***
Вечер. Душно. Воздух висит такой тяжёлый, будто кто-то накрыл дом влажным одеялом и забыл снять. За окнами ни ветра, ни звука — только изредка где-то далеко пройдёт ночная птица, и снова тишина. Тишина, в которой слишком громко звучат собственные мысли. Тоф сидит на полу, скрестив ноги, и мнёт в пальцах кусок сырой глины. Она всегда что-то мнёт, когда хочет сказать что-то важное, но не знает как. Глина тёплая от её рук, податливая, она меняет форму под давлением пальцев — квадрат, круг, бесформенный комок. Тоф не видит этого, но чувствует каждую трещинку, каждый микроскопический разрыв. Так же, как чувствует их. Всегда. Сокка сидит на подоконнике, болтает ногами. В руках у него компас — тот самый, который он пытается починить уже третью неделю. Стрелка дёргается, никак не может успокоиться, и Сокка вертит корпус туда-сюда, надеясь, что никто не замечает, как дрожат его пальцы. Шторы не задёрнуты — за окном медленно гаснет багровый закат, и последние лучи падают на его лицо, делая его старше, более уставшим, чем он есть на самом деле. Зуко стоит у стены. Не сидит — стоит. Прислонившись плечом к холодной штукатурке, скрестив руки на груди. Ему так легче. Когда он стоит, он контролирует выход. Он контролирует расстояние. Он контролирует себя. По крайней мере, ему так кажется. Шрам на его левом глазу в этом свете кажется почти чёрным — не багровым, не розовым, а глубоким, как колодец, полный тени. Они только что поели какую-то чечевичную похлёбку, которую Сокка сварил из того, что нашёл в кладовке. Она была пресной. Никто не жаловался. Тоф ела молча, опустив голову, и Зуко заметил, что она взяла добавки — хотя обычно она ругает их стряпню. Он тогда подумал, что что-то не так. Но не спросил. Он никогда не спрашивает первым. Ждёт. Смотрит. Слушает. Тоф откладывает глину. Кладёт её на пол — комок мягко шлёпается о каменные плиты. Она вытирает руки о штаны, поднимает лицо. Не глаза — лицо. Поворачивает его туда, где стоит Зуко, потом туда, где сидит Сокка. Она не видит их. Но знает, где они. Всегда знает. По дыханию, по теплу, по тому, как пульсирует камень под их весом. — Мне надо вам кое-что сказать, — произносит она. Голос её ровный, без дрожи. — Вы оба не перебивайте. Дослушаете до конца. А потом делайте что хотите. Сокка перестаёт крутить компас. Стрелка замирает ровно посередине между севером и югом — ни туда, ни сюда. Зуко перестаёт дышать. На секунду. Тоф слышит это — заминку, паузу в движении воздуха. Она знает, что он затаил дыхание. Всегда знает. — Я хочу, чтобы мы были вместе, — говорит она. И в этом хочу нет ни капли слащавости. Это не просьба. Это не мольба. Это констатация. Как удар кулаком по столу. — Не как раньше. Не как — «Тоф встречается с Соккой, а с Зуко они просто живут в одном доме». Я хочу, чтобы мы были втроём. Все трое — друг с другом. Я хочу, чтобы вы оба были моими. И я вашей. И вы друг друга — тоже. Не знаю, как это называется. Красивое слово для того, что люди делали всегда, но боялись называть. Я не боюсь. Она замолкает на секунду, сжимает пальцы в кулаки, потом разжимает. Глина осталась на полу, но её ладони всё равно ищут, за что бы ухватиться. — Сейчас каждый из вас говорит своей семье, что встречается со мной. Сокка говорит отцу — у меня есть девушка, Тоф, помнишь ее? Зуко говорит своим советникам — или кому-то там ещё — что он нашёл кого-то, кто делает его счастливым. И это правда. Но не вся правда. Потому что правда в том, что вы оба живёте в одном доме со мной. И вы оба не спите по ночам, потому что слишком громко думаете друг о друге. А я сплю между вами и чувствую всё это. Тишина становится плотной, как смола. Слышно, как где-то далеко лает собака — три отрывистых звука, потом тишина снова. Слышно, как за окном ветер поднимает сухую листву и роняет её обратно. Слышно, как бьются сердца — три разных ритма, три разных испуга. Сокка смеётся первым. Невесело — горько, как будто поперхнулся чем-то острым и никак не может проглотить. — Тоф, — говорит он, и голос его ломается на второй букве. — Ты серьёзно? Ты хочешь, чтобы я… чтобы мы с Зуко… Это же… Это не просто «мы втроём». Это совсем другое. Моя семья уже с трудом приняла, что я живу с тобой. Не в смысле просто живу, а в смысле… они знают про нас с тобой. Отец не говорит вслух, но я вижу, как он смотрит, когда я рассказываю про тебя. Ему не нравится, что ты не из племени. Ему не нравится, что ты мастер земли. Ему не нравится, что ты не сидишь дома и не растишь детей. Но он молчит. Потому что я его сын. Если он узнает, что я ещё и… что мы с Зуко… Ты понимаешь? Он не просто перестанет со мной разговаривать. Он вычеркнет меня. Из рода. Из сердца. Я стану для него мёртвым. Он замолкает, сжимая компас так сильно, что корпус трещит. Зуко наблюдает. Молчит так, как умеют молчать только люди, которые привыкли, что каждое их слово может кого-то уничтожить. Но Тоф чувствует, как у него скачет пульс — не от гнева. От ужаса. — А ты? — спрашивает Тоф, поворачивая лицо к Зуко. — Что скажешь? Зуко открывает рот. Голос его сухой, как зола в потухшем очаге. — Я — бывший принц Огня, — говорит он. — Формально я уже не у власти, но имя всё ещё работает. Мои советники, мои министры, мой народ — они смотрят на меня. Они простили мне многое. Простили, что я был изгнанником. Простили, что я предал отца. Но это… это они не простят. Если узнают, что их бывший принц живёт не просто с женщиной из Царства земли, а ещё и с мужчиной из Южного племени, и все трое — вместе… Это будет скандал. Меня не казнят — меня сотрут. Из истории. Из памяти. Скажут, что Зуко сошёл с ума. Или что его подменили. Или что он никогда не был настоящим правителем. Он замолкает. Проводит рукой по лицу — устало, тяжело. — У меня есть дядя, — добавляет он тише. — Он единственный, кто остался. Он примет меня любым. Я знаю. Но он стар. Его не станет рано или поздно. А после — никого. Только народ, который будет шептаться за спиной. Только история, которая назовёт меня позором. Тоф кивает. Не согласно — просто показывает, что слышит. — Я всё это знаю, — говорит она. — Я знаю про ваши семьи. Я знаю, что вы врёте им каждый день. И себе врёте. Я знаю, что вы боитесь. Но вы боитесь не того, что вас убьют. Вы боитесь, что вас перестанут любить. Что отец Сокки отвернётся. Что народ Зуко будет шептаться. Что весь мир скажет — вы больные, вас не должно существовать. Она встаёт с пола. Тяжело, опираясь на руки. — Но я вам скажу еще кое-что. Вас уже не должно существовать. По всем правилам. По законам ваших племён. Вы живёте не так, как надо. Вы любите не так, как надо. Вы уже переступили черту в тот день, когда решили, что будете вдвоём делить меня. А теперь вы боитесь переступить ещё немного — туда, где вы будете делить друг друга. Но это та же самая черта. Вы уже за ней. Вы просто не хотите это признать. — Это не одно и то же, — говорит Сокка. Голос его становится тише. — Встречаться с тобой — это можно объяснить. «Тоф сильная, Тоф умная, Тоф спасла мне жизнь.» Люди могут понять. А вот это… — он машет рукой между собой и Зуко, даже не глядя на него. — Этому нет объяснений. Этому нет названия. Как я скажу отцу? «Папа, я люблю Зуко?» Он подумает, что я сошёл с ума. А когда поймёт, что нет… Он тяжело выдыхает. Губы его дрожат, но он не плачет. — Он вычеркнет меня, — договаривает Сокка шёпотом. — Из памяти. Из жизни. И я не виню его. Потому что я сам иногда хочу вычеркнуть себя. Чтобы не чувствовать того, что чувствую. Зуко, который всё это время стоял у стены, делает шаг вперёд. К окну. Смотрит на темнеющее небо, где уже зажглась первая звезда. На подоконнике ещё осталось тепло от того, что сидел Сокка. Он проводит пальцами по дереву — машинально, не думая. — Моя мать, — говорит он, не оборачиваясь, — когда я был маленьким, рассказывала мне сказку. Про двух воинов, которые любили друг друга. Не как братья. По-другому. И их изгнали из племени. И они ушли в горы и жили там одни. Мать говорила — «это грустная история, Зуко. Но в ней есть своя красота. Они не предали друг друга.» Я тогда не понял, о чём она. А теперь думаю — может, она знала. Может, она говорила о ком-то, с чем сама была знакома. Или просто хотела, чтобы я знал, что такие люди есть. И они не чудовища. Он замолкает. Поворачивается к ним. — Но если эта история дойдёт до моего народа — её назовут ложью. Скажут, что такого не бывает. Что воины должны любить женщин. Что принц должен быть примером. Я — бывший принц, но для них я всё равно символ. И если я стану символом того, что они ненавидят, меня уничтожат. Не физически — посмеются. Сотрут. Сделают посмешищем. А дядя будет заступаться за меня, и его тоже уничтожат. Я не могу этого допустить. Тоф стоит посреди комнаты, между ними. Она не видит их лиц, но чувствует, как дрожит воздух от их слов. Как земля под их ногами становится влажной — от пота, от горечи, от той тяжести, которую они несли годами. — Вы оба врёте себе, — говорит она. — Вы врёте, что можно любить меня по-настоящему, а его — только как друга. Вы врёте, что ничего не происходит, когда ваши руки встречаются надо мной ночью. Вы врёте, что не считаете минуты до того, как останетесь вдвоём. Я устала быть вашей ширмой. Я устала лежать между вами и слушать, как бьются ваши сердца, когда вы думаете, что я сплю. Она идёт к двери. Нащупывает мешок, который приготовила заранее. — Я ухожу, — говорит она. — На несколько дней. Может, навсегда. Посмотрим. — Тоф, нет… — Сокка вскакивает с подоконника. Компас падает на пол — звенит негромко, стрелка отлетает в сторону. — Тихо, — перебивает она, поднимая руку. — Слушайте. Я люблю вас. Обоих. По-разному, но одинаково сильно. Я люблю вас так, что готова была врать всем вокруг. Вашим семьям. Вашим народам. Я готова была быть той, кого можно показать, и той, кого прячут. Но я больше не могу прятать то, что между вами. Потому что это не моё. Это ваше. И вы должны с этим сами разобраться. Она открывает дверь. Ночной воздух врывается в комнату — прохладный, пахнущий пылью и дальней травой. — Я буду в старом лагере кочевников, — говорит Тоф уже с порога. — Три дня. Может, четыре. Вы не придёте — я пойму. Я не буду злиться. Но жить с вами, зная, что вы умираете от стыда каждый раз, когда хотите дотронуться друг до друга, — я не могу. Потому что это не любовь. Это похороны. А я хочу жить. Дверь закрывается. Мягко, без хлопка — просто отделяет их друг от друга. В комнате остаются двое. И тишина, которая весит как вся оставшаяся жизнь.***
Дом без Тоф стал другим. Не тише — тишина была и раньше. Нет, он стал пустым в каком-то новом, обидном смысле. Словно из воздуха вынули один слой, и оставшийся стало нечем дышать. Каждый угол, каждая деталь, каждый гвоздь в стене — всё напоминало о ней. Её кружка на столе — глиняная, тяжёлая, с трещиной на ручке, которую она не замечала. Её накидка на спинке стула — грубая ткань, пропахшая землёй и железом. Её запах в каждой комнате — сухой, острый, как полынь. Зуко так и остался стоять у окна. Смотреть на темноту за стеклом, но не видеть её. Он видит другое — лицо Тоф перед уходом, её сжатые губы, её пальцы, которые искали завязки мешка. Он слышит её голос, который сказал, что они врут себе. — Она права, — говорит Сокка из темноты. Зуко не слышал, как он встал. Голос Сокки низкий, севший — не от простуды, от того, что внутри всё пересохло. — Да, — отвечает Зуко. И это признание стоит ему больше, чем любое признание в бою. Сокка подходит ближе. Останавливается в двух шагах. Не садится. Не опирается на стену. Просто стоит, глядя на ссутуленную спину Зуко. — Я не знаю, как это назвать, — говорит Сокка. — То, что я чувствую к тебе. Это не как с девушками. Я не хочу… я не знаю… Каждое утро, когда ты приходишь сонный на кухню, я на секунду забываю, как дышать. И ненавижу себя за это. Зуко не оборачивается. — Я знаю, — говорит он. — Я тоже. Каждое утро, когда ты возишься на кухне, я замираю. И думаю о том почему я не могу просто радоваться, что мой друг рядом? Почему мне хочется стоять рядом с тобой и чтобы никто не видел… как я касаюсь тебя. — Потому что это не дружба, — говорит Сокка тихо. — Это никогда не было дружбой. Или было, но стало чем-то другим. И я не знаю, когда это случилось. Может, в первый раз, когда ты улыбнулся без горечи. Я помню эту улыбку. Я помню, что подумал тогда, что хочу видеть её снова. Я не знал, что это значит. Думал, я просто рад, что ты перестал быть врагом. Зуко медленно поворачивается. В полумраке их лица кажутся чужими — слишком уязвимыми, слишком настоящими. Глаза Зуко блестят — не от слёз, от того света, что падает с неба сквозь мутное стекло. — Моя мать, — говорит Зуко, — она говорила, что любовь — это не то, что ты выбираешь. Это то, что тебя выбирает. И ты либо принимаешь это, либо всю жизнь убегаешь. Я убегал. Всю жизнь. От себя. От того, что казалось неправильным. Я устал. — Я тоже устал, — отвечает Сокка. — Но я боюсь. Не того, что скажут другие. Я боюсь того, что скажу я себе, когда проснусь завтра утром. Я боюсь, что посмотрю на тебя и не увижу ничего, кроме стыда. Или что увижу всё, и это сломает меня окончательно. Он делает шаг. Один шаг. Теперь между ними только протянутая рука. — Я не знаю, что делать, — говорит Сокка. — Я никогда не учился этому. В моём племени нет слов для этого. Я сам не могу подобрать их… Зуко протягивает руку. Ладонью вверх. Не касаясь. — Может, слов и не нужно, — тихо отвечает он. — Может, нужно просто перестать убегать. Они стоят так, наверное, минуту. Может, час. Время теряет значение. Слышно, как за окном ветер играет с сухой листвой, как где-то далеко кричит ночная птица, как бьются два сердца — слишком громко для такой тишины. — Я не могу сегодня, — наконец отступает Сокка. — Я не могу сделать этот шаг сегодня. Я ещё не… — Я подожду, — перебивает Зуко. — Я всегда ждал. Подожду ещё. Он опускает руку. Не делает больше никаких движений. Просто стоит и смотрит на Сокку — впервые, наверное, не отводя взгляда. Сокка смотрит в ответ. И в этом взгляде — всё. Все годы, все страхи, все нельзя, неприлично, что скажут. И одна маленькая, хрупкая, как льдинка на весеннем солнце, надежда.***
Где-то далеко, в старом лагере кочевников, Тоф сидит на голой земле, обхватив колени. Она не спит. Она чувствует вибрации — далёкие, слабые, но такие знакомые. Двое. В доме. Не двигаются. Дышат тяжело. Их сердца бьются не в такт — один быстрее, другой медленнее, но оба — как барабаны перед битвой. Она опускает голову на колени. Запах земли — такой родной, такой простой — заполняет всё вокруг. Она думает о них. О том, как Сокка боится собственного сердца. О том, как Зуко не умеет просить, но умирает от желания хотя бы попробовать. И о себе — между ними, всегда между ними, но сейчас — отдельно. Одну. — Ну же, — шепчет она в темноту, в холодный воздух, который пахнет увядшей травой и близкой водой. — Сделайте хоть что-то. Подвиньтесь. Коснитесь. Пошлите друг друга к чёрту. Только не стойте на месте. В доме, на большом столе, догорает свеча. Сокка подходит к столу, зажигает новую — от уголька в очаге, который всё ещё тлеет. Масляный свет разливается по комнате, делая тени глубже. Он протягивает свечу Зуко. — Держи, — произносит Сокка. — А то ты стоишь в темноте, как призрак. Зуко послушно берёт свечу. Их пальцы на секунду соприкасаются. Сокка не отводит руку. Зуко не сжимает.Просто тепло. Чужое. Живое.
И этого достаточно, чтобы не сойти с ума этой ночью.***
Утро пришло серое, без солнца. Небо обложило тучами так плотно, будто кто-то накрыл мир влажной тканью. Земля пахла дождём, который никак не мог решиться. Зуко не спал всю ночь. Он лежал на спине, смотрел в потолок и слушал, как за стеной ворочается Сокка. Никто не постучал. Никто не вошёл. В какой-то момент под утро тишина стала невыносимой — он слышал дыхание Сокки через стену, и это было хуже любой тишины. Встал он затемно. Умылся ледяной водой из ведра — обжёг лицо холодом, но это помогло. Просто делать, не думать. Нашёл чистую рубашку. Ту, которую Тоф однажды похвалила — сказала, что ткань приятная на ощупь. Он тогда удивился, что она вообще обращает внимание на такие вещи. Сейчас понял — она всегда обращала. Просто не говорила. Сокка вышел из своей комнаты, когда Зуко уже заварил чай. Не спрашивая, взял кружку. Сел за стол. Не пил. Просто сжимал горячую чашку пальцами, как будто пытался извлечь из неё что-то. — Ты спал? — спросил Зуко. — Нет. — Я тоже. Сокка кивнул. Кружка в его руках подрагивала — мелко, почти незаметно. Зуко заметил и сел напротив. — Я не знаю, что сказать ей, — произнёс Сокка. Голос его был низким, севшим — от бессонницы. — Когда придём. Привет, Тоф, мы решили, что будем встречаться втроём по-настоящему? Это звучит как бред. — Не надо много слов, — ответил Зуко. — Тоф не любит, когда говорят много. Она любит, когда говорят по делу. — А какое у нас дело? — То, которое мы прятали всю жизнь. Не только от неё. От себя. Сокка поднял на него глаза. Карие, с красными прожилками, опухшие от усталости. В них — не вопрос, не надежда. Тяжёлое, горькое понимание. — Ты правда готов? — спросил он тихо. — Потому что я не знаю. Может, я скажу ей — мы попробуем. А завтра проснусь и ненавидеть себя буду ещё сильнее. За то, что посмел. За то, что захотел. За то, что не смог остаться тем, кем меня растили. Зуко смотрит на него долго. Потом медленно качает головой. — Я не готов, — говорит он. — И никогда не буду готов. Но я хочу перестать бояться. Этого достаточно? Сокка не отвечает. Он отпивает чай — горький, крепкий, почти вяжущий. Зуко всегда заваривает так, будто хочет просверлить глотку. — Пойдём, — говорит Сокка, поставив кружку. — А то она нас раньше найдёт сама. Дорога до старого лагеря кочевников занимала обычно три часа. Они шли медленно. Не потому что боялись прийти. Потому что каждый шаг был маленьким признанием самому себе — ты это делаешь, ты действительно это делаешь. Земля хлюпала под ногами — сырая, податливая. Зуко шёл чуть впереди, потом сбавил шаг, поравнялся с Соккой. Не говорить — просто идти рядом. Плечо к плечу. — Если мой отец узнает, — выдвыливает Сокка, глядя под ноги, — он не придёт за мной. Он просто перестанет меня знать. Он будет здороваться с Катарой на праздниках, а на меня смотреть сквозь. Как на пустое место. Я всю жизнь боялся этого больше всего. Даже больше, чем смерти. — Я боюсь не смерти, — отвечает Зуко. — Я боюсь, что мой народ отвернётся. Что дяде будет стыдно за меня. Что в истории Огня я останусь не как тот, кто принёс мир, а как тот, кто опозорил трон. Мои министры уже сейчас смотрят на меня косо. Они простили мне изгнание. Они простили мне дружбу с теми, кого считали врагами. Но это они не простят. И я не знаю, смогу ли жить с их взглядами. Они идут дальше. Молчание между ними становится другим — не враждебным, не пустым. Полным. Оно наполнено тем, что они сказали и тем, что ещё скажут. — Знаешь, что самое страшное? — говорит Сокка, не поднимая головы. — Даже если никто не узнает. Даже если мы спрячем это так глубоко, что сами забудем. Я всё равно буду знать. И я не знаю, смогу ли жить с этим знанием. С тем, что я есть. И что я хочу. Зуко останавливается. Сокка делает ещё два шага, потом тоже замирает. — Ты хочешь жить в мире, где ты себя ненавидишь? — спрашивает Зуко. — Или ты хочешь попробовать жить в мире, где ты — это просто ты? Без ярлыков. Без должен. Без как правильно. Сокка поднимает голову. Смотрит на Зуко долгим, тяжёлым взглядом. — Я не знаю такого мира, — отвечает он. — Меня не учили ему. — Тогда придётся учиться самим. Лагерь кочевников был пуст уже много лет — старые шалаши, проросшие травой очаги, тишина, в которой слишком громко звучат собственные шаги. Тоф сидела на земле у самого большого очага, скрестив ноги. Лицом к дороге. Она слышала их шаги издалека — за полмили, может, за полторы. Знала — двое. Знала — идут тяжело, медленно. Знала — боятся. Она не окликнула. Не встала. Просто ждала. Они вышли из-за поворота — Зуко впереди, Сокка на полшага позади. Увидели её. Остановились. Тоф подняла лицо. Не глаза — лицо. Повернула его в их сторону, прислушиваясь. — Долго вы, — сказала она. Спокойно. Не зло, не ласково. Просто голосом, который устал ждать. — Я уж думала, не дождусь. Зуко шагнул первым. Подошёл, сел на землю рядом. Не касаясь. Чувствуя тепло её тела на расстоянии. Сокка помедлил секунду. Потом сел с другой стороны. Они сидят втроём. Как сотни раз раньше — у костров, на привалах, в разрушенных храмах. Но сегодня — иначе. Сегодня в воздухе между ними то, чего раньше не было. Решение. Страшное. Невысказанное. — Мы говорили, — говорит Сокка. — Я знаю, — отвечает Тоф. — Откуда? — Земля дрожала. Не как при землетрясении. По-другому. Как будто вы оба перекладывали камни внутри себя. Зуко опускает голову. Сокка сжимает пальцы в кулаки, разжимает. — Мы не знаем, что из этого выйдет, — говорит Зуко. Голос его тихий, почти шёпот. — Никто нас не учил. Нет слов для того, что мы делаем. Если узнают наши — мы потеряем всё. Семью. Дом. Имена. — Я знаю, — отвечает Тоф. — Я знаю про твоего отца, Сокка. Я знаю про твоих министров, Зуко. Я знаю, что вы рискуете всем, что у вас есть. И даже тем, чего нет. Сокка смотрит на Зуко. Зуко — на Сокку. Никто не отводит взгляд. — Мы не знаем, получится ли у нас, — добавляет Сокка. — Мы не знаем, не возненавидим ли мы себя завтра. Не возненавидим ли друг друга. Не сбежим ли. — Не знаем, — подтверждает Зуко. — Но мы хотим попробовать, — говорит Сокка. — Вместе. Втроём. Тоф протягивает руку. Не глядя — как и всегда. Просто в пространство между ними. Ладонью вверх. — Положите руки, — говорит она. Зуко кладёт первый. Пальцы его дрожат — не от холода, от того, что он наконец разрешил себе не прятать дрожь. Сокка кладёт сверху. Свою ладонь — на Зуко. Сжимает. Не сильно. Едва ощутимо. Тоф накрывает их обеими своими руками. Горячими, жёсткими, мозолистыми от земли и металла. — Вот теперь хорошо, — говорит она. — Теперь честно. Они сидят так долго. Дождь не начинается. Тучи медленно расходятся, открывая бледное, усталое небо. В какой-то момент Сокка выдыхает — шумно, как будто нёс тяжёлое и наконец поставил. — Я боюсь, — признается он. Просто. Без стеснения. — Я боюсь, что завтра проснусь и захочу всё забыть. Боюсь, что не смогу смотреть на тебя. Боюсь, что смогу. — Я тоже боюсь, — отвечает Зуко. — Боюсь, что привыкну. А потом кто-нибудь узнает — и я снова начну бояться. Но уже будет поздно. Я уже не смогу представить жизнь без этого. — А я не боюсь, — говорит Тоф. Сокка лишь дёргается. — Как это? — Потому что я не вижу того, что нас ждёт. Я вижу только то, что есть сейчас. А сейчас вы здесь. Оба. Вы пришли. Вы сказали правду. Этого достаточно. Она сжимает их руки сильнее. — Завтра вы можете проснуться и возненавидеть всё. И это будет больно. Но это будет честно. А послезавтра вы снова можете захотеть. И это тоже будет честно. Я не жду от вас, что вы станете другими за один день. Я просто хочу, чтобы вы перестали врать. Себе. Мне. Друг другу. Зуко сжимает её пальцы в ответ. Сокка сжимает его руку сильнее. Теперь они все трое — в одной связке. Рука в руке. Страх к страху. Тепло к теплу.