Тварьческая личность

NC-17
Завершён
86
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
61 страница, 26 459 слов, 3 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
86 Нравится 8 Отзывы 22 В сборник

2. Схождение перспектив

Настройки
      Чонгук не спал.       Это было неточное слово — «не спал». Он не мог спать, а это совсем другое. Бессонница была ему знакома: в студенческие годы, когда крайние сроки наваливались как снежная лавина, он мог не спать по двое суток, работая над чертежами, и чувствовал себя при этом почти нормально — уставшим, но функциональным. Сейчас он не был функциональным. Он лежал в своей идеально заправленной постели (простыни из египетского хлопка, плотность четыреста нитей, наволочка выглажена с двух сторон), смотрел в потолок и чувствовал себя так, будто кто-то вынул из него все внутренние механизмы, разложил их на столе, перепутал и вставил обратно в неправильном порядке. Часы на прикроватной тумбочке показывали 03:14, потом 03:48, потом 04:02 — он провожал глазами каждую минуту, и каждая уходила в никуда, в пустоту, в бессмысленное ожидание утра.       Это была не его вина. То есть вина была не его — она была полностью, тотально, безраздельно Ким Тэхёна, человека из квартиры 602, который за последнюю неделю умудрился превратить размеренную, отлаженную, как швейцарские часы, жизнь Чон Чонгука в руины. И ладно бы только перфоратор. И ладно бы только запах ацетона, который держался два дня. И ладно бы печенье с карри (или корицей — как выяснилось, корицей, Тэхён потом уточнил в post scriptum'е, и Чонгук поймал себя на том, что хранит эту дурацкую крафтовую записку в ящике стола, рядом с папкой «Документы по делу 602»). Ладно бы даже пятно — чёртово фиолетовое пятно на стене, которое меняло цвет в зависимости от освещения и которое Чонгук теперь разглядывал каждый вечер, как в детстве разглядывал узоры на обоях, пока засыпал.       Нет. Дело было не в перфораторе, не в ацетоне, не в печенье и не в пятне. Дело было в том, что случилось три дня назад.       Три дня назад Чонгук вернулся домой поздно, уставший после очередного совещания с очередным заказчиком-идиотом (на этот раз — женщина, которая хотела разместить ванну в центре гостиной, «чтобы было как в спа»), открыл дверь квартиры 501 и понял, что в доме нет электричества. Весь подъезд был обесточен — авария на линии, как потом выяснилось. Чонгук зажёг фонарик на телефоне, поставил его вертикально на столик, и в этот момент в дверь постучали. Это был Тэхён. Лохматый, в всё тех же пижамных штанах, но на этот раз — что удивительно — в чистой футболке, без единого пятна. В одной руке он держал банку с чем-то, напоминающим растворитель, в другой — пакет с огарками свечей.       — Света нет, — сообщил он очевидное. — У вас скучно и темно. У меня — творческий застой. Я предлагаю бартер: я даю вам свечи и световое шоу, вы даёте мне компанию и критический взгляд на мою новую работу. Считайте это налогом на соседство.       Чонгук хотел отказаться. Он уже открыл рот, чтобы произнести вежливое «нет, спасибо, я лучше в темноте» — но Тэхён уже шагнул через порог, уже расставлял огарки на бетонном столике, уже чиркал спичками, и в квартире запахло воском, а по стенам заплясали тени. Чонгук так и остался стоять в дверях собственной гостиной, глядя на то, как чужой человек хозяйничает в его пространстве с такой естественностью, будто жил здесь всю жизнь.       А потом Тэхён начал показывать теневой театр. Руками. Просто руками — длинными, узловатыми пальцами, которые Чонгук до этого видел только перепачканными краской, а теперь наблюдал, как они складываются в фигуры: летящая птица, собака с открывающейся пастью, профиль человека, дерево на ветру. Тени плясали на серой стене, перекрывая фиолетовое пятно, и Чонгук заворожённо смотрел, забыв про усталость, про тёмную квартиру, про то, что он вообще-то не приглашал соседа в гости. В этот момент Тэхён обернулся через плечо — свечи горели на столике, подсвечивая его лицо снизу, оранжевым и золотым, отбрасывая тени на скулы и подбородок, — и сказал тихо, совершенно не своим, не театральным, не шумным голосом:       — Красиво, да? А ты боялся, что я тебе люстру уронил.       Чонгук не ответил. Он просто подошёл и сел рядом. Прямо на пол. В своей идеально выглаженной рубашке цвета топлёного молока. На грязный пол, по которому Тэхён прошёлся уличной обувью (потому что он, конечно же, не разулся, входя в чужую квартиру). И просидел так час. Целый час. Пока свечи не догорели, а тени не стали короче и бледнее. Пока последний огарок не погас с тихим шипением, оставив их в полной темноте, в которой было слышно только дыхание — его и Тэхёна, на расстоянии вытянутой руки.       — Иди спать, архитектор, — сказал тогда Тэхён в темноту, и голос его прозвучал иначе: теплее, мягче, без обычного ерничества, с какой-то странной, почти болезненной нежностью, которую Чонгук не ожидал от него услышать. — У тебя завтра презентация. Важная. Ты говорил во вторник. А сегодня — воскресенье? Или понедельник? Я потерялся во днях.       — Понедельник, — ответил Чонгук. — Презентация в девять.       — Вот видишь. Иди спать.       И Чонгук пошёл. А теперь, три дня спустя, в четыре утра, он лежал и смотрел в потолок, потому что тот вечер — тот час в темноте, с тенями на стене и тихим голосом Тэхёна — не выходил у него из головы. Он прокручивал его снова и снова, как заезженную пластинку: вот свечи гаснут, вот Тэхён говорит «архитектор» (не «Чонгук-щи», а «архитектор», и это звучало как прозвище, как личное обращение, как что-то, что принадлежало только им двоим), вот его профиль в оранжевом свете, ресницы, отбрасывающие тени на щёки, пальцы, складывающиеся в птицу. Чонгук знал наизусть каждую деталь этого воспоминания. И оно не давало ему спать.       В четыре тридцать семь он сел на кровати. Резко. Без подготовки. Просто сел, отбросил одеяло и посмотрел в темноту своей спальни с таким выражением лица, будто принял решение, которого от себя не ожидал.       — Да пошло оно всё в Тартарары, — сказал Чонгук потолку. Потому что презентация презентацией, а если он ещё пять минут проведёт, глядя в этот чёртов потолок и думая о том, спит ли Тэхён или тоже сидит в темноте, — он просто взорвётся, и тогда его отлаженная жизнь разлетится на куски не от внешнего вторжения, а от внутреннего давления.       Он встал. Надел тапочки — пушистые, с заячьими ушами, те самые, стыдные; плевать, сейчас четыре утра, никто не увидит. Накинул кардиган прямо поверх домашней футболки. Вышел в прихожую. Открыл дверь. Поднялся на шестой этаж.       В подъезде стояла та особенная, глубокая тишина, какая бывает только в предрассветные часы: ни шагов, ни голосов, ни звука лифта, только ветер где-то на улице, да собственное сердце, которое колотилось в груди с такой силой, будто он не на этаж поднялся, а пробежал марафон. Дверь в 602-ю сегодня была другой — без таблички. Клочок фанеры со словами «ИСКУССТВО НЕ ЖДЁТ» исчез, и на его месте не было ничего — только тёмное пятно от скотча, которое Чонгук машинально отметил как архитектор: «следы клея, потребуется растворитель, чтобы удалить». Интересно, когда он её снял. И почему. Табличка висела там с первого дня — он привык к ней, как привыкают к странностям соседей, — а теперь её не было, и дверь казалась беззащитной, почти голой. Тюбик акриловой краски тоже пропал. Дверь была просто дверью, и от этого казалась ещё более странной — как будто Тэхён собрал свои вещи и съехал, оставив после себя только тишину и пятна краски на ручке.       Чонгук поднял руку, чтобы постучать, и замер.       Что он скажет? «Я не могу уснуть, потому что ты сидишь в моей голове и рисуешь там свои тени, и это бесит и одновременно не бесит, и я хочу понять, что это значит, но не знаю как, потому что я вообще не умею разбираться в том, что чувствую, я умею только чертить прямые линии, а тут одни кривые»? Или: «Я пришёл проверить, не сжёг ли ты квартиру свечами, потому что ты точно из тех людей, которые забывают потушить огонь, и мне важно знать, что ты не сгорел заживо, хотя я сам не понимаю, почему мне это важно»? Или — самое честное, самое пугающее: «Ты существуешь вообще? Или я тебя придумал от одиночества, в котором никому не признаюсь»?       Он отдёрнул руку от двери, как от горячей плиты.       И в эту секунду дверь открылась сама.       На пороге стоял Тэхён. Те же пижамные штаны с лиловыми разводами — кажется, он их вообще не снимал, они были его второй кожей. Сверху — старая, выцветшая футболка с надписью «LOUVRE», причём буква «О» была заляпана чем-то красным (краской? кетчупом? кровью жертвы?), а ворот растянут до такой степени, что футболка сползала с одного плеча, открывая ключицу с уже знакомым синяком — который, кстати, почти прошёл, осталось только бледно-жёлтое пятно. Волосы Тэхёна представляли собой ещё более грандиозный хаос, чем обычно, — он явно не спал и, судя по всему, запускал в них пальцы каждые пять минут, потому что в нескольких местах пряди стояли вертикально, как будто их наэлектризовали. Под глазами залегли тени — глубокие, сиреневые, почти под цвет того самого пятна на стене Чонгука. Он выглядел уставшим. Вымотанным. И при этом — абсолютно, пугающе спокойным, как человек, который уже всё для себя решил.       — Я знал, — сказал Тэхён, и голос его был тихим, без привычных театральных модуляций.       — Что? — Чонгук всё ещё стоял с поднятой рукой, так и не опустив её после несостоявшегося стука.       — Что ты придёшь. — Тэхён прислонился плечом к дверному косяку, скрестил руки на груди. — Я ждал.       В этих двух словах — «я ждал» — было столько всего, что у Чонгука перехватило дыхание. Не «я думал, может, зайдёшь», не «как неожиданно», не «о, Чонгук-щи, какими судьбами». А просто — «я ждал». Как будто он сидел здесь, у двери, час, два, три — и ждал, что Чонгук поднимется. Потому что знал. Откуда он всегда всё знал?       — Я не спал, — признался Чонгук. Собственный голос показался ему чужим — глухим, хрипловатым после ночи, проведённой в игрой в гляделки с потолком. — Это твоя вина.       — Моя? — одна бровь Тэхёна поползла вверх. — Я всего лишь показал тебе теневой театр. Ты сам согласился. Я не гипнотизировал.       — Мне не понравилось.       — Врёшь.       Короткое слово. Без улыбки. Без клоунады. Тэхён смотрел на него в упор, и в его огромных, тёмных глазах, которые Чонгук привык видеть шальными и смешливыми, сейчас стояло что-то совершенно иное: понимание. Тихое, спокойное, почти пугающее своей точностью.       — Вру, — выдохнул Чонгук и шагнул через порог.       Квартира 602 встретила его запахом, который он уже начал узнавать: воск, акрил, растворитель, кофе и что-то ещё — тёплое, сладковатое, может, ваниль, может, имбирь, — запах, который Чонгук теперь ассоциировал с Тэхёном так же прочно, как лаванду с собственным домом. На полу гостиной, в круге света от единственной лампы (абажур был сделан из кальки и держался на прищепках — Чонгук как архитектор хотел ужаснуться, но как человек, просидевший час в темноте с теневым театром, не смог), стояли огарки свечей — десятки огарков, разной высоты и цвета. Белые, жёлтые, красные, один синий. Некоторые догорели до основания и залили воском старую газету, расстеленную на полу. Другие ещё хранили форму, но фитили были чёрными и мёртвыми. Вся эта композиция напоминала поле после битвы — или кладбище маленьких огней.       Посреди комнаты стоял мольберт. На мольберте — холст. На холсте — картина.       Чонгук замер в двух шагах от неё. Он не был искусствоведом. Он не разбирался в живописи. Он проектировал здания, а не разглядывал полотна. Но эта картина — она ударила его под дых, потому что он увидел себя.       На холсте было двое. Один сидел на полу, обхватив колени руками, сгорбившись, сжавшись в комок — поза, которую Чонгук узнал немедленно, потому что сам сидел так же час назад на кровати, глядя в темноту. Лицо сидящего было скрыто, только макушка и плечи, напряжённые, сведённые, защищающиеся от чего-то невидимого. Фигура была написана серыми и холодными синими тонами, с резкими, угловатыми мазками — как будто человек состоял из бетона и стекла и мог рассыпаться от одного прикосновения.       Второй стоял рядом. Он был выше, чуть сутулый (и в этом Чонгук узнал Тэхёна — его привычку горбиться, когда он не позирует, не играет на публику, а просто существует). Фигура стоящего была написана тёплыми тонами: охра, золото, красный, тот самый фиолетовый, который преследовал Чонгука уже неделю. Мазки здесь были мягче, круглее, они текли и переливались, и от фигуры исходило свечение — не буквальное, а какое-то внутреннее, будто человек был источником тепла. И он протягивал руку. Вниз. К тому, кто сидел на полу.       Самым страшным — или самым прекрасным, Чонгук ещё не решил — были тени. Тэхён написал их не серым и не чёрным, а полупрозрачным, многослойным фиолетовым с золотыми прожилками, и они дрожали, буквально дрожали на холсте, как живые. Света на картине не было, но был намёк на него — в этих золотых прожилках, в том, как тени от двух фигур тянулись друг к другу, почти соприкасаясь.       — Это... — начал Чонгук и не закончил, потому что не было слов. Вообще никаких.       — Не закончено, — резко перебил Тэхён. Он шагнул вперёд, встав между Чонгуком и мольбертом, и его лицо было напряжённым, почти испуганным. — Не смотри пока. Пожалуйста. Я не знаю, как закончить. Я три дня сижу и не знаю.       — Почему?       Тэхён отошёл к окну — резко, почти дёргано, как будто не мог больше стоять рядом с картиной. За окном небо ещё было тёмным, но где-то на горизонте уже намечалась тонкая, едва заметная полоска серого — предвестник рассвета. Уличные фонари всё ещё горели, и их жёлтый свет падал на лицо Тэхёна, смешиваясь с тенями от абажура из кальки.       — Потому что я не знаю, — сказал он, глядя в окно, а не на Чонгука, — возьмёт ли тот, кто стоит, руку того, кто сидит. И возьмёт ли тот, кто сидит, руку того, кто стоит. Я пробовал нарисовать оба варианта. В голове. Не на холсте. Если берут — получается фальшиво. Слишком просто. Как открытка. Если не берут — получается правдиво, но... так тоскливо, что у меня краска не ложится. Я три раза переписывал руки. Вот здесь, — он махнул в сторону холста, — видишь слой? Под этим — ещё два. Я их закрасил.       Чонгук подошёл ближе к мольберту, несмотря на протест Тэхёна. Присмотрелся. Да, под верхним слоем краски угадывались другие — контуры, линии, жесты, которые были написаны, а потом уничтожены, погребены под новыми мазками. Рука стоящего была поднята в незавершённом жесте — не до конца протянута, не до конца отведена. Зависшая в моменте «ещё нет». Или «уже нет». Или «может быть».       — Ты сказал — «правдиво, но тоскливо», — произнёс Чонгук медленно, не отрывая взгляда от руки. — А ты не пробовал нарисовать то, что посередине? Когда не берут и не не берут. Когда просто... ждут? Когда оба ещё не решили, но уже не уходят?       Тэхён за спиной замер. Чонгук слышал его дыхание — оно изменилось, стало чаще, поверхностнее.       — Посередине, — повторил Тэхён еле слышно. — Между «да» и «нет».       — Между «умею» и «не умею».       — Между «страшно» и «ещё страшнее».       В комнате повисла тишина — такая плотная, что, казалось, её можно потрогать. Чонгук стоял лицом к картине, спиной к Тэхёну, и чувствовал, как между лопаток у него пульсирует странное тепло — то ли от чужого взгляда, то ли от собственного сердца, которое колотилось где-то не в груди, а выше, в горле.       — Тот, кто стоит, — медленно сказал Чонгук, и слова давались ему так же трудно, как если бы он поднимал тяжести, — никогда раньше не брал чужую руку. Он не умеет. Он вообще, кажется, не знает, что это такое. Руки. Чужие. Тёплые. Он привык, что руки — это инструменты. Ими чертят. Ими держат стакан. Ими запирают дверь.       — Я заметил, — выдохнул Тэхён. В его голосе не было иронии. Вообще ничего не было, кроме какого-то надломленного, очень тихого понимания.       — Но он поднялся в четыре утра, — продолжил Чонгук, поворачиваясь наконец лицом к Тэхёну. Их разделяло метра два — мольберт, огарки свечей, разбросанные тюбики краски. — Он не спал всю ночь. Он лежал и думал о человеке, который сверлит стены и называет это искусством. О человеке, который пролил краску на его стену и сказал, что это не искусство, а просто пятно. О человеке, который показывал ему теневых птиц, пока не догорели свечи.       Тэхён стоял у окна. Молчал. Только кадык дёрнулся, когда он сглотнул.       — Тот, кто сверлит стены, — сказал он наконец, и голос его прозвучал глухо, словно через толщу воды, — не может перестать думать о человеке, который подписывает записки буквой «Ч.». Это так по-идиотски. Не «Чонгук», не «сосед из 501», а просто «Ч.». Как секретный код. Как будто мы шпионы. Как будто у нас есть что-то, чего никто не знает.       — У нас нет ничего, — сказал Чонгук и сам поразился, как фальшиво это прозвучало.       — У нас есть папка «Документы по делу 602», — Тэхён усмехнулся уголком губ, и это была даже не усмешка, а так, намёк, тень улыбки. — Я видел её. Ты оставил ящик открытым, когда я заходил вернуть ручку. Очень архитектурно, кстати, — завести папку с документами на живого человека. С аудиозаписями. С фотографиями. С расшифровкой.       Чонгук покраснел. Реально покраснел — он почувствовал, как жар приливает к ушам, к щекам, к шее, и был благодарен, что в комнате горела всего одна лампа под калькой.       — Ты залез в мой ящик?       — Ты залез в мою голову, — парировал Тэхён без паузы. — Каждый день. Каждую ночь. Ты там сидишь и медитируешь, и я не могу тебя выгнать. Пробовал. Не получается.       Он шагнул вперёд. Раз. Другой. Теперь их разделяло всего полметра, и Чонгук видел всё: усталые тени под глазами, красное пятнышко на нижней губе (прикусывал, пока работал), беспорядок на голове, в котором запуталась уже не золотая мишура, а обычная швейная нитка — красная, контрастная. Пахло от Тэхёна кофе, акрилом и теплом — просто теплом, как от нагретой солнцем стены.       — Я не умею, — сказал Чонгук, и это вырвалось из него помимо воли, как воздух из проколотого шара. — Я правда не умею. У меня смузи в семь утра. У меня медитация в десять вечера. У меня всё по расписанию, всё под контролем, и я не знаю, что делать с... — он запнулся, потому что нужное слово было слишком большим, слишком страшным, слишком окончательным. — С этим.       — С чем — «этим»? — тихо спросил Тэхён.       — С тобой. С тенями на стене. С тем, что я теперь смотрю на фиолетовое пятно, которое ты оставил, и оно мне... — он запнулся, потому что следующее слово было «нравится», но признавать это вслух было выше его сил. — Оно мне не мешает.       — Ого. — Тэхён склонил голову набок, и в его глазах что-то мелькнуло — не триумф, а скорее удивление, граничащее с недоверием. — Не мешает. От человека, который моет полы паровой шваброй и сортирует книги по размеру, это практически признание в любви.       — Заткнись, — сказал Чонгук беззлобно.       — Сам заткнись.       Они замолчали. Стояли друг напротив друга в творческом бардаке, пахнущем воском и кофе, и в тишине было слышно, как за окном просыпаются первые птицы — робкие, одинокие, проверяющие, можно ли уже петь или ещё ночь.       А потом Тэхён шагнул вперёд. Без предупреждения. Без театральной паузы. Без «можно?» или «ты не против?».       Одной рукой — левой, той самой, что на картине так и не коснулась сидящего, — он взял Чонгука за подбородок. Не грубо. Не настойчиво. Просто положил пальцы на линию челюсти, там, где кожа была горячей от прилившей крови, и чуть приподнял его лицо. А второй рукой — правой, испачканной углём и ультрамарином, — вцепился в воротник его идеально выглаженной рубашки, сминая ткань, не думая о том, что оставляет пятна, не думая ни о чём, кроме этого момента.       И поцеловал.       Это был сумбурный поцелуй. Не такой, какими их показывают в кино, не такой, о каких пишут в книгах — идеально синхронизированный, под нужным углом, с правильным количеством напора и нежности. Тэхён промахнулся на долю секунды: сначала его губы попали в уголок рта Чонгука — сухие, тёплые, чуть потрескавшиеся от привычки покусывать их во время работы, — и только потом, выправив траекторию, он поцеловал его по-настоящему. Его губы имели вкус растворимого кофе (дешёвого, из пакетика «три в одном», никаких тебе фраппучино) и чего-то ещё — кажется, акрилового лака, потому что Тэхён, разумеется, не мыл руки перед тем, как хвататься за лицо соседа. Он целовался так, как делал всё в своей жизни: сначала порывисто, с перехлёстом, сбивая дыхание и себе и другому, а потом вдруг — нежно, замедляясь, будто спрашивая разрешения на каждое следующее движение. Его пальцы на подбородке Чонгука чуть дрожали. Вторая рука всё ещё сжимала воротник рубашки, и Чонгук чувствовал сквозь ткань холод от металлического кольца, которое Тэхён носил на указательном пальце (он никогда не замечал этого кольца раньше — простое, серебряное, перекрученное, как лента Мёбиуса).       Чонгук застыл.       Его тело — его послушное, тренированное, управляемое тело, которое не подводило его ни на презентациях, ни в спортзале, ни в стрессовых ситуациях, — предало его полностью и окончательно. Руки так и остались висеть вдоль тела, как две посторонние конечности, которые он забыл дома. Глаза были открыты — он видел всё слишком близко, слишком резко: ресницы Тэхёна (длинные, тёмные, чуть дрожащие), крошечный шрам над левой бровью (откуда? он никогда не спрашивал), беспорядочные пряди волос, падающие на лоб. Где-то в голове архитектор, живший в правом полушарии и курирующий логистику, забился в истерике: «ТАК. СТОП. ЧТО ПРОИСХОДИТ. НУЖЕН ПРОТОКОЛ. НУЖНА СХЕМА. НУЖНО ЗАФИКСИРОВАТЬ ПОСЛЕДОВАТЕЛЬНОСТЬ ДЕЙСТВИЙ. ПУНКТ ПЕРВЫЙ: СОСЕД ЦЕЛУЕТ ТЕБЯ В ГУБЫ. ПУНКТ ВТОРОЙ: ТЫ СТОИШЬ КАК ИДИОТ. ПУНКТ ТРЕТИЙ: ПРИДУМАТЬ ПУНКТ ТРЕТИЙ, ПОТОМУ ЧТО НИЧЕГО ДАЛЬШЕ НЕТ, МЫ НЕ ПРОХОДИЛИ ЭТОТ МОДУЛЬ, ЭТОГО НЕТ В УЧЕБНОМ ПЛАНЕ...»       Но тут Тэхён чуть наклонил голову — на какой-то миллиметр, не больше, — меняя угол поцелуя, и архитектор заткнулся. Просто взял и заткнулся, оставив после себя звенящую, абсолютную, непривычную тишину. Чонгук перестал думать. Его ресницы дрогнули, опускаясь. Руки — те самые, которые висели плетьми, — качнулись вперёд, неуверенно, как будто спрашивая разрешения у всего тела. И замерли в воздухе в нескольких сантиметрах от талии Тэхёна.       Это длилось всего несколько секунд. Может быть, пять. Может быть, десять. Чонгук не считал — он вообще потерял счёт времени, что было для него состоянием настолько же незнакомым, насколько и освобождающим.       А потом Тэхён отстранился.       Медленно, неохотно, как будто отрывал себя от магнита. Его пальцы соскользнули с подбородка Чонгука. Вторая рука разжалась, отпуская ворот рубашки. На белой ткани остались отпечатки — уголь, ультрамарин и что-то красное, похожее на охру. Тэхён посмотрел на эти пятна, на дело своих рук, и на его лице появилось выражение, которое Чонгук не мог расшифровать, — что-то среднее между гордостью художника и растерянностью человека, который сам не ожидал, что сделает это.       А потом он поднял глаза на Чонгука. И улыбнулся — уголком губ, не широко, неуверенно, как будто пробуя эту улыбку на вкус и не зная, подходит ли она к ситуации.       — Кофе будешь?       Это прозвучало так буднично, так абсурдно после всего, что только что случилось, что Чонгук чуть не рассмеялся. Или не заплакал. Он сам не понял.       Он просто стоял. Столбом. Посреди творческого бардака — тюбики под ногами, огарки свечей, запах воска и кофе, — с припухшими губами, с испачканной рубашкой, с лицом человека, которому только что сообщили, что вселенная расширяется быстрее скорости света, а его чертежи — просто пыль, линии на песке, случайно сложившиеся в прямой угол.       Он что, всегда так? — пронеслось где-то на задворках отключившегося сознания. — Целует — и на кухню? Как будто это в порядке вещей? Как будто это пункт в его расписании: «3:48 — поцеловать соседа, 3:49 — сварить кофе»?       Но возмутиться вслух не получилось — слов не было. Их вообще больше не было. Остался только вкус растворимого кофе на чужих губах и грохот турки о плиту.       — Чонгук-щи? — Тэхён помахал ладонью перед его лицом. Ладонью, на которой красовалось пятно ультрамарина — прямо посередине линии жизни. — Вы зависли. Перезагрузка требуется? Вы там живы? Подайте знак. Мигните два раза.       — Ты... — начал Чонгук, и его голос сел — буквально сел, просел на полтона ниже обычного и охрип, как после долгого крика. Он прокашлялся. — Ты меня поцеловал.       — Правда? — Тэхён округлил глаза в притворном ужасе, который совершенно не обманывал, потому что уголки его губ всё равно подрагивали. — А я думал, это была художественная инсталляция «Столкновение губ». Часть проекта «Соседское взаимодействие». Я на грант подаю. Нет, погоди... — Он приложил указательный палец к подбородку, принимая задумчивый вид. Палец был в охре и оставил на коже жёлтый след. — Точно. Вспомнил. Это был поцелуй. Я хотел посмотреть, что будет.       — И что... что будет? — Голос Чонгука звучал всё ещё чужо, будто издалека.       — Ну, — Тэхён склонил голову набок и принялся разглядывать Чонгука с нескрываемым интересом, как разглядывают особенно удачный натюрморт, — пока ты просто стоишь и моргаешь. Уже результат. Неплохой, кстати. Ты очень архитектурно моргаешь. Равномерно, с паузами. Я ожидал, что ты вызовешь полицию.       — Я думаю об этом, — машинально ответил Чонгук.       — Думай быстрее, архитектор. Кофе стынет.       Тэхён развернулся и пошёл на кухню — босиком, перешагивая через огарки свечей, разбросанные кисточки и старый номер «Art Monthly», приклеенный к полу пролитым лаком. Его футболка задралась на спине, открывая полоску загорелой кожи и выступающие позвонки, — и Чонгук проследил за этой полоской взглядом прежде, чем успел себе запретить.       Он остался один в комнате. С мольбертом. С холстом. С двумя фигурами — одна на полу, другая рядом. Рука стоящего всё ещё тянулась к руке сидящего. Но теперь Чонгук заметил то, чего не видел раньше: между пальцами было расстояние в несколько миллиметров. Не сантиметр. Не пропасть. Просто два-три миллиметра — расстояние одного вдоха, одного решения, одного движения.       — Ты идёшь? — донеслось из кухни вместе с грохотом турки о плиту. — Или мне выдать тебе письменное приглашение? С гербовой печатью? С подписью? Через нотариуса?       Чонгук перевёл взгляд с холста на следы своих тапочек — пушистых, с заячьими ушами, оставленные в пыли на полу. Потом на свои руки — одна всё ещё держалась за край кардигана, другая так и не коснулась Тэхёна, зависнув в воздухе несколькими минутами ранее.       Он поднял эту руку и тупо посмотрел на неё. Она выглядела как обычно: длинные пальцы, ухоженные ногти, микротрещина на большом — та самая, с первой ночи, которая так и не сошла до конца. Чонгук разглядывал её так, будто видел впервые.       — Я умею держать ручку, — сказал он своей руке. — Я умею держать стакан. Я умею держать себя в руках. А больше ничего не умею.       Рука не ответила. Она просто висела в воздухе — тёплая, живая и, кажется, совершенно согласная научиться чему-то новому.       — Блять, — сказал Чонгук потолку 602-й квартиры. И пошёл на кухню.       Кухня у Тэхёна была под стать всему остальному: маленькая, загромождённая, тёплая. Над плитой висела связка сушёных трав, перетянутая резинкой для волос. На подоконнике стояли три кружки разного калибра (одна с отбитой ручкой, вторая — с надписью «MUSEUM OF BROKEN HEARTS», третья — глиняная, самодельная, кривая), банка растворимого кофе, банка с кисточками из которой торчали кисточки, и почему-то тюбик зубной пасты. На холодильнике магнитами был прикреплён набросок: угольный портрет кота, подписанный «Ещё не мой, но будет». Пахло здесь кофе, корицей, воском и той же самой золотистой нотой, которую Чонгук чувствовал в печенье.       Тэхён стоял спиной к нему и насыпал кофе в турку. Две ложки на маленькую турку, одну на большую — он что-то распределял, что-то рассчитывал, и в этом было столько же импровизации, сколько во всём, что он делал.       — У тебя тут... — начал Чонгук, оглядывая фронт работ.       — Бардак? — подсказал Тэхён, не оборачиваясь. — Говори как есть. Я не обижусь. Бардак — это часть моего замысла.       — Я хотел сказать «уютно», — признался Чонгук, и это было правдой. В его собственной кухне всё стояло по местам, всё было вымыто, отполировано, запрятано в ящики. Но там не хотелось сидеть в четыре утра с человеком, который целует тебя в уголок губ, а потом идёт варить кофе как ни в чём не бывало.       — Ого. — Тэхён обернулся через плечо, и его бровь взлетела вверх. — «Уютно» из уст Чон Чонгука — это как «я тебя люблю» из уст обычного человека. Я запишу. У меня где-то был блокнот.       — Заткнись.       — Не заткнусь. Ты сказал «уютно». Я буду хранить это слово в сердце. И в резюме.       Чонгук сел на табуретку. Единственную в кухне. Она была шаткая и когда-то, кажется, служила подставкой для красок, потому что на сиденье остались следы синего, зелёного и фиолетового. Тэхён тем временем зажёг газ (спичкой, чиркнувшей о коробок с хрустом, который почему-то показался Чонгуку самым уютным звуком на свете) и поставил турку на огонь. Кофе начал нагреваться, наполняя кухню горьковатым и успокаивающим ароматом, который перебивал запах скипидара и акрила, но не враждовал с ними — скорее, дополнял, как ещё один слой в сложносоставной композиции.       Несколько минут они молчали. Тэхён стоял у плиты, помешивая кофе деревянной палочкой (не ложкой — палочкой, которая, кажется, раньше была бельевой прищепкой). Чонгук сидел на шаткой табуретке и смотрел на его спину: выступающие лопатки под растянутой футболкой, тёмные завитки на затылке, там где волосы прилипали к влажной коже, красная нитка, запутавшаяся в прядях. Он представил себе, каково это — протянуть руку, вытащить эту нитку, провести пальцами по завиткам волос. Картинка была такой яркой, что он отдёрнул взгляд.       — Знаешь, — сказал Тэхён, и его голос прозвучал иначе: тише, интимнее, как будто он обращался не к Чонгуку, а к турке с закипающим кофе, — когда я переехал сюда два года назад, я был уверен, что этот дом — временное. Что я тут на пару месяцев, пока не найду мастерскую, а потом свалю в Итэвон или в Дэгу, или вообще в Тонхэ, к морю. Но сначала мне попался заказ, потом другой, потом я застрял, потом привык. А потом сверху заехала какая-то пара, и они так орали, что я не мог работать — пришлось сверлить стену, чтобы заглушить их звук своими. Они съехали через месяц. Сказали, сосед снизу — псих.       — Ты и есть псих, — сказал Чонгук, но это вышло почти ласково.       — А потом заехал ты, — продолжил Тэхён, игнорируя комментарий. — Тихий. Идеальный. Ни одного звука, кроме шагов. Ровно в десять гаснет свет. Ровно в шесть — душ. Я сначала бесился, потому что тишина меня отвлекает — мне нужен шум, чтобы сосредоточиться. А потом начал прислушиваться. Сначала просто так. Потом — специально. Потом поймал себя на том, что жду, когда ты вернёшься с работы — у тебя шаги другие, когда ты уставший, ты тяжелее ступаешь.       Чонгук молчал. Его горло сжалось — не потому, что обида, а потому что никто. Никто и никогда. Ни один человек в его жизни не прислушивался к его шагам.       — А потом ты поднялся ко мне, — Тэхён снял турку с огня, разлил кофе по двум кружкам (та, что с надписью «MUSEUM OF BROKEN HEARTS», досталась Чонгуку), — и я понял, что влип.       — Влип, — эхом повторил Чонгук, принимая кружку. Их пальцы соприкоснулись на долю секунды — и в этот раз никто не отдёрнул руку.       — Ты стоял на пороге в своём кардигане цвета «я-слишком-серьёзен-для-этого-мира», — Тэхён усмехнулся, но усмешка получилась нежной, — и смотрел на меня так, будто я — стихийное бедствие. Не человек, а тайфун. И это было... не знаю. Приятно? Обычно на меня смотрят как на развлечение. Как на клоуна. «О, Тэхён, покажи ещё что-нибудь смешное». А ты смотрел как на угрозу. Я впервые почувствовал себя серьёзным.       — Ты и есть угроза, — сказал Чонгук, делая глоток. Кофе был обжигающим, горьким, но в нём чувствовалось что-то ещё — может, в щепотку кардамона, которую Тэхён явно кинул в турку, не глядя, — и он был живым. Не идеальным. Живым. — Ты угроза всему, что я построил. Ты сверлишь стены, воняешь ацетоном, рисуешь на моём потолке тени и проникаешь в мою квартиру, когда я забываю запереть дверь.       — И целую тебя, — добавил Тэхён спокойно.       — И целуешь меня, — согласился Чонгук, и собственный голос показался ему незнакомым — низким, глубоким и каким-то обнажённым.       Тэхён стоял, прислонившись поясницей к столешнице, и держал свою кружку обеими руками, как греются о костёр. Его лицо было серьёзным, без обычного дурачества, и в неярком свете кухонной лампы он выглядел старше, чем обычно.       — А что, если я не хочу быть угрозой? — спросил он тихо. — Что, если я хочу быть... не знаю. Частью. Частью твоего порядка. Маленьким, хаотичным, фиолетовым пятном на твоей стене, которое не мешает.       Чонгук посмотрел в свою кружку. Там плавали крошечные крупицы кофейной гущи. Он никогда не пил кофе с гущей — всегда фильтровал, процеживал, добивался чистоты. Но эта гуща была на дне кружки «MUSEUM OF BROKEN HEARTS», и она была частью вкуса.       — Ты уже не маленькое пятно, — сказал он. — Ты уже целая вселенная на моей стене. Которая меняет цвет. Как хамелеон. Или как моё лицо, когда я злюсь.       Он повторил слова из записки — те самые, написанные на крафтовой бумаге, которую он до сих пор хранил в ящике стола, — и увидел, как глаза Тэхёна расширились. Он понял. Понял, что Чонгук запомнил. Что он хранит не только папку с «Документами по делу 602», но и каждое слово, каждую записку, каждый жест, каждую тень на стене.       — Чонгук-щи, — прошептал Тэхён, и в этом «Чонгук-щи» больше не было ни капли ерничества, только что-то тёплое, ломкое, почти молитвенное.       — Ч., — поправил Чонгук. — Ты говорил, что влюбился в букву.       — Влюбился, — подтвердил Тэхён, и его губы дрогнули. — В букву. В почерк. В папку. В то, как ты моешь полы паровой шваброй. В то, как ты сказал «пиздец» у себя в прихожей — я слышал, у нас хорошая акустика. В то, как ты ешь моё печенье, хотя оно пахнет ацетоном. Во всё. Я во всё влюбился, и это ужасно неудобно, потому что я не знаю, что с этим делать.       Чонгук встал с табуретки. Шаткая конструкция качнулась, и Тэхён машинально протянул руку — поддержать, хотя Чонгук уже стоял сам. Их пальцы снова встретились, и в этот раз Чонгук не отдёрнул руку. Он перехватил ладонь Тэхёна, неловко, неумело, как человек, который делает это впервые в жизни, и сжал её.       — Я тоже не знаю, — сказал он. — У меня нет инструкции. Нет схемы. Нет плана эвакуации. Я не гуглил «что делать, если сосед сверху — твоя личная катастрофа». Я вообще не думал, что такое возможно.       — Но ты не ушёл, — Тэхён смотрел на их переплетённые пальцы с таким видом, будто это было чудо. — Ты пришёл в четыре утра. Ты сел на мой грязный пол. Ты сказал «уютно». И ты не ушёл после поцелуя.       — Я думал об этом.       — Но не ушёл.       — Не ушёл.       Кофе остывал на столешнице. За окном, над серыми крышами жилого комплекса «Лавандовый Сад» (который продолжал врать, но уже не так безбожно — у Тэхёна на кухне, кажется, и правда где-то засыхала настоящая лаванда), начинался рассвет. Медленный, нерешительный, размытый облаками. Первые лучи — бледно-розовые, потом золотистые, — скользнули по стенам кухни, коснулись связки сушёных трав, пробежали по кривой глиняной кружке, зажгли искры в волосах Тэхёна, где всё ещё запуталась красная нитка.       Чонгук протянул свободную руку и наконец вытащил эту нитку. Медленно. Осторожно, стараясь не сделать больно.       — Ты зачем это делаешь? — спросил Тэхён, не двигаясь.       — Убираю лишнее, — ответил Чонгук. — Как ты и учил. Искусство — это умение убрать лишнее. Помнишь?       — Помню. Я тогда врал. Я не умею убирать лишнее. Я умею только добавлять.       — А я умею убирать, — сказал Чонгук. — Может, поэтому ты и я... Может, в этом и смысл?       Тэхён моргнул. А потом улыбнулся — не широко, не театрально, а так, как улыбаются люди, которые только что увидели ответ на вопрос, мучивший их годами.       — Чонгук-щи, вы только что предложили нам быть художественным дуэтом? — спросил он, и в его голосе проснулась та самая, дурацкая, живая интонация. — Я добавляю, вы убираете? Мы с вами как акрил и растворитель?       — Мы с тобой, — сказал Чонгук, пропуская мимо ушей «Чонгук-щи» и дурацкую аналогию, — как два идиота, которые не спали всю ночь. У меня презентация через два часа.       — Успеешь. — Тэхён сжал его пальцы. — Презентация — это просто. Ты спроектировал три переговорные, библиотеку и один детский сад, который приучает детей к прямым углам. Что там презентовать, ты это во сне расскажешь.       — Откуда ты знаешь?       — Ты говоришь во сне. — Тэхён пожал плечами. — Тонкие перекрытия.       — Я не... Что?       — Шучу. — Он ухмыльнулся. — Или нет. Не скажу.       Чонгук посмотрел на их руки. На две кружки с остывшим кофе. На рассвет за окном, который уже набрал силу и теперь лился в кухню настоящим утренним светом, заливая всё золотом и розовым. Он чувствовал усталость — глубокую, но не мучительную, — и одновременно лёгкость, как будто из его груди вынули бетонный блок, который он таскал в себе годами.       — Мне нужно идти, — сказал он.       — Знаю.       — Я приду вечером.       — Я знаю, — повторил Тэхён и отпустил его руку. — Я жду тебя. Я всегда жду, Чонгук-щи. С первой ночи с перфоратором. Я же говорил: я ждал.       Чонгук подошёл к двери. Обернулся. Тэхён стоял посреди кухни — босиком, лохматый, в растянутой футболке с надписью «LOUVRE», с пятном охры на подбородке от собственного пальца, который он прикладывал, изображая задумчивость. В одной руке он держал кружку с остывшим кофе, второй машинально рисовал что-то в воздухе — вензель, петлю, бесконечность.       — Тэхён-а, — сказал Чонгук, и обращение «Тэхён-а» — не «щи», не «господин Ким», а теплое, личное «а», — сорвалось с губ прежде, чем он успел подумать.       Тэхён замер. Его палец, рисовавший в воздухе, остановился.       — Ты закончишь картину? — спросил Чонгук. — Ту, с руками. Теперь знаешь как?       — Теперь знаю. — Голос Тэхёна был тихим и счастливым. — Теперь они возьмутся. Не сразу. Сначала будет пауза. Два миллиметра между пальцами. Но потом — возьмутся.       Чонгук кивнул. Вышел. Закрыл за собой дверь 602-й — аккуратно, без хлопка. Прислонился к косяку снаружи, в подъездной тишине, которая больше не казалась стерильной.       Под его тапочками (пушистыми, с заячьими ушами, плевать, он больше не стыдился) был холодный бетон. Над головой — лампы холодного спектра. Впереди — рабочий день, презентация, три переговорные, библиотека и детский сад с прямыми углами. А за спиной, за дверью 602-й, остался человек, который сверлил стены, называл это искусством, пил растворимый кофе «три в одном» и целовался так, что архитектор в голове заткнулся впервые за двадцать восемь лет.       — Блять, — сказал Чонгук пустому подъезду. — Я, кажется, счастлив.       И пошёл вниз, на пятый этаж, готовиться к презентации, которая вдруг перестала быть главным событием его дня.
86 Нравится 8 Отзывы 22 В сборник