Том ведет Гарри по позолоченным коридорам, мимо портретов, что провожают их взглядами. Он не тащит его — в его хватке есть сила, но нет жестокости, и Гарри, пожелай он, легко вырвался бы — но Гарри идет следом так, будто его вовсе и не ведут. Словно он сам это
позволяет.
Чем дальше они заходят, тем у́же становятся залы. Чрево Министерства медленно поглощает их, пока голоса из бального зала не истончаются до эха, а музыка не превращается лишь в воспоминание. Здесь лампы тусклее и попадаются реже. Невидимые руки захлопывают за ними двери; обои постепенно уступают место дубовым панелям и камню.
Том не знает, куда ведет их, — только прочь. Туда, где мир их не найдет.
Коридор заканчивается высокими стеклянными дверями, и мороз расползается по хрустальным витражам перьями. За ними — сад укутан в снежный бархат и самоцветы льда, топиарии застыли в серебре, лунный свет тянет тени по каменным дорожкам.
Том распахивает двери, и ночь замирает, будто, живая, знает, что сейчас происходит, и трепещет, боясь спугнуть мгновение.
— Мерлин, — выдыхает Гарри.
Холодный воздух врывается внутрь, резкий, бодрящий. Он пахнет чистотой: кедром и льдом, нетронутыми временем и людьми.
Гарри выходит первым.
Он всегда был смелее. Тому не нужна храбрость — он гадюка, свернувшаяся кольцом вокруг мира. Но когда снег хрустит под ботинками Гарри, а его дыхание рисует узоры в воздухе, Том думает: Гарри полон такого бесстрашия, какое он сам не может себе позволить.
Лунный свет ложится на ресницы Гарри.
Омытый вечерней прохладой, он выглядит так, как ощущался всегда: смертным, принадлежащим реальности лишь наполовину, и на другую половину — эфемерным, порожденным старейшей легендой. Том хочет протянуть руку, притянуть его ближе, пока не сможет доказать себе, что Гарри и правда снова стоит перед ним.
— Ты подстригся, — говорит Гарри, нарушая тишину. У него хватает наглости звучать почти непринужденно. Почти дразняще.
— Ты тоже, — выплевывает Том. То, что он
зол, понять мог бы любой дурак, но Гарри лишь смеется.
— Я не знаю, что ты там себе напридумывал, — говорит Том, гордясь тем, что его голос не дрожит. — Но ты меня неправильно понимаешь.
У декабрьского ветра есть зубы. Он рвет его плащ, и треплет волосы у висков. Но все же больше всего достается его зрению.
Гарри наклоняет голову набок.
— Нет, — просто говорит он. — Не понимаю.
Немногое выживает в пасти зимы. Она жалит глаза, и кусает щеки, пока мир не начинает казаться расплывчатым и неправильным.
— О, да ты в ужасе, — выдыхает Гарри, и эти отвратительные слова превращаются в ледяной туман.
— Я тебя не боюсь, — шипит Том.
Гарри смотрит на него рассеянно, ничуть не впечатленный.
— Я и не говорил, что ты боишься
меня. — Он стряхивает снег со своего пальто; крошка осыпается тонкими слоями. — Я вообще не понимаю, чего ты так боишься. Я знаю, что ты боишься смерти, но не могу понять, почему это довело тебя до самоуничтожения.
Птица срывается в полет, тревожа живую изгородь. В этом шуме кровь Тома закипает
. Самоуничтожение? Единственное, что оказалось способно меня разрушить — это ты, Гарри Поттер.
— Все это было для тебя игрой? — резко бросает Том. — Ты меня
жалел?
— Я пришел сюда ради тебя, — твердо чеканит Гарри, качая головой, будто Том ведет себя
неразумно.
Том же в
ярости.
— Ты
ушел. — Руки у него дрожат от кошмарного желания вцепиться в чужую глотку. — Как ты смеешь строить из себя праведника, глядя мне в глаза, Гарри Поттер?
Гарри собирается ответить, но Том перебивает его:
— Хочешь поговорить о моих страхах? Ты ведь самый большой трус на свете. Одна мысль
насладиться этим вызвала в тебе ужас такой силы… — челюсть Гарри сжимается, — что сбежал ты, как только все перестало быть легким и понятным! Готов поспорить, все то время, что ты валялся у меня в квартире, ты ждал того часа, когда же я докажу, что безнадежен. И, спорим, ты был просто в восторге, когда наконец оказался прав. Вот тогда ты смог отвернуться и броситься прочь, сказав себе, что поступаешь благородно и правильно,
бросая меня.
Том переносит вес с ноги на ногу; магия собирается штормовыми тучами под кожей. Его пальцы судорожно сжимаются, превращаясь в кулаки.
— Ты был повсюду, — шипит он. — В моей комнате. В моей голове. В каждом… — Он обрывает себя, не в силах вынести остроты собственной честности. — Я ненавидел тебя. Я скучал по тебе. Я хотел, чтобы ты
умер.
Том делает шаг вперед, ожидая, что Гарри дернется. Тот лишь наклоняет голову. Он никогда не боялся Тома — возможно, было наивностью надеяться, что это изменилось.
— Ты думаешь, я хотел причинить тебе боль? — спрашивает Гарри ровным голосом.
— Нет, — смеется Том, не пытаясь скрыть презрения. — Ты хотел меня
исправить. А когда не вышло —
сбежал.
— Том…
— О, избавь меня от необходимости выслушивать этот бред! — Он отмахивается, прерывая Гарри. Теперь он ходит взад-вперед с грацией зверя, запертого в клетку: беспокойство и резкость сбивает походку, снег хрустит под каблуками. — Не играй передо мной в раненого спасителя, Гарри Поттер. Ты жесток, хоть никогда в это не поверишь. Ты думал, я сломанное ничтожество. Вообразил, что я
нуждаюсь в тебе…
Гарри смеется.
— Разве нет?
Внезапно Том срывается, в один шаг оказывается рядом с ним, вцепляется в его воротник и со всей силы встряхивает.
— Я должен убить тебя прямо сейчас, — шипит он. — Тебе здесь не место. Ты не заслуживаешь…
Гарри тоже тянется к нему, и Том едва видит сквозь туман собственной ярости. Он ожидает силы; ждет, что его встряхнут в ответ, встретят насилие насилием.
Лишь когда Гарри проводит большим пальцем по его щеке, он замирает. Прикосновение мягкое. Разрушительное. После столь долгого отсутствия прикосновений и нежности это приходится ударом в солнечное сплетение.
—
Ты принадлежишь этому месту, Том, — тихо говорит Гарри. — А это значит, что, где бы ты ни был, там есть место и для меня. Слушай… Я остался не потому, что ты был
сломан.
Том издает жалкий, полный неверия звук, но Гарри лишь проводит кончиками пальцев по его челюсти, и повторяет рваные грани слабой тени на затылке, где кудри были обрезаны неровно; беспощадно.
— Ты прав. Ты был не единственным, кто боялся, — бормочет Гарри. — Я понятия не имел, что делаю. Я не такой, как ты. Я импульсивный. Я глупый. Я прыгаю с разбега в пропасть, не глядя, не колеблясь…
Сад кажется внезапно слишком тесным. Заклинания обогрева, вплетенные в его плащ, уже начинают сдавать.
Том думал, что хочет этого. Разве он не фантазировал о том, как Гарри унижается? Его жалкие мольбы о прощении должны были иметь вкус победы.
Том это
ненавидит.
— Ты веришь в судьбу? — шепчет он, обрывая этот нелепый, горестный поток слов.
Он всегда считал себя неизбежностью. Забавно, что он никогда не задумывался, попадают ли в лапы его судьбы другие, пока не встретил Гарри Поттера.
Смех, который он получает в ответ, лишен всякой радости.
— К сожалению.
Может, я просто отчаянно хочу, чтобы ты был прикован ко мне. Смог бы ты научиться любить такую судьбу?
— Знаешь, что я говорил себе? — спрашивает Том. — Сидя в одиночестве в той проклятой квартире, окруженный будущим, которое еще не заслужил.
Ты бы выглядел прекрасно, прикованный ко мне судьбой. У тебя не было иного выбора, кроме как нуждаться во мне.
— Я говорил себе, что все станет ясно, «
когда»...
Снег кружится вокруг них; их дыхание закручивается, поднимаясь ленивыми спиралями. Гарри молчит, но внимательно глядит на Тома.
—
Когда у меня будет сила.
Когда мир будет гнуться только подо мной.
Тогда у меня будет все, чего я заслуживаю. Тогда,
наконец, моя жизнь начнется.
Как жестоко с твоей стороны заставлять меня быть честным, Гарри Поттер. Как отвратительно с твоей стороны напоминать мне, что я все еще человек.
— Целая жизнь, полная «
скоро», — горько говорит Том. — Скоро я поднимусь. Скоро это все будет иметь значение. Скоро я стану
великим.
Гарри наконец закрывает глаза. Его ноги слегка подкашиваются. Не в силах этому противиться, дыхание Тома сбивается; он сам презирает себя за отчаянное, безумное желание поддержать его, поймать, найти любой повод для того, чтобы снова украсть прикосновение.
— И вот я здесь. Снова пробудился. Все из-за
тебя, — обвиняюще бросает Том. — Ты разрушил все — архитектуру моей неизбежности, траекторию, которую я строил. Ты
заразил меня…
Он давится этим словом — не в силах даже сейчас его произнести, — но Гарри вздрагивает, будто он все равно сказал его вслух.
— Ты заставил меня выбирать! — выплевывает Том. — Да как ты смеешь?! Величие должно означать власть над всем миром. Смерть всех рамок, всех ограничений. Отсутствие угрозы когда-либо вновь опуститься до мольбы!
Ветер проходит по саду, звеня где-то вдали серебряными колокольчиками. Звук напоминает смех — высокий, насмешливый, почти змеиный по ритму.
Открыв глаза, Гарри делает шаг ближе.
— И
что же ты выбрал, Том?
— Будь ты проклят! — рычит он голосом острым, как лед. — Будь ты проклят, Гарри Поттер, и будь проклят весь этот мир! Какой у меня вообще был выбор?
Он смотрит мимо Гарри — на застывший сад, на луну, отражающуюся в снегу. В крохотном белом мире, где гнутся ветви подо льдом, и тонут в снегу статуи, сама жизнь кажется замерзшей.
Глядя в безмолвное, бесконечное небо, он не может не задуматься: не была ли даже неизбежность еще одной формой трусости.
— Знаешь, — тихо говорит Гарри, — ты не единственный, кто был одинок.
Том мгновенно подавляет желание приняться отрицать:
я этого не говорил. Я не могу быть одинок. Мне более чем достаточно самого себя. Ложь вьется уже на кончике языка, но на этот раз он не дает ей сорваться. Похоже, и ему не чужда смелость.
Гарри продолжает:
— Наверное, неправильно говорить, что я явился сюда ради тебя. По крайней мере, не преднамеренно. В мои планы правда не входило оказаться здесь.
В его глазах блестит странная тоска. Том всегда считал, что война привела Гарри в Лондон, но так никогда и не удосужился спросить. И снова он сталкивается с уродливой правдой: у Гарри есть жизнь вне его квартиры.
Странно ли, что он ни разу не задумался, есть ли у Гарри люди, по которым он скучает, люди, которых был вынужден оставить? Ему было все равно — у Гарри теперь был он, так зачем ему кто-то еще?
— Но потом я оказался здесь и подумал: черт, вряд ли я могу сделать все еще хуже, верно? В смысле, я… я просто
Гарри.
Хуже? Возможно, Гарри говорит о тех видениях.
Что-то вроде того, сказал он, когда Том спросил, не провидец ли он. Том, должно быть, играл важную роль в открывшихся ему проблесках будущего. Иначе с чего бы он так заинтересовал Гарри с самого момента его прибытия в Лондон?
И все же, несмотря на то тепло, что это
ему приносит —
разве это не похоже на судьбу? — Том может лишь моргнуть.
Просто Гарри? Будто одно это имя не переписало саму траекторию его существования?
Гарри слабо улыбается.
— Может, это было наивно. Гермиона всегда говорила, что опасные вещи случаются с волшебниками, которые вмешиваются в… — Он обрывает себя, неловко кашлянув, прежде чем продолжить: — Ты должен понять, — просит он. — Я очутился здесь по нелепой случайности. Но когда я понял, где нахожусь, я не смог удержаться от того, чтобы не броситься искать тебя.
Снег тает на его ресницах.
— Я правда не знал, что найду. Конечно, у меня были идеи. Но когда я увидел тебя, — мягко говорит Гарри, — ты выглядел таким…
несчастным.
Том одновременно ошеломлен и оскорблен.
Как ты смеешь? Я был всем доволен, пока ты не заставил меня почувствовать… что-то. Я бы никогда не понял, что несчастен, без твоего вмешательства.
—
И? — шипит он.
— И я наблюдал за тобой! Как ты возился в том магазине, худой как тростинка. Каждый день ты возвращался в квартиру выжатый, и так явно ненавидел все это, ненавидел каждый аспект своей жизни… Ты оказался совсем не таким, каким я тебя представлял!
Слова Гарри грохочут в его голове.
Я наблюдал за тобой. Разве он не фантазировал об этом? Гарри, незримо заглядывающий в его жизнь, зачарованный обыденностью существования Тома.
— И каким же ты меня представлял? — резко спрашивает он.
Эта мысль однажды была столь пленительна: Гарри — его желанный, дерзкий разрушитель покоя — скользит на границах его существования. Как же он был разочарован, когда понял, что это всего лишь фантазия.
— Не знаю… я думал, что ты толкаешь злые монологи вместо приветствий и проводишь кровавые темные ритуалы каждый четверг, или что-то в этом роде. А вместо этого ты подсчитывал чеки и ругался со своим гребаным домовладельцем из-за аренды! — Он смеется, качая головой.
Щеки Тома вспыхивают. Холодная ярость поднимается по позвоночнику.
— Тебе это кажется
смешным?
Гарри вздыхает.
— Нет, Том. Это совсем не смешно.
Он делает шаг ближе.
— Ты оказался человеком, — тихо говорит он, — и это было
великолепно. Ты оказался настоящим, и гордым, и импульсивным и… и
живым. Ты оказался совсем не таким, как я ожидал, потому что ожидал я куда
меньшего.
Гарри подходит вплотную, и, стоит лишь моргнуть, как он стоит достаточно близко, чтобы вдохнуть пар, выходящий изо рта Тома.
— Волдеморт, — говорит он с пугающей решимостью, — не единственный выбор, что у тебя есть.
— Конечно, не единственный, — рычит Том. — Но что есть величие, как не вопрос о том, какое место человек себе определяет?
Он тоже приближается, несмотря на протестующие голоса разума, пока их ботинки почти не касаются носками. Похоже, как бы он ни сопротивлялся, его тело не может лгать. Он выставляет эту голую, беспомощную нужду напоказ, не пытаясь более скрывать за тысячами иллюзорных масок.
— Ну, — говорит Гарри. Его лицо пылает, когда он поднимает руку и почти рассеянно убирает прядь с лба Тома. — Ты всегда можешь определить себе место подле
меня.
Ошеломленный, Том хватает его за запястье, чувствуя, как сердце Гарри бьется под его большим пальцем. Но вопреки всем инстинктам, которые он в себе взрастил ради
выживания, он не отталкивает его. Не
может.
Иней ползет по стеклянной двери за ними, поднимаясь все выше по раме. И Том Риддл — неизбежный, ужасный, неприкосновенный — сжимает хватку сильнее.
Минуты тянутся бесконечно, пока он пытается решить, не стоит ли передумать.
***
И заодно съехать из этой
ебаной квартиры.
***
Том всегда понимал силу как вычитание: она — то, что остается в конце, когда ты убираешь из мира все, что тебе сопротивляется.
Будучи мальчиком, он решил:
я заставлю их всех заплатить, и ни разу, ни на мгновение не усомнился в логике этого стремления. Боль была единственным языком, который кто-либо слушал.
Но разве это не арифметика детей? Разве не примитивно, разве не пошло не иметь иных целей, кроме разрушения? Это мало чем отличается от строительства башни из кубиков лишь для того, чтобы затем пару секунд полюбоваться тем, как она падает.
Он откидывается в продавленное кресло, и морщится, когда пружина впивается в позвоночник.
Картонные коробки выстроились вдоль комнаты, лишь наполовину заполненные и кое-как упакованные. Остатки той дважды проклятой полоски обоев, пожелтевшей и отвратительной, висят клочьями на кирпиче. Все, что осталось в квартире — мусор: разбитая посуда, завернутая в маггловские газеты, истертые простыни, листы старого пергамента, испачканные чернилами.
Это остатки жизни, прожитой в ожидании.
Кусок обоев трепещет у продуваемого окна, и Том яростно сдирает его со штукатурки.
И слава Мерлину.
Сидя на своем ветхом троне, он рассматривает проблему со всех сторон.
Очевидно, подчинение — для слабых. Том принадлежит вершине — он всегда это знал. Его утомляли не амбиции, а игра. Очаровательный школьник, исполнительный помощник в магазине. Бесконечная игра в притворную безвредность — в
ничтожность.
Когда этого будет достаточно? Когда он наконец станет достаточно могущественным, чтобы перестать притворяться?
И все же это работало. И не то чтобы Том когда-либо избегал труда, боли или изнурительной терпеливости. Ему приходилось мириться с куда худшим, чем с обществом дураков.
Конечно, Тому не суждено было раскрашивать элементарные фигуры, опасаясь выйти за контур. Ему суждено было
писать книгу. Но, какой бы мелочной ни показалась эта мысль, разве каждый великий автор не начинает с черновика?
Гарри говорил о будущем — о своих странных, ускользающих видениях — с усталой яростью. Он предупреждал Тома о крахе Волдеморта, о хаосе бессмысленном и пожирающем самое себя.
Проблема в том, что Том никогда не желал хаоса ради самого хаоса. В умеренных дозах он его забавляет, конечно, но без контроля хаос — лишь еще одна форма слабости.
Он хочет порядка.
Своего порядка. И он хочет, чтобы ему подчинялся весь мир, нравится его обитателям это или нет. Он станет их смыслом — совершенным и абсолютным, — осью, вокруг которой вращается земля.
Волдеморт всегда был лишь средством на пути к цели. К Богу, которым он станет, чтобы поглотить мир целиком. Но если Гарри говорит правду — если Волдеморт
утратил цель и стремился лишь сжечь мир дотла, — значит, это существо
подвело его.
Какой смысл в режиме без подданных? Сила — ничто без свидетелей. И что толку властвовать над руинами? Какая публика склоняется перед пеплом?
Нет. Когда он будет править, мир будет
вынужден жить. Терпеть это. Точно знать, кто стоит над ними.
И насколько же будет слаще, думает он,
если они сами станут умолять его об этом праве; этой чести. Если впишут его в свои системы и поблагодарят за привилегию склониться перед ним.
Юному Тому доставляло огромное удовольствие наблюдать, как Малфой и ему подобные выбирают подчинение, потому что оно казалось близостью к силе.
Он
все еще улыбается, вспоминая Блэка и ту гниль, что преклонила колени перед ним в этой самой квартире. Эти мальчишки — с их родовыми состояниями, статусом и унаследованной властью — всегда доставляли Тому редкое удовольствие, позволяя наблюдать, как они склоняют головы по собственной воле. Как унижаются, окруженные этими убогими стенами.
Так что подчинение — удел тех, кто мельче.
А «
инфильтрация» — слово красивое.
Мысль действовать в рамках закона все еще отдает легкой кислинкой. Тома не прельщает подчинение законам, которые написали низшие.
Но, возможно, в том, чтобы
творить закон — выстраивать его так, чтобы он сам склонялся перед тобой, а сопротивление становилось неестественным — есть своя красота. Он один будет решать, как должна выглядеть власть и кому позволено ее касаться.
Погруженный в мысли, он скользит взглядом по квартире.
На столе лежит первая вещь, которую Гарри когда-либо оставил после себя: потрепанный экземпляр «Антония и Клеопатры», завернутый в старые газеты. Он нацарапал имя Тома поверх объявлений, а книга внутри — оставленная незаметно, после того как он помог Тому упаковать его скудные пожитки — была выбрана явно специально для него.
Том знает эту историю: любовники, которых принимали за правителей, а затем погубили ужасающим зрелищем.
Он думает: это должно быть предупреждением.
Обложка новее, чем у его старой книги; пометок нет, корешок не сломан. Когда он открывает ее, он замирает.
***
Том—
Я не буду просить тебя быть хорошим.
Но я знаю, что ты можешь быть великим.
(Потому что ты уже велик. И никаких больше «скоро», придурок!)
—Г
***
Очень долгое время Том просто смотрит на страницу. На этот безошибочно узнаваемый, небрежный почерк. На сами слова.
Видите ли, он провел всю свою жизнь, готовясь к величию. Такова была цель. Вершина, на которую он должен взобраться в одиночку. «Том-сирота» не мог существовать, не превратившись сперва в существо, которое миру было бы невозможно игнорировать.
Каждое унижение, каждая задержка, каждый час,
потраченный в той проклятой лавке, оправдывались обещанием
будущего. Тем мгновением, когда мир будет вынужден признать его превосходство.
Но для Гарри величие никогда не было
пунктом назначения.
Это то, чем ты
был.
То, чем, возможно, они могут стать вместе.
Том резко захлопывает книгу и встает.
Конечно, неиспользованная мощность — это гипотетическая величина, а гипотетические предположения — гниль. Великая смоковница, ее плоды, выветрившиеся и растрескавшиеся на ветвях,
это предупреждение. Волдеморт был ответом на эту загадку: способом заставить урожай оказаться собранным.
Но богам поклоняются в их отсутствии. Королей — истинных королей —
видят.
Том меряет шагами комнату; шаги выверены, мысли встают на свои места.
Если он сожжет мир дотла, то лишь докажет, что мир можно сжечь. Блеска в этом нет. К тому же такая игра длится куда дольше. Разве победа не станет еще слаще, если дать ей созреть?
И, думает он, уже не в силах вызвать в себе ни капли сожаления при этой мысли,
Гарри может стоять рядом со мной.
Он смеется, проводя руками по волосам. Склоняя голову, на мгновение вдавливая пальцы в глазницы, он может лишь покачать головой от абсурдности всего происходящего. Но, оборачиваясь — с неожиданно влажными подушечками больших пальцев, — он ловит свое отражение в старом, искривленном зеркале по ту сторону холла.
Он выдрал его из стены ванной, собираясь наконец выбросить эту проклятую вещь. И все же, хотя стекло все еще слегка пузырится по краям, на этот раз нет ни задержки движения, ни искажения образа. Когда он моргает, тени под его глазами остаются на месте.
Но его взгляд — сосредоточенный, яркий — полон
жизни.
Ладно. Ты хочешь, чтобы я выбрал?
Подходя к столу, он пододвигает к себе чистый лист пергамента. Перо ровно царапает по странице; ритмично, успокаивающе, как стук дождя о стекло или мерное биение сердца у тебя под ухом.
Когда он заканчивает, весь дневной свет уже давно растаял в тенях. Он запечатывает письмо и кладет его поверх сложенных коробок. В этом есть приятное чувство завершенности. Удовлетворяющее ощущение решения, принятия которого он так долго добивался.
Но, имея лишь один лист пергамента, аккуратно адресованный Абраксасу Малфою, он не мог даже предположить, как будущее уже начало меняться. И что, несмотря на переполненные улицы Косого переулка и оглушительную суету Лондона — они оба только начали возвращаться к жизни, — третья война будет завершена еще до того, как успеет начаться.
Поправив манжеты, он просто гасит свет.
Квартира дышит пустотой позади него.
И Том не оглядывается.