Синдром Нагайны

Горячая работа
NC-17
В процессе
68
3
автор
katerina kk бета
Размер:
планируется Макси, написано 111 страниц, 39 349 слов, 20 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Долг

Настройки
Глава 15. Долг Он никогда не говорил с ней вслух. Все эти годы он приходил на это кладбище молча: стоял у камня положенное время, смотрел на буквы, пока те не переставали складываться в имя, и уходил до следующего года. Слова казались лишними – она мертва, а он жив. Обсуждать тут было больше нечего. Сегодня он заговорил, и собственный голос в снежной тишине показался ему чужим. – Двадцать лет, – сказал он камню. – Ты бы посмеялась. Ты всегда смеялась, когда я приходил с таким лицом. Говорила, что торжественность сидит на мне, как чужое пальто. Снег падал редкий и сухой. Годрикова Впадина ещё не до конца ожила, только в дальнем окне за оградой горел свет, и где-то лениво, спросонья, брехала собака. – Я принёс твой шарф. – Он развернул свёрток, и шерсть на морозе сразу сделалась жёсткой. – Он больше не пахнет тобой. Я хранил его так долго, что он стал пахнуть мной. Это, пожалуй, самое честное, что можно сказать обо всем этом. Я хранил тебя, пока от тебя не остался я. Он помолчал. Пар от дыхания повисал и таял. – Я приходил сюда каждый год и называл это верностью. Верность – удобное слово. Под него можно спрятать что угодно: страх, привычку или нежелание жить. Я прятал всё сразу, и никто ни разу не спросил, что там, под верностью. У мёртвых не спрашивают разрешения. В этом их главное удобство. – Я был тебе плохим другом, пока ты жила. Мёртвой я сделал тебя оправданием. К тебе можно было ходить за разрешением ничего не менять, и ты ни разу не отказала. Живая, ты бы отказала. Живая, ты бы первой захлопнула передо мной калитку и велела не возвращаться, пока не поумнею. Снежинка села на верхний край камня, на выбитую строку о последнем враге, и не растаяла. – Тобой я закрывался от всего, к чему боялся протянуть руку, и это работало безупречно. Он перевёл дыхание. – Не думай, что я разлюбил. Я не умею этого – разлюблять. Меня не научили вовремя, а теперь уже поздно учиться. Но я больше не могу носить тебя вместо жизни. Это нечестно по отношению к тебе, ты об этом не просила. И по отношению к той, что… Он осёкся. – Неважно. Ветер прошёл по кладбищу и снял с ограды снежную пыль. – Прощай, Лили. Я не приду в следующем году. И ни в каком другом. Прости, что так поздно. Прости. Он положил шарф на камень и расправил. Красное с золотом легло на белое, это был единственный цвет на всём кладбище. Постоял ещё минуту. Потом повернулся и пошёл к воротам, не оборачиваясь, и снег закрывал его следы. ***** Через несколько дней, в холодной мастерской, Паулина крутила колесо и вспоминала письмо, которого не перечитывала три года, но помнила дословно. Оно пришло весной, вскоре после того, как она объявила матери, что не пойдёт сдавать экзамены в Отдел тайн и что подписала контракт на подмастерье у портнихи на Дин-стрит. Мать не приехала спорить и прислала короткое письмо ровным старомодным почерком, и Паулина хранила его, потому что не смогла заставить себя сжечь или выкинуть. «Ты выбрала иглу вместо палочки, – писала мать. – Это не ремесло, Паулина, это отговорка. Настоящая магия требует смелости – идти туда, где страшно, а не сидеть в тёплой комнате и утешать чужие плечи тканью. Твоя бабушка всю жизнь грела чужие дома и умерла в холодном. Я не хочу того же для тебя. Я хочу, чтобы у тебя было имя, за которое не стыдно, а не моток нитей, который никто не вспомнит через год». Паулина тогда не ответила. Мать, кажется, впервые сказала ей чистую правду о себе самой, и она звучала приговором для нее. Магия уюта для тех, кто боится настоящей магии. Она носила это определение в себе с тех пор, как вторую кожу, и надевала его сама, прежде чем кто-то успевал надеть его на неё. Колесо скрипело в такт словам, которые она помнила слишком хорошо, ей даже не нужно было их перечитывать. Может быть, мать была права. Может быть, всё, чем она была, – это тёплая комната, в которой удобно врать себе, что делаешь что-то важное. Она прикрутила колесо чуть быстрее и не заметила, что улыбается. ***** Он ждал, что после кладбища внутри станет пусто. Вместо пустоты пришла тишина, и в ней впервые было слышно собственные шаги. Но в замке тишина была неправильная. Он заметил это на третий день. Из расписания исчезали её уроки, один за другим. Её место за столом пустовало утром и вечером. Эльф, пойманный им в коридоре, залепетал, что профессор Паудер просила не беспокоить, что подносы возвращаются нетронутыми, что свет у неё горит и ночью, и что в мастерской пахнет чем-то горелым, хотя очага там не разводили. Он говорил себе, что она избегает его после того вечера и после «оставьте», что это заслуженно, а также что ей нужно время подумать, как и ему. Три дня он повторял это себе, и три дня под воротником ровно, не отпуская, жгло: зелий теперь хватало часов на пять, и он пил их, отмеряя собственный срок. На четвёртый день он пошёл к Минерве. ***** – Северус. – Минерва встретила его у лестницы раньше, чем он успел постучать, и выглядела она старше, чем неделю назад: у глаз залегли складки, каких он прежде не замечал. – Я сама собиралась за вами посылать. – Я как раз шёл сказать вам, что… – Паудер отменила все занятия до конца недели, – перебила она. – Дверь не открывает. Я тихо постучала утром. Я не хочу вскрывать двери собственных преподавателей, но если так пойдёт дальше, придётся. Он остановился на ступени. – Я думала, вы знаете больше моего, – продолжала Минерва, и в голосе у неё была усталая прямота. – Вы навещаете её чаще, чем требует смежный предмет. Я преподаю полвека, Северус, я умею считать, сколько раз человек проходит по одному и тому же коридору без причины. Он не ответил. – Я не спрашиваю, что между вами произошло, – сказала она мягче. – Я спрашиваю, что с ней происходит сейчас. Потому что я вижу человека, который тает у меня на глазах уже вторую неделю, а я, директор этой школы, узнаю об этом последней. – Я иду к ней, – сказал он. – Идите. – Минерва посторонилась, пропуская его к лестнице, и на секунду коснулась его рукава. – И, Северус. Что бы вы там ни нашли – приведите её ко мне. Не решайте это в одиночку. Он не пообещал и ушёл. ***** Дверь была не заперта. Это встревожило его сильнее любого замка. Она запиралась всегда, он сам велел ей, и она слушалась, и щёлканье её засова он не раз слышал, уходя. Незапертая дверь означала, что ей стало всё равно, кто войдёт. В мастерской стоял холод. Камин не топили давно, зола осела и побелела. Тепло было её магией, но теперь комната выстыла. Посреди комнаты, где раньше стоял манекен, стояла прялка. Он никогда не видел здесь прялки. Старое чёрное дерево, отполированное не одной парой рук, колесо в высоту её плеча. Она сидела к нему спиной, ровно, и из-под её пальцев шла нить. Нить была золотая. Она светилась слабо и ровно, этот свет был единственным тёплым, что осталось в комнате. Он заметил, войдя, что её стало меньше. Платье висело на плечах, как на вешалке. Запястья, выходя из рукавов, казались прозрачными. Подушечки пальцев потемнели, будто она неделями перебирала горячую проволоку. – Что это, – сказал он. – Воротник. – Она не обернулась. Голос был будничным. – Последний. Целиком на золоте. Будет держать лучше всех прежних. – Отдайте колесо. – Осталось немного. – Немедленно. – Вы не первый, кто пытается мне приказывать, профессор. – Она сделала ещё оборот. – Долиш приказывал ехать в Лондон. Мать всю жизнь приказывала стать кем-то другим. Замок мне не подчиняется, вам и подавно. – Мне нет дела до Долиша и вашей матери. Мне есть дело до того, что вы убиваете себя у меня на глазах. – На ваших глазах я и так умираю, уже давно. – Она бросила это легко, со смешком, и в этом было что-то настолько чужое её обычному голосу, что у него сдавило горло. – Разница только в том, кто из нас заплатит первым. Он пересёк комнату и положил ладонь на колесо. Спицы толкнулись в кожу и встали. Нить обвисла и погасла до тусклого. Она подняла на него глаза впервые с той минуты, как он вошёл, и он ждал злости, слёз, привычно выставленного подбородка. Спокойствие оказалось хуже всего. – Хотите знать, почему я это делаю? – спросила она. – Правда хотите? Что-то в её тоне заставило его замолчать. – Воротник, который был на вас той ночью в Хижине. Чёрный, с руной под горлом. Его сшила я. – Голос шёл ровно. – Мне передали ваше имя, неважно кто и как. Я шила его три ночи и подбросила так же, как подбрасываю всё. Вы носили его, не зная. Руна держала яд, пока вы лежали на полу и умирали. Он молчал. – Я была в тоннеле. Я видела змею. Я видела, как вы перестали дышать. – Тут её голос впервые дрогнул, и ровность дала трещину. – Я стала срезать воротник, а потом уже не резала, а рвала, руками, потому что ножницы дрожали, я не могла смотреть, я решила, что вы мертвы и лучше было забрать руну, чтобы она не попала ни к кому другому, например… такому, как Долиш… Она замолчала на секунду, будто самой стало противно от собственных слов. Во внутреннем уголке глаза блеснула скупая изможденная слеза. – Я ошиблась на полминуты. Остаток яда ушёл в открытую рану. Туда, где руны уже не было. Где-то далеко, в другом мире, прозвонил колокол к уроку. – Пять лет вы умираете из-за моих полминуты, – сказала она, и голос сорвался окончательно. – Вы знаете, каково это – брать в руки иглу и знать, что этими же руками ты его убила? Каждый стежок. Каждый раз, когда я шью вам что-то новое, я думаю об этом. Меня тошнит от собственных пальцев, профессор. От запаха своих же ниток. Я мою руки после каждой работы, будто это что-то смывает, и знаю, что не смывает. Она перевела дыхание, и когда заговорила снова, голос уже был почти спокоен, только очень устал. – Теперь вы знаете. Уходите. Вы всю жизнь платите за тех, кого не смогли спасти. Я вижу, как это выглядит, каждый день. Не мешайте мне заплатить за вас. Он видел, что она ждёт отвращения, отповеди или хлопнувшей двери. Ждёт, что он наконец посмотрит на неё так, как смотрел выцветший человек из Министерства или она сама, и уйдёт, а ей, в свою очередь, станет легко. Лицо у него не дрогнуло. Он смотрел на неё долго – на тёмные подушечки пальцев, на золотой моток у её ног, на спокойное, ко всему готовое лицо, – и ничего в этом взгляде не выдало того, что творилось внутри. Потом он повернулся и молча вышел, прикрыв за собой дверь. ***** В коридоре его не отпустило. Он прошёл десять шагов и остановился, упёршись рукой в холодную стену, и постоял так, дыша через раз. Пять лет он искал причину своей болезни в проклятии, в змее, в собственной изношенной удаче – и всё это время причина сидела напротив него за завтраком, приносила ему кофе и клала руку на его руку. Он не мог сложить это в мысль. Мысль рассыпалась, едва он пытался её удержать, и на её месте оставались только обрывки: подземный сумрак Хижины, запах гнили, дрожащие ножницы, тёплая ладонь на его предплечье месяцы спустя. Он стоял, вжавшись лбом почти в самый камень, и на одну минуту позволил себе быть просто человеком, которому только что сказали, что женщина, которую он любит, повинна в его медленной смерти. Минута кончилась и он оторвался от стены. Потом, сказал он себе. Это потом. Сейчас она сидит за прялкой и отсчитывает себе жизнь оборотами колеса, и если он позволит себе чувствовать это в полную силу сейчас, он не сможет её остановить. Стены на неё не подействуют – это он понял, ещё стоя над колесом. Запреты, целители, засовы Минервы – всё это выиграет неделю и проиграет её целиком. Она из тех, кто проходит сквозь стены на чистом упрямстве. Он брился по утрам рядом с таким человеком, в одном зеркале. И спорить с её виной было бесполезно – он знал это ремесло изнутри. Вину не выговаривают из человека, её можно только перевесить. Значит, думал он, меряя шагами коридор подземелий, нужно другое. Её проклятие сделано её ремеслом – её ремеслом оно и лечится, только правил этого ремесла он не знает. Такому не учат в Хогвартсе. Такое передают в семье, от матери к дочери, вместе с иглами и мотком серебряных нитей – он подумал это когда-то давно, над первым её свёртком, и оказался прав больше, чем хотел. Бабушка, о которой она говорила в прошедшем времени, и мать, о которой упоминала один раз. Он не знал ни имени, ни адреса. ***** Единственный оставшийся у неё урок стоял во вторник, третьей парой. Он выждал, пока она пройдёт по коридору. Она ходила медленнее, чем ходила раньше, придерживаясь рукой стены на повороте, – и, когда за ней закрылась дверь класса, вошёл в мастерскую. Рыться он не стал. Комната рассказывала сама: прялка под холстиной, выстывший камин, свёрнутые и убранные к стене рулоны – она сворачивала своё хозяйство. Предписание лежало на краю стола, серый министерский лист с датой, до которой оставалось четыре дня. Поверх него, наискосок, лежала стопка писем, перетянутых простой бечёвкой. Почерк на конвертах был не её. Он не тронул ни одного письма и не позволил себе прочитать ни строчки. Взял верхний конверт за уголок и повернул. Обратный адрес был выведен теми же ровными буквами: «Э. Паудер. Литтл-Уэверли, Кент». Он прочёл один всего раз. Конверт лёг на место, уголок к уголку, поверх серого листа. Он обвёл комнату последним взглядом и вышел, закрыв беззвучно дверь.
Отзывы (9)