Часть 1
31 мая 2026 г., 23:10
Токинага не умеет нормально отдыхать. Точнее, он позабыл, как это делать — отдыхать продолжительно, опустошив голову, не обременяя себя мыслями о работе и долге. Когда-то давно, ещё в первом цикле, школьником он ездил с семьёй на пляж в Сирахаму: шлёпки тонули в белоснежной зыби, песок проникал между пальцами, рассекал мир на понятные, знакомые грани. К ним стягивались лазурные волны, окропляли загорелое лицо, руки с водяными пистолетами. Тогда он застал врасплох сестёр один раз, но те оперативно взяли реванш и забрызгали младшего с ног до головы, из-за чего его триумфальный смех уступил хлюпкому шмыганью.
Другой пример, более памятный: когда после увольнения он отдыхал неделю в Саге. Тогда дни текли размеренно и однообразно, подчиняясь ритму, в котором не могло быть ничего лишнего, потому что в нём вообще почти ничего и не было: каждодневный медвежий сон, сбалансированный рацион, долгие прогулки по деревне, игры с Вакой и Шион. Общение с девушками напоминало ему о том, что мир всё ещё продолжает существовать, и даже после самого невыносимого эпизода из взрослой жизни — можно вернуться в дом с видеоиграми, вкусной едой и мечтательной болтовне о будущем. Даже когда у него не было сил строить свои собственные планы, он мог оставить всё на других. Девочки не строили ожиданий по отношению к нему. Он был просто «уставшим, забавным типом, которому нужен был покой», — и этот самый покой обеспечивался арендой в десять тысяч иен за сутки.
Токинаге до одури хочется вернуться в этот цикл, к изначальной точке отсчёта, где проблемы можно было описать словами. Где он имел право ошибаться и оступаться, не ограничивать себя в свободе выбора. Тогда он выбирал, в какую спортивную секцию вступить, какие подарки купить племяшкам к своему следующему визиту. Выбирал место для будущей учёбы, даже если это означало шестнадцати-часовой перелёт к другому материку.
Сейчас? Токинага не может сделать выбор даже в пользу того, чтобы его сердце перестало биться — ему это просто неподвластно.
Жажда оказаться дома во всём её метаморфозном значении часто охватывает его тихими, потерянными ночами. Потолки комнаты в этот момент космически далёкие, размытые, как под неправильно подобранной линзой. Стены холодные, словно собственные закоченелые конечности, разве что не припорошенные инеем. Одеяла недостаточно — хочется, чтобы его впечатало к матрасу валуном, мышцы и кости утратили остатки сил, и их, толчеными в порошок, пустили по воздуху где-нибудь подальше от воды.
Токинаге всего этого очень хочется, но пока что есть только ультиматум от Обикавы — месячный отпуск, который тот сам за него взял, пока ветеринар дрыхнул под змеиным снотворным.
Токинага очень надеется, что всё это не один большой розыгрыш.
Мозг беспорядочно перебирает варианты, где одно хуже другого: а вдруг уволят, вдруг он упускает значительное из виду, вдруг прямо сейчас под гнётом ипо погибает ещё десятки человек, которых можно было бы спасти? Вдруг товарищи, узнавшие о его способностях, нарекут его виновным за всё произошедшее в мире?
Это же логично, да?
Эй, о каком вообще повышении здесь может заходить речь?
— Никто тебя ни в чём не винит, — Обикава произносит это, приглаживая колтуны на чужой макушке. Голос над ухом тихий, заверяющий. — да и как они могут? Пусть только осмелятся! Я им покажу кузькину мать.
Токинага мотает головой с кривоватой улыбкой. Запрокидывает руку, кладёт её на тыльную сторону чужой ладони.
— Ты не должен угрожать, когда успокаиваешь.
Даже Нисроку пропадает из поля зрения. Это должно стать очередным поводом для беспокойства, но усталость, закравшаяся под веки, в захудалые впадины рёбер и скул — не оставляет желания рассуждать об этом бесконечно. Этот манипулятор может продолжать плести интриги, но вряд ли он тоже мог представить себе перспективу того, до чего решится Киёши: усыпить Токинагу, напасть на Ваку, рассказать институту всю правду. Дьявол там себе, поди, прячется в тарелке из-под мисосиру, да приговаривает: ну пиздец теперь.
Обикава даёт команду отдыхать, и не похоже, что он собирается покидать соседа в ближайшее время. Можно подумать, что он слишком буквально воспринимает недавнее: «оставайся столько, сколько душе угодно» — но Сачиюки прекрасно понимает, что всё, что движет другом, делается ради благополучия самого Сачиюки. Чтобы тот не сошёл с ума окончательно, и от его тела не остались разве что обломки бурого кварца.
Даже если для этого их кровати оказываются рядом друг с другом на расстоянии нуля сантиметров. Не то, чтобы Токинага имеет что-то против — когда это Обикава, то всё в порядке.
Стоит отдать должное реконструкции жилья. Раздуплившись и проведя пару дней в обновленных апартаментах, Токинага делает вывод, что это действительно удобней и продуманней, чем первоначальный вид квартиры. В молодости этот интерьер ощущался бы привычным, но на фоне постоянных проблем эстетика и комфорт стали занимать чуть ли не последнее место по значимости в жизни. Прежде разбалованному удобствами — теперь ему было достаточно просто иметь крышу над головой.
— Как ты это всё придумал? — палец скользит по золотистой каемке навесного зеркала. В отражении всё очень плохо: потемневшие участки пятен красят лицо, как коррозия старый метал. Отёки под глазами и бледность накидывают ему ещё десятку сверху.
— Я самый модный бог. Скажи? Даже Волофу бы понравилось, — клык Обикавы выглядывает вместе с улыбкой.
— С этим сложно поспорить.
— А ещё я просто полистал пинтерест.
— Это типа инстаграма?
Хоть Обикава и установил для Мароширачокке мини-домик с когтёрочкой, самого робо-кота поблизости не наблюдается, и последний предмет временно перекачивает в подставку для ног. Ветеринару до сих пор неловко с того, что друг вычислил интеллектуальный уровень шпиона-питомца… А ещё ему не верится, что в данной ситуации коллеги могли обойтись без мало мальской, но слежки. Могли ли они засунуть биоразлагаемую подслушку в еду? Робо-тараканов? Разве Йорико оставила бы это так просто? Икари-сан стоит под дверью, докладывая? Помимо двух парней в доме поселяется паранойя, обостряющаяся излишне свободным временем Токинаги. Избавление от неё — одна из самых сложных задач для обоих.
Для борьбы с беспокойной головой мир сужается до тридцати квадратных метров. В них вертикальные жалюзи скрывают видимость, а коммуникация с другими людьми ограничивается теле-шлаком и разговорами с продавщицей, работающей в лавке напротив. Это напоминает приятную лабораторную клетку, в которую в своё время был заточён сам бог-змей.
От Сачиюки в коим-то веке снова ничего не требуют. Типа, ничего, за исключением моментов в духе: «постарайся побить мой рекорд в соник рэйсинг, и я покажу тебе фокус с варёным яйцом».
Иногда Обикаве приходится отлучиться «по делам», и он закупается продуктами, чтобы побаловать Токинагу чем-то вкусным, вроде сукияки или рамёна.
— Ты точно не добавлял сюда лекарство из своих зубов?
— Нет, — сосед хмурит брови, почти уязвлённо. — я бы тебя предупредил.
— Что-то я не припомню, чтобы ты предупреждал меня, когда в последний раз прыснул мне прямо в рот.
— Это потому, что иногда ты ведешь себя, как натуральный осёл! Тогда у меня не оставалось выбора. Но что касается еды-
— Всё, всё… — Токинага отхлебывает бульон, источающий пар. От его жара розовеют щёки и горит горло. — я хотел сделать комплимент шеф-повару. Просто это очень хорошо.
— Очень?
— Очень-очень.
Теперь Обикава довольно хмыкает. Лапша вываливается из его рта обратно в тарелку. Пока Токинага тянется за салфеткой, сосед перекладывает ему в миску больше кусочков мяса.
По истечению ещё пары дней Токинагу переклинивает. Это происходит за обычным полдником: по телеку крутят угарное шоу «Вдуй таракана», — бог гогочет, шурша упаковкой чипсов, в то время, как второй жилец выглядывает из ванной комнаты. Мокрый и неподвижный, он всматривается куда-то сквозь товарища. Вода стекает на пол с искусственных конечностей на коврик из бычей шкуры.
— Токинага, как ты думаешь, у тебя достаточный объем лёгких для этого турнира?
—… Слушай, а ты не можешь отрастить свои волосы обратно?
— Чё?
— Твои волосы, — приближается вплотную, садится на корточки. — ты же пожертвовал ими ради меня. Теперь они снова будут расти годами?
—… Ты собрался оплакивать потерю моей косички, я сейчас правильно понимаю?
Губы Токинаги сминаются в прямую линию. Если он не может затюкать себя за законный отпуск, то закошмарит за какую-нибудь мелочёвку, вроде срезанных по нужде волос — в данном вопросе Токинага настроен решительно. Голос тихий и надломленный, жалобней звучал только, когда сторонница Ахфазу однажды превратила его в настоящего щенка.
— Но ведь… тебе так шли длинные волосы…
— А тебе идёт иметь конечности. Особенно, когда они не отваливаются, — ладони напористо ложатся на плечи напротив, выглаженная футболка расходится в складках. — всё нормально. К тому же, разве мне не идёт каре? Я же писанный красавчик.
Рука страдальца ложится на блондинистую макушку, истончая тепло. Орокапи воспринимает движение, как знак согласия с ним. Поддается навстречу касанию больше с повадками домашнего питомца, нежели возвышенной бого-рептилии. Его волосы и правда роскошные: густые и шелковистые, в погожий день они даже блестят калейдоскопом перламутра, словно пластинки чешуи (если этому явлению не предшествует жёсткий шампунь соседа).
Абсурдное шоу на фоне переходит к рекламе. Токинага опускает руку ниже, пропускает один из локонов между пальцев, от чего тыльная сторона ладони проходится по щеке Орокапи. Движение незатейливое, но такое чудесно нежное, что бог думает: «Вау, быть донором конечностей — это круто».
— Мне нравилось дёргать тебя за волосы. И заплетать их в косичку. Мыть их, конечно, было той ещё морокой.
— Значит ты должен дождаться того, когда они снова отрастут.
— Ты можешь изменить вид целой квартиры, но не в твоей власти повлиять на волосы на голове?
— Я, конечно, могущественен, но у всего же есть предел.
Предел этих самых возможностей тестируется совсем скоро: через неделю почивания на кровати, когда задница Токинаги начинает прирастать к кровати, Обикава вваливается в дом. В тусклом освещении его глаза горят прожекторами, чёлка спадает на лицо, а лямка комбинезона свисает с плеча, как будто дорога до дома представляла собой скачки на ипподроме. Пакеты с продуктами летят в Токинагу.
— Мы идём гулять.
— Мой домашний арест окончен? — лоб жжёт от столкновения с упаковкой риса.
— Балда, не называй свой отдых арестом, — Обикава швыряет следом туалетную бумагу.
— Извини, — бумага летит точно в руки, — ты же просто просишь меня по возможности не покидать дом.
— Может, именно потому, что ты здесь, ты всё ещё жив? И ты наконец-то посмотрел сериал, что я тебя просил.
— Почему после всех наставлений сидеть дома ты предлагаешь мне куда-то выбраться?
— Хочу показать тебе магию.
Затейливая улыбка Обикавы не покидает его лица, когда он подходит к туалету. Рука задерживается на дверной ручке.
— Взгляни.
— Обикава, из магического в уборной только твои ядерно-токсичные какашки, — друг всё равно следует за ним, догадываясь, что потенциально сейчас произойдёт — и оказывается в этом прав. Когда дверь открывается, и они оба еле протискиваются вперёд — пространство за дверным проёмом расширяется, впускает их в себя, в ослепляющий простор белого.
Белый под их ногами, по обеим сторонам и вдоль горизонта. Глаз Токинаги режет избыток света, он загнанно бормочет, пятится назад к гостиной, где заместо двери становится уже пусто — пролегает лишь пологий снежный спуск. Домашние тапки тонут в толще снега.
— Токинага, — рука соседа пресекает возможную трагедию, притягивает его за талию. — не бойся. Всё под контролем.
— Обикава, — ипо чувствует физический дискомфорт от того, как чужие ногти панически впиваются в его рукав. — япона мать. Где мы? Почему везде снег?!
— Когда мы смотрели документалку про вершины, ты сказал: «вау, это так круто и вдохновляюще», — он надевает на друга горнолыжную маску. В купе с трусами, халатом и тапочками — образ просто уморительный, но теперь он может нормально видеть. — так что я создал нам несуществующую гору. Назовём её «Обитоки» в честь нас?
— Ещё раз, — уже не так волнуясь, вдохнув, он поправляет цилиндрические линзы. — то есть ты можешь создать гору, но не волосы на голове?
— Хватит об этом! Клетки моего тела очень редки. Это не тот материал, который можно просто найти в природе и приумножить.
От сказанных слов швы на конечностях Токинаги неприкаянно зудят. Он старается сместить фокус на более позитивный, разлепляет глаз и сквозь линзу различает больше: это не просто гора, а целая горная гряда, опоясывающая тысячи километров пустоты и льда. Остроконечные зигзаги врезаются в землю, как челюсти акулы из музея науки. Склоны породы обрамлены мозаикой темного камня: они сливаются в единую композицию, утопают в мареве плотных крахмальных облаков, за которыми не различишь начала пути. Даже если это всё выдумка — масштаб способности и выкрученные до максимума сенсорные чувства сводят с разумного курса мыслей.
— Горы напоминают мне о сочных прожилках на говядине.
— Почему здесь… не холодно?
— Потому что, если бы это место больше походило на реальность, ты бы окочурился уже через минуту.
— Это правда, — Токинага склоняется к земле, набирает в ладонь охапку снега. Пальцы слегка покалывают, но это не идёт ни в какое сравнение с потенциальным обморожением. Кроме того, концентрация кислорода здесь ощущается достаточно высокой — достаточной для того, чтобы он не потерял сознание. Всё это забавно. — не знал, что ты и так умеешь.
— Эта способность передалась мне от Волова. Иногда, когда особенно сильно скучаю по нему — пробую сотворить что-то чудное. — Обикава улыбается, глядя в небо. Солнце выглядывает из-за облаков, обдавая рельеф розово-красным дыханием. Можно представить себе цветение космеи. — но у него всё равно получалось лучше.
Токинага доделывает свой идеальный шар, и швыряет его вперёд, в пасть пропасти. Пронаблюдать, как тот летит вниз, он не решается.
— Не знаю. Как по мне это отпад.
— Кстати, можешь попробовать снег на вкус.
— … Обикава, снег нельзя есть.
— Но это новорождённый снег, — он зачерпывает жменю, без задней мысли кладёт её себе в рот, и свидетеля этого преступления прошибает первородным ужасом.
Они пробираются вдоль по пологой вершине — непонятно куда, но стоять на одном месте затекают ноги. Экипировка максимально непригодная к подобным условиям: тапки скользят по снегу, и пальцы немного, но мерзнут, так что в соображениях выживания человек просит бога нашаманить ему ботинки. Солнце поднимается выше, белые сугробы пуще испещряются пурпурным пламенем. Обикава оборачивается назад — товарищ позади ковыляет и молчит, как привороженный. Они сцеплены друг с другом поясом халата.
— Знаешь, раньше я думал, что ты трус.
— А я раньше думал, что ты имеешь хотя бы толику стыда.
— Тсс. Я имею ввиду, ты частенько пасовал: не хотел ехать со мной на Окинаву, и тебя так же не прельщали походы в горы. Но недавно выяснилась вся эта предыстория с ведьмой, которая внушила тебе кучу страхов и комплексов…
— Хах, — Токинага смеётся, спотыкается, и от этого ему становится ещё веселее. — хахах. Знаешь, это было так давно, десятки лет назад, но я всё равно зациклился на паре инцидентов. Это ли не трусость?
— Токинага, иногда и требуется десяток лет, чтобы справиться с дерьмом, как у тебя. К тому же, ведь сейчас ты здесь, — Обикава разворачивается к нему полностью: его лицо залито румянцем, и он втягивает неуместные для момента сопли. Даже небольшой минус — не самая удачная для него погода. Только недавно стало явным, почему каждую зиму Обикава ведёт себя вяло и сонно: змеиные повадки дают о себе знать.
— Ну, с тобой то мне совсем не страшно находиться где угодно, — Токинага тянется к нему, утирая чужой нос рукавом халата. — нам, наверное, нужно скоро возвращаться? Обикава?
— Да, да… — змей выходит из секундного анабиоза, раскрасневшись ещё больше. — сил почти не осталось на то, чтобы сохранять это место… Кстати!
Сачиюки не понимает, что друг делает: сперва закрывает ему глаз, а затем аккуратно разворачивает на сто восемьдесят. Снег под ногами шуршит, а чужие руки щекочут лицо и нервы. Когда касания исчезают, Токинага теряет дар речи. В тысячах километрах под ними пейзаж совсем отличный от первого: рукотворный, многоструктурный, объятый стеклом и бетоном. Поддельный мегаполис пестрит миллионом огней и бликов, напоминая собой муляж в новогоднем шаре. Токинага пялится на Обикаву, а затем обратно, и зачем-то тычет вдаль дрожащим пальцем.
— … Это что, Нью-Йорк посреди гор?
— Раз ты его узнал, то это достаточно похоже. Присмотрись к Статуе Свободы.
— … Не говори мне, уфф… н-не говори мне что ты сделал статую себя…
Обикава довольно хмыкает.
— Гора Эверест, на фоне меня — это хуйня.
Они оба начинают ржать так, что если бы вдвоем находились под склоном, то вполне могли бы поспособствовать возникновению лавины. Обикава гогочет до слёз, Токинагу скручивают спазмы, из-за обилия которых его немощно прибивает к земле, как разбитого снеговика.
— Фух… я не думал, что ты запомнишь, что мне хотелось побывать и там.
— Это сложно не запомнить. Вместо сказки на ночь ты читал мне туристические буклеты.
Токинага даже не замечает, когда тот успевает, потому что Обикава заводит руку с левой стороны — слепой для него зоны. В следующую же секунду снег настигает его лицо, жжёт кожу, вбивается в рот и ноздри, и он отчаянно дербанит врага руками и ногами, лишь бы избавиться от этой каторги. Это сложно, потому что к руке прибавляется целая туша Обикавы — он седлает его бедра, чтобы наверняка, и вместе с этим выдворяет все запасы воздуха из лёгких.
Намыливание должно быть детским пережитком, но ипо наслаждается этой дурацкой игрой так естественно, что дома иной раз заменяет снег пеной для бритья. Туша Токинаги раскидывается обессиленным пластом. Его хватает на то, чтобы похлопать Обикаву по бедру, знаменуя капитуляцию.
— Я перемещусь на минуту ранее, только лишь чтобы столкнуть тебя с этой чёртовой горы.
Обикава улыбается, и эта улыбка делает его ярче снега.
— Тогда я снова тебя намылю.
Токинаге снится сон. Он должен понимать, что происходящее — всего лишь выдумка его извращенного мозга, ведь эта каторга настигает его каждую ночь. Должен, и всё равно ведётся на сюжетные повороты, заканчивающиеся наихудшим исходом. Обикава говорил ему, что он не такой уж и трус, но почему тогда Сачиюки не может дать отпор своим кошмарам? Почему его сердце забивается в потёмки, млеет от шорохов подола платья, включённого крана, скрипа ногтей, царапающих дверь?
Даже то, что он пытается предпринять что-то из раза в раз, руководствуется не силой воли, а отсутствием какой-либо альтернативы. Ведь Токинагу можно разорвать в клочья, изрешетить каждый клочок его естества, стереть его с лица земли — и он всё равно будет возвращаться обратно. Он будет волочить новый круг существования, но никогда не сумеет поправить то, что на некогда живой земле теперь распростирается ядовитый смрад. Там, где раньше жили люди, теперь непримечательной кутерьмой стоят заброшенные многоэтажки, разграбленные гипермаркеты, заплесневелые школы — даже кладбища теперь покинуты.
Сколько людей так и не смогло вернуться в свои дома? Сколько животных последовало за ними?
Это горизонт событий, на который Токинага больше не способен повлиять.
Он может помнить обрывки мест, вкусов и запахов: цветочная радуга в национальном парке, огненные листья и молочное печенье у святилища в Саппоро, жар горячих источников, поднимающийся над горным ущельем в Тохоку, детский смех, отскакивающий от ступеней замка в Хиросаки.
Никто больше никогда это не почувствует.
Кто-то даже попросту не рождён в этом цикле, чтобы что-то чувствовать.
Шум за дверью прерывается голосом: знакомым, но слишком хриплым для понимания. Токинага забывает про дрожь, круговерть мыслей смыкается вокруг одного имени.
— Обикава?
— Токинага, можешь открыть.
Сачиюки выдыхает: «ладно, это что-то новое» — в этом сне он никогда раньше не появлялся. Присутствие Обикавы, пусть даже и эфемерное, разжимает лёгкие из тисков. С недавнего времени было решено делиться со змеем не только радостью, но и горечью, и вплоть до нынешней поры это приносило заметное облегчение. Его широкие плечи, громогласный смех, беспорядочные движения, вечные приблуды, всё его хаотичное естество само по себе сводит на нет панику, заземляет, искореняет хаос в собственной голове.
Надежда пересиливает соображения осторожности, и рука тянется к дверному замку.
Движения во сне тяжёлые, замедленные, точно под водной трясиной — больше не сбежать и не спрятаться.
Настигает понимание, что это не совсем он. Существо напротив него одновременно выглядит, как Обикава, и в то же время элементы его тела разрозненны и несуразны: руку заменяет когтистая конечность Ахфазу, из-под лопаток торчат два здоровых крыла, а вся левая половина лица исполосована кроваво красными зубцами.
Существо улыбается, но всё его естество взывает Токинагу к ошибке и неправильности происходящего. Свет в окнах тускнеет несправедливо быстро, оставляя их на попечение неуютной темноты. Спазмы в животе вырастают и поднимаются до горла, но во рту слишком сухо, чтобы сглотнуть это растущее, прогорклое потрясение.
— … Ты… Ты что — съел их?
— Да.
—… Всех их? Даже Алуру?
— Как и обещал. Ты рад? Рад же? Никогда не чувствовал себя таким наполненным, — довольный голос расползается по коже вибрацией, когти ложатся на щеку парня, выплясывают по скуле непонятным, чародейским узором. Токинага не может пошевелиться. Он просто чувствует, что это всё не так, как должно быть. Он хотел победы, завершения сражений, но не такой ценой. Тени доползают до его ног.
—… Ты не похож на себя. Кто ты на самом деле?
— Ну, ты назвал меня Обикавой. Мне хочется быть им рядом с тобой, потому что тогда мне хочется улыбаться, — один из ногтей впивается под кожу достаточно глубоко, чтобы из раны проступила кровь. Существо размазывает её пальцем — слизывает, удовлетворенное вкусом. — но знаешь? Мне так же хочется быть сейчас Алурой. Хочется чувствовать, как дрожит от страха каждый твой мускул.
Всего через мгновение кровавый мак прорастает по всему телу ипо, расцветает на лице лепестками невнятных, уродливых волокон. Длинные чёрные волосы развеваются по воздуху без ветра.
Ах.
Кретин, он не успевает закрыть глаз. Невидимая трясина плотнеет, пресекает действия в зародыше. До зарождения нервных импульсов, посылаемых мозгу.
— Сачиюки, тебе так идет умирать.
Порог заполняет резонирующее гудение: как будто кто-то прогнул ржавую трубу, прокрутил её вокруг оси, наконец оторвал и сунул зубчатыми краями промеж кишок Токинаги. Где-то у повздошной, низвергающей его тело в ещё большее окоченение. Из края губ хлещет кровь, кровь заполняет всё: лицо, живот, ноги — не видит, просто чувствует остервенелую резь, каплю за каплей, и продолжает смотреть в этот сраный треугольник перед собой — ведь даже для того, чтобы умереть, ему нужно получить разрешение. Это так страшно и мучительно: одновременно леденеть и плавиться, видеть напоследок только красное с чёрным, слюну между клыками, слышать голодный рык. Чувствовать, как инородный предмет раздирает плоть до чёрных точек перед глазами, до разрушения всего сущего: веры, памяти, столпов сознания — и, при этом, даже не иметь сил заплакать.
Где-то вдалеке расходится спасительный, зычный голос. Далекий, он приближается, бьёт набатом по раскалённому колоколу из раза в раз, пока не начинает греметь над ухом. К обеспокоенному звуку подтягивается движение: свирепое, оно утягивает его назад, в мир, где касания не парализуют и не освежевают, а вместо крови струится только лишь пот.
— Токинага! Алё, очнись! Слышишь меня?!
Он слышит, но совсем не сразу превозмогает себя, чтобы ответить. Кивает резво, беспорядочно хватается за чужие руки, пока они гладят его спину и грудь, растирают скривившиеся, спутанные в фантомных муках переплетения нервов. Волна тепла. Другая. Обрывки мыслей разглаживаются, отбывают от причала, как бумажные, смятые судна.
— Я в-в порядке. Просто… кошмар, — наконец вдыхает носом. Не очень убедительно, но уже что-то. Орокапи — весь растрёпанный после сна, обеспокоенно хмурится, разжимает нервную хватку на себе, отлучается на секунд десять за стаканом воды.
Токинага рассказывает ему о том, что видел: о прятках, о двери, о нём самом, утратившем контроль над сознанием после поедания других ипо. Обикава слушает. Не перебивает, только продолжает гладить того по плечам, перемещая руку к спине и обратно, чтобы тяжесть вместе со словами перестала иметь силу, развалилась по полу карточным домом.
— Ты поглотил уже две личности. Что будет с тобой, если ты поглотишь остальных?
— Не знаю. Сейчас же со мной все в норме?
— Ты уже терял контроль над телом!
— По своему желанию! И для похабных исследований! Такого больше не будет. И вообще, я решил не съедать Ваку. Найдётся другой способ, как можно будет её одолеть.
В глазах Токинаги промелькивает скептицизм, и страх, и что-то ещё, на дне: под осенней прелью карьего, смешиваясь с чёрной рыхлой землей. Он осушивает второй стакан. Змей задумчиво шебуршит край одеяла, перебирает возможные варианты.
— Слушай, я бы предложил тебе своего снотворного-
— Не хочу, — парень забивается к стене, как израненная, зализывающая раны собака. — вдруг мне приснится то же самое, а проснуться я уже не смогу?
— Да, да… Значит, делать нечего, — Обикава уверенно встает на ноги.
На кровать приземляется вторая подушка: места не так много, поэтому она наполовину накрывает собой первую.
— Что- что ты делаешь?
— Разве не видно? — змей ложится, одеяло к себе подтягивает. — буду оберегать тебя от кошмаров.
— Обикава, — человек тянет одеяло обратно, отгоняя соседа пяткой. — я не думаю, что это хорошая идея. Ты и без того спишь над моей головой. Буквально.
— Слушай — будет тесновато, но зато я вовремя смогу разбудить тебя, если…
— Никакого если. Со мной уже всё в порядке, ладно?
Подушка возвращается на кровать обетованную, но ровно на секунду, пока не прилетает обратно. Сачиюки получает ею бодрый удар по морде.
— Токинага, пять секунд назад ты плакал, выл и звал меня по имени во сне, а теперь-
Ипо хочет продолжить возражать, пока взглядом не встречается с проблемой — скорее всего, той самой, из-за которой Токинага на самом деле не хочет принимать его поддержку. Он понимает, что теперь Обикава понимает, в чём действительно дело, и вспыхивает румянцем. Смущение виднеется даже в тусклом свете ночника-динозавра; парень ретируется от него к краю кровати, судорожно подтягивает к животу колени и забивается к стене ещё кучнее, мечтая навсегда облачиться в тень.
— Это, наверное, последнее, что я хотел, чтобы ты видел…
— Что ж. Зато теперь в этой жизни я видел всё — даже твой стояк. Хорошо, что у тебя окаменел, и при этом не собирается отваливаться. Представь, если бы мне пришлось заменить тебе ещё и член.
— Обикава, клянусь-
— Ладно, ладно, всё.
Когда ему запрещают шутить, неловкость момента сбивает с толку, что довольно странно:
Токинага ведь уже видел друга голышом. К примеру, когда купал его в ванной. В том, что они поменялись местами, не должно быть ничего паранормального. Обикава просто хочет помочь, чтобы друг не справлялся со всем своим дерьмом в одиночку, как он всегда привык это делать. С самого начала отпуска он решил искоренять сложившиеся вредные паттерны товарища.
… И вот этот самый товарищ сейчас сидит со стояком, о потенциальном появлении которого змей умудрился забыть. На улице, как назло, слишком тихо, так что биение человеческого сердца, дыхание лёгких — всё это заполняет идиллически тихую комнату, а вместе с тем и заслоняет створку рассудительных мыслей. Плана «Б» на этот случай нет.
— … Я, наверное, пока поднимусь к себе.
— У тебя же там нет кровати.
— Буду рубиться в нинтендо.
— Обикава, тебе не нужно никуда уходить. Это скоро пройдет. Я лишь чувствую себя жалким, когда ты обращаешь внимание на мою больную физиологию, — Токинага обнимает свои колени, лбом ложится на руки. Внезапное осознание: его всё ещё слегка потряхивает, почти как в горячке. Разве дрожь не должна была пройти?
— Больно?
— Нет, нет, — разуверяет, но не может поднять свинцовую голову. — просто… жарко. Не по себе. После недельного отдыха я успел было поверить, что этим снам пришёл конец.
— И… ты просто сидишь так каждый раз? Почему не поможешь себе руками?
Токинага таращится на него, как на исполинского придурка.
— Ну, иногда я помогаю себе… Но этот сон был слишком ужасен, чтобы думать о нём заново. Я имею ввиду... я теряю в нём не только себя, но и тебя тоже, — его лицо расходится в морщинах, впадины которых заполняет темнота и горечь. В уголке сощуренного глаза собирается слеза.
Чем больше его мысли возвращаются к травматичным воспоминаниям, тем явней сам Обикава чувствует, как растёт напряжение в их общих, связанных нервами конечностях. Это знакомое напряжение. Он облизывает губы, чтобы подобрать правильные слова, чтобы этот несчастный ангел перед ним смог получить желаемое.
— Ты боишься, что Алура достанет тебя, что она поработит моё сознание — это вселяет в тебя непомерный, просто вселенский ужас… Но что ты чувствуешь, думая о том, что я собирался съесть тебя?
Сачиюки думает, что ему могло послышаться.
Замирает, как маленький зверёк, инсценирующий свою погибель. Рука Обикавы приближается к нему достаточно медленно, чтобы человек в случае чего мог его остановить. Но никакого протеста с его стороны не возникает, и кисть пробирается между сведённых ног, к животу — там, где центр тяжести, и где кровь сейчас приливает нещадно болезненно. Ответ не поступает, и допрос продолжается.
— Я уже описывал, как именно планировал это сделать. Тогда ты злился, негодовал от чувства предательства. Не спал ночами, горько плакал — так обидно тебе было. Но дрочил ли ты на мои слова?
Ладонь накрывает область у пупка, немного вдавливаясь. Сачиюки издает глухой скул, его пальцы на ногах сжимаются, и это то, что змей тоже на себе чувствует.
— Ты же прекрасно знаешь, что я не мог это контролировать…
— Не мог контролировать что, свою дрочку? Что именно ты представлял? Как я ввожу тебе под кожу анестетик? Или делаю это без него: чтобы каждая клеточка твоего тела запечатлела процесс поглощения?
Токинага отводит лицо, обуреваемый стыдом, который бьёт по его достоинству хлёстким кнутом. Однако воображение работает против его воли. Всё, о чём говорит его друг, преобразуется в живые фрагменты. Они выплясывают перед закрытым глазом, перед тьмой пустой глазницы.
— Твое тело бы хотело запомнить эту боль на десятки циклов вперёд, чтобы потом снова вернуться ко мне и попросить о ней?
Что происходит? Разве его не передумали съедать?..
Слеза всё же скатывается по щеке. Змей облокачивается на руку, чтобы нависнуть, дотянуться до солёной влаги. Напротив вжатого в стену парня видно только то, как мышцы сокращаются под белой футболкой, до тех пор, пока не становится совсем темно, как при солнечном затмении. Луна покрывает солнце. Бархатистый язык слизывает дорожку вниз по прямой. Движение щекотливое, приводит к осознанию: кончик у него сейчас раздвоился, как у настоящей змеи. Блять.
С живота рука перемещается к руке Сачиюки. Может быть, он действительно успевает поверить, что его собираются съесть: ерзания усиливаются, как и окрепший стояк, прятать который теперь становится просто-напросто невозможным. Чужая конечность податливая, послушная — будто и не отдавал её вовсе, направляется существом вниз, минуя ткань шорт, пробираясь под резинку трусов. Тонкая, пульсирующая кожа, дорожка лобковых волос. Бедра снова судорожно сводятся вместе: так, что влажный от пота и предсемени член скользит вверх, врезается ровно в их ладони.
— Я бы мог ввести тебе афродизиак, чтобы вместо спокойствия твои ощущения, наоборот, обострились в сто крат, — рука внизу начинает двигаться, и ипо внемлет этому движению. Двигается сверху следом, рваными толчками вперёд-назад. От двух зажатых сверху рук член чуть ли не плавится. Головка дёргается и сочится, когда острые ногти царапаются, и Токинага не понимает, делает ли ипо это нарочно. Он старается сдерживаться, пытается сохранить остатки своего самоуважения, но раздвоенный язык скользит вбок, к завихрению ушной раковины, и его губы сводит в томном стоне. Змей выписывает круги в ухе и за ним, всасывает мочку, чтобы затем внезапно прикусить мягкую кожу под впадинкой. Хлипко и больно. Страшно, и от этого непомерно хорошо. — с моим ядом в крови ты бы кончал и кончал, пока я бы не выжал твоё тело досуха, чтобы оно больше не могло и помыслить о том, что хочет снова трахаться, — место укуса саднит, пока его вылизывают. — … а может, я уже его ввёл?
Сачиюки не контролирует, как из его рта начинает течь слюна. Тяжёлое дыхание вздымает его грудь и плечи; ресницы трепещут, влажная чёлка падает на лицо. Его тело оставалось возбуждённым слишком долго, так мучительно долго, что больше не справляется с натиском касаний и мыслей.
— Тебе будет приятно, даже после того, как я проглочу тебя. Сдавлю твои внутренние органы и кожу. Ты же умненький и знаешь, что последует за этим?
Вторя своим словам, Орокапи нащупывает сонную артерию. Не прокусывает, ищет губами пульс, чтобы вдавить в него свой юркий, острый язык. Мозг у жертвы под ним уже не пашет, но он, истинный специалист, несвязно лепечет: что-то про кислоты и ферменты. Что вспоминается в эти моменты перед его глазами? Опыты из центра? Домашний канал с дискавери? Или, быть может, он сам из любопытства это загугливал?
— Я бы ценил каждый сантиметр подаренного тобой тела. Расщепил бы каждую твою мышцу, каждую драгоценную косточку. Ты железно уверен, что переродишься после этого, но что, если нет? Что, если моя пасть станет твоим новым домом?
Токинага силится возразить, но не может. Оргазм накатывает на него так неожиданно, как и всё происходящее в целом: фантасмагория высочайшей степени, которую, разве что, мог бы подать как блюдо сам дьявол.
Перед глазами маячит сразу весь спектр цветов: как в прошлой жизни, от эффекта магии ведьмы. Разница в том, что магия Орокапи не требует способности глаз. Она ударяет по нутру невидимой вспышкой силы, такой неистовой, что волны энергии сокращают каждый несчастный орган, плавят таз, хребет и ребра. Это длится один бесконечный миг. Пальцы змея на члене дотягиваются до головки, грубо потирают уретру, размазывая сперму, которая всё продолжает вытекать наружу, на футболку и на живот. Вместо претензий из рта вылетает оглушительный стон, и ещё один, и следующий за ним — они выныривают из глубины горла, как будто внутри, под диафрагмой находится бурлящий очаг лавы: сладкой, жидкой, придающей материи новые, прежде несуществующие границы и формы.
Когда рот больше не может произносить звуки, нос издаёт влажный, жалобный всхлип, теряющийся где-то в ключице Обикавы. Тот одобрительно переставляет руки, просовывает их поперёк Сачиюки, чтобы заключить его в объятия.
Это долгое, заземляющее касание. Крепкие руки Орокапи способны свести парня с ума, но они так же способны вселить в него человеческий, хрупкий покой, который был незнаком одинокому парню годами. Пожалуй, даже в такой сумасшедшей ситуации, как эта.
Они сидят так какое-то время — достаточно долго, чтобы пульс пришёл в норму, а марево перед глазами рассеялось. За створками жалюзи уже не так тускло, и можно услышать, как щебечут ранние птицы. В предрассветном свете Обикава перестаёт выглядеть, как космическая туманность. А может, туманность — это то, как изнутри выглядит его желудок. Или, может, у Токинаги окончательно расплавились остатки мозгов. Он пробует произнести слова, но даже не знает, с чего начать. И нужно ли вообще с чего-то начинать. Волосы Обикавы мягко пахнут кондиционером, а футболка спелыми фруктами, которые он ел вечером перед сном. Это действует лучше, чем любая перина. Начинает клонить в сон.
—...Ты увидел всё это — тебе с меня непротивно?
— Нет, — длинные ногти почёсывают чужой загривок, двигаются медленно, аккуратно. — а ты? Не стал бояться меня?
Сачиюки хватает его лицо в тиски, чтобы взглянуть в золотистый шафран глаз, как оно есть: со всей присущей ему неуверенностью и страхами, а также с той необъятной, глупой нежностью, которая сопровождает его каждый день на протяжении вот уже четырёх лет. С неё начинается утро и заканчивается ночь. Умирает и зарождается новый цикл.
Когда Орокапи смотрит на него в ответ, такого уязвимого, но искреннего — собственное сердце совершает кульбит, возносит его выше всех существующих богов. Это сердце приближает его к чёткому пониманию того, что он сам вовсе не то всесильное божество, коим привык считать себя жизнями ранее. И так намного лучше.