pink sparkles

R
Завершён
13
Фэндом:
Размер:
20 страниц, 7 617 слов, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
13 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник

01

Настройки
Примечания:
— Ебало бы тебе начистить, принцесса. — Мамке своей начисть. За спиной раздается свист — резкий, насмешливый, как крик пересмешника в летней духоте. Кто-то выкрикивает очередную хуйню, голоса тонут в гулких ударах собственного пульса. Феликс не успевает моргнуть глазом: тяжелый кулак уже летит ему в рожу. Воздух вышибают из легких одним точным движением, в ушах звенит, а на языке распускается медный привкус крови.  Опять.  *** в комнате полумрак. Хенджин молча копается аптечке. Свет лампы выхватывает из темноты взъерошенные рыжие волосы, бледную шею и грязную ссадину на скуле, которая горит как огонь. — Я тебе тысячу и один раз говорил: не связывайся с парнями из Кёнмо, а ты куда лезешь? — Хенджин промакивает ватой мелкие царапины на скуле, она быстро намокает, впитывая сукровицу.  — А через кого ты ещё предлагаешь толкать? Ай! — Феликс шипит, сухая фата мерзко скребет по коже, как ноготь по стеклу. Его передергивает, спина выгибается дугой, но он не отстраняется. — Мне чтобы с темы слезть, надо весь товар слить, иначе меня повесят за трусы на столбе во дворе. И хорошо если живым. Хван хмурится — на лбу залегла глубокая складка, глаза сузились в тонкие щелочки. Его пальцы стискивают подбородок Ликса чуть сильнее, почти до боли, а потом он вдруг расслабляет хватку и оставляет быстрый поцелуй на носу — невесомый, как крыло бабочки — клеит пластыри с котятами на синяки. Розовые уши, усатые мордашки и круглые глаза поверх чужой жестокости. И все равно что они не помогают, хотя бы скрасят.  — Мама переживает, ты же знаешь, — он выдыхает. Воздух выходит из него вместе с усталостью, плечи опускаются. — Она мне звонила вчера. Спрашивала, не начал ли ты снова. Феликс опускает голову. Пальцы безвольно сжимают край старого пледа. Он только месяц назад вышел из рехаба — место не самое радужное. Белые стены, кафельный пол, который холодит босые ступни даже через носки, и запах хлорки, который до сих пор стоит в носу. отвратительно.  — Да… да я не хо.. не буду больше. — Голос ломается на полуслове, превращаясь в шепот. Ликс поднимает глаза — в них рябь, как в воде под дождем, и такая же хрупкая гладь на грани. — Ты ей сказал же что все нормально? Вопрос повисает в воздухе — тягучий, как карамель, и липкий от стыда. В комнате слышно только их дыхание и далекий шум машин за окном, где город продолжает жить своей равнодушной жизнью. Хенджин хмыкает в ответ. Этот звук — горький, короткий, без капли веселья — как треск льда под ногой. Он не глядя закрывает аптечку, и пластиковый щелчок замка отдается в тишине выстрелом. Встает с кровати — пружины жалобно скрипят, отпуская его вес. уходит на кухню, шаги глухо отдаются в коридоре — сначала по ковру, потом по голому линолеуму. Где-то в глубине квартиры открывается холодильник, и на секунду пробивается белый свет, тонкой полоской ложась на порог спальни. Они познакомились в том году весной, на классах по зарубежной литературе. Хенджин — студент 2-го курса, Феликс — 10-ти классник. Ничего общего. Красивый, статный молодой человек из нормальной семьи — чистый свитер, пальцы без татуировок, волосы пахнут дорогим шампунем, — и школьник в прокуренной толстовке с синяками под глазами размером с экватор. И если первый посещал занятия по чистому энтузиазму, то Ликс — в качестве профилактики и наказания. Сидел на последней парте, сжимая в кармане направление от пдн, и ненавидел каждую минуту, проведенную в этой душной аудитории. Позже оказалось, что литература — как ЛСД. Первые разы корежит, а затем привыкаешь — и уже жить не можешь. От Хенджина — тоже. Сначала раздражает до скрежета зубов: этот его голос, эти дурацкие шутки, эта манера читать вслух с выражением, от которого хочется зарыться лицом в парту. А потом пара классов — и вы уже сидите в ближайшей кафешке, пьете какие-то сезонные напитки, в которых плавают кусочки яблок и пахнет корицей. И ты ловишь себя на мысли, что улыбаешься. Впервые за долгое время — по-настоящему. Любовь приходит быстро и неосознанно. Цепляет своими лапами где-то под дых — и вот тебе уже плевать на всё. На социальный статус, разницу в возрасте, на то что один из вас — бывший торчок, у которого в венах еще не до конца остыла та дрянь. Плевать на то, что скажут друзья, и на то, что мать Хенджина наверняка упадет в обморок, если узнает. Первый поцелуй случился в мае, под теплым дождем у выхода из метро. Вкус соленой влаги и вишневой жвачки, которую Ликс жевал перед парой. Руки дрожали, губы не слушались, но оторваться было невозможно. Первый секс — на раскладном диване в съемной однушке Хенджина, при свете уличного фонаря, пробивающегося сквозь дешевые занавески. Все, что кружило голову — кружило круче любого викодина. И если раньше Ликсу нужен был стимулятор, чтобы почувствовать, что он жив — теперь достаточно было просто слышать, как Хенджин дышит рядом. Феликс остается у Хенджина почти каждый день. Добирается до школы лишние полтора часа на двух перекладных — лишь бы с утра полежать под боком, уткнуться носом в чужую шею и чувствовать, как сильные руки обнимают его со спины, не спрашивая ни о чем. Мама смиряется после очередного скандала — битая посуда, крики на всю квартиру, соседи стучат по батареям. Только просит Хенджина на беседу, берет с него обещание присматривать за ним и в случае чего звонить ей. И Хенджин обещает. Складывает ладони вместе, кланяется на коленях. В полутемной прихожей пахнет старой тряпкой и жареным луком из кухни. Он поднимает глаза и смотрит на женщину с сединой в волосах и бесконечной усталостью на лице — и клянется себе, что сделает всё. Будет смотреть в оба, не подпустит к старой компании, вытащит, спасёт. А затем Феликс влезает в торговлю. Как это случилось — никто не понял. Может парни из Кёнмо подкинули работенки, может старый долг перед барыгой. Ручник срывает за самые короткие сроки — ушлые глаза, молодое лицо, доверчивые покупатели. Ликс и сам не заметил, как съехал на старые рельсы. Сначала просто толкать, потом маленькая доза для себя, потом — вот он валяется с передозировкой около кровати. Лицо синюшное, губы в пене, справа зипы с таблетками и кристальным порошком, а рядом — Хенджин, который пытается делать искусственное дыхание и понимает, что не знает ни черта. Скорая, врачи, дефибриллятор. Откачали. Дальше — ПДН, протоколы, разбирательства и рехаб. Полностью за счет Хенджина — пятьсот тысяч за месяц, последние сбережения, подработка по ночам и кредит, о котором мать не знает. И всё, что остаётся сейчас, спустя месяц после выхода — сидеть в комнате с пластырями в котятах и молчать. Потому что слова кончились ещё там, на том линолеуме, когда фельдшер сказал: «ещё пять минут — и мы бы не успели». На кухне гремит посуда — Хенджин что-то двигает по столу, не то чашки перебирает, не то просто руки занять, чтобы не возвращаться в спальню и не сказать лишнего. Льется вода из крана, где-то за стеной сосед сверлит перфоратором — монотонный, тупой звук, как зубная боль. Пластыри на скуле Феликса уже начали отклеиваться по краям, котята на них перекосились, похожие на кривые детские рисунки. Ликс так и сидит, согнувшись, обхватив себя руками за плечи. Толстовка сползла с ключицы, открывая край старой татуировки — кривую надпись, сделанную в пятнадцать лет самодельной машинкой. Теперь она смотрится глупо. Как всё, что он делал до того, как в его жизни появился Хенджин. С кухни доносится голос — негромкий, усталый: — Чай будешь? Феликс поднимает голову. В горле пересохло так, что язык прилипает к нёбу, но он не может выдавить из себя ни звука. Только кивает, хотя Хенджин всё равно не видит. А потом срывается с места — босиком по холодному полу, через коридор, мимо косяка, где до сих пор висят наклейки, которые он клеил за каждый «чистый» день. Он входит на кухню и останавливается в дверях. Хенджин стоит у плиты, спиной к нему, и заваривает чай в двух одинаковых кружках. Свет лампы над раковиной выхватывает его широкие плечи, лопатки, пальцы, которые чуть заметно дрожат. Феликс делает шаг. Ещё один. А потом просто утыкается лбом между чужих лопаток, обхватывает руками за пояс, прижимается всем телом — костлявый, неловкий, весь состоящий из острых углов и желания быть прощённым. Щекой чувствует, как под тканью футболки напрягаются мышцы, как Хенджин замирает на секунду — а потом выдыхает. Так глубоко и тяжело, будто всю вечность не дышал. — Ну что ты, котенок, — шепчет Хенджин, накрывая его руки своей ладонью. Пальцы у него горячие от только что закипевшего чайника, и этот жар передается Феликсу. За окном по стеклу стекают первые капли дождя. Город затихает, и даже проклятый перфоратор больше не сверлит. Есть только кухня, две кружки с мятным чаем, узкая полоска света на линолеуме и они двое — спутанные в один тугой комок, как старая вязаная вещь, которую уже не распустить. — Не бросай меня, — говорит Ликс в спину, и голос его дрожит как вода на поверхности. Хенджин молчит несколько долгих секунд. А потом поворачивается в кольце его рук, поднимает ладонями веснушчатое лицо, вглядывается — в синяки, в пластыри с котятами, в глаза, которые слишком много видели для семнадцати лет. — Никогда. Слово выходит негромко, но в нём столько тяжести, что оно пробивает всё: и страх, и стыд, и ту глухую тоску, что поселилась в груди у Ликса ещё в рехабе. Феликс трется макушкой о его грудь. Так по-щенячьи, по-детски — смешно и трогательно для парня, который меньше месяца назад смотрел в лицо смерти. Волосы путаются о ткань футболки, Хенджин опускает подбородок ему на голову и прикрывает глаза. — Я им всем завтра пиздаки начищу. — глухо чеканит Ликс. — А чего Минсу на тебя вообще полез? — Узнал, что я по дешману дурь сливаю. Мне надо быстрее всё продать. Хенджин вздыхает, и этот вздох тяжелее всей квартиры. Он ничего не говорит, только гладит Ликса по спине, потому что слова сейчас бесполезны. Они и раньше-то не всегда помогали. ***  — Я дома! Феликс стягивает конверсы у порога. Кеды глухо падают на резиновый коврик — сначала один, потом второй, мокрые шнурки волочатся по полу, оставляя за собой тонкие тёмные полосы. Он проходит на кухню, где воздух пахнет бумагой и растворимым кофе, разлитым на книги. Хенджин сидит за столом — растрёпанный, в очках, сдвинутых на кончик носа, перед ним ноутбук и горы исписанных листов. Феликс подходит сзади, облокачивается на спину. Цепляется подбородком за чужое плечо, щекой чувствует знакомое тепло и тот особенный запах — древесный одеколон и чуть прогорклый свитер, который Хенджин надевает, когда ничего не гладил. — Ты чего делаешь? — шепчет Ликс. — Мне статью надо срочно переделать, — отвечает Хенджин, не поднимая головы. Пальцы бегают по клавиатуре, на экране мелькают абзацы, запятые, зачёркнутые строчки. Под глазами у него залегли тени — видно, что он за этой статьёй сидит не первый час. — А у меня пять по физике, — Феликс лыбится, трётся виском о чужое плечо. Он очень рад. Рад так, что внутри всё светится каким-то детским, почти запретно-чистым восторгом. Ещё бы — он получил не пять. Как Хенджин готовил его к этой контрольной, лучше было никому не видеть: оры, слёзы, сопли, угрозы, летающие вещи по комнате — одна ручка чуть не угодила в лампу, а тетрадь пришлось вытаскивать из-под шкафа. Но результат того стоил! Хван наконец отрывает взгляд от экрана. Очки съезжают ещё ниже, он поправляет их тыльной стороной ладони и смотрит на Феликса поверх оправы — устало, но с тем самым теплом, от которого у Ликса всегда немеют кончики пальцев. — Пятерка? — переспрашивает он, будто не веря своим ушам. — Пятерка, — кивает Феликс, и улыбка его становится такой широкой, что веснушки будто разбегаются по скулам в разные стороны. Хенджин выдыхает. Долго, шумно — как будто всю неделю, пока готовил Ли, вообще не дышал. А потом откидывается на спинку стула, снимает очки и трёт переносицу. — Я же говорил, — бормочет он, и в голосе его слышится такая усталая гордость, что Феликсу хочется разреветься. — Я же говорил, что ты можешь, если не лениться. — Это ты смог, — поправляет Ликс, зарываясь носом в мягкую ткань свитера. — Если бы не ты, я бы до сих пор думал, что ампер — это такая рыба. Хван фыркает, и этот звук — тёплый, живой, настоящий — разбивает вдребезги остатки чужой усталости. Он разворачивается на стуле, обхватывает Феликса за талию и притягивает к себе, утыкаясь лицом ему в живот. Так они сидят несколько секунд — Хенджин слушает, как бьётся чужое сердце, а Ликс гладит его по растрёпанным волосам, перебирая тёмные пряди пальцами. — Мой умный котенок, — шепчет Хенджин в ткань футболки, и голос его звучит приглушённо, почти по-детски. Феликс чувствует, как что-то тёплое расползается по груди. Не то гордость, не то благодарность, не то любовь — всё сразу, одним большим, тягучим комом. Он вспоминает, как три дня назад Хван метал по комнате его тетради и кричал, что «это же элементарно, Ликсия, ну как можно не понимать элементарные вещи». Как потом извинялся, обнимал и гладил по спине, шепча: «прости, я дурак, ты стараешься». Как вчера вечером они сидели над задачами до двух ночи, и Хенджин пил уже шестую кружку кофе, а Ликс клевал носом, но упрямо решал. И вот оно — пятерка. Маленькая красная цифра в дневнике, которая стоит больше, чем любые слова. — Чем хочешь отпраздновать? — спрашивает Хенджин, поднимая голову. На щеке у него отпечаталась складка от футболки — забавная красная полоска. — Ничем, — пожимает плечами Феликс. — Мне ничего не надо. — Серьёзно? Даже пиццы? Ликс задумывается на секунду, а потом хитро щурится. — Ладно. Пиццу хочу. С ананасами. ***  Хенджин безостановочно мешает какао ложкой. Металлическая ложка скользит по дну кружки с тихим, почти медитативным звяканьем. Лишь бы руки занять. Лишь бы не смотреть в лицо напротив. Лишь бы не чувствовать, как где-то под рёбрами разрастается та самая холодная пустота, которую он так хорошо научился игнорировать. В кофейне сегодня слишком много людей. Голоса сливаются в одно сплошное гудение, как рой рассерженных пчёл. Кто-то громко обсуждает работу, кто-то смеётся над шуткой в телефоне, за соседним столиком девушка кормит пирожным своего парня, и тот хохочет так заразительно, что кажется, сейчас лопнут стёкла. Шума много, голова пухнет. Хотя скорее она пухнет от бесконечного монолога напротив. — Хендж, ну ты же понимаешь, что сегодня он толкнул, завтра — то же самое, а потом снова подсядет. Думаешь, реба ему чем-то помогла? Это вопрос времени, — Сынмин чешет затылок, сбивая и без того взлохмаченные волосы в ещё больший хаос. Его пальцы нервно скребут по коже, будто он пытается докопаться до какой-то мысли, спрятанной под черепом. Хван молчит. Ложка продолжает свой бесконечный путь — по кругу, по кругу, по кругу. Какао давно остыло, на поверхности затянулась тонкая плёнка, но он всё мешает и мешает, потому что если остановится — придётся отвечать. А отвечать нечего. Потому что он знает — Сынмин прав. Абсолютно и безоговорочно. Каждое слово — как гвоздь, который забивают в крышку гроба. Да, Феликс сегодня толкнул партию. Да, завтра толкнёт следующую. Да, рано или поздно снова подсядет. Рехаб — не панацея, он сам видел статистику, сам читал эти дурацкие статьи по психологии зависимостей, сам платил врачам, которые честно сказали: «Шансы пятьдесят на пятьдесят. Половина срывается в первый же год». Может ли Хенджин на это повлиять? Нет. Может ли перестать любить? Тоже нет. И это самое страшное. Знать, что ты бессилен, — и продолжать. Потому что сердцу плевать на логику. Потому что когда этот рыжий мальчишка смотрит на него своими огромными глазами, все доводы рассыпаются в прах. — Он же малец совсем, — продолжает Ким, подаваясь вперёд. Голос его звучит жёстче теперь, тяжелее — как камни, которые сыплются в мешок. — А ты носишься с ним как нянька. Нет бы найти кого-то, кто школу хотя бы закончил. Ты жизнь свою прожигаешь, а он потом ведь спасибо даже не скажет. Сынмин кивает головой, ставя финальную точку в своём монологе. Откидывается на спинку стула, сложив руки на груди, и смотрит на Хвана выжидающе — как учитель на нерадивого ученика. Хенджин наконец перестаёт мешать какао. Ложка замирает, прислонённая к стенке кружки, и какое-то время ещё дрожит, издавая тонкий, едва слышный звон. Он поднимает глаза на друга. Темные, уставшие, обведённые тенями — смотрят тяжело, как после недельной бессонницы. — Ты не прав, — говорит он тихо. Спокойно и без капли сомнения. Звук собственного голоса удивляет его самого — он звучит твердо, хотя внутри всё дрожит. Потому что в этом Сынмин ошибается. Абсолютно и точно. Ликс скажет спасибо. Он скажет спасибо за каждый приготовленный бутерброд, за каждую новую пару кед, купленную на последние деньги, за каждую бессонную ночь, проведённую над учебниками по физике, за каждую царапину, которую Хенджин заклеивал своими дурацкими детскими пластырями. За каждый тихий разговор на кухне, когда в три часа ночи Феликс подходил и утыкался лбом в его плечо, не в силах сказать ни слова. Он скажет спасибо. Не сейчас, может быть, не завтра. Может быть, через год, может — через пять. Но скажет. Хенджин в этом уверен, как в том, что земля круглая, а вода мокрая. Потому что он видел этого парня насквозь — не наркомана, не торчка, а того самого пацана, который в десятом классе приходил на литературу и ненавидел весь мир. И который однажды, в промозглый весенний вечер, взял его за руку и прошептал: «ты единственный, кто не отвернулся». — Ты его не знаешь, — добавляет Хван, чуть громче. — Ты видишь только бывшего торчка и малолетнего идиота. А я вижу человека. Сынмин молчит. Отводит взгляд к окну, где мокрый тротуар блестит под фонарями. Его пальцы барабанят по столу — нервно, отрывисто. Похоже, он понимает, что спор проигран. Не потому, что аргументы Хенджина сильнее, а потому, что с человеком, который выбрал любовь над здравым смыслом, спорить бесполезно. — Ладно, — выдыхает Ким наконец, проведя рукой по лицу. — Ладно, чёрт с тобой. Неси свой крест. Только не жалуйся потом. Он встаёт, собирая разбросанные по столу ключи и телефон. На секунду замирает, смотрит на Хенджина сверху вниз — и в его взгляде мелькает что-то тёплое, почти братское. — Если что — я рядом. Знаешь. — Знаю. Сынмин кивает, поправляет воротник куртки и уходит, оставляя после себя запах табака и дождя. Дверь за ним захлопывается, и шум улицы врывается в кофейню на одно короткое мгновение — холодный воздух, гул машин, чей-то окрик. Хенджин остаётся один. Смотрит в чашку с остывшим какао, где на поверхности опять собралась тонкая коричневая плёнка. Берёт ложку и наконец — в первый раз за весь вечер — подносит кружку к губам. Пьёт холодное. Горькое на вкус, хотя сахара было три ложки. ***  — А нам точно надо к ней ехать? — Феликс теребит завязки на кофте. Пальцы его скользят по тонким шнуркам, скручивая их в тугие спирали и снова распуская. На кончиках пальцев — мелкая дрожь, и он никак не может её унять. Кофта старая, серая, с вытянутыми манжетами — та самая, которую он носил ещё в средней школе. — Надо, — Хенджин стучит пальцами по рулю, и этот звук заполняет паузу — глухой, нервный. — Я ей пообещал. Не противься, она твоя мама и она соскучилась. Ликс выдыхает. Шумно, протяжно, выпуская из лёгких весь страх, но на его место тут же приходит новый. Он лезет в бардачок — привычный жест, выработанный за много месяцев. Рывком открывает, роется внутри: старые чеки, салфетки, запасная зарядка, очки от солнца, треснувшая расчёска. Пусто. — А куда ты сигареты дел? — голос звучит сипло, с хрипотцой. Он закрывает бардачок, щёлкает замком громче, чем нужно. — Не купил, — отвечает Хенджин, глядя прямо на дорогу. Профиль его напряжён, челюсть стиснута, на скуле играет желвак — единственное, что выдаёт его внутреннее состояние. — Нет, там полпачки ещё остава… — Ликсия, — голос Хенджина становится жёстким. Не злым — нет. Тем особенным тоном, который не терпит споров. Тем, который появляется только когда речь идёт о действительно важных вещах. — Не переживай. Она за тебя просто беспокоится. Я бы с тоже ума сошёл, если бы мой ребёнок жил со старым мужиком. Феликс замирает на полуслове. Смотрит на свои руки, лежащие на коленях — бледные, с набитыми кольцами, которые уже начинают тускнеть. Оторванные заусенцы, ссадина на фаланге — откуда она только взялась. — Ты не старый, — бормочет он, почти не разжимая губ. — Я просто боюсь, что она испугается. Слова выходят сами собой — тихие, мятые, как забытая в кармане бумажка. Он даже не знает, правда ли это. Или он просто ищет оправдание своему страху. Или защищает того старого мужика, который сидит за рулём и сжимает руль так, что костяшки побелели. Хенджин поворачивает голову. Смотрит на него — быстро, мельком, но так, что Ликс чувствует этот взгляд каждой клеткой. В глазах — усталость, нежность и что-то ещё, похожее на сожаление. — Если бы испугалась — не навещала бы тебя в ребцентре, — говорит он спокойно, как констатирует факт. — Каждое воскресенье, два часа на электричке. И ни разу не пропустила. Думаешь, легко смотреть на сына за стеклом? Думаешь, это не страшно? Феликс молчит. В ушах вдруг становится тихо — даже дождь за окном затихает, даже дворники перестают скрипеть. Он вспоминает. Стекло в комнате для свиданий — толстое, мутное, с царапинами. Телефонную трубку, которая пахнет хлоркой. Голос мамы, дрожащий на том конце провода: «Ты поел? Тепло ли одеваешься? Они тебя не обижают?» И её глаза — красные, опухшие, но при этом живые, цепкие, которые высматривали каждую царапину на его лице. Она не испугалась. Ни тогда, когда узнала про наркотики, ни когда приехала в реанимацию, ни когда забирала документы из ПДН. Ни разу. Она просто была рядом. Как Хенджин. Как вкопанная. — Ладно, — выдыхает Ли. Горло перехватывает, но он проглатывает комок. — Ладно, едем. Хван кивает, не поворачивая головы. Поправляет руки на руле, выжимает сцепление. Машина трогается плавно, вливаясь в поток, и дождь снова начинает своё монотонное песнопение по крыше. Феликс откидывается на сиденье, закрывает глаза. За прозрачной пеленой век — разноцветные круги от фар встречных машин, красные, жёлтые, белые. И одна мысль сверлит, въедливая и назойливая: «А вдруг она не обрадуется? Вдруг посмотрит и поймёт, что я больше не тот сын, которого она запомнила?» Но он не говорит этого вслух. Потому что Хенджин и так знает. Потому что Хенджин читает его без слов, и легче от этого почему-то не становится. Рука находит чужую на рычаге переключения передач. Хенджин не отдёргивает — наоборот, переплетает пальцы, и теперь они двигаются вместе, синхронно, как единое целое. Дом встречает теплотой и запахом стирального порошка. В воздухе висит тот самый, до боли знакомый аромат — свежий, чуть сладковатый, с нотками лаванды. Феликс узнаёт его сразу, даже не открывая глаз. тот самый кондиционер для белья, синяя упаковка, мама всегда покупала только его, потому что «эта дешёвая дрянь разъедает кожу, а он— проверенный». Видимо, она снова сушит бельё в комнате — на старых складных сушилках, которые вечно норовят схлопнуться в самый неподходящий момент. В коридоре полумрак. Кто-то забыл включить свет, и только из кухни пробивается жёлтая полоска — тёплая, мёдовая, как в детстве, когда он возвращался из школы и мама уже грела ужин. Старые обои в цветочек, поцарапанный пол, вешалка, на которой до сих пор висит его школьный рюкзак — выцветший, запылённый, ненужный. Время здесь будто остановилось. Или не смело двинуться дальше. — Мальчики, проходите! Ёнбок, я так соскучилась! Голос мамы — высокий, чуть дрожащий, с той особой ноткой, которая появляется только когда она говорит с ним. Из глубины квартиры выныривает фигура — маленькая, хрупкая, в старом цветастом халате. Волосы собраны в небрежный пучок, седые пряди выбиваются и падают на лоб. Женщина кладёт свои морщинистые руки Феликсу на щёки. Ладони у неё шершавые, с натруженными пальцами — руки, которые стирали, готовили, убирали, поднимали его с пола, когда он падал с велосипеда. Руки, которые гладили его по голове на ночь и вытирали слёзы, когда он приходил из школы с синяками. Сейчас они дрожат — чуть-чуть, едва заметно — и от этого дрожания Феликсу хочется провалиться сквозь землю. Она прижимает его голову к своему плечу — так крепко, будто боится, что он растворится в воздухе. Пахнет от неё пирогами и старыми духами — флакончик с золотой крышкой, который хранится в серванте уже лет двадцать. — Как ты, мой хороший? Голос срывается на последнем слове. Она не плачет, но где-то в горле у неё сидит тот самый комок, который вот-вот вырвется наружу. Ликс чувствует, как её плечо подрагивает, и понимает, что она сдерживается. Ради него. Как всегда. — Всё хорошо, — отвечает Феликс, и голос его звучит глухо, прижатый к маминой кофте. — Мы с Хенджином тебе вот принесли, смотри. Она отпускает его — нехотя, медленно, проводя пальцами по его щекам, будто запоминая каждую веснушку. Ли достаёт из пакета упаковку мороженого. Коробка запотела в тепле, по картону текут прозрачные капли, и от неё веет холодом и чем-то праздничным — таким нелепым в этой маленькой, пропахшей стиральным порошком квартире. — Пломбир, ваш любимый, — добавляет Хенджин. Он всё ещё стоит у порога, стягивая кроссовки, и Феликс замечает, как он прячет глаза — чтобы не заплакать, наверное. Мама смотрит на мороженое, потом на сына, потом на Хенджина. На её лице — целая буря эмоций: радость, боль, облегчение, страх. Всё разом, как в том старом калейдоскопе, который Ликс крутил в детстве, разглядывая цветные стёклышки. — Дурачки вы оба, — говорит она, и в голосе её — улыбка сквозь слёзы. — В морозилку надо, сейчас же растает. Она забирает коробку торопливыми, суетливыми движениями и уходит на кухню, оставляя за собой сладкий шлейф духов. Феликс остаётся стоять в прихожей, всё ещё чувствуя тепло маминых ладоней на своих щеках. Смотрит на выцветший ковёр под ногами, на трещину в плинтусе, на свои старые кроссовки, которые стоят ровно там же, где он их бросил в последний раз — год назад. — Ну что, — Хенджин подходит, встаёт рядом, плечом к плечу. — Первый шаг сделан. — Угу, — кивает Ликс. — Маленькими такими шажочками. С кухни доносится звон посуды и мамин голос: — Проходите на кухню, я чайник поставила! И руки помойте, оба! Феликс почти улыбается. Потому что некоторые вещи не меняются. Потому что мама — она и есть мама. Даже через год, даже после рехаба, даже когда ты не знаешь, как посмотреть ей в глаза. Время прошло незаметно. Три или четыре часа — Ли не считал. Они пили чай, разговаривали, листали старые фотоальбомы, которые мама достала из серванта и разложила на столе. На фотографиях он — маленький, толстощёкий, в смешных вязаных штанишках, которые она ему купила на рынке. С косичкой, потому что в три года отказывался стричься. С первым ранцем за спиной, на линейке первого сентября. С отцом, которого он почти не помнит, — размытое пятно на заднем плане, как дым. Феликс правда скучал, хоть и не осознавал. Всё это время — рехаб, первые месяцы с Хенджином, бесконечные разборки и попытки начать новую жизнь — он держал маму где-то на периферии, за толстой стеной, которую сам же и выстроил. А теперь стена рухнула, и он увидел: там, внутри, всё ещё болит. Скучает по её пирогам. По её голосу по утрам, когда она будила его в школу. По тому, как она ворчала, что он опять разбросал носки. По маленькой кухне, где они умещались втроём — мама, он и старый кот, которого уже нет. Он бы и не уезжал. Сидел бы здесь, на этом продавленном диване, укрывшись старым пледом, и смотрел, как она хлопочет у плиты. Но маме так будет лучше. Лучше подальше — чтобы дать ей пожить ещё лишние десятки лет. Потому что он, Феликс, — это риск. Каждый день, каждый час. Она не должна смотреть, как он мучается. Не должна ждать звонка из морга. Он целуется с ней в щёки — в обе, как в детстве, перед сном. Губы касаются мягкой, сухой кожи, пахнущей старыми духами и уютом. Гладит её по плечам — острым, хрупким, совсем не таким мощным, какими они были в его памяти. Когда он ушел в наркотики, мама тоже уменьшилась. Съёжилась, как осенний лист. Обещает, что в этот раз точно взялся за голову. Голос звучит твёрдо, хотя на самом деле он врёт себе — голову можно брать много раз, вопрос в том, удержат ли руки. Они стоят в прихожей. Феликс уже в куртке, уже засунул ноги в кеды, но никак не может зашнуровать — пальцы не слушаются. — Хенджина, — шепчет женщина, и это не просьба, а тихая мольба. — Переговорим пять минут. Хенджин напрягается. Ликс видит, как вздрогнули его плечи, как закаменела спина — одна прямая линия от шеи до пояса. Он кивает — коротко, резко, берёт себя в руки, как всегда умеет. Отдаёт ключи от машины Феликсу. Холодный металл ложится на ладонь — тяжёлый, чужой. — Посиди там, — просит Хван. Голос спокойный, но в глазах — паника. Совсем маленькая, запертая в зрачках. Ли не спорит — выходит на лестничную клетку, прикрывает за собой дверь, оставляя щёлку. Но подсматривать не будет. Не надо. В подъезде пахнет сыростью и сигаретами. Где-то наверху лает собака, и радио играет — сквозь стены, тоненько, как комар. — Он точно в порядке? — Женщина смотрит Хенджину прямо в глаза. Взгляд у неё цепкий, твёрдый — такой бывает у людей, которые слишком много потеряли, чтобы бояться ещё раз. — Почему губа разбита? Хенджин переминается с ноги на ногу. Стоит посреди маленькой кухни, зажатый между столом и холодильником, и чувствует себя школьником у доски, который не выучил урок. На плите всё ещё дышит теплом только что выключенная конфорка, на столе — грязные чашки, крошки от печенья. Следы жизни, которая текла здесь последние часы. — В школе мальчики с соседнего класса драку устроили, — говорит он, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Но всё в порядке, не переживайте. Это не из-за наркотиков. Он выделяет последнюю фразу чуть сильнее, чем хотелось бы. Женщина молчит несколько секунд, и в этой тишине Хенджин слышит всё — тиканье часов на стене, гул воды в трубах, где-то далеко — сигнал машины за окном. — Хорошо, хорошо, — наконец выдыхает она. Пальцы её комкают край старого фартука — выцветший от множества стирок. — Пожалуйста, обещай, что если вдруг что — ты мне сразу скажешь. Женщина поднимает на него глаза. В них — слёзы, которые она так и не пролила. Усталость, выжженная в каждой морщинке. И надежда. Самая страшная — та, которая уже обжигалась и всё равно продолжает теплиться. — Я не переживу ещё одного раза, — добавляет она тихо. Так тихо, что Хенджин почти не слышит. У него перехватывает горло. Он кивает — не может выдавить ни звука. А потом, когда комок в горле чуть отпускает, говорит: — Обещаю. Одно слово. Самое тяжёлое в его жизни. Хван знает, что обещать такое — безумие. Он не может следить за Ликсом двадцать четыре часа в сутки. Не может влезть к нему в голову и вырезать все дурные мысли. Не может гарантировать, что завтра не случится то, что случилось в прошлый раз. Но он обещает. Потому что это — единственное, что может предложить этой женщине. Единственное, что у него есть. Он приобнимает её — осторожно, как хрупкую вазу. Она пахнет выпечкой и усталостью, и Хенджин чувствует, как её плечи дрожат под его руками — мелко-мелко, как осиновые листья. Они стоят так несколько секунд, ничего не говорят, слова кончились. Осталось только это — чужое тепло, чужое горе и обещание, которое он, возможно, не сможет сдержать. — Спасибо вам, — шепчет женщина ему в грудь. — За него. За то, что не бросили. Хенджин не отвечает. Только гладит её по спине, думая о том, что «спасибо» — неправильное слово. Он не заслужил спасибо. Он просто любит. И это единственное, что он умеет по-настоящему. *** — Да бля, не крутись ты! — Джисон хватает Феликса за кисть, пальцы смыкаются на запястье с неожиданной силой. — Иначе я никогда эту хуйню не закончу! Голос у него звонкий — в нём и раздражение, и сосредоточенность, и та особая творческая злость, когда руки делают своё дело, а объект этой самой работы мешает под всеми возможными предлогами. — Блять, больно же! — Ликс роняет голову на стол. Лоб стукается о холодную поверхность с глухим, жалобным звуком. Рыжие волосы рассыпаются по столешнице, как языки пламени, один вьющийся локон падает прямо в чернильную лужу, но Феликсу сейчас плевать. Вся его поза выражает глубочайшее страдание — плечи ссутулены, свободная рука безвольно свисает вдоль тела, из груди вырывается протяжный, театральный стон. В комнате пахнет спиртом, чернилами и чем-то сладким — энергетиком, который Джисон притащил из круглосуточного магазина. На столе разложено тату-оборудование: баночки с краской, стерильные иглы, ватные диски, перчатки, бумажные полотенца, впитавшие в себя разноцветные разводы. Настольная лампа сдвинута на самый край, её жёлтый свет выхватывает из темноты пальцы Феликса — узкую кисть, выпирающие костяшки, старые, выцветшие буквы, кольца. Джисон сидит напротив, в чёрной футболке с закатанными рукавами, и его собственные руки в перчатках выглядят почти хирургически стерильно. Глаза сужены, между бровей залегла глубокая складка — он сейчас похож на художника, который заканчивает картину в последнюю минуту перед выставкой. Или на сапёра, у которого на счету каждая секунда. — Ну кто виноват, что ты первый партак на пальцах набил? — Хан ослабляет хватку ровно настолько, чтобы не причинять боль, но продолжает удерживать руку в нужном положении. — Надо же как-то эту хуйню исправить. — Ты машинку месяц назад только освоил, что-то я тебе не очень доверяю, — бурчит Ликс, не поднимая головы. — Расслабься. Джисон произносит это так, будто говорит «всё будет хорошо», — легко, уверенно, с лёгкой усмешкой, которая прячется в уголках губ. Он возвращает иглу к старым татуировкам — кривым кольцам, который когда-то казались Феликсу символом свободы, а теперь выглядят как памятник собственной глупости. Хан ведёт кончиком иглы по уже прорисованным линиям, превращая безобразные линии в маленькие рисунки. Тату-машина жужжит — монотонно, успокаивающе, как стрекоза, залетевшая в открытое окно. Ликс чувствует привычное покалывание, почти зуд — тот самый, который одновременно раздражает и убаюкивает. На пальцах, между костяшками, старые чернила умирают, чтобы возродиться чем-то новым. Чем-то, что не напоминает ему о тех временах. Джисон склоняется ниже, язык высунут от усердия, и тихо, почти про себя, бормочет: — Терпи, красота требует жертв. — Иди ты, — беззлобно огрызается Феликс. Но руку больше не дёргает. Где-то на кухне шумит чайник. Хенджин, который ушёл заварить чай пятнадцать минут назад, до сих пор не вернулся — наверное, залип в телефон или просто даёт им пространство. Ликс закрывает глаза. Во тьме под веками танцуют золотые искры — от лампы, от боли, от чего-то ещё, что он не может назвать. Может быть, от надежды. Перебить партаки — не просто для красоты. Это обещание самому себе. Что он больше не вернётся к тем временам. Что он стал старше и сильнее. Что у него есть Хенджин. Что у него есть Джисон, который мучает его уже второй час. — Готово, — наконец говорит Джи, откладывая машинку. Феликс открывает глаза. Медленно, с опаской поднимает голову со стола — на щеке отпечатался край тетради, красный след, похожий на клеймо старательного ученика. Веснушки на скулах кажутся ещё ярче на покрасневшей коже, а ресницы слиплись от того, что глаза бесконечно слезились. Смотрит на свои пальцы. Теперь вместо уродливых колец — тех самых, кривых, набитых дрожащей рукой в чужом подъезде, когда он был слишком пьян, чтобы чувствовать боль, —  на его пальцах раскинулась целая вселенная. Маленькие звёздочки рассыпаны по костяшкам, как осколки ночного неба, — четырёхконечные, неровные, но оттого ещё более живые. Бабочки замерли на тонких перепонках между пальцами — две, три, четыре, с ажурными крыльями, которые, кажется, вот-вот взмахнут. И какие-то точки — мелкие, словно чьи-то поцелуи, застывшие на коже навсегда. Все розовые. Как заря над городом. Как сахарная вата на ярмарке. Как персик в разрезе. Красиво. Так красиво, что у Феликса перехватывает дыхание. — Ну-ка покажи, — раздаётся голос с порога. Хенджин входит в комнату, и от его шагов скрипят старые половицы. Свет из коридора падает на его плечи, выхватывая из полумрака знакомый силуэт — широкие плечи, расслабленная поза, чуть взъерошенные волосы, будто он провёл рукой по голове, снимая усталость. В руке у него кружка с чаем — вторая за вечер, пар поднимается над краем тонкой струйкой, тает в воздухе, не долетая до потолка. Он подходит к столу, и Джисон молча отодвигается вместе со стулом, освобождая пространство. Хван наклоняется, берёт руки Ликса в свои. Длинные пальцы обхватывают кисть аккуратно, словно она сделана из стекла. Подносит поближе к лампе, водит большим пальцем по костяшкам — осторожно, почти ничего не касаясь, чтобы не размазать свежую краску и не причинить боль. — Как вы так быстро сделали? — спрашивает он, разглядывая розовых бабочек. Голос его звучит тихо, почти отсутствующе — он целиком поглощён рассматриванием. — Пока ты чай заваривал, — мурлычет Феликс, и в его тоне сквозит довольство. Он наблюдает за лицом Хенджина — за тем, как меняется его выражение: от усталого удивления к чему-то тёплому, почти нежному. — Джисон, — Хенджин поднимает глаза на друга. — ты где научился? — Да сам не знаю, — пожимает плечами тот, но без ложной скромности. Взгляд его бегает между Ликсом и Хваном, он будто проверяет реакцию. Одобрят? Поругают? Скажут, что розовый — не мужской цвет? — Долго возился, между прочим. Он вертелся как уж на сковородке. — Не вертелся бы, если б не было так больно! — возмущается Феликс. — Терпел бы, настоящие мужики терпят, — парирует Хан, но в голосе его нет язвительности — одна лишь тёплая насмешка. Хенджин не слушает их перепалку. Он гладит пальцы Феликса — от основания к кончикам, касаясь подушечек, где кожа мягче, почти бархатистая. Там тоже есть звёздочки — крошечные, словно светлячки, застывшие навсегда. — Мне нравится, — наконец говорит он. Просто, без лишних слов. Поднимает руку Ли к губам и целует раскрытую ладонь — в самое сердце, где горит самая яркая звезда. Ликс чувствует тепло чужих губ на своей коже. Чувствует, как что-то внутри расправляется, как свернувшийся в комок котёнок. Эти пальцы, которые он стеснялся показывать, которые прятал в карманах и под подушкой, — теперь они красивые. И Хенджину они нравятся. Всё. Точка. — Ну всё, блядь, — Джисон встаёт, собирая разбросанное оборудование в пластиковый контейнер. — Дальше вы без меня. Я эту розовую сопливость не вывожу. Он спиной чувствует их взгляды — счастливые, влюблённые, тошнотворные — и, не оборачиваясь, машет рукой: — Не забудьте про пиццу! Две! С ананасами! Я запомнил! Хлопает дверь. Джи уходит и в комнате сразу становится тише, только тикают часы на стене да жужжит лампа, нагреваясь от долгой работы. Феликс смотрит на свои пальцы, лёжащие в руке Хвана. На розовых бабочек, которые замерли между его пальцев, на звёзды, что сияют на костяшках, на нежные точки, рассыпанные по белой коже. — Я теперь как девочка, — говорит он, и в голосе его — смесь смущения и гордости. — Розовые бабочки. — Ты как ты, — отвечает Хенджин, переплетая их пальцы. Розовые звёзды смешиваются с чистой, нетронутой кожи, и этот контраст — нежный и яркий — заставляет сердце биться чаще. — Самый красивый мальчик на свете. Со звёздами на руках. — С розовыми, — уточняет Ликс, улыбаясь. — С розовыми, — соглашается Хван. — И я тебя люблю. Любого. С любыми бабочками. *** Осталось слить последние 6 грамм. Феликс сидит на полу в школьном туалете, прислонившись спиной к холодной кафельной стене. Плитка ледяная, рисунок впитывается сквозь тонкую рубашку, заставляет позвоночник сжиматься и мелко подрагивать. Кабинка последняя, дальше только стена с облупившейся краской и треснувшая раковина, из которой вечно капает вода — кап, кап, кап, как секундомер, отсчитывающий последние минуты чего-то важного. Смотрит на ладошку. Свет пробивается сквозь грязное окно под потолком — бледный, выбеленный, неживой. Он падает на прозрачный пакетик, и тот на секунду кажется волшебным — начинает светиться, переливаться мелкими кристаллами, как драгоценность, как обещание. Тянет к себе. Пальцы сами сжимаются, поднося пакет ближе к лицу, ближе к носу. Ликсу хочется. Пиздец как хочется. Голова тяжелеет, в висках стучит — тот самый стук, который он знает слишком хорошо. Тело помнит. Тело вообще никогда не забывает. Оно ноет, тянется, просит: ну давай же, маленькую дорожку, никто не заметит, никто не узнает. Через пару часов уже отпустит, как раз перед тем, как идти домой. Хенджин будет занят и не заметит ничего, можно успеть. Можно сделать только раз. Последний раз. Он сжимает пакет — так сильно, что пластик хрустит, врезаясь в кожу. Взгляд падает на руки. Розовые татуировки. Маленькие звёздочки на костяшках. Бабочки на перепонках между пальцами. Нежные точки, как весенние капли дождя, их ведь набили всего пару недель назад. Джисон старался. Хенджин смотрел и улыбался. Они нравились ему — эти розовые, глупые, совершенно не мужские бабочки. Они нравились маме — она долго рассматривала и сказала: «Ёнбок, какие красивые». Старый партак на запястье. «Fight». Кривой, блёклый, набитый в те же пятнадцать лет. Он почти слился с кожей, спрятался среди новых звёзд, но всё ещё виден, если присмотреться. Как шрам, как напоминание. Хенджин. Замученный Хенджин. Феликс зажмуривается, и сразу видит его — сидящего за столом в три часа ночи, обложенного учебниками, с пятнами кофе на футболке. Видит его усталые глаза, когда тот приходит с пар, молча стягивает куртку и падает на диван, даже не поужинав. Видит, как он считает деньги перед зарплатой, как откладывает на терапию, на лекарства, на то, чтобы у Феликса была новая одежда, на карманные расходы.  Слышит его голос, то, как он говорит «Ликсия» — мягко, с придыханием, как имя любимого котёнка. Как он шепчет в темноте: «Ты справишься, я рядом». Как он ничего не говорит, когда Феликс просыпается в холодном поту и просто лежит, глядя в потолок. Нет. Он не будет. Он обещал. Ликс разжимает пальцы — медленно, по одному, как будто отрывает их от пропасти. Пакет падает на колени, и он смотрит на него сверху вниз, как на змею, которая шипела, но не укусила. В груди тесно, и дышать трудно, но чёрт возьми — он не сделал этого. Он не сделал. Пальцы дрожат, ноги ватные, в горле стоит комок размером с кулак. Но он не сделал. Дверь в туалет открывается с протяжным скрипом — старые петли жалуются на холод, на сырость, на вечную школьную бедность. Из-за неё показывается парень. Старше Феликса, из параллели.  Суно. Отличник, папина гордость — это все знают. Идеальная причёска, всегда выглаженные штаны, воротник рубашки, которая только-только вернулась из химчистки и пахнет свежестью и деньгами. Даже в школьном туалете он выглядит так, будто сошёл с обложки журнала «Правильное воспитание». Суно оглядывается — быстрые, нервные движения, зрачки бегают по углам, проверяя, нет ли чужих. Пальцы теребят край рукава, и только эта мелкая дрожь выдаёт, что он волнуется. Сильно. До тошноты, наверное. — Сколько тут? — 6, — голос Феликса звучит хрипло, как будто он только что проснулся. Или как будто плакал. Хотя он не плакал. Он просто выдержал бой сам с собой. — Хорошо, — Суно кивает, слишком резко, машинально, и крупно вздрагивает — всем телом, как от удара током. — Сколько с меня? — Десять тысяч. — Почему так дёшево? Ликс смотрит на него — снизу вверх. На идеальный воротник, на чистые кеды, которые стоят как его месячные карманные деньги. На белые, ни разу не пробовавшие ничего крепче энергетика пальцы, которые сейчас тянутся в задний карман штанов. — Это последний, — говорит Феликс, и в его голосе нет привычной деловой хватки. Только усталость. Только груз, который он хочет сбросить с плеч, но не может, потому что обещал Хенджину, что не будет больше врать, но до сих пор не сказал ему про эти последние шесть грамм. — Надо быстрее продать. Суно выдыхает. Слышно, как воздух выходит из его лёгких — свистяще, с каким-то жалобным звуком, будто он только что пробежал марафон. Тянется в задний карман штанов, вытягивает оттуда аккуратно сложенные бумажки. Даже резинкой перетянутые — синенькой, канцелярской, из тех, что на кассе в любом магазине продаются. Всё идеально. Всё по-взрослому. Так, как будто он готовился. Суно пересчитывает — медленно, чтобы не ошибиться. Десять бумажек по тысяче, шелестят, пахнут типографской краской и новизной. Отдаёт Феликсу. И в этот момент, когда их пальцы соприкасаются на секунду — горячие, влажные пальцы парня и холодные, дрожащие пальцы Ликса — что-то происходит. Феликс видит его глаза. Блестящие, расширенные, с каким-то истеричным огнём внутри. И понимает. Всё. Сразу. Он тоже таким был, когда брал в первый раз. — На, — Ли кладёт пакет в ладонь напротив. Прозрачный зип ложится на ухоженную кожу, и эта картина — чистый мальчик с зависимостью на кончиках пальцев — выворачивает Феликса наизнанку. Он встает, двигается к выходу, ноги не слушаются, каждый шаг — как через болото. Останавливается у двери, рука ложится на холодную ручку. — Суно… Голос его звучит низко, почти безжизненно, но в этой безжизненности — вся правда, которую он узнал за последние годы. Цена. Реальная цена. — Как бы не было плохо, обратной дороги не будет, — Ликс поворачивает голову, смотрит на отличника, на мальчика, который сейчас не знает, что подписывает себе приговор. — Сейчас у тебя есть возможность подумать. Суно замирает. В тусклом свете, пробивающегося сквозь грязное окно, его лицо кажется белым, как лист бумаги, на котором ещё не написан ни один самый страшный в жизни текст. Феликс не ждёт ответа. Он выходит в коридор — длинный, пустой, пропахший хлоркой и чужим страхом. Идёт к выходу, сжимая в кармане десять тысяч, которые пахнут чужим отчаянием. Пальцы, с розовыми звёздами и бабочками, дрожат. Но он идёт. Домой. К Хенджину. К тому, кто ждёт и не знает, как близко он был сегодня от края. Но не упал. Сегодня — не упал. — Я дома! Голос Феликса разлетается по прихожей, сбивая с вешалки чужую куртку, задевая угол старого зеркала, в котором на секунду отражается его лицо — раскрасневшееся от свежего ветра, счастливое, совершенно невинное. Конверсы летят на пол одна за другой, шнурки развязаны, как всегда, и он даже не пытается их затягивать — просто вываливается из обуви и идёт босиком по холодному полу, оставляя на досках следы от весенних лужиц, которые ещё не просохли до конца. Хенджин снова на кухне. Снова в компьютере и бумажках — листы разбросаны по столу, некоторые уже исписаны до краёв, кое-где видны зачёркнутые строчки, жирные пометки на полях. Очки сползли, чашка с чаем остыла уже давно, рядом стоит пустая тарелка из-под печенья — всё, как всегда, как в сотне вечеров до этого. Но Феликсу нравится это «как всегда». Это его дом. Их дом. Он по привычке обнимает со спины, наваливается всем весом — тяжёлый, сонный, довольный, будто весенний кот, который наконец забрался на любимое место. Под школьной рубашкой чувствуется тепло, набегавшееся за день тело пахнет свежим воздухом, пыльцой и чем-то сладким. Руки смыкаются на груди Хенджина, пальцы с розовыми звёздами и бабочками утыкаются в свитер, перебирают мягкую ткань. Ликс трётся носом о его затылок, вдыхает знакомый запах — кофе, бумага, что-то древесное, спокойное. За открытым окном слышно, как чирикают воробьи, возвращаясь к своим вечерним делам. — Привет, — Хенджин тянется, целует его в висок. Губы тёплые, чуть суховатые, оставляют на коже мимолётное, почти призрачное ощущение. — Ты какой-то радостный. Как день прошёл? Он не поворачивается — пальцы продолжают стучать по клавиатуре, курсор прыгает по строчкам, но в голосе слышна улыбка. Та самая, мягкая, домашняя, от которой у Ликса всегда теплеет внутри, даже когда за окном дует сырой весенний ветер и собирается дождь. — Не знаю, всё хорошо, — Феликс прижимается щекой к чужой макушке. — Мы вечером идём с Джисоном на скейтах катать. Можно он потом зайдёт к нам? Мы тихо будем. — Хорошо, — Хенджин кивает, и вместе с ним кивает Ликс — смешно и слаженно, будто они одно целое. — Вы когда к экзаменам собираетесь готовиться, балбесы? Уже апрель. В голосе нет строгости — только привычное ворчание, за которым скрывается забота. И немного усталости, потому что Хван помнит, как готовил Феликса к последней контрольной, и перспектива тянуть их обоих снова вызывает у него лёгкий внутренний спазм. Ликс дует ему на волосы — сильнее, чем нужно, так, что тёмные пряди резко взлетают вверх, будто от порыва ветра, и Хенджин морщится, машинально поправляя причёску свободной рукой. — Подготовимся обязательно, — говорит он, и в голосе его столько уверенности, что она, кажется, могла бы осветить всю кухню — вместе с немытой посудой, старой раковиной и пучком первой сирени, который кто-то из нихпоставил в банку на подоконнике. Хван хмыкает. И этот звук — скептический, тёплый, с ноткой сомнения — говорит больше, чем любые слова. Он не верит в их способность к самодисциплине, но верит в Феликса. И, наверное, этого достаточно. На несколько секунд в кухне воцаряется тишина — только клавиатура шелестит под пальцами Хенджина, да за окном где-то далеко лает собака, и первые капли вечерней прохлады заставляют сирень чуть слышно шелестеть листьями. Ликс висит у Хвана на плечах как мешок, тяжёлый и расслабленный, и чувствует, как напряжение сегодняшнего дня потихоньку стекает с него, впитываясь в чужую спину. — А ты на море хочешь? — Хенджин вдруг отрывает пальцы от клавиатуры, откидывает голову назад, почти задевая затылком подбородок Феликса. — Да! — из Ли вырывается такой восторженный выдох, что Хван невольно улыбается, чувствуя, как его волосы шевелит чужое дыхание. — Тогда сдашь экзамены хотя бы на проходные — съездим на море на неделю. Голос спокойный, деловой, но Ликс видит краем глаза — улыбка прячется в уголках губ. Там, за окном, медленно розовеет весеннее небо, и первые звёзды ещё не зажглись, но они уже дышат где-то там, за слоем прозрачной, тающей на глазах голубизны. Феликс прижимается крепче, сжимает объятия так, что Хенджин на секунду перестаёт дышать — и это хорошо. Это правильно. Потому что у него есть море в перспективе и весна за окном, а в кармане — десять тысяч, которые сегодня вечером нужно куда-то деть, и разговор, который он никак не может начать. Но сейчас — не сейчас. Сейчас есть только это: чужая спина, запах кофе, розовые звёзды на пальцах и обещание, которое обязательно сбудется, если очень-очень постараться.
13 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник