999-е сентября

R
Завершён
27
2
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
7 страниц, 3 057 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
27 Нравится 26 Отзывы 5 В сборник

mata ashita

Настройки
      — А папаша тебе нахера? Иди у него и спрашивай.       Леви переводит взгляд за спину Фалько. Габи, эта вчерашняя мелюзга, совсем не по-девичьи задирает подол модного марлийского платья на локти, чтобы не наступать на края, пока спускается по ступенькам с крыльца. Она, эта шумная вредительница, оборачивается через плечо, сверлит взглядом то его, то затылок Фалько, прежде чем совсем не по-девичьи фыркнуть и скрыться за дверью.       — Да ладно тебе, коротышка, куда им ещё с такими вопросами идти?       Шею обдаёт холодом — не как от дыхания, а как от ледяных скрученных пальцев, как от забившегося в воротник снега во время сна на земле посреди зимней экспедиции за стены.       Леви морщится, и ёжится, и снова смотрит на Фалько единственным глазом.       Фалько, этот наглый сопляк, совсем не по-взрослому дует щёки, но не отворачивается от него, складывает руки на груди крестом, будто собирается стоять на своём, пока Леви его не вышвырнет.       Будто может его вышвырнуть, даже если бы хотел.       Леви напоминает:       — Тебя уже заждались.       Фалько, этот самоуверенный пацан, говорит:       — Вы меня лучше понимаете, капитан Леви.       Выпячивает подбородок вперёд, будто они вдруг резко поменялись ролями, и говорит:       — Так вы когда-нибудь любили, капитан?       Шею обдаёт холодом — не как от дыхания.       Она больше в дыхании не нуждается.       Она переносит обе руки ему на плечи, сжимает этими своими ледяными пальцами, и его обдаёт холодом по самому темечку — наверное, положила на голову подбородок. Веса он не чувствует. Хотелось бы не чувствовать больше вообще ничего.       — Тебе пора, — напоминает Леви.       Притворяется, что не расслышал — это всегда работает. Главное, чтобы Фалько не стал повторять ещё громче.       Встаёт, грузно опираясь на скрипучую трость, опираясь ей на скрипучие половицы, и говорит:       — Я тебя провожу.       Фалько, этот нахальный щенок, так и продолжает упрямо сидеть, нахохлившись, как птица в клетке, с этими своими поджатыми губами и растрёпанными, торчащими во все стороны пучками волос. Так и сидит, не обращая на него внимание, пока Леви не кладёт свободную руку ему на плечо, не сжимает несколько раз поторапливая.       — Пошли, — говорит Леви.       Он больше его не вынесет — ни его самого, ни этого его серьёзного разговора, как мужчина с мужчиной, как товарищ с товарищем, как мазанные одним миром. Разлетится по швам, будто исхудавшее исподнее, покажет каждую изношенную ниточку — непотребное зрелище, точно не для детей. Даже для таких как Габи и Фалько, этих выброшенных на берег никому не нужных детей, этих не умеющих жить на суше детей.       Кенни говорил, что его надо было пристрелить ещё в детстве, но пристрелить его надо было после Гула Земли, как потерявшую цель шавку. Знаешь, говорил Кенни, этот старый пердун, почему хорошие хозяева пристреливают постаревших псин? Почему ответственные и добропорядочные никогда не выгоняют дворняг из дома, а пристреливают их? Потому что, говорил он, захлёбываясь слюнями от смеха, хлопая себя по засаленным портам, потому что приученная к хозяйской руке собака не сможет выжить в одиночестве. Она будет скулить у двери, пока не подохнет от голода, и даже не подумает идти искать себе пропитание. Даже не попытается научиться выживать.       Из жалости — вот почему.       Так говорил Кенни, этот брошенный пёс.       — Мы зайдём на следующей неделе? — неуверенно спрашивает Фалько, раскачивается с пятки на носок, смотрит лупоглазо, с этими своими до сих пор раскрасневшимися от смущения щеками — как переспелая смородина, как румяна марлийских девиц.       Раньше её щёки так же горели от всего подряд. Чуть что — и заливается краской.       Больше в ней нечему гореть.       Леви пожимает плечами. Подпирает собой косяк и смотрит, как Фалько, эта никогда не бывавшая ребёнком мелочь, кивает ему несколько раз и вприпрыжку спускается с крыльца, догоняя Габи.       «Нет» Леви говорил множество раз. Множество раз просил, приказывал и почти умолял, но им всё его слова как с гуся вода — даже Оньянкопон уже отстал.       Из жалости — надо пристреливать, а не прикармливать с руки, продлевая срок.       Он любил — и пусть будет проклят тот день.       Она осталась последняя.       Все остальные исчезли спустя мгновение: появились, прижали к груди кулак и растворились в воздухе, будто и не было их никогда, просто мираж, бредни воспалённого сознания, которое вот-вот было готово отключиться.       Она не исчезает до сих пор.       Сидит прямо на столе, на этом столе с покрытой царапинами поверхностью, опирается на ладони за спиной и перекладывает ногу на ногу.       — Здесь столько городских легенд, Леви! — смотрит на него сверху вниз, зыркает уцелевшим глазом с неприкрытым лукавым весельем, болтая ногами в воздухе. — Ты слышал? Про свиную леди ты слышал?       — Это всё чушь собачья, очкастая. — Он вздыхает и, отпив чая с бурбоном, делает ещё один стежок на рубашке. — Мне некогда слушать чушь.       — А вот и не чушь!       Она щёлкает его по лбу, будто выливает на голову чан с ледяной водой, и говорит:       — С каждым месяцем и годом их становится всё больше.       Она мечтательно запрокидывает голову с самыми разными чувствами на лице и добавляет:       — Я думаю, так люди учатся новому способу познания мира в рамках ощущения мировой скорби.       Леви хмыкает и сильнее кутается в твидовый плед, этот колючий и старый кусок ткани, который он почти не снимает с себя, находясь в доме, из-за непрекращающегося озноба.       — И как этому способствует детская страшилка про свиное рыло?       Он её, конечно, слышал. Если она что-то слышала, то и он тоже — они всегда вместе, как скрещенные, сцепленные законами, которые он объяснить не в силу. Вчера она вся изнылась, пока не уговорила его зайти в кабак после рынка. «У тебя даже нога сегодня почти не болит», — сказала она, потянув его за локоть в сторону входа, и он смирился. Ей, в конце концов, наверно жутко скучно.       Они сели за самый дальний столик, он выпил залпом стакан коньяка, надеясь, что это поможет заснуть, а сидящая неподалеку девица сказала другой: «Ты слышала про свиную леди?» Затянулась из длинной трубки, выпустила в воздух облако дыма и продолжила: «Говорят, девчонка Шмитта недавно родила, а у ребёнка голова свиньи вместо человеческой».       — Так что, очкастая? — спрашивает Леви, перекусывая нитку после последнего узелка. — Чему они учатся?       — Нудный солдафон, — заключает она.       Спрыгивает со стола, обдав его порывом холодного ветра, и говорит:       — Они пытаются преодолеть разорванность бытия.       Она добавляет:       — Пытаются воссоздать целостность между жизнью и смертью, небытием и бытием. Это их новая религия. Новый способ быть живым.       — Кто украл твоё серое вещество? — Леви допивает остатки остывшего чая — всё рядом с ней остывает в мгновение — и поясняет, скользнув по ней взглядом: — Я хорошо помню, как ты хохотала над суевериями.       — Я думала, что если всё поставить под вопрос, всё без исключения, это приведёт человека к свободе. — Она пожимает плечами. — Но нет различия между верой в Стены и верой в прогресс.       Она, должно быть, и правда сошла с ума от скуки. Он, наверное, тоже. От дней, отличающихся только уровнем боли в теле и отсутствующих пальцах, в органах, которые словно вынули из него, оставив только пустое тело, и она — один из пропавших органов. Один из заледеневших, замерших во времени органов.       Она не стареет, а он…       — Да сколько можно! — Она перегибается прямо через него, выхватывает из пальцев самокрутку, которую он только что поджёг от свечи, и тушит о переполненную пепельницу. — Только куришь и пьёшь сутками.       — А что ещё делать-то? — усмехается Леви и, не услышав никакого ответа, чуть тише говорит: — Эй, очкастая.       Оборачивается, упираясь взглядом в пустую комнату, эту до тошноты надоевшую пустую комнату, и прикуривает ещё одну самокрутку.       Иногда она исчезает. И тогда становится куда холоднее.       Иногда она не появляется неделями, и Леви кажется, что он её выдумал. Что всё это время болтал сам с собой, как полоумный, как свихнувшийся, спившийся идиот, придумавший и поверивший в одну из легенд. Как она, помешавшаяся на них, он помешался на ней, и тогда ему кажется, что и его не существует: его нет за пределами её взгляда, их общей системы координат, этого затхлого дома, с его никогда не выводящейся чёрной плесенью и паутиной, он, должно быть, просто умер в госпитале.       Он, должно быть, сам и есть призрак.       Но она всегда появляется снова: то пытается вытащить его из чугунной ванны, то стащить с кровати, то внезапно оказывается за спиной, то начинает крушить вещи вокруг, скидывает на пол эти алюминиевые кружки, этот уже засохший хлеб с патокой, кричит, как её всё достало, как всё это ей надоело.       Будто «всё это» не надоело ему — но под «всем этим» они имеют в виду разные вещи.       И всё чаще и чаще — как и сейчас — она спрашивает:       — Что значит быть живым?       А он каждый раз — как и сейчас — отвечает:       — Быть окружённым призраками.       Её голос непривычно хрупкий и неправильно ломкий, она сидит прямо на полу, окружённая этими пыльными тряпками, этими комками пепла из перевёрнутой пепельницы, сидит, схватившись за его скулы, и череп сводит так сильно, что вот-вот — и кости рассыпятся.       Будто в нём ещё есть чему рассыпаться.       Потому что, может, он и жив — но его давно и в помине нет. Есть только его беспризорное и бескостное тело, его беспокойное и беспамятное сознание, безнадёжно застрявшее в прошлом, в тех самых до омерзения наивных днях, где на будущее был хоть какой-то шанс.       На будущее для всех.       И всё чаще и чаще она начинает забывать, а он забывать и путаться — в именах и лицах, в том, что было, а что он выдумал сам, пытаясь смотреть через низкие потолки в синее небо, в звёзды и созвездия, слыша сквозь прохудившуюся подушку голоса тех, кого давно здесь нет, видя вместо этих звёзд и созвездий их смазанные лица за изнанкой век, в этой кружащейся комнате, изъеденной одиночеством и скорбью.       И тогда она вдруг заполняет прорехи и пробелы, эти зияющие серые дыры в памяти, рассказывает так, что если закрыть глаза, то начинает казаться, что они просто лежат у него кабинете, в этом вылизанном порядком и всё тем же одиночеством кабинете, на его кровати под тяжёлым и тёплым ватным одеялом, и не было никаких экспедиций, никакого Гула Земли, и титанов никаких — тоже никогда не было. Но сколько бы он не пытался — не может упиться до подобного состояния навечно, и, оборачиваясь на бок, протягивая к ней руку, всегда натыкается на ледяной матрац, на эту свою бесполезную руку, прошедшую сквозь неё.       Шёл который год, а он всё не может забыть то, что хочется забыть, и помнить то, что хочется помнить.       Когда шёл второй — или четвёртый — она почти всегда была рядом. Скулила под ухом, прося купить мешочек каштанов, подпрыгивала на месте, на этой залитой рыжим осенним солнцем мостовой, на этой промёрзлой набережной, куда она вытаскивала его днями и неделями, днями и ночами, всегда себе на уме, всегда тянущаяся к жизни, даже встретившись со смертью. Она дёргала за пальто, за это прожжённое пеплом, который он забывал стряхивать с самокрутки, это пропитанное дымом пальто — то ли подарок от Жана, то ли от Армина, — и говорила:       — Посмотри, те деревья уже выросли!       Она пихала его в плечо и говорила:       — Леви, ну посмотри!       А ему было всё равно на те деревья.       Она оббегала кресло, шла вперёд спиной и говорила:       — Ты слышал, что про них говорят?       Почти прозрачная, почти золотая от закатных лучей она говорила:       — Эти моряки из Хизуру вчера в порту. — Почти неотличимая от воздуха, почти красная от солнечных бликов. — Сказали, что деревья впитывают кровь убитых из почвы. А потом сжирают людей.       Будто горела.       А ему надо было сгореть вместе с ней.       Броситься следом, и если не вышло бы сгореть вместо неё — сгореть вместе с ней.       Когда он просыпается, в предрассветные часы, больше не видя никаких снов и кошмаров, перед тем как открыть глаза, он не может ничего вспомнить.       Эти несколько секунд он не может ничего вспомнить.       Он, всё ещё пьяный после пары часов сна, не может понять где он находится.       Он, абсолютно спокойный и уверенный, слышит её неразборчивый шёпот у уха и с облегчением говорит:       — Мы поженимся в Митре.       Он пытается накрыть её одеялом, почему-то колючим, тонким и воняющем табаком одеялом, укутать и спрятать от невыносимого — должно быть зимнего — холода и рассказывает:       — Ты можешь даже заявиться в своих мужицких штанах, если хочешь.       Он шарит рукой по матрацу, хочет притянуть её к себе, согреть хотя бы собственным телом и объясняет:       — Я капитан разведкорпуса, очкастая. Хуй что они мне сделают. Ты можешь прийти в чём захочешь.       Он раздражённо переворачивается на спину, пытается нащупать её в темноте, чтобы перетащить на себя, чтобы обнимать до хруста в костях, пока она не шлёпнет его по плечу, ткнуться в шею, потереться носом о кожу, чтобы наконец почувствовать её запах и вес, и говорит:       — Мы пойдём на ярмарку и купим там, что захочешь. Пригласим Эрвина. И Изабель с Фалько. Мы вообще всех пригласим.       Он переворачивается обратно, опирается на локти и пытается сам заползти на неё. Вылизать ключицы, сжать грудь и содрать с неё наконец эту её жёлтую рубашку, согреть заледеневшие пальцы у неё между ног.       — А Фарлан с Габи понесут цветы. Ты слышала, очкастая? Про легенду с букетом ты слышала?       Он с трудом садится и жмурится, трёт основанием ладони висок из-за простреливающей головной боли, перетёкшей с позвоночника куда-то в глазницы и переносицу, как будто вечером он выпил все запасы бухла в одного.       — Кто поймает брошенный невестой букет, тот женится следующим, — говорит Леви. — Ты уж как-нибудь постарайся попасть в Эрена. Может, этот придурок одумается и придёт наконец в себя.       Он добавляет:       — Скажи ему, что я обещаю не ломать ему кости. — А потом чуть тише: — Я познакомлю тебя со своей мамой. Она тебе понравится.       А потом всё вокруг начинает бесить: этот разъедающий органы холод, это бесполезное колючее одеяло, какого-то хера омерзительно грязное, эти смятые дырявые простыни под собой, оседающая на коже пыль, от которой сводит нестерпимым зудом кожу — он, видимо, опять уснул у неё, а ещё, видимо, эта идиотка, эта конченная дура, снова повадилась курить от него втихую, и он, кажется, сейчас сойдёт с ума от этого затхлого запаха.       И тогда он распахивает глаза и сначала ничего не видит — только расплывающиеся, кружащиеся и двоящиеся очертания незнакомых предметов в практически полной темноте в узкой точке перед собой, и руку с отсутствующими пальцами на коленях, и понимает, как чешутся шрамы на ноге, рёбрах и лице.       И тогда он всё вспоминает.       Начинает медленно и глубоко дышать, пялясь в бездонную щель на полу, и считает секунды — на какой он сможет смириться с этой реальностью, на какой грёбанной секунде его дыхание начнёт наконец работать и попадать в лёгкие, на какой мучительной и бесконечной секунде его перестанет складывать пополам и рвать изнутри на тухлые и прогнившие ошмётки, но такая секунда никогда не наступает.       Леви оттягивает резинку на руке до упора и отпускает — эту бессмысленную и бесполезную резинку, которая на самом деле всё, что у него осталось.       Он притворяется, что это её. Он купил эту резинку уже здесь, на родине Оньянкопона. Не в Митре.       Лучше бы он и правда умер в госпитале. Или в любую другую секунду, в которую сам выбрал не умирать.       Леви крутит барабан и пытается вслушиваться в знакомый треск. В треск, похожий на горящие поленья в камине, но почти ничего не слышит. Он откидывает барабан и всматривается в пять полых отверстий. Пытается привыкнуть к дрожащим пальцам левой руки. Откидывает и захлопывает обратно. Ей бы понравилась эта штуковина, как понравились те, что привезли добровольцы. Она думала, что они используют это во благо.       Он откидывает барабан и захлопывает обратно.       Нажимает на защёлку, а потом захлопывает обратно.       Всегда можно притвориться, что это случайность. Он, даже, и не хотел.       Просто так случилось.       Просто не повезло.       Шансы один к пяти, и ему просто не повезло.       Прокручивает и захлопывает обратно.       Всё равно ничего не получится. Не сможет зайти дальше — холодный металл обожжёт висок и сползёт вниз по скуле, пока не сменится холодным стеклом от стакана.       Это будет слишком несправедливо к ним.       Её фигура в ослепительно-ярком пламени кажется такой маленькой. Её фигура, в этих рваных и красных языках пламени, кажется такой хрупкой, ломкой и крошечной. Но, если затушить камин, он скорее всего замёрзнет до смерти.       — За что будем пить, очкастая?       Он откидывается на спинку стула и запрокидывает в себя коньяк.       — Я за то, чтобы не быть здесь.       Леви знает, что она не ответит.       Её нет уже четыреста девять дней.       И если он выберет что-то другое в любую секунду — это будет не её вина.       Как-то она пыталась отодрать газеты с окон. Она сидела вполоборота, зажав нижнюю губу между зубов, дёргала за бумагу, эту высохшую под солнцем хлипкую бумагу, отрывала от неё мелкие кусочки и говорила:       — Тут как в желудке у титана, Леви.       Она царапала поверхность стекла и причитала:       — Можно вообще ослепнуть, если всё время торчать в такой темноте.       Леви не может вспомнить, что тогда ей ответил: он пытался мять тесто, чтобы справиться с болью в суставах, вернуть подвижность в конечностях, так, вроде, советовала Пик.       — Ты слышал про сэнбадзуру? — говорила она, спрыгивая с подоконника. — Про легенду о тысяче журавликах?       Она плюхнулась на стул напротив и, закинув на стол ноги, сказала:       — Если сложить тысячу таких из бумаги, исполнится любое желание.       Скрестила на столе лодыжки и напомнила:       — Это есть в твоей книжке от Киёми, Леви, ну вспомни!       — Я бы даже титанов столько не смог убить. — Он попытался сжать в руках тесто, и этой силы не хватило бы, скорее всего, даже чтобы пустить трос из УПМ. — А больше я нихрена не умею.       — Потому что ты нихрена и не пробуешь, — она тихо фыркнула и ткнула носком сапога по алюминиевой миске с тестом. — Когда ты последний раз пробовал, ну, не знаю, хотя бы просто побриться?       Леви поставил локти на стол, упёрся лбом о костяшки и сказал:       — Потому что я нихрена и не хочу.       — Посмотри, наконец, на себя в зеркало.       Она залезла на стол, откинула бедром от него миску и добавила:       — Ты начал забывать, кто ты вообще такой.       А потом переползла ему на колени, схватила за ворот рубашки и начала истошно и нервно шептать, что сама забыла, как её зовут и как она выглядит. И что с каждой секундой ей всё больше кажется, что она исчезает. Щурилась своим зрячим глазом, вглядываясь в его уцелевший, и говорила: «Я не хочу исчезнуть», а Леви повторял ей её имя тысячу раз, давясь комом в глотке, а потом перечислял все её клички и рассказывал, какие у неё волосы, какое лицо, звуча жалко и гадко — никакие его слова не были способны передать, какая она была.       Какая она была, а потом перестала быть.       Куцый плед, этот бесполезный, с торчащими нитками обветшалый плед, совершенно не греет. Не греет алкоголь и не греет похлёбка на бульоне, вкус которой он не может почувствовать.       Леви кутается в этот перепачканный пеплом плед и говорит:       — Мне холодно.       Накрывает лицо подушкой и думает: «Мне очень холодно, Ханджи».       Шёл шестьсот тридцать девятый день, и он думает: «Ханджи, я очень сильно замёрз».       Он искал её в ванной, на кухне, в спальне, выходил на крыльцо и даже бродил по городу, не узнавая ни единой улицы, ни единого дома и ни единого человека.       С утра он заваривает две кружки чая и выпивает одну. Добавляет во вторую коньяк и выпивает вторую. Убирается, бреется, меняет постельное бельё и надевает свежую рубашку, стирает плед и выкуривает последнюю сложенную самокрутку, прежде чем лечь на диван в гостиной и взглянуть на потолок.       Девятьсот девяносто дней без неё сойдёт за любое испытание, а значит завтра они встретятся с ней.       «Ещё увидимся», — думает он.       «Только не смей больше за мной наблюдать».
Примечания:
27 Нравится 26 Отзывы 5 В сборник
Отзывы (26)