Часть 1
12 мая 2026 г., 19:02
Нёвиллет проснулся от запаха чая.
Свежезаваренный, с нотками бергамота — тот самый сорт, который Ризли привёз из последней поездки в Ли Юэ. Тонкий, чуть терпкий, с горчинкой, которая превращается в сладость, если добавить каплю мёда. Аромат пробивался сквозь утреннюю дремоту, обещая тепло и уют, дом и безопасность.
Генерал не сразу открыл глаза — хотел продлить это мгновение. Когда сон уже отступил, но реальность ещё не вторглась со своими приказами и донесениями. Минута, которая принадлежала только ему. Только им двоим.
Он чувствовал, что рядом пусто — ещё до того, как протянул руку. Простыня остыла. Ризли встал давно — наверное, около пяти, как всегда. Нёвиллет знал эту привычку.
— Армейская закалка, — усмехался Ризли, когда Нёвиллет спрашивал, зачем ему вставать в пять утра, если совещание только в девять. — Привычка, командир. Не выбить.
Но генерал подозревал, что дело не только в закалке. Ризли любил эти утренние минуты одиночества. Когда можно заварить чай не спеша, прогреть заварник, отмерить ложки на глаз, прислушиваясь к дыханию спящего из спальни. Когда никто не требует докладов, решений, приказов. Когда можно просто быть.
— Я слышал, что ты проснулся, — сказал Ризли, появляясь в дверях спальни.
Он стоял на пороге с двумя чашками в руках. Рубашка накинута на плечи, не застёгнута — влажные после душа волосы зачёсаны назад. На правой скуле — горизонтальный шрам, идущий ровно под глазом, слева направо, параллельно нижнему веку. Тонкая белая линия — всегда видимая, всегда приковывающая взгляд, даже в полумраке спальни. Нёвиллет знал её наизусть.
Он помнил, как впервые спросил о нём. Тогда, в самом начале, когда они только начали оставаться друг у друга. Ризли отмахнулся: «Давно, ещё до армии. Неважно». И больше не вернулся к теме. Нёвиллет не настаивал. Он вообще редко настаивал на вопросах о прошлом — знал, что Ризли сам расскажет, когда придёт время. Если придёт.
Три длинных шрама на груди, от шеи вниз, были видны — накинутая рубашка их не скрывала. С ними Нёвиллет познакомился позже. В первую ночь, когда они наконец решились — не на «остаться», а на «быть вместе». Нёвиллет долго водил по ним пальцами, не решаясь спросить. Боялся, что спросить — значит навредить. Ризли перехватил его руку, поцеловал пальцы и сказал только: «Не сейчас». Нёвиллет кивнул. И больше не спрашивал.
Но целовать эти шрамы — полюбил. Особенно когда просыпался раньше Ризли. Тихо, крадучись, пока тот ещё спал, прикасался губами к каждому следу. Генерал не знал их истории. Но надеялся, что его поцелуи когда-нибудь сделают эти шрамы просто частью тела, которое он любит, а не памятью о боли.
А руки — шрамированные руки, покрытые множеством мелких шрамов на предплечьях — Нёвиллет перебирал их каждое утро. Проводил пальцами по белым линиям, по неровным краям старых ран. Этот — от осколка, этот — от ножа, этот — от верёвки? Ризли не рассказывал. Нёвиллет не спрашивал.
— Я сплю, — сказал генерал, стараясь, чтобы голос звучал убедительно. Получалось плохо.
— Ты притворяешься, — Ризли усмехнулся, уголки губ дрогнули в той лёгкой, чуть насмешливой улыбке, которую Нёвиллет видел только здесь, в спальне, при погашенном свете.
— Докажи.
Ризли поставил чашки на тумбочку. Наклонился. Поцеловал его — долго, лениво, не спеша. Губы пахли мятной зубной пастой и чаем — тем самым утренним, который он уже успел выпить, пока заваривал. Нёвиллет закрыл глаза, чувствуя тепло ладони на своей щеке — шершавую кожу, старые шрамы. И этот контраст — грубые руки и нежный поцелуй — был таким Ризли. Жёстким снаружи, мягким внутри.
Пальцы Ризли скользнули ниже — по шее, по ключице, зарылись в волосы на затылке. Он углубил поцелуй, слегка потянул Нёвиллета на себя, заставляя приподняться. Генерал поддался — всегда поддавался, когда Ризли вёл. В штабе он командовал тысячами. Здесь, в этой постели, он был ведомым. И ему это нравилось.
— Убедительно? — прошептал Ризли ему в губы.
— Я подумаю, — ответил Нёвиллет, но его голос дрожал.
— Думай быстрее. Чай остывает.
Они чокнулись чашками. Традиция, которую никто не придумывал. Она родилась сама — из неловкости первого утра, когда Ризли остался на ночь, из желания продлить каждое мгновение.
— Ты положил туда звёздный анис? — спросил Нёвиллет, принюхиваясь.
— Попробовал. В прошлый раз ты сказал, что не хватает глубины. Я подумал — анис добавит. Потом заварил пять разных вариантов, этот показался лучшим. Три часа вчера вечером варил, — сказал Ризли.
— Три часа? — Нёвиллет удивился. — Когда ты успел? Мы вернулись из штаба в десять.
— Я не ложился, — Ризли пожал плечами, словно речь шла о какой-то мелочи. — Пока ты спал, я сидел на кухне и экспериментировал. Первый вариант был горьким, второй — водянистым, третий — с перебором аниса, четвёртый — неплохим. А пятый — перед твоим пробуждением — вот этот.
Нёвиллет взял его за руку — ту, в шрамах, которую целовал каждое утро. Провёл пальцами по старому рубцу на запястье.
— Ты не спал из-за чая?
— Из-за тебя, — поправил Ризли. — Чтобы ты улыбнулся, когда проснёшься.
Нёвиллет сделал глоток. Чай был идеальным — крепким, но не горьким, тёплым, с лёгким привкусом аниса и мёда. Глубина появилась — именно та, о которой он говорил в прошлый раз.
— Вкусно, — сказал он.
— Ты улыбаешься.
— Я всегда улыбаюсь, когда пью твой чай.
Ризли смотрел на него и не мог насмотреться. Утренний свет падал на плечи генерала, на его взлохмаченные волосы. Нёвиллет без формы был другим. Мягче. Уязвимее. Но почему-то именно таким Ризли любил его сильнее всего.
— Я люблю тебя, — сказал Ризли. Просто так. Без повода.
Нёвиллет поднял глаза.
— Я знаю, — ответил генерал. — И я тебя — тоже. Бесконечно.
— Тогда иди сюда.
Нёвиллет поставил чашку на тумбочку. Ризли поставил свою. Потянул генерала за руку, притягивая к себе. Нёвиллет не сопротивлялся — опёрся ладонями о его грудь, чувствуя под пальцами рубцы от трёх длинных шрамов. Провёл по ним — медленно, от шеи вниз, до края расстёгнутой рубашки. Ризли перехватил его руку, поцеловал кончики пальцев.
— Ты всегда их трогаешь, — заметил он.
— Они — часть тебя.
— Ты не спрашиваешь, откуда они.
— Ты расскажешь, когда захочешь.
Ризли посмотрел на него долгим, тёмным взглядом. Потом наклонился и поцеловал — уже не лениво, не игриво, а глубоко, требовательно. Язык скользнул между губ Нёвиллета, и генерал выдохнул ему в рот — тихо, почти беззвучно. Пальцы вцепились в воротник рубашки Ризли, комкая ткань.
Нёвиллет отстранился первым, тяжело дыша.
— Чай, — сказал он.
— Что — чай?
— Я хочу ещё чая.
— Ты только что сказал, что чай вкусный.
— Я хочу ещё.
— Пей, — Ризли протянул ему чашку. — Весь твой.
Нёвиллет сделал ещё глоток. Потом поставил чашку и потянулся к Ризли снова.
— Сырники, — напомнил Ризли, когда их губы снова встретились.
— Плевать на сырники.
— Я три часа муку переводил.
— Поцелуи важнее.
Нёвиллет расстегнул оставшиеся пуговицы на рубашке Ризли — хотя застёгнуто там было всего две, на животе. Стянул ткань с плеч, отбросил в сторону. Ризли не сопротивлялся — позволил себя раздеть, позволил уложить на спину.
— Вы сегодня активный, — заметил он.
— Я сегодня выспался.
— И что планируете делать со своей активностью?
Нёвиллет провёл пальцами по груди Ризли, по трём шрамам — тем, что от шеи вниз. Провёл по животу, по дорожке волос, ниже. Остановился на резинке боксеров.
— Я хочу тебя, — сказал он.
— Словами, командир. Конкретно.
— Я хочу, чтобы ты вошёл в меня. Сейчас.
Ризли перехватил его руку — не грубо, но твёрдо. Перевернул их, навис сверху. Нёвиллет выдохнул, запрокидывая голову.
— Нет, — сказал Ризли. — Я веду. Ты не забыл уговор? В постели я командую. Ты доверяешься.
— Помню.
— Значит, я решаю, когда и как.
Он поцеловал его — требовательно, властно, с языком, с прикусом нижней губы. Нёвиллет застонал, запрокидывая голову. Ризли спустился ниже — поцеловал шею, ключицы, грудь. Одной рукой гладил бедро, второй шарил по тумбочке в поисках масла. Нашёл флакон, намазал пальцы.
— Лежи, — сказал он. — Я всё сделаю сам.
Пальцы скользнули между ягодиц. Нёвиллет выдохнул, расслабляясь. Один палец вошёл легко. Нёвиллет прикусил губу, но не сказал ни слова. Второй — Нёвиллет выдохнул громче, приподнимая бёдра. Третий — он закусил губу, вцепился в простыни.
Ризли растягивал его медленно, не торопясь, целуя живот, бёдра, внутреннюю сторону колен. Нёвиллет стонал — тихо, протяжно, не сдерживаясь. Каждое движение Ризли отзывалось в нём дрожью.
— Хватит, — выдохнул Нёвиллет. — Я хочу тебя. Пожалуйста.
Ризли убрал пальцы, намазал член, приставил к входу.
— Смотри на меня, — попросил он. — Не закрывай глаза. Я хочу видеть твои глаза.
Нёвиллет посмотрел на него — в эти голубые глаза, в которых он тонул каждую ночь. Ризли вошёл — медленно, дюйм за дюймом, чувствуя, как Нёвиллет раскрывается ему навстречу.
Когда он вошёл до конца, Нёвиллет выгнулся дугой, застонал — долго, низко, без смущения. Ризли замер, не двигаясь, давая привыкнуть.
— Всё хорошо? — спросил он.
— Да… да… двигайся. Пожалуйста.
Ризли начал двигаться — плавно, глубоко, чувствуя каждое сокращение мышц вокруг себя, каждый стон Нёвиллета, каждое движение его бёдер навстречу. Нёвиллет вцепился в его плечи, ногтями царапая кожу.
— Быстрее, — попросил он. — Пожалуйста, Ризли, быстрее.
Ризли ускорился. Нёвиллет уже не сдерживал голос — стонал так, что, наверное, было слышно в соседней комнате. Но ему было всё равно.
А потом — резко, без предупреждения — Ризли схватил его за бёдра. Сильными пальцами, шрамированными, сжал так, что Нёвиллет не мог пошевелиться. И сам начал двигаться — быстро, жёстко, глубоко, вбиваясь в него с каждым толчком.
Нёвиллет не успел возмутиться. Не успел сказать ни слова. Вместо этого из горла вырвался громкий, сорванный стон — и следующий, и следующий. Он прижался к Ризли всем телом, вцепился в его плечи, царапая ногтями спину, и обхватил ногами его бёдра, притягивая ещё ближе, стонал — громко, бессвязно, не скрывая ничего.
— Так… так… так хорошо…
— Я люблю тебя, — выдохнул Ризли.
— И я… быстрее…
Ризли ускорился ещё. Нёвиллет кончил первым — с криком, содрогаясь всем телом, сжимаясь вокруг члена Ризли. Ризли вошёл ещё несколько раз и кончил следом, тяжело дыша, прижимая генерала к себе.
Они лежали, сцепившись, мокрые, горячие, живые. Дыхание смешивалось. Сердца бились в унисон.
— Ты как? — спросил Ризли.
— Хорошо, — выдохнул Нёвиллет. — Очень хорошо.
— Сырники остыли.
— Плевать.
— Я разогрею.
— Потом.
Нёвиллет уткнулся носом в шею Ризли. Пальцы Ризли гладили его по спине — гладкой, нетронутой, без единого шрама. Спине человека, который никогда не был на передовой, но каждую ночь воевал с картами и приказами, теряя сон и покой.
— Сырники, — напомнил Ризли через минуту.
— Иди к чёрту со своими сырниками.
— Я три часа муку переводил.
— А я как три минуты не могу отойти от огазма. Кто больше старался?
Ризли засмеялся. Нёвиллет улыбнулся ему в шею.
— В душ? — спросил Ризли.
— Вместе.
Они встали. Пошли в ванную — босиком, по холодному полу. Ризли включил воду. Нёвиллет встал под струю, прикрыв глаза. Ризли прислонился к стене, смотрел, как вода стекает по его плечам, по груди, по животу.
— Ты будешь мыться или смотреть?
— И то, и другое.
— Помоги.
Ризли взял мочалку, намылил. Провёл по его спине, по плечам, по груди. Задержался на бёдрах.
— Руки, — сказал Нёвиллет.
— Мой, а не трогай.
— Я мою.
— Ты лапаешь.
— Это одно и то же.
Нёвиллет вздохнул, но не отстранился. Ризли усмехнулся в его мокрое плечо.
Потом они поменялись. Нёвиллет мылил Ризли — неторопливо, осторожно, обходя швы. Провёл пальцами по трём длинным шрамам на груди, от шеи вниз. Ризли не отстранялся. Позволял.
Вытерлись одним полотенцем на двоих. Натянули чистое бельё. Ризли — свободные серые боксеры и накинутую рубашку — не застегнул, как всегда. Нёвиллет — свои любимые чёрные и мягкую футболку с вытянутым воротом.
— Идём на кухню, — сказал Ризли. — Я разогрею сырники.
— А чай?
— Чай свежий заварю. С анисом и мятой.
— Потом поцелуи?
— Потом поцелуи.
Они пошли на кухню — босиком, по холодному полу. Ризли включил плиту, поставил сковороду. Нёвиллет сел за стол, поджал колени к груди и смотрел, как Ризли двигается по кухне — как подходит к плите, как переворачивает сырники, как заваривает чай. Как сосредоточенно хмурится, высунув язык, как шрамы на руках бледнеют на свету.
— Ты похож на алхимика, — сказал Нёвиллет.
— А ты на профессора, — ответил Ризли, не оборачиваясь.
— И чем закончится опыт?
— Этим.
Ризли поставил тарелку с сырниками перед ним. Горячие, мягкие, с растёкшимся мёдом и свежими ягодами — клубника, черника, малина. Потом — чашку чая.
Нёвиллет сделал глоток. Чай был идеальным.
— Вкусно? — спросил Ризли, садясь напротив.
— Очень, — ответил Нёвиллет. — Ты старался.
— Всегда.
Они ели молча, улыбаясь друг другу. Солнце поднималось выше, заливая кухню светом. Птицы пели за окном. Сырники были горячими.
Нёвиллет доел последний кусочек сырника, отодвинул тарелку и потянулся.
— Ну что, — сказал он, вставая из-за стола. — Пора собираться. Через час машина.
— Жалко, — вздохнул Ризли.
— Вечером продолжим.
— Обещаешь?
— Обещаю.
Они улыбнулись друг другу.
— А я пока посуду помою, — Ризли тоже поднялся и начал убирать со стола.
— Ты успеешь?
— Я быстрый. — Ризли усмехнулся, берясь за губку.
— Видел я твою скорость в утренних отчётах, — Нёвиллет подошёл к нему, на секунду задержав ладонь на его плече.
— Командир, вы язва.
— А ты — нытик.
Они переглянулись. Нёвиллет улыбнулся краем губ и пошёл в спальню — одеваться.
Ризли проводил его взглядом и принялся мыть чашки.
Вода текла по его шрамированным рукам — белая пена, прозрачные струи, старые рубцы. Нёвиллет целовал их каждое утро, думая, что Ризли ещё спит. Он не спал. Он всегда знал. Но молчал — потому что любил эти утренние поцелуи больше всего на свете. Когда Нёвиллет касался губами его шрамов, они переставали болеть. Переставали напоминать о прошлом. Становились просто кожей.
Ризли вытер руки полотенцем, поставил чашки в шкаф. Пошёл в спальню — одеваться. Оба в свои комнаты, как будто они не спали вместе всю ночь.
Никто не должен знать.
Нёвиллет вышел из спальни в идеально отглаженной форме. Китель сидел безупречно, пуговицы блестели, сапоги начищены до зеркального блеска. Он был собранным, подтянутым, готовым к любому вызову. Ризли уже ждал в прихожей — завязывал галстук перед зеркалом. Криво, как всегда.
— Дай сюда, — сказал Нёвиллет, подходя.
Он встал за спиной Ризли, развязал узел, завязал заново — ровно, правильно, по уставу. Поправил воротник кителя. Провёл ладонью по плечу, смахивая невидимую пылинку.
— Ты мог бы научиться, — сказал генерал, глядя на их отражение в зеркале.
— А зачем? — Ризли посмотрел на него через плечо. — Ты всегда рядом.
— А если меня не будет?
Ризли повернулся к нему. Взял за подбородок, приподнял голову. Смотрел в глаза долго, серьёзно, без улыбки. Голубые глаза потемнели, став как грозовое небо перед бурей.
— Не говори так, — сказал он. — Никогда.
— Я просто спросил.
— А я просто ответил: ты всегда рядом. Потому что я не отпущу.
Нёвиллет опустил глаза. Поправил на себе китель — хотя там нечего было поправлять. Всё сидело безупречно.
— Машина через десять минут, — сказал он, отступая на шаг. Голос снова стал официальным, командным.
— Я помню.
— Доклад готов?
— Я всегда готов.
— Люблю тебя.
— Знаю. — Ризли поцеловал его в уголок губ — коротко, по-солдатски, по-домашнему. — Поехали.
В штабе они становились другими.
Нёвиллет вошёл в оперативную комнату ровно в десять. Каблуки цокнули по паркету — раз, два. Офицеры вытянулись. Тишина стала такой плотной, что можно было резать ножом. Генерал прошёл к своему месту во главе длинного стола из красного дерева, за которым принимались решения, от которых зависели тысячи жизней. Сев, обвёл взглядом присутствующих — холодно, бесстрастно, оценивающе. Ни одного лишнего движения. Ни одного лишнего слова.
Ризли уже сидел слева — на своём месте заместителя. Форма сидела безупречно, волосы зачёсаны, галстук завязан ровно — спасибо Нёвиллету. На правой скуле — горизонтальный шрам, всегда видимый, как напоминание о том, откуда он пришёл. Руки — шрамированные, но спрятанные под столом. Никто не знал, что эти руки обнимали генерала сегодня в пять утра, когда тот прижимался к нему во сне, бормоча что-то неразборчивое.
— Начнём, — сказал Нёвиллет. Голос — сталь, режущая без ножа.
Начальник разведки поднялся. Ризли подошёл к карте, висящей на стене. Доложил обстановку на фронтах — сухо, по делу, без лишних слов. Цифры: потери, перемещения войск, данные агентуры. Координаты. Направления ударов. Всё чётко, всё выверено.
Никто не заметил, как карандаш в руке генерала сделал лишний завиток. Никто не заметил, как нога Нёвиллета под столом чуть коснулась ноги Ризли и замерла — на секунду, не больше. Короткое прикосновение, носком по голенищу сапога.
Значит: «Я здесь. Я слушаю. Я думаю о тебе».
Ризли не вздрогнул. Не показал вида. Только продолжил доклад, как ни в чём не бывало. Голос ровный, интонация спокойная.
Никто не заметил, как уголки его губ чуть дрогнули в ответ.
После совещания Нёвиллет вышел в коридор. Клоринда догнала его, раскрывая папку с документами — тонкую, с грифом «секретно».
— Господин генерал, подпишите.
Нёвиллет взял ручку. Поставил подпись — размашистую, уверенную.
— Вы сегодня в хорошем настроении, — заметила Клоринда, принимая папку.
— Разве?
— Да. Вы почти улыбнулись, когда Ризли докладывал. Я не знала, что вы умеете улыбаться на совещаниях.
— Вам показалось, капитан.
— Конечно, — Клоринда кивнула, но на губах у неё играла усмешка. — Просто забавно. Вы смотрите на него, как на… ну, неважно.
Она ушла быстрым шагом, не дожидаясь ответа. Каблуки застучали по коридору — удаляющийся ритм.
Нёвиллет стоял, сжимая в руках папку с бумагами. Сердце колотилось где-то в горле. «Слишком заметно. Надо осторожнее».
Но вечером, когда они вернулись в резиденцию, он забыл об осторожности.
Ризли заварил чай — травяной, с ромашкой и мятой, потому что у Нёвиллета после совещания всегда болела голова. Нёвиллет пил, глядя на него поверх чашки. Как он двигается по кухне. Как прогревает заварник. Как отмеряет ложки. Как сосредоточенно хмурится, высунув кончик языка.
— Ты похож на алхимика, — сказал Нёвиллет.
— А ты на профессора, — ответил Ризли, не оборачиваясь.
— И чем закончится опыт сегодня?
Ризли поставил чашку перед ним. Чай был идеальным.
— Тем же, чем и всегда, — усмехнулся он. — Попробуй.
Нёвиллет сделал глоток. Вкусно. Тепло. Домашне. Ризли сел рядом, обнял его за плечи, прижал к себе. Нёвиллет уткнулся носом ему в шею. Запах — гель для душа, чай, немного металла от погон. Своё. Родное.
— Я так устал, — прошептал он.
— Я знаю.
— Ты меня держишь.
— Всегда.
Они молчали. За окном шёл дождь — осенний, бесконечный, как война. Капли стучали по подоконнику, по крыше, по стеклу. Где-то вдалеке сигналила машина.
Нёвиллет думал: «Как же я люблю его. Так, что страшно. Так, что если он уйдёт — я не выживу».
Ризли думал: «Я не заслуживаю этого счастья. Но я буду держать его. Изо всех сил».
Они не знали, что это счастье скоро начнёт трещать по швам.
Ночью Ризли проснулся от того, что Нёвиллет прижимался к нему во сне. Дышал ровно, глубоко, иногда что-то бормотал — то ли приказы, то ли стихи. Ризли не разбирал слов. Но любил этот звук — тихий, сонный, неконтролируемый, бессознательный.
— …не отступать… второй батальон… прикройте… — бормотал Нёвиллет. — …не бросайте…
Ризли слушал и улыбался в темноту.
Он повернулся на бок, прижался к спине Нёвиллета, утыкался носом в затылок. Обнял — так, чтобы тот чувствовал тепло даже во сне. Рука легла на живот, пальцы поглаживали сквозь тонкую ткань рубашки.
Нёвиллет что-то пробормотал и прижался ближе. Ризли поцеловал его в плечо. Вдохнул запах — шампунь, бумага, немного усталости. Своё. Единственное.
— Спокойной ночи, генерал.
Никто не услышал. Только тишина и дыхание.
По выходным они выбирались в город.
Гражданская одежда — джинсы, свитера, лёгкие куртки. Ризли носил кепку низко на лоб, чтобы не узнали прохожие. Нёвиллет без формы казался моложе — лет на десять, почти беззащитным, почти обычным человеком, а не генералом, не «господином».
Они гуляли по набережной — ветер с реки трепал волосы, пахло водой и жареными каштанами, которые продавала старушка в конце улицы. Ели мороженое — Ризли шоколадное, Нёвиллет фисташковое. Заходили в маленькие чайные лавки, затерянные в узких переулках между старыми домами.
В одной из них, крошечной, пахло сушёными травами и деревом. За прилавком сидела старушка с добрыми глазами и руками, унизанными серебряными кольцами.
— Что хотите, молодые люди? — спросила она, не поднимая головы.
— Что-нибудь необычное, — сказал Ризли. — Для особенных вечеров.
Старушка подняла голову, посмотрела на их руки, лежащие рядом на прилавке. Почти соприкасающиеся. Понимающе кивнула.
— Улун с молочным вкусом и ароматом орхидеи. Редкий сорт. Привозят из Ли Юэ раз в год. Для тех, кто разделяет тишину с кем-то важным.
Ризли взял. Расплатился, не глядя на цену. Протянул свёрток Нёвиллету.
— Для особенных вечеров.
— У нас и так каждый вечер особенный.
— Значит, будет ещё особеннее.
Нёвиллет спрятал свёрток во внутренний карман куртки — ближе к сердцу.
По субботам они ходили в кино. Ризли выбирал боевики — со стрельбой, взрывами и героями, которые не умирают до финала. Нёвиллет — драмы, медленные, тягучие, о любви и потере. Спорили, смотрели по очереди.
После очередной драмы Ризли вышел из зала с красными глазами. Нос красный, щёки красные — явно плакал, хотя старался не подавать виду.
— Ну как? — спросил Нёвиллет невинно, глядя на афишу у выхода.
— Скучно.
— Ты плакал.
— Я не плакал.
— У тебя глаза красные.
— Аллергия на дешёвый попкорн.
— Там был не дешёвый попкорн.
— Аллергия на дорогой попкорн.
Нёвиллет рассмеялся — громко, открыто, счастливо. Ризли взял его за руку — там, где никого было не было, в тени старого клёна, чьи листья уже начали желтеть.
— Спорим, ты спал на моём плече? — спросил Нёвиллет.
— Я не спал. Я медитировал.
— Ты храпел.
— Неправда.
— Твои слова против моих ушей.
Ризли рассмеялся. Слишком громко для ночной улицы. Нёвиллет сжал его руку.
— Тише.
— Не могу. Вы смешной, когда злитесь.
— Я не злюсь.
— Тогда поцелуй меня.
— Здесь? При людях?
— Никто не смотрит.
Нёвиллет быстро, крадучись, поцеловал его в уголок губ.
— Вы невыносимы.
— Я знаю. Поехали домой.
Дома Ризли заварил чай — молочный улун из той лавки. Нёвиллет сидел на диване, глядя, как он двигается по кухне. Тень металась по стене, повторяя его движения.
— Ты мог бы заварить с закрытыми глазами, — заметил Нёвиллет.
— Мог бы, — ответил Ризли, не оборачиваясь.
— И не смотрел бы на заварник.
— Не смотрел бы.
— Но не делаешь так.
Ризли обернулся. Посмотрел на него через плечо.
— Для тебя я открываю глаза.
Нёвиллет не нашёлся, что ответить. Ризли поставил чашку перед ним. Нёвиллет сделал глоток. Вкусно. Тепло. Домашне.
— Ты меня балуешь, — сказал Нёвиллет.
— Это моя работа.
— Твоя работа — разведка.
— А это — подработка. Без зарплаты, но с премией.
— И какая премия?
Ризли наклонился, поцеловал его — нежно, долго, не спеша.
— Такая, — ответил он.
По воскресеньям они оставались дома. Никуда не ходили. Иногда даже форму не надевали до самого вечера — ходили в домашних штанах и старых свитерах.
Ризли заваривал чай — молочный улун или другой, который Нёвиллет доставал из своих запасов. У генерала была целая коллекция: зелёный из Ли Юэ, красный из Снежной, белый из Мондштадта, чёрный из Сумеру. Он собирал их годами, но только с Ризли полюбил пить чай по-настоящему.
Нёвиллет садился на диван с книгой. Иногда читал — медленно, с карандашом в руке, делая пометки на полях мелким, аккуратным почерком. Иногда нет — просто держал, перелистывая страницы не глядя, чтобы занять пальцы.
Ризли садился рядом. Иногда читал вслух — низким, вкрадчивым голосом, от которого Нёвиллет засыпал на его плече минут через десять, даже если книга была интересная.
— …и тогда он сказал: «Я люблю тебя, не уходи», — читал Ризли с выражением.
— …и она ответила… — Нёвиллет уже клевал носом.
— …она ответила: «Я никуда не уйду»… ты спишь?
— Нет, — Нёвиллет открывал глаза. — Я слушаю. Продолжай.
— Ты храпишь.
— Я не храплю.
— Я тебе книгу читаю, а ты спишь. Нечестно.
— Я не сплю. Я медитирую. Глаза закрыл, чтобы лучше прочувствовать сюжет.
— Я это говорил. Ты воруешь мои шутки.
— Учусь у лучших.
Ризли смеялся, закрывал книгу, обнимал его. Нёвиллет утыкался носом в его шею.
— Я тебе не подушка, — ворчал Ризли.
— А кто?
— Ладно, подушка. И грелка. И чайный мастер.
— И любовь всей моей жизни, — заканчивал Нёвиллет.
Ризли молчал. Покраснел. Отворачивался. Нёвиллет открывал один глаз и улыбался.
Иногда они просто молчали. Перебирали пальцы друг друга. Нёвиллет изучал шрамы на руках Ризли — каждый. Проводил по ним подушечками пальцев — медленно, внимательно, словно читая невидимую книгу. Ризли не рассказывал. Нёвиллет не спрашивал.
Ризли гладил его ладонь — гладкую, мягкую, генеральскую. Которая подписывала приказы, отправляла людей на смерть, держала оружие. И умела быть такой нежной в эти воскресные утра.
— Ты когда-нибудь думал о будущем? — спросил как-то Ризли, глядя в потолок. Голос был тихим, почти детским, без обычной хрипотцы.
— О каком? Когда не будет войны?
— Да.
Нёвиллет задумался. Пальцы замерли на шраме у запястья Ризли.
— Ты будешь заваривать чай. Я — читать книги. Мы будем старыми и седыми.
— У меня уже седые волосы. С детства особенность.
— Значит, мы уже старые.
— Тогда у тебя тоже есть седые. На висках. Я их вижу, когда ты спишь у меня на плече. Белые-белые.
— Это от тебя, — сказал Нёвиллет. — А со мной поседеешь быстрее.
— Я уже седой. Я готов.
— Договорились.
— Чай и книги, — повторил Ризли, как заклинание.
— И сирень.
— Сирень?
— Май. Сад. Венок, который ты обещал научиться плести. Помнишь? В прошлом году ты сказал, что сплетёшь мне венок из сирени. Я надел… мысленно.
— Я не обещал, — Ризли открыл один глаз. — Ты придумал.
— Ты обещал мысленно. Это считается. С сегодняшних пор считается.
— Вы не имеете права издавать указы на диване в воскресенье утром. Это не предусмотрено уставом.
— А я имею. Я — генерал. Мои указы действуют везде. Даже на диване. Даже в воскресенье. Даже когда я в шортах и с чашкой чая.
— Деспот, — Ризли поцеловал его в макушку, потом в лоб, потом в кончик носа. — Ладно. Сирень. Запомнил. Обязательно сплету. Кривой, уродливый, страшный, с торчащими ветками. И ты будешь его носить.
— Буду, — сказал Нёвиллет. — Потому что он твой. А ты — мой.
— А ты — мой, — ответил Ризли. — И я никому тебя не отдам. Даже если…
Он не договорил. Нёвиллет поднял голову, посмотрел на него.
— Даже если — что?
— Ничего, — Ризли улыбнулся, но улыбка вышла натянутой. — Просто… мысли вслух. Не обращай внимания.
Нёвиллет хотел спросить — что за мысли? О чём он? Но передумал. Решил, что это неважно.
Они не знали, что это счастье скоро начнёт трещать по швам. Что сирень зацветёт раньше, чем они планировали. Что венок, который Ризли сплетёт, станет не просто обещанием, а прощанием. Что три шрама на груди Ризли расскажут свою историю не поцелуями, а кровью в грязи под свист осколков.
Но это будет позже.
А пока — воскресенье. Чай. Диван. Тихое счастье.
Это случилось в среду после обеда.
Осенний ветер гнал по плацу жёлтые листья, небо затянуло низкими облаками, обещая дождь к вечеру. Ризли зашёл в столовую за чаем — утреннее совещание затянулось на три часа, и он пропустил не только завтрак, но и обед. В животе урчало, но есть почему-то не хотелось. Только пить. Горячее, сладкое, успокаивающее.
Очередь была небольшая — человек пять, в основном из штабных. Клоринда стояла впереди, разглядывая меню на стене. Её длинные тёмные волосы были убраны в строгую причёску, форма сидела безупречно. Ризли кивнул ей, взял поднос.
И услышал.
Два офицера. Молодые. Из снабжения — новенькие нашивки на рукавах, ещё не выцвели. Стояли через одного в очереди. Голоса негромкие, но в тишине столовой их было слышно слишком отчётливо.
— Ты видел этого, из штрафников, который теперь заместитель? — спросил один. Коротко стриженный, с веснушками на носу.
— Ризли? Кто ж его не видел. Здоровенный, руки в шрамах, шрам под глазом. В столовую заходит — все оборачиваются. Как бык.
— А как он смотрит на генерала? Ты заметил? Как-то особенно.
— Да ладно. Ризли — бывший зек. Ему по статусу положено на начальство смотреть преданно. Он же его из грязи вытащил — вот и вылизывает.
— А ты посмотри внимательнее. Задержись после совещания. Увидишь. Такими глазами только на любовницу смотрят. С обожанием. С надеждой. Как на десерт. Не на начальство.
Второй усмехнулся, но в глазах уже появилось любопытство.
— Думаешь, что-то есть? — спросил он тише, оглядываясь по сторонам.
— А ты думаешь, просто так его из ямы вытащили? Бывшего зека — и сразу в заместители? Не за красивые глаза.
Смех. Короткий. Грязный. Ржавый, как старая петля.
— Ладно, даже если так — нам-то что? Не наше дело.
— А то, что если выше узнают — обоих уберут. Нёвиллету — отставка. В лучшем случае. Понижение, перевод в тыл, какой-нибудь склад в Снежной на вечной мерзлоте. А этого обратно засунут. У него прошлое тёмное, каждый чих припомнить можно.
— А если не найдут? Если ничего не было?
— Грязь всегда возвращается на место, — сказал первый. Голос стал тише, почти задумчивым. — Не бывает, чтобы чистое с грязным ужилось. Рано или поздно грязь смывает чистое. Так устроен мир. И Нёвиллету — конец.
Ризли сжал поднос так, что побелели костяшки. Пластик жалобно скрипнул, готовый треснуть. Кровь стучала в висках — гулко, тяжело, как артиллерийский обстрел. Сердце колотилось где-то в горле, мешая дышать.
Клоринда обернулась. Посмотрела на него. Потом на тех двоих. Потом снова на него. В её глазах мелькнуло что-то — то ли жалость, то ли предупреждение.
— Игнорируй, — тихо сказала она.
— Я и игнорирую.
— Молодец.
Он взял чай. Железными, негнущимися пальцами. Вышел в коридор. Прислонился к стене. Чашка дрожала в руках, чай расплёскивался, обжигал кожу. Он не чувствовал жжения.
«Не за красивые глаза».
Он знал, что слухи — часть армейской жизни. Знал, что они не выбирают, кого задеть. Знал, что у каждого, кто поднялся со дна, за спиной шепчут. Знал, но Нёвиллет говорил ему: «Мне плевать».
Но это был первый раз, когда его имя связали с именем генерала. Когда обсуждали их обоих — как пару. Как тайну. Как грязное пятно.
Никто не знал, что Ризли сам себя считал этим пятном.
Он допил чай одним глотком — горький, обжигающий, лезущий в горло колючим комком. Пошёл на совещание.
Ничего не сказал Нёвиллету.
«Само рассосётся», — решил он.
Он вернулся в резиденцию поздно. Часы на стене показывали почти одиннадцать. Нёвиллет сидел на диване с книгой — на этот раз действительно читал, карандаш в руке, пометки на полях.
— Ты долго, — сказал генерал, не поднимая головы.
— Бумаги.
— Врёшь.
Ризли замер у двери. Рука на ручке застыла.
— Что?
— Ты врёшь, когда не хочешь говорить правду. У тебя левая бровь дёргается. Сейчас дёрнулась. И уши красные. Ты никогда не краснеешь.
— Пустяки. Сплетни в столовой.
— О тебе?
— О нас.
Нёвиллет напрягся. Его пальцы сжали подлокотник кресла.
— Что именно?
— «Не за красивые глаза». Всё.
Нёвиллет встал. Подошёл к нему. Взял его лицо в ладони. Кожа у Ризли была холодной, несмотря на тепло в комнате.
— Я люблю тебя. И мне плевать, что говорят.
— А если узнают? Если дойдёт до командования?
— Пусть узнают.
— Это не шутки, командир.
— Я не шучу.
Он поцеловал его. Долго, требовательно, не отпуская.
— Не смей отдаляться из-за сплетен. Понял?
Ризли кивнул.
Он уже знал, что не сдержит обещания.
Прошло четыре дня.
Четыре дня Ризли делал вид, что ничего не случилось. Ходил на совещания, докладывал, подписывал бумаги. Приходил в резиденцию, пил чай с Нёвиллетом. Ложился рядом, обнимал, целовал в затылок.
Но внутри всё сжалось в тугой узел. Он не спал. Стоило закрыть глаза — и он слышал: «Не за красивые глаза». И видел лицо Нёвиллета — спокойное, доверчивое, ничего не знающее. И думал: «Как долго это ещё продлится?»
В тот вечер штаб опустел к девяти. Ризли задержался — разбирал сводки, которые не требовали срочности. Коридоры были пусты, горел только дежурный свет — тусклые лампы под потолком, выбеленные временем. Он шёл к выходу, когда услышал голоса.
Из курилки. Той самой, в конце коридора, где курили те, кому некуда было спешить домой.
Он хотел пройти мимо. Но услышал своё имя.
— Нет, ты видел? — голос первый, знакомый, с веснушками. — Он на совещании на него смотрит. Не отрываясь. Как будто… не знаю.
— В смысле? — голос второй, его приятель.
— Ризли на генерала. Смотрит и не моргает. Я специально засёк — минуту не отводил взгляд. Минуту!
— Да ладно, — ответил второй. — Ты преувеличиваешь. Он просто старается. Из грязи вытащили — вот и благодарен.
— Благодарность — это когда «спасибо» говорят, а не смотрят так, будто от каждого жеста зависит его жизнь.
— Может, он и правда уважает?
— Уважение — это когда в глаза смотрят, а не боятся пропустить ни слова. А он боится. И генерал… генерал отводит взгляд первым. Понимаешь? Генерал, который никогда ни перед кем не отводит взгляд, отводит.
— И что с того?
— А то, что если кто-то из штабных заметит и начнёт копать — всё. Нёвиллет упадёт.
Ризли замер. Сердце колотилось где-то в горле. Кровь отхлынула от лица.
— Ты о чём? — спросил второй. — Какой конец? Он же командующий.
— А ты думаешь, командующему всё можно? У нас — армия, а не кружок по интересам. Если кто-то доложит, что генерал покрывает бывшего зека, а они ещё и…
— Не говори так.
— А кто услышит? — первый оглянулся по сторонам. — Тут никого. Но ты сам подумай. Если это выплывет — Нёвиллета уберут из штаба. В лучшем случае — понижение, перевод в тыл. В худшем — трибунал. Связь с подчинённым, превышение полномочий, сокрытие информации — много чего можно пришить.
— А Ризли?
— А Ризли что — его обратно засунут. Ему что, он привыкший. А Нёвиллет — генерал, звезда, двадцать лет службы. Всё полетит. Из-за какого-то штрафника, который на него смотрит щенячьими глазами и даже не понимает, что тянет его вниз.
Первый усмехнулся, и в его голосе Ризли услышал злую, почти жестокую уверенность.
— Если кто-то из штабных заметит и начнёт копать — всё. Нёвиллет упадёт. А Ризли просто вернётся туда, откуда его вытащили. Грязь должна быть на дне.
Ризли стоял, прижавшись к стене. Пальцы вцепились в папку с бумагами так, что побелели костяшки. Кровь стучала в ушах.
«Грязь должна быть на дне».
«Нёвиллет упадёт».
Он развернулся и пошёл прочь — не в сторону выхода, вглубь штаба, в пустые коридоры, где никто не увидит его лица. Шаги гулко отдавались от стен. Он не мог сейчас смотреть на людей. Не мог сейчас думать.
Ризли зашёл в самый дальний туалет, где никогда никого не было. Закрыл дверь на щеколду. Прислонился к стене. Холодная кафельная плитка обожгла спину через тонкую рубашку. Он постоял так минут пять. Потом подошёл к раковине. Посмотрел на себя в зеркало.
Бледный. Красные глаза. Горизонтальный шрам под правым глазом. Три шрама на груди — сквозь расстёгнутую рубашку. Руки — в мелких белых линиях, старых рубцах.
— Ты грязь, — сказал он отражению. — Ты всегда был грязью. Он чистый. И ты его испачкаешь. Смоют — и его, и тебя.
Он включил воду. Холодную. Сильную. Плеснул в лицо. Раз. Другой. Третий. Вода текла по лицу, по шее, за воротник, смешиваясь с чем-то солёным.
— Уйди, — прошептал он. — Уйди, пока не поздно. Пока он ещё чистый. Пока его не смыло вместе с тобой. Уйди. Ты должен. Это единственный способ. Если ты уйдёшь — чистое останется чистым.
Он выключил воду. Вытер лицо бумажным полотенцем — слишком сильно, оставляя красные следы на коже.
Выпрямился.
В зеркале стоял чужой человек. Уставший. Сломанный. С красными глазами. Тот, кто решил сломать себе сердце, чтобы спасти другого.
«Грязь должна вернуться на место», — повторил он.
И вышел.
Ризли вернулся после полуночи. Резиденция была пуста — Нёвиллет ещё не приехал из главного штаба. Ризли прошёл на кухню, включил чайник. Потом выключил. Не хотелось пить. Не хотелось ничего.
Он сидел за столом, сжимая в руках холодную кружку, и смотрел в стену. Перед глазами всё плыло. В ушах звенело.
«Если кто-то начнёт копать — Нёвиллет упадёт».
Они были правы. Он — слабость генерала. Его уязвимое место. И если враги Нёвиллета когда-нибудь захотят его уничтожить — они начнут не с обвинений в адрес командующего. Они начнут с него. С его прошлого. С его темноты. С его грязи.
— Я не дам вас уничтожить, — прошептал он в пустоту. — Я не дам.
Но как? Уйти? Отдалиться? Сделать вид, что ничего нет? Он не знал.
Уснул на диване, не раздеваясь. Нёвиллет приехал под утро, тихо накрыл его пледом. Поцеловал в лоб. Ризли не проснулся — притворялся.
Прошло три дня.
Три дня Ризли ходил как по лезвию. Смотрел на Нёвиллета и видел не любимое лицо, а будущее, которое рушится. Слушал его смех и думал: «Как долго это ещё продлится?» Заваривал чай и чувствовал горечь, которой раньше не замечал.
Нёвиллет спрашивал, что случилось. Ризли улыбался и говорил: «Устал. Война ведь идет». Генерал не верил. Но не настаивал.
В тот день Ризли зашёл в столовую пообедать — не хотел, но надо было. Силы кончались, голова кружилась, перед глазами иногда плыли тёмные пятна. Он взял поднос, налил суп, положил хлеб. Сел в углу, спиной к стене — старая привычка, оставшаяся с тех времён, когда любое движение за спиной могло стать последним.
И всё равно услышал.
Через два столика сидели трое. Те же двое из снабжения — веснушчатый и его приятель — и ещё один. Новый. Ризли не узнал его, но голос был тихий, вкрадчивый, из тех, что внушают доверие. Из штаба округа, наверное.
— Значит, говоришь, глаза? — спросил этот третий.
— Я тебе говорю, — ответил первый. — Он на него смотрит как на икону. Не отрываясь. А генерал… генерал отводит взгляд первым. Понимаешь? Генерал, который никогда ни перед кем не отводит взгляд, отводит.
— И что с того? — третий усмехнулся. — Люди смотрят друг на друга по-разному. Не в глазах дело.
— А в чём? — спросил второй.
— В том, кто что с этого имеет. Генерал его из грязи вытащил, на должность поставил, приблизил к себе. Ризли — бывший зек, все знают. Вопрос: чем он платит? А ничем. Просто смотрит. А мог бы и… ну, ты понял.
Смех. Трое. Грязный. Злой. Ризли почувствовал, как к горлу подкатывает тошнота.
— Знаешь, — сказал третий, понижая голос, — у меня есть знакомый в штабе округа. Очень высокий знакомый. Он говорит, что если кто-то донесёт на Нёвиллета — с доказательствами или без — его уберут. Мгновенно. Армия не прощает фаворитизма, особенно когда речь о бывших уголовниках. Это не обсуждается.
— А если ничего нет? — спросил второй. — Если они просто друзья?
— А ты думаешь, доказательства нужны? — третий покачал головой. — Слухов достаточно. Особенно если слухи идут от своих. Скажут, что генерал покрывает подчинённого, что они вместе ночуют, что Ризли получает привилегии за… ну, сам понимаешь. И всё. Нёвиллету — конец. А Ризли — обратно на дно.
— И что делать?
— А ничего. Грязь всегда возвращается на место. Так устроен мир. Не бывает, чтобы чистое с грязным ужилось. Рано или поздно грязь испачкает чистое. И Нёвиллет утонет вместе с Ризли. Потому что грязь тяжелее. Ты когда-нибудь видел, чтобы белая ткань, упав в грязь, оставалась чистой?
Молчание. Тишина. Никто не дышал.
— Вот и я нет, — повторил третий.
Они засмеялись. Сухо. Безрадостно.
Ризли перестал жевать. Ложка замерла в руке. Глаза застыли.
«Грязь всегда возвращается на место».
«Нёвиллет утонет».
Он смотрел в тарелку, на остывающий суп, и не видел ничего. Только слова, вбивающиеся в голову как гвозди. Каждый гвоздь — в сердце.
Он встал. Поднос звякнул — он поставил его слишком резко. Суп расплескался, хлеб упал на пол. Он не заметил. Вышел из столовой быстрым шагом, почти бегом.
Он снова зашёл в тот же туалет. Самый дальний, на втором этаже. Закрыл дверь на щеколду. Прислонился к стене. Сел на крышку унитаза — ноги не держали.
Сидел так минут пять. Десять. Смотрел на свои руки. Шрамы, рубцы, старые раны. Всё, что он ненавидел. Всё, что он пытался забыть. Всё, что теперь могло стать могилой для человека, которого он любит.
Потом заставил себя встать. Подошёл к раковине. Посмотрел на себя в зеркало.
— Грязь всегда возвращается на место, — сказал он отражению.
Вода текла по лицу.
— Уйди. Пока он ещё чистый. Уйди.
Он выключил воду. Вытер лицо. В зеркале стоял чужой человек — сломанный, уставший, с красными глазами.
«Грязь должна вернуться на место», — повторил он. И вышел.
Ризли шёл по коридору, не видя дороги. Ноги несли сами. Он уже почти дошёл до поворота, когда из-за угла вышла Клоринда. Она смотрела на него — на его лицо, на руки, на мокрые волосы, на сырую рубашку.
— Ты в порядке? — спросила она.
— В порядке.
— Врёшь.
Ризли остановился. Посмотрел на неё. В её глазах не было осуждения. Только усталость и что-то похожее на понимание.
— Что ты видела? — спросил он. — Что ты знаешь?
Клоринда помолчала. Оглянулась по сторонам — коридор был пуст, только лампы гудели под потолком.
— Я ничего не видела, — сказала она. — И ничего не знаю. И не хочу знать. Но если ты решил сделать какую-то глупость — не делай. Он не простит.
— Кто?
— Ты знаешь кто.
Она ушла, не оборачиваясь. Каблуки застучали по кафельному полу — удаляющийся ритм.
Ризли остался один в коридоре. Стоял, глядя в стену. Потом пошёл к выходу.
Но не домой. В казарму. Впервые за много месяцев.
Казарма встретила его запахом дешёвого мыла и хлорки. Койка была заправлена по уставу — простыня натянута, одеяло углами, подушка в изголовье. Ничего личного. Ничка. Чужое место, которое он когда-то называл своим.
Ризли лёг, не раздеваясь. Смотрел в потолок. В казарме было тихо — только кто-то храпел в дальнем углу, да ветер гудел за окном.
Он думал.
«Если кто-то начнёт копать — Нёвиллет упадёт».
«Грязь всегда возвращается на место».
«Чистое с грязным не уживается».
Они были правы. Не в том, что между ними «что-то есть» — это их дело. Правда была в другом: он — слабость генерала. И если враги Нёвиллета когда-нибудь захотят его уничтожить — они начнут не с обвинений в адрес командующего. Они начнут с него, Ризли.
— Я не дам вас уничтожить, — прошептал он в пустоту казармы. — Я не дам.
Нёвиллет позвонил в десять. Голос в трубке был встревоженным, хотя генерал старался говорить ровно.
— Ты сегодня какой-то бледный был на совещании. Ты не заболел? Может, сходишь к врачу?
— Всё в порядке. Устал. Война ведь.
— Врёшь. Твоя левая бровь дёргается, когда ты врёшь. Даже по телефону я чувствую.
Ризли молчал.
— Что случилось? — спросил Нёвиллет. — Ты можешь мне сказать. Я помогу.
— Я не знаю, что сказать, — ответил Ризли.
— Скажи правду.
— Правда в том, что я… — Ризли замолчал. Сжал телефон так, что пластик затрещал. — Я не знаю, командир. Просто устал. Всё наладится.
— А если нет?
— Тогда я сделаю так, чтобы ты не пострадал.
Нёвиллет не понял. Или сделал вид, что не понял.
— Приезжай домой, — сказал он. — Я заварю чай. Травяной, с ромашкой и мятой. Как ты любишь.
— Ладно.
Ризли повесил трубку. Смотрел на телефон. Экран погас, отражая его бледное лицо, тёмные круги под глазами, шрам под правым глазом.
Потом встал. Заправил койку по уставу — привычка, которую не выбить. И пошёл к выходу. Из казармы. В резиденцию. К Нёвиллету.
Но что-то внутри уже сломалось.
Ризли вернулся в резиденцию за полночь.
Нёвиллет не спал — сидел на диване в темноте, одна настольная лампа горела в углу, отбрасывая длинные тени на стены. На столике стояли две чашки чая. Одна пустая, холодная. Вторая — остывшая, его. Рядом — тарелка с сырниками. Тоже остывшими. Сахарная пудра впиталась, ягоды завяли, стали сморщенными и кислыми на вид.
— Я заварил чай, — сказал Нёвиллет, когда Ризли переступил порог. — Травяной. С ромашкой и мятой. Как ты любишь.
— Я не голоден.
— А я не спрашивал.
Ризли остановился посреди гостиной. Смотрел на Нёвиллета — на его уставшее лицо, на тени под глазами, на застывшую чашку в руках. Смотрел и не мог отвести взгляд. Нёвиллет был в старой футболке с вытянутым воротом — той самой, которую Ризли купил ему в прошлом году на день рождения. Мягкая, серая, с почти стёртым рисунком. Он её надевал, когда хотел быть ближе — но не говорил об этом.
— Садись, — сказал генерал. — Чай остыл, но я могу подогреть.
— Не надо. Я ненадолго. Я… у меня дежурство.
— Врёшь.
Ризли молчал. Смотрел в пол.
— Ты врёшь, — повторил Нёвиллет. — Я вижу. Твоя левая бровь дёргается. Уши красные. Ты избегаешь смотреть мне в глаза.
— Я не…
— Сядь.
Ризли сел на край кресла. Не на диван — на кресло, подальше. Будто боялся, что если сядет рядом — не сможет уйти. Нёвиллет заметил это. Заметил, как Ризли опустил взгляд, как сжал подлокотники, как напряглись плечи, будто он готовился к удару. Нёвиллет поставил свою чашку на столик. Поднялся. Подошёл к нему. Остановился в шаге.
— Что происходит? — спросил он.
— Ничего.
— Ризли.
— Ничего, генерал. Просто… я подумал. Может, нам стоит… может, нам стоит побыть какое-то время отдельно.
Тишина. Такая плотная, что можно было резать ножом. Нёвиллет не дышал. Секунды тянулись как часы.
— Что? — спросил он наконец. Голос дрогнул — первый раз за долгое время.
— Я сказал — может, нам стоит побыть отдельно. Немного. Пока не утихнут разговоры.
— Какие разговоры?
Ризли поднял голову. Посмотрел на него — в эти серые глаза, в которых он тонул каждое утро. В которых видел своё отражение, свою любовь, свою боль.
— Ты знаешь, какие. Слухи. Сплетни. Про нас. Про то, что…
Он замолчал. Нёвиллет ждал. Не торопил.
— Что я сплю с начальством. Что моё назначение — это не заслуги, а постель. Что ты меня покрываешь. Что ты рискуешь карьерой из-за меня. Что ты… — голос сорвался. — Что ты пачкаешься из-за меня. Что грязь тянет чистое на дно.
— Кто это сказал?
— Все. Никто. Неважно.
— Неважно? — Нёвиллет почти крикнул. — Ты хочешь уйти — и тебе неважно, кто это сказал?
— Я не хочу уйти.
— Тогда что ты хочешь?
— Я хочу, чтобы ты не пострадал. — Ризли смотрел в пол. — Я хочу, чтобы твоя карьера не рухнула. Я хочу, чтобы через год ты не смотрел на меня и не жалел, что я не ушёл тогда. Я хочу, чтобы… чтобы ты был счастлив. Даже если без меня.
Нёвиллет отвернулся. Пошёл к окну. Встал спиной, глядя в темноту. За окном было пусто — только фонари, только ветер, только листья, которые кружили в свете, падая на мокрый асфальт.
— Ты прав, — сказал он наконец. — Поезжай.
Ризли встал. Сделал шаг к двери. Остановился. Рука на ручке замерла. Не нажимала.
— Я люблю тебя, — сказал он.
— Я знаю.
— Я вернусь.
— Знаю.
Ризли вышел. Дверь закрылась тихо, почти беззвучно. Не хлопнула — просто щёлкнула, отделяя их друг от друга.
Нёвиллет стоял у окна. Смотрел, как зажигаются фары машины, как они удаляются в ночь, как красные огни тают в темноте, как двор пустеет.
Потом сел на диван. Взял холодную чашку чая. Сделал глоток. Горько. Чай давно превратился в тёмную, терпкую жижу, которую невозможно было пить. Он выпил до дна. Поставил чашку. Чайник на кухне остывал уже второй час. На столе — две чашки. Пустые. Холодные. Сырники — мёртвые, засохшие, несъедобные. Никто их не тронул.
— Что я сделал не так? — спросил он у пустой комнаты.
Комната не ответила.
А Ризли уже сидел в машине. Сжимал руль так, что побелели костяшки. Смотрел на свет в окне кухни — знал, что Нёвиллет не спит. Знал, что он сидит там один, сжимая холодную кружку, глядя в стену. Знал, что он не плачет — генералы не плачут, но Ризли знал, что он плачет.
— Прости, — прошептал он. — Я не хочу тебя пачкать. Я не хочу быть твоей грязью. Я не хочу, чтобы ты утонул.
Машина тронулась. Свет в окне погас в три часа ночи.
Ризли освоил искусство исчезать.
На совещаниях он садился не слева от Нёвиллета, где было его место, а где-то сбоку — почти в тени, почти за спинами других офицеров. Докладывал официально, сухо, по делу. Ни одного лишнего слова. Ни одной улыбки краем губ. Ни одного взгляда, который задержался бы дольше секунды.
Он научился не смотреть.
Раньше их взгляды пересекались хотя бы на секунду — и этого было достаточно, чтобы день стал теплее, чтобы усталость отступала, чтобы война не казалась бесконечной. Теперь Ризли смотрел в бумаги, в карту, в окно, в пол, в свои руки — куда угодно, только не на Нёвиллета. Боялся, что если посмотрит — не сможет снова отвернуться. Боялся, что увидит боль. Боялся, что сам заплачет.
Он перестал задерживаться в кабинете после совещаний. Уходил сразу, поднимаясь ещё до того, как генерал успевал открыть рот. Хватался за папку — и в дверь, не оглядываясь, не прощаясь, старясь исчезнуть до того, как Нёвиллет скажет: «Останься».
Он перестал приносить чай.
Это было самым болезненным — для них обоих. Ризли не мог заваривать чай, зная, что Нёвиллет будет пить его один. Не мог смотреть, как две чашки стоят на столе — одна пустая, ненужная. Не мог держать в руках чайник, который когда-то был их общим. Потому что на другой чашке было написано «мой хороший», но она оставалась пустой. Холодной. Ничьей.
Нёвиллет заметил на третий день. Утром адъютант принёс чай в кабинет — в стандартной армейской кружке из толстого белого фарфора. Не в той, керамической, с трещинкой, которую Ризли разбил в первый месяц и склеил — криво, неаккуратно, не красиво, но Нёвиллет пил из неё каждое утро. Потому что это была их чашка. Их традиция. Их трещинка, которую они не выбросили.
— Кто заваривал? — спросил Нёвиллет.
— Я, господин генерал, — ответил адъютант, молодой лейтенант с ещё не успевшими потускнеть погонами. — Ризли сказал, что у него нет времени. Передал полномочия. Виноват, если что-то не так. Я старался.
— Вкус не тот.
— Простите, я старался. Может, больше мёда? Или аниса?
— Не надо.
Нёвиллет отставил чашку. Не допил. Смотрел на неё долго, словно надеялся, что вкус изменится. Не изменился. Горько. Пусто. Чужой.
Однажды они столкнулись в коридоре. Буквально — Ризли шёл с папкой, задумавшись, Нёвиллет — с совещания, тоже не глядя по сторонам. Они почти ударились плечами.
Ризли остановился. Сделал шаг назад. Пропустил генерала. Плечи — прямая линия, взгляд — в сторону, руки — по швам.
— Господин генерал, — сказал он. Голос ровный, пустой, как у робота. Неживой.
— Ризли…
— Разрешите идти? Меня ждут. Доклад через пятнадцать минут.
— Ризли, что с тобой? Ты меня избегаешь.
— Никак нет. Я выполняю свои обязанности. Выполняйте и вы свои. Мы на службе.
Он развернулся и ушёл. Быстро, чеканным шагом. Спина прямая — слишком прямая, чтобы быть естественной.
Нёвиллет смотрел ему вслед. Стоял посреди коридора, не замечая проходящих мимо офицеров, которые косились на генерала с удивлением.
— Вы в порядке? — Клоринда появилась из-за угла.
— В полном.
— Вы врёте.
Нёвиллет ничего не сказал.
Вечером диван был пуст с одной стороны.
Раньше они сидели здесь каждый вечер — Нёвиллет с книгой, которую не читал, Ризли рядом, положив голову ему на плечо или уткнувшись в бок. Молчали. Иногда говорили. Иногда целовались. Иногда просто дышали в такт — и это было лучше любых слов.
Это было их время. Никем не занятое. Никуда не спешащее. Когда не было генерала и заместителя — были просто двое, которые любили друг друга. Которые могли быть слабыми. Которые могли быть собой.
Теперь Нёвиллет сидел один. Прижимал подушку Ризли к себе. С каждым днём запах выветривался, исчезал, умирал. Сначала ушёл гель для душа — резкий, мужской, с нотками кедра. Потом чай — терпкий, с бергамотом, с намёком на анис, который Ризли добавлял специально для Нёвиллета. Потом что-то своё, необъяснимое, родное — запах человека, который спит рядом, который дышит с тобой в унисон, чьё сердце бьётся в такт твоему, чьё тепло согревает в самые холодные ночи.
Осталась только ткань — холодная, чужая, ничья.
— Ты не вернулся? — спросил он у подушки.
Подушка не ответила.
Нёвиллет зарылся в неё лицом. Замер. Не плакал — слёзы кончились на второй день, выплаканы все в ванную, под шум воды, чтобы никто не слышал. Просто лежал, сжимая в руках то, что осталось от человека, который ушёл без объяснений, без причины, без права на прощание.
— Что я сделал не так? — спросил он снова.
Ответа не было.
По утрам он всё ещё заваривал две чашки. Ставил одну на своё место, вторую — на место Ризли. Чайник вскипал — раз, два, три. Нёвиллет заливал заварку, ждал три минуты ровно. Наливал чай. Смотрел, как остывает.
Потом выливал. Мыл чашки. Убирал в шкаф.
Адъютант однажды спросил:
— Господин генерал, зачем вы завариваете две чашки, если Ризли теперь не…
Нёвиллет посмотрел на него. Адъютант замолчал, проглотил конец фразы, и больше никогда не задавал этот вопрос.
Но чашки по-прежнему были две. Каждое утро. Каждый вечер. Даже когда Нёвиллет знал, что Ризли не придёт. Даже когда чай остывал, превращаясь в горькую тёмную жижу. Даже когда никто не приходил.
Традиция, которую никто не придумывал. Которая умерла сама.
Через две недели Нёвиллет не выдержал.
Он сидел в своём кабинете в штабе — поздно, за полночь. Огни погашены, только настольная лампа освещала стопки бумаг, которые он перекладывал с места на место, не читая, не видя. Чашка с чаем остыла и стояла нетронутой с восьми вечера — ложечка замёрзла в неподвижности.
Нёвиллет смотрел на телефон. Кнопку набора. Нажал.
Набрал номер Ризли. Трубку подняли после второго гудка — слишком быстро, словно Ризли сидел и ждал звонка. Словно надеялся. Словно боялся, что Нёвиллет не позвонит.
— Алло, — голос Ризли. Хриплый, будто он не спал несколько дней. Или спал, но плохо. Или курил без остановки, чтобы заглушить всё остальное.
— Это я.
— Вы не должны звонить.
— Я соскучился. Что я сделал не так? Скажи.
— Это не вы. Это я.
— Ризли…
— Повесьте трубку. Ради вас.
— Я люблю тебя.
— Я тоже, — Ризли помолчал. В трубке было слышно дыхание — частое, неровное, как у человека, который бежал марафон. — Поэтому и ухожу.
Клик. Гудки.
Нёвиллет смотрел на телефон. Потом медленно опустил на стол. Положил трубку. Сжал пальцами переносицу.
— Дурак, — сказал он в пустоту. — Ты — дурак.
За стеной — война, приказы, армия.
Здесь — пустота.
Разведгруппа Ризли ушла на задание в пять утра. Обычное задание — разведка боем, проверка данных, которые пришли от агентуры из тыла противника. Ничего особенного. Такие задания они выполняли десятки раз — уходили, возвращались, теряли людей, находили, снова уходили.
Раннее утро, ещё темно, звёзды на небе — холодные, равнодушные, какие бывают только глубокой осенью. Нёвиллет стоял на пороге резиденции в расстёгнутом кителе, невыспавшийся, хмурый, с кружкой чая в руках, которую так и не допил. Кончиками пальцев гладил горячую керамику и не мог сделать глоток. Горло сжималось.
Ризли уже застегнул форму, проверил автомат, повесил на плечо рацию. Подошёл к двери. Взялся за ручку. Замер.
— Вернись, — сказал Нёвиллет.
— Всегда возвращаюсь, генерал. — Ризли не оборачивался. — Это моя работа — возвращаться.
— Обещай.
Ризли обернулся. Посмотрел на него долгим, тёплым взглядом — тем самым, который Нёвиллет ловил на совещаниях краем глаза. Только сейчас в нём не было стали, не было брони, не было официальной маски «заместителя начальника разведки». Только он, Ризли, уставший от бессонницы, заспанный, небритый — но любящий.
— Обещаю, — сказал он.
Сделал шаг назад, не отводя взгляда.
— Ты не допил чай.
— Я выпью, когда вернёшься.
— Смотри. Если чай остынет — пеняй на себя.
— Ты меня балуешь, — Нёвиллет почти улыбнулся.
— Это моя работа.
Они улыбнулись друг другу. Ризли наклонился, поцеловал генерала в лоб — коротко, по-домашнему. Коснулся губами холодной кожи. Развернулся. Вышел. Тяжёлая дверь хлопнула, отозвавшись эхом в пустой прихожей.
Нёвиллет остался стоять с остывающей чашкой в руках. Смотрел на закрытую дверь долго — минуту, две, пять. Потом медленно поднёс чай к губам — чай уже был холодным, горьким, невкусным. Он выпил его до дна. Поставил чашку на столик.
К семи утра связь оборвалась.
Нёвиллет узнал об этом в восемь. Дежурный позвонил в кабинет, голос — ровный, будничный, ничего особенного. Такие доклады он слышал сотни раз.
— Господин генерал, разведгруппа не выходит на связь с семи часов. Глухо.
— Перебой? — спросил Нёвиллет. Голос — ровный. Командный. Ничего личного. — Помехи? Погода?
— Не похоже. Отправляли запрос по трём каналам. Тишина. Рация молчит, аварийный маяк не включали.
— В каком районе?
Нёвиллет уже знал ответ. Знал наизусть.
— Лесной сектор, юго-западнее двадцатого километра. Там овраги, густая растительность. Место гиблое. Уже дважды попадали в засады на этом участке.
— Отправьте запрос в воздушную разведку.
— Уже отправили, господин генерал. Погода нелётная, туман, видимость — ноль. Пилоты говорят — ничего не видно, как в молоке. Не могут подняться. Приземлились обратно.
— Отправьте ещё раз.
— Есть.
Нёвиллет положил трубку. Смотрел на карту на стене, на которой чёрной кнопкой была отмечена последняя известная позиция Ризли. Лес. Овраги. Дорога, разбитая колёсами тяжёлой техники. Место, где уже дважды гибли разведчики.
К десяти он отправил второй запрос в штаб фронта. К двенадцати — лично звонил командующему. В три часа дня — потерял счёт. Каждый звонок начинался одинаково: «Данных нет». Каждый раз он клал трубку и смотрел на чёрную кнопку.
— Данных нет, — сказали ему в шестой раз. — Работаем. Ждите. Погода скоро улучшится, поднимем авиацию.
— Я не умею ждать, — ответил Нёвиллет и повесил трубку.
К пяти вечера — двенадцатому часу тишины — он не выдержал.
Внутри всё сжалось в тугой узел. Сердце колотилось где-то в горле, в висках стучала кровь, перед глазами иногда плыло. Он сидел за столом, сжимая в руках остывшую чашку, и смотрел на карту.
«Он ушёл, не попрощавшись как следует. Он отдалялся, он молчал, он не сказал мне правду о слухах, о грязи, о том, что должен вернуться на место. А если он умрёт? Если он умрёт, а я не успел сказать ему самое главное? Если он умрёт, так и не зная, что я…»
Нёвиллет не договорил. Даже мысленно.
Он встал из-за стола так резко, что стул опрокинулся и с грохотом ударился о паркет. Нёвиллет не обернулся. Подошёл к вешалке у двери. Снял полевую форму — ту, что надевал только на выезды, бережёную, почти новую. Проверил кобуру — пистолет на месте, магазин полный.
— Господин генерал? — адъютант заглянул в кабинет, видя, что начальник собирается. — У вас совещание через десять минут, приехало командование округа. Ждут вас.
— Отменить.
— Но они приехали… у них плановая проверка…
— Отменить! — Нёвиллет почти крикнул, обернувшись. — Машину. Срочно. На передовую. В район двадцатого километра.
Адъютант побледнел — как мел, как бумага, как простыни в операционной.
— Господин генерал, это запрещено уставом. Ваша безопасность — превыше всего. Если с вами что-то случится, штаб…
— Штаб переживёт. Готовьте машину.
— Но командование округа приехало специально из главного штаба. У них приказ…
— Я найду нового адъютанта через пять минут, — сказал Нёвиллет ледяным голосом, поворачиваясь к нему. — Вас устроит перевод в тыловую часть? В Снежную, на вечную мерзлоту? Писать рапорты о состоянии пещерных складов и таянии вечной мерзлоты? Не нравится? Тогда выполняйте.
Адъютант вылетел из кабинета. Нёвиллет вышел следом. Коридор — пустой, дежурный свет, тишина, только собственные шаги, гулко отдающиеся от стен.
Он вылетел из штаба в 17:45. С ним — взвод охраны. Два броневика, пулемёты на крышах, десять человек личного состава, все в полной боевой. Впереди — темнеющий лес, разбитая дорога, осенняя грязь по колено.
Всю дорогу Нёвиллет сжимал край армейского сиденья. Смотрел на мелькающие за бронированным стеклом деревья — голые, чёрные, мёртвые. Листья падали — жёлтые, красные, коричневые, сгнившие, превращающиеся в труху. Каждый лист казался ему предзнаменованием. Каждый поворот — последним.
Броневик подпрыгивал на ухабах, Нёвиллета бросало из стороны в сторону, но он не отпускал край сиденья. Пальцы побелели.
«Я не сказал ему главного. Я не сказал, что люблю его. Не успел. Стеснялся. Боялся спугнуть. Боялся, что любовь — это слабость. А что, если он умрёт? Если умрёт, так и не услышав?»
— Быстрее! — сказал водителю.
— Быстрее нельзя, господин генерал. Дорога разбита — колдобины, грязь, осколки от старых мин. Ещё колёса посадим, и тогда совсем не доедем.
— Быстрее! — почти закричал Нёвиллет, ударив кулаком по приборной панели.
Водитель прибавил газу. Броневик подпрыгнул на ухабе. Нёвиллет ударился головой о крышу — не заметил. Не почувствовал ничего, кроме одной мысли: «Успеть. Успеть. УСПЕТЬ».
Он нашёл их в 19:30, когда уже почти стемнело. Осенние сумерки сгущались быстро, лес темнел на глазах, превращаясь в чёрную стену за считанные минуты.
Позиции разведгруппы выглядели хуже, чем он ожидал. Намного хуже.
Подбитый броневик дымился — чёрный, едкий дым поднимался к небу, пахло горелой резиной и горячим металлом, смешанным с запахом крови и пороха. Воронки от миномётного обстрела — одна, две, пять, семь, двенадцать. Земля взрыта, трава вырвана с корнем, деревья повалены, засыпаны комьями грязи.
Двое раненых сидели у стены полуразрушенного бетонного здания — бывшего склада, испещрённого осколками. Прижимали к груди автоматы, лица бледные, перевязанные кое-как, бинты насквозь мокрые. Третий стоял на посту, всматриваясь в темнеющий лес. Ствол автомата дрожал в руках — не то от холода, не то от страха.
И Ризли.
Ризли стоял на коленях за перевёрнутой бетонной плитой, опираясь на автомат, как на костыль. Левая рука висела плетью — выбитое плечо, неестественный угол, плечо торчало вбок. Висок рассечён — кровь залила половину лица, текла по щеке, собиралась в каплю на скуле и падала на землю. Кап, кап, кап — в грязь, в кровь, в пороховую гарь.
Он не поднимал головы. Сидел неподвижно — может быть, в сознании, может быть, уже нет.
Но он был жив — Нёвиллет видел, как поднимается и опускается его грудь, тяжело, хрипло, с присвистом и бульканьем где-то в груди. Жив.
Нёвиллет выскочил из машины, не дожидаясь полной остановки. Сапоги утонули в грязи по щиколотку, плащ хлестнул по ногам, прилип к мокрой ткани, сразу промок. Он почти бежал — и заставил себя замедлиться за два шага до Ризли.
Нельзя. Он — генерал. Он не должен бежать. Не должен кричать. Не должен паниковать. Не должен показывать, что боится больше, чем любого врага. Не должен показывать, что сердце выскакивает из груди. Не должен показывать, что руки трясутся.
Но руки тряслись. Ноги подкашивались.
— Господин генерал, — голос Ризли. Сухой. Официальный. Холодный. Как у чужака, как у незнакомца, который видит его впервые. — Вы не должны были рисковать. Возвращайтесь в штаб. Немедленно.
— Я не могу оставаться в штабе, зная, что вы… что ты…
— Всё в порядке, — перебил Ризли, не глядя на него. — Мы держим оборону. Потери есть, но мы справляемся. Можете возвращаться. Ничего серьёзного. Обычная засада.
Он не смотрел на него. Смотрел в лес. В подбитый броневик. В землю — истоптанную, вязкую, чёрную. В небо — серое, низкое, беззвёздное. В свои руки — шрамированные, в грязи, в чужой крови. Куда угодно, только не на Нёвиллета.
— Ризли…
— Ничего личного, господин генерал. Просто служба. Мы все здесь по долгу службы. Каждый делает свою работу. Ваша работа — командовать штабом и сидеть в безопасности. Моя — воевать и лежать в грязи. Выполняйте свои обязанности, и я выполню свои. Не отвлекайте.
«Ничего личного. Просто служба. Не отвлекайте».
Эти слова ударили больнее, чем любой осколок. Больнее, чем пуля. Больнее, чем всё, что Нёвиллет чувствовал за последние недели отчаяния и непонимания.
Он открыл рот, чтобы ответить. Чтобы схватить его за грудки. Чтобы заорать: «Что я сделал не так?! Почему ты отдаляешься? Почему не смотришь на меня? Почему ты называешь меня „господин генерал“, а не „командир“? Почему ты делаешь вид, что меня не существует?»
Но тут воздух разрезал звук, который он научился распознавать лучше собственного сердцебиения. Лучше голоса матери, который забыл много лет назад. Лучше своего имени.
Свист.
Миномётный.
Пристрелочный.
— Ложись! — заорал кто-то за спиной. Клоринда? Адъютант? Рядовой из охраны? Не важно.
Нёвиллет замер.
Он стоял на открытом месте — в двух шагах от Ризли, в десяти метрах от ближайшего укрытия. В трёх секундах от бетонной плиты и спасения. Слишком далеко. Слишком поздно.
Он не успевал.
Ризли поднял голову. Услышал свист — раньше всех, как всегда. На любой войне он слышал свист раньше всех. Это чутьё спасло ему жизнь десятки раз. Оно же её и забирало.
Он посмотрел на Нёвиллета — впервые за долгое время.
В его глазах не было холода. Не было официальной стали. Не было пустоты и отчуждения.
Был только ужас. Чистый, животный, неконтролируемый ужас.
Не за себя. За него.
— Командир! — крикнул он. Голос сорвался на хрип, на кашель, на крик, который, наверное, был слышен на другом конце леса. — КОМАНДИР, ЛОЖИСЬ!
И слетел с места.
Ризли забыл о выбитом плече. Забыл о разбитом виске, из которого всё ещё сочилась кровь, заливая глаз, мешая смотреть. Забыл о том, что сам едва стоял на ногах — колени дрожали, подкашивались. Забыл о том, что врачи запретили ему нагрузки. Забыл о том, что у него нет сил даже поднять автомат.
Он забыл о слухах, о грязи, о том, что должен отдаляться, спасать репутацию генерала, сохранять дистанцию. Забыл о том, что называл себя «грязью», которая должна вернуться на место. Забыл о том, что решил сломать себе сердце.
Он просто оказался перед Нёвиллетом за долю секунды до взрыва.
Лицом к лицу. Спиной — к смерти.
Нёвиллет увидел его глаза вблизи. Чёрные расширенные зрачки, белки в красных прожилках — от усталости, от боли, от страха. Горизонтальный шрам под правым глазом — тонкая белая линия, которую он целовал каждое утро, когда думал, что Ризли спит. Сейчас этот шрам был почти чёрным — залит кровью, смешанной с грязью.
Взрыв.
Нёвиллет упал на землю, придавленный тяжестью тела Ризли.
Осколки свистели над головой, где-то вжикали, впивались в землю, в деревья, в бетон. Кто-то кричал — команды, маты, молитвы. Взвод охраны открыл ответный огонь — автоматные очереди рвали тишину, пули щёлкали по стволам, рикошетили от камней. Клоринда что-то командовала хриплым, сорванным голосом — «Не стрелять! Свои! Не стрелять!»
Но Нёвиллет уже ничего не слышал — только звон в ушах после взрыва и собственное сердце, которое, казалось, остановилось навсегда. Выскочило из груди, упало в грязь, замерло.
— Ризли? — позвал он. Голос — чужой, тонкий, испуганный. Не его голос.
Тишина.
— Ризли?! Отвечай! — громче, отчаяннее.
Тишина.
Тяжёлое тело на нём не двигалось. Не шевелилось. Не дышало. Нет — дышало. Еле-еле, хрипло, слабо, с присвистом и бульканьем где-то в груди — лёгкое задето. Но дышало. Ещё дышало.
Нёвиллет выбрался из-под него — грязь, щебень, бетонная крошка, колючие осколки впивались в ладони. Перевернул Ризли на спину.
И увидел.
Лицо Ризли было белым. Серым, как пепел, как зола, как небо перед бурей. С запёкшейся кровью на виске, на щеке, на губах. Глаза закрыты. Губы приоткрыты — синие, сухие, потрескавшиеся. Шрам под правым глазом — белая линия на белом лице. Три шрама на груди — сквозь разорванную рубашку.
— Ризли! Открой глаза! Слышишь меня? Это приказ — открой глаза! Немедленно!
Нёвиллет похлопал его по щеке — осторожно, потом сильнее. Ещё раз. Ещё.
Веки дрогнули. Ризли с трудом разлепил ресницы. Посмотрел мутно, не фокусируясь, с трудом удерживая сознание, которое уплывало, как вода сквозь пальцы.
— …живой? — сипло спросил он.
— Живой. Благодаря тебе, идиот. Но ты…
Нёвиллет завёл руку ему под спину — и ладонь стала мокрой. Всей ладонью. До запястья. До локтя.
Кровь. Кровь, кровь, кровь.
Много крови. Слишком много. Тёплая, липкая, вытекающая. Красная на серой земле, на чёрном бетоне, на его руках.
Он резко перекатил Ризли на бок — и всё внутри оборвалось. Упало куда-то вниз, в холодную чёрную пустоту, в бездну.
Спина. Ниже лопаток, чуть левее позвоночника — рваная рана. Осколок вошёл глубоко, торчал край — чёрный, страшный, чужой. Кровь не сочилась — она вытекала, выплёскивалась, заливая форму, землю, руки Нёвиллета. Тёплая, липкая, безжалостная, утекающая прямо сквозь пальцы.
— Нет, — прошептал Нёвиллет. — Нет, нет, нет, нет…
Он прижал ладони к ране. Давил, не жалея сил, не думая о том, что это больно. Кровь просачивалась между пальцев — всё равно текла, не останавливалась, не слушалась.
— Санитара! — заорал он — сорванным, чужим голосом, которого никто никогда не слышал. — Санитара! Бегом!
Рядом уже суетились люди. Кто-то подавал бинты, аптечку, жгут, морфин. Кто-то звал врача по рации, орал координаты, требовал вертолёт. Кто-то просто стоял и смотрел, как генерал — главнокомандующий, которого боялись все офицеры от лейтенанта до полковника — стоит на коленях в грязи, в крови, в бетонной крошке и давит на рану своего заместителя, трясясь всем телом.
— Санитара! — закричал Нёвиллет снова. Голос сел, сорвался на кашель, на всхлип, на рыдание. — Быстрее! Он умирает! УМИРАЕТ! ПОЖАЛУЙСТА!
Чьи-то руки пытаются оттащить Нёвиллета, чтобы перевязать рану. Он отбивается локтями. Не отпускает Ризли. Сжимает его руку — холодную, почти неживую.
Ризли пришёл в себя от боли. От того, как Нёвиллет давил на рану. От крика. Холодные руки, дрожащие, в крови. Тёплое дыхание на щеке. Родное.
— Не кричите, — слабо сказал он, не открывая глаз. Губы шевельнулись едва заметно, потрескавшиеся, синие. — Я не глухой. И не умер.
— Заткнись! — Нёвиллет давил на рану, но кровь всё текла. — Молчи и не двигайся! Не разговаривай! Не трать силы!
— Всё равно поздно, командир. Я чую. Кровь идёт внутри. Не остановить.
— Не смей! Не смей так говорить!
Нёвиллет зарыдал — открыто, навзрыд, по-детски, не стыдясь слёз, не вытирая их. Генерал, который никогда не плакал, рыдал в грязи, залитой кровью, сжимая в руках жизнь любимого человека.
Ризли открыл глаза. С трудом фокусируясь на лице, которое любил больше жизни, больше дыхания. Видел — как Нёвиллет бледен, как трясутся его руки, как слёзы текут по щекам, смешиваясь с грязью и кровью. Капают на его лицо.
— Вы плачете, — сказал Ризли. Удивился. Ужаснулся. — Вы никогда не плачете. Даже когда больно. Даже когда я вас игнорировал и называл «господин генерал». Даже когда вы думали, что я вас разлюбил.
— Заткнись! — заорал Нёвиллет. — Не трать силы!
— Не надо… не надо обо мне плакать, командир… Вы генерал… у вас армия… у вас война…
— Я сказал — заткнись! — Нёвиллет вцепился в его руку, сжал так, что, наверное, было больно. Но Ризли не чувствовал боли — только холод.
— Слушайте… — Ризли сглотнул. Во рту — привкус железа, крови, смерти. — Я должен вам кое-что сказать. Последнее.
— Ничего ты не должен! Молчи!
— Если сейчас не скажу — не успею.
Нёвиллет замер.
— Я люблю тебя, — сказал Ризли. Глядя в небо. В серое, холодное, чужое небо. В небо, которое не спасёт. — Люблю. С первого дня, как вытащил меня из того дерьма. Как посмотрел на меня в том кабинете — не как на грязь. Как на человека.
— Ризли…
— Я всё помню, командир. Ты был в белой рубашке, без кителя, без погон. Просто человек. Просто Нёвиллет. Ты спросил: «Ты хочешь жить?» А я не знал, что ответить. Потому что до тебя никто не спрашивал. А ты ждал.
— Хватит....
— И ты сказал: «Я дам тебе шанс». Не потому, что ты заслужил. Потому что каждый заслуживает второй шанс.
— Хватит, Ризли.
— Прости, что отдалялся. Я слышал слухи. Про то, что тебя уволят из-за меня. Про то, что я — грязь… и грязь должна вернуться на место.
— Неправда, — выдохнул Нёвиллет.
— Правда. Я всегда знал, командир. Чистое с грязным не уживается. Рано или поздно грязь смывает чистое. Я не хотел быть твоей грязью. Не хотел, чтобы из-за меня ты потерял всё, что построил. Ты столько работал. Столько ночей не спал над картами. Столько людей спас. А я… я просто дно, которое ты поднял. Которое должно утонуть обратно.
— Ты не грязь.
— Грязь, — прошептал Ризли. — Прости, что испачкал такого чистого.
— Заткнись! — заорал Нёвиллет. — Заткнись, слышишь?!
Он схватил его за грудки — осторожно, чтобы не причинить боль, но отчаянно. Так, будто боялся, что Ризли исчезнет. Растворится в воздухе, оставив только кровь на руках.
— Ты не грязь! Ты — человек, который закрыл меня собой! Который терпел боль и молчал, чтобы мне не навредить! Который отдалялся, потому что боялся, что я выберу карьеру, а не тебя! Ты — мой! Ты — моя жизнь! Я выбираю тебя! Всегда! Даже если весь мир будет смотреть косо! Даже если меня уволят! Даже если посадят! Даже если расстреляют за укрывательство! Ты — мой! И если ты умрёшь сейчас — я не прощу тебя. Никогда! Слышишь? Никогда!
Ризли смотрел на него. В глазах — удивление, боль, надежда. Свет. Который не гаснет.
— Вы правда не справитесь? — спросил он еле слышно.
— Правда.
— Тогда… отвезите меня… в лазарет быстрее.
Нёвиллет усмехнулся сквозь слёзы — громко, истерично, не по-генеральски.
— Носилки! — крикнул он. — Живо! Быстрее!
Санитары подхватили Ризли, переложили на носилки. Нёвиллет шёл рядом, сжимая его руку, не отпуская ни на секунду. Пока они бежали к машине. Пока грузили внутрь. Пока водитель заводил двигатель.
Всё это время он шептал:
— Живи, Ризли. Живи, пожалуйста. Я не переживу. Я не умею быть один. Ты меня научил быть вдвоём. Не оставляй меня одного. Не оставляй меня, пожалуйста.
Ризли не отвечал. Его глаза были закрыты. Пальцы — холодные, почти неживые — лежали в ладони Нёвиллета, уже не сжимая в ответ.
Только кровь продолжала сочиться сквозь бинты, которыми санитар наспех перетянул рану.
Шесть часов. Самых долгих в его жизни.
Нёвиллет сидел в коридоре военного госпиталя на жёсткой пластмассовой скамейке, которая впивалась в бёдра. Форма была измазана кровью — он отказался переодеваться. Отказался умываться. Отказался есть, пить, спать, отвечать на вопросы, смотреть на часы.
Кровь Ризли высыхала на его руках. Под ногтями. На лице — он вытирал слёзы, и кровь размазывалась по щекам, по лбу, по шее, за воротник кителя. Он не смывал её. Не мог. Казалось, если смыть — это станет правдой. А если оставить — Ризли вернётся. Откроет глаза. Скажет: «Командир, чай остыл».
Медсестра принесла воду в пластиковом стаканчике — отставил.
Адъютант принёс суп в термосе — не тронул.
Клоринда пришла — постояла молча, положила руку на плечо, постояла ещё, ушла, ничего не сказав. Только посмотрела на его руки — красные, липкие.
— Он сильный, — сказала она на прощание, уже из дверей. — Самый сильный из всех, кого я знаю. Он выкарабкается.
Нёвиллет не ответил. Не поднял головы.
Он смотрел на дверь операционной. На красную лампочку над ней. Горела. Значит, ещё режут. Значит, ещё есть пульс. Значит, ещё не всё кончено. Не всё.
«Я люблю тебя. Прости, что посмел полюбить. Прости, что испачкал».
Ризли сказал это в грязи, под свист осколков, когда думал, что умирает. Нёвиллет прокручивал эти слова в голове снова и снова, как заезженную пластинку. Слово за словом, интонацию за интонацией.
«Грязь, которая должна вернуться на место».
— Нет, — прошептал Нёвиллет в пустоту коридора, ни к кому не обращаясь. — Не вернёшься. Ты останешься здесь. Со мной. Я не отпущу. Даже если придётся приковать тебя наручниками к моей кровати. Даже если придётся уйти в отставку. Даже если меня разжалуют в рядовые и отправят чистить сортиры. Даже если я останусь без всего — у меня будешь ты.
Он не знал, говорил ли это вслух или просто думал.
Дверь открылась в два часа ночи.
Хирург вышел, устало снимая маску. Волосы мокрые от пота, глаза красные, руки в крови — ещё свежей, не остывшей.
— Господин генерал, — кивнул он.
Нёвиллет вскочил. Сердце колотилось где-то в горле — так сильно, что он боялся задохнуться.
— Как он? — спросил он. Голос — чужой, не свой.
— Осколок задел лёгкое, — сказал хирург, устало вытирая лоб тыльной стороной ладони, оставляя на лбу кровавый след. — Потеря крови критическая — больше двух литров. Ещё пятнадцать минут — и мы бы не успели. Даже ваше давление не спасло бы.
— Но сейчас? — Нёвиллет вцепился в руку хирурга — тот не отдёрнул. — Сейчас он жив? Отвечайте!
— Жив, — хирург кивнул. Устало, вымученно, честно. — Будет жить. Операция прошла успешно. Осколок извлекли, лёгкое ушили, кровотечение остановили, дренаж поставили. Сейчас он спит после наркоза. Часа через три проснётся, когда отойдёт от лекарств.
Нёвиллет закрыл глаза. Выдохнул — так, будто не дышал шесть часов. Всё тело дрожало, ноги подкашивались, мир вокруг качнулся и поплыл.
— Спасибо, — выдохнул он. — Спасибо вам. Спасибо.
— Не за что, — хирург покачал головой. — Он сам боролся. Всю операцию держался. Даже под наркозом — пульс не падал. Сильный мужчина.
— Я могу его видеть?
— Формально — нет, — хирург помялся. — Послеоперационная палата, режим строгий, посетители не допускаются…
Нёвиллет посмотрел на него.
Хирург отступил на шаг.
— Две минуты, — сказал он, сдаваясь. — Только тихо. Он спит. И не трогайте капельницу. И дренаж не задевайте.
Нёвиллет кивнул и пошёл в палату, не чувствуя ног.
Палата была маленькой. Белые стены, белый потолок, белые простыни. Пахло антисептиком, лекарствами, перекисью водорода — тем самым запахом, который Нёвиллет ненавидел больше всего на свете. Ризли лежал на кровати, подключённый к капельницам и приборам. Бледный — белее простыней. Горизонтальный шрам под правым глазом — тонкая белая линия на белом лице.
Нёвиллет сел на стул у койки — тот самый, на котором другие ждут своей смерти или надежды. Взял руку Ризли в свои — осторожно, чтобы не потревожить капельницу и дренаж. Кожа была холодной, как лёд.
— Я здесь, — прошептал Нёвиллет. — Я рядом. Ты меня слышишь? Я здесь. Я никуда не ушёл.
Ризли не отвечал. Приборы пищали ровно, монотонно, успокаивающе — значит, жив. Значит, сердце бьётся. Значит, есть надежда. Ещё есть.
— Ты сказал, что я чистый, — продолжал Нёвиллет, гладя его по руке, по шрамам. — А я не чистый. Я такой же, как ты. Я тоже тонул. Я тоже был на дне. Просто меня не судили. Просто мне повезло с именем и семьёй. А тебе — нет. Но мы одинаковые.
Он провёл пальцами по лицу Ризли, по шраму под глазом, по щеке, по губам — потрескавшимся, синим, сухим.
— Ты не грязь. Ты — мой. Ты — человек, который закрыл меня собой. Которого я люблю. Так сильно, что это неправильно. Так сильно, что мне страшно.
Он наклонился, поцеловал Ризли в лоб. Губы коснулись холодной, влажной кожи. Пахло лекарствами и потом.
— Только вернись, — прошептал он. — Пожалуйста. Я не справлюсь один.
Медсестра в углу кашлянула — время вышло. Нёвиллет встал. Не отпуская руку.
— Я вернусь, — сказал он. — Я буду приходить каждый день. Спи. Отдыхай. А когда проснёшься — я буду здесь.
Он поцеловал его в щеку — у самого шрама. И вышел.
Ризли открыл глаза на вторые сутки. Первым делом подумал — умер. Потому что перед ним, склонившись над койкой, сидел Нёвиллет — в той же окровавленной форме, с красными глазами, с тёмными кругами под глазами, бледный как сама смерть. Это было слишком похоже на рай — тихий, светлый, без войны.
Но боль в груди, в спине, в плече напомнила: нет, живой. Очень живой. И очень больной. Капельница вливала в вену что-то холодное, дренаж в боку тянул кожу при каждом вдохе.
— Что?.. — прошептал он.
Нёвиллет спал — сидя на стуле, положив голову на край койки, рядом с рукой Ризли. Его пальцы всё ещё сжимали ладонь Ризли — даже во сне не отпускал. Дышал ровно, глубоко, как человек, который не спал несколько суток и наконец провалился в беспамятство от истощения.
Ризли смотрел на него. Долго. Считал ресницы. Провёл большим пальцем по его ладони — слабо, едва ощутимо.
Нёвиллет проснулся мгновенно. Вскинул голову, распахнул глаза.
— Ты… — голос сорвался. — Ты очнулся.
— Я говорил, что всегда возвращаюсь, — сказал Ризли. Голос сел, хриплый, чужой.
— Двое суток! Ты был без сознания двое суток! — Нёвиллет вцепился в его руку, прижал к губам, поцеловал пальцы. — Я думал, ты не…
— Тихо. — Ризли погладил его пальцы большим пальцем — слабо, едва ощутимо. — Тихо, командир. Я здесь. Живой. Немного поцарапанный, но живой.
— Поцарапанный? — Нёвиллет нервно засмеялся. — Тебя дважды прооперировали! Твоё лёгкое ушивали! Ты потерял три литра крови! Какое, к чёрту, «поцарапанный»?
— Ладно, сильно поцарапанный, — согласился Ризли. — Но не мёртвый.
Нёвиллет наклонился, уткнулся лицом в его здоровое плечо — осторожно, не касаясь швов. Плечи его тряслись.
— Не смей больше так делать, — прошептал он.
— Обещать не могу.
— Я прикажу.
— Я военный. Приказы выполняю.... Не плачь, — сказал Ризли.
— Не командую.
— Простите.
Нёвиллет поднял голову.
— Люблю тебя.
— Я знаю, — ответил Ризли. — И я тебя. Бесконечно.
Ризли выписали через двадцать три дня. Число он запомнил — для отчёта, для себя, для истории. Двадцать три дня, которые изменили всё.
Он ещё хромал — осколок задел нерв, врачи сказали, что пройдёт через пару месяцев. Носил повязку на боку — под рёбрами, где осколок вошёл. И руку на перевязи — плечо восстанавливалось медленно, рука плохо поднималась. Но он был на ногах. И впервые за долгое время — не прятал взгляд.
В первый день после выписки он пришёл в штаб. Доложить, что жив, здоров и готов работать. Нёвиллет встретил его в коридоре.
Они шли вместе — генерал чуть впереди, Ризли сбоку. Как положено: командир и заместитель. Но в этот раз что-то было по-другому. Ризли не смотрел в пол. Не сжимал кулаки. Не отворачивался, когда кто-то проходил мимо. Он шёл ровно, смотря прямо перед собой. И иногда — краем глаза — на Нёвиллета.
Шёпот был таким громким, что его слышали даже в кабинетах.
— Смотри, опять этот… Живой ещё. Как таракан.
— Ну да, генерал его везде таскает. Спина болит, рука на перевязи — а он на службу припёрся.
— Неужели не понятно, почему? Глаз с генерала не сводит.
— Тише. Услышит.
— А что мне сделает? Позор на нашу армию — вот что. Генерал и его бывший зек. В госпитале, говорят, вместе лежали. В одной палате. Даже медсестёр выгоняли.
— Да ну?
— Моя сестра там работает санитаркой. Он к нему приходил каждый день. С утра до ночи. Чай носил в термосе, сам заваривал. Книжки читал вслух. Целовались, говорят, прямо в палате. При всех.
— Мерзость…
Ризли сжал челюсть. Кулаки в карманах. Но не остановился.
Нёвиллет остановился.
Генерал развернулся на каблуках. Посмотрел в конец коридора — туда, где стояли двое офицеров у карты. Те самые. Молодые. Наглые. Из снабжения. Всё те же лица — веснушчатые, самодовольные, не тронутые войной.
— Повторите, — сказал он.
Голос — ледяной. Тихий. Такой тихий, что все разом замолчали. Даже часы на стене, казалось, перестали тикать.
— Что вы сказали?
Офицеры побледнели. Втянули головы в плечи. Съёжились.
— Господин генерал, мы просто обсуждали служебное, ничего личного…
— Я спросил: что вы сказали? — Нёвиллет шагнул вперёд. — Вы говорили о «позоре на армию». Вы говорили о «бывшем зеке». Вы говорили о госпитале. Продолжайте. Я слушаю.
Молчание.
— Если есть что сказать о моём подчинённом — говорите мне в лицо. За спиной — трусость.
Он протянул руку назад. Взял Ризли за запястье. При всех. Открыто. Демонстративно. Не скрывая.
Ризли вздрогнул. Дёрнулся было — но Нёвиллет сжал пальцы крепче, не отпуская.
— Этот человек закрыл меня собой. Он получил осколок в спину. Он потерял три литра крови, чтобы я остался жив. И пока я командую этой армией, он остаётся моим заместителем.
Пауза. Он посмотрел на Ризли.
— И — да — моим любимым человеком. Кому не нравится — рапорт.
Никто не шелохнулся.
Нёвиллет развернулся и пошёл дальше. Ризли за ним. Рука в руке — он не отпускал.
Дверь в кабинет закрылась. Тишина — настоящая, без шёпота, без сплетен, без посторонних.
Ризли прислонился к стене. Сердце колотилось где-то в горле.
— Вы… — выдохнул он. Голос сорванный, с хрипотцой. — Вы… зачем? При всех? Зачем вы это сделали? Я же просил… я же говорил, что не хочу пачкать вашу репутацию… я же для этого отдалялся, чтобы…
— Ты просил не пачкать мою репутацию, — спокойно сказал Нёвиллет. Снял китель — медленно, аккуратно повесил на спинку стула. Подошёл к Ризли вплотную. — А я прямо сейчас поставил жирную кляксу. Специально.
— Но…
— Никаких «но». Я устал. Я устал прятаться. Я устал делать вид, что ты мне никто. Я устал смотреть, как ты мучаешься, как сжимаешь кулаки, как краснеешь, когда слышишь шёпот. Я устал пить чай из чужих рук. Я устал спать один. Я устал от всего этого.
Ризли молчал. Смотрел в пол.
— Посмотри на меня, — сказал Нёвиллет.
Ризли поднял глаза. В них была растерянность — как у ребёнка, который заблудился и наконец увидел свет.
— Я люблю тебя. Ты меня слышишь? Я люблю тебя. И мне плевать, что говорят. Плевать, что думают. Плевать, кто и как на нас смотрит. Ты — мой. И я — твой. И я не позволю каким-то трусам в коридоре решать, как нам жить.
Он прижал ладонь к его щеке — нежно, несмотря на всю сталь минуту назад.
— Если они смотрят косо — пусть смотрят. Если шепчут — пусть шепчут. Мне всё равно. А ты перестань опускать взгляд. Ты не сделал ничего постыдного. Ты просто полюбил. И любим в ответ. Это не преступление. Не позор. Не грязь. Это — жизнь.
Ризли прикрыл глаза. Выдохнул — долго, шумно, будто нёс тяжесть много лет и наконец сбросил.
— Вы… невыносимы.
— Знаю.
— Я люблю вас.
— Знаю. А теперь иди сюда.
Они обнялись. Посреди кабинета, под тиканье часов на стене. Ризли уткнулся носом в шею Нёвиллета. Пальцы вцепились в его рубашку.
— Заварю чай, — сказал Ризли, отстраняясь.
— Я помогу.
— Не надо. Ты не умеешь.
— Научусь.
— Восемьдесят градусов, командир. Не больше, не меньше.
— Я запомню.
— Врёшь.
— Вру. Но я попробую научиться.
Ризли усмехнулся. Пошёл на кухню. Нёвиллет — за ним.
Прошло три года после подписания мирного договора.
Три года, как отгремели последние выстрелы. Три года, как Нёвиллет перестал просыпаться в пять утра от телефонных звонков из штаба.
Они не расставались. Даже когда думали, что должны. Даже когда слухи становились громче. Даже когда репутация Нёвиллета трещала по швам.
Война кончилась. Нёвиллет ушёл в отставку — не из-за слухов, а потому что сам захотел. Потому что устал. Потому что заслужил тишину.
Теперь они жили в маленьком доме на окраине города. С садом. С сиренью у крыльца.
Майское утро встречало их пением птиц и свежим запахом цветущих кустов.
Нёвиллет проснулся от того, что Ризли гладил его спину — медленно, лениво, не спеша. Ладонь скользила по позвонкам, по гладкой коже, без единого шрама. Пальцы замирали на пояснице, потом поднимались выше, к лопаткам.
— Доброе утро, — сказал Ризли хриплым со сна голосом.
— Ты не спишь? — спросил Нёвиллет, не открывая глаз.
— Сплю.
— Тогда убери руку.
— Не могу.
Нёвиллет вздохнул и прижался ближе.
Три года он просыпался так. Три года рука Ризли лежала на его талии. Три года он делал вид, что это его не устраивает. Ризли знал, что это не так.
— Который час? — спросил Нёвиллет.
— Восемь, — ответил Ризли. — Твои воробьи уже проснулись.
— Мои воробьи?
— Те, что в саду. Ты их подкармливаешь, они тебя знают. Сейчас прилетят на подоконник, будут смотреть, как ты спишь.
Нёвиллет открыл глаза. Сощурился от солнца.
— Ты встал в пять?
— В шесть. Сходил в душ. Заварил чай. Оставил на кухне. Потом вернулся.
— Зачем?
— Смотреть, как ты спишь.
Нёвиллет посмотрел на него. Ризли лежал рядом, подперев голову рукой. Шрам под правым глазом — тот самый, который три года назад казался чёрным, залитый кровью. Теперь он был просто тонкой белой линией. Три шрама на груди — следы когтей, история, которую Нёвиллет наконец узнал. Не сразу. Через год. Через два. Когда Ризли сам рассказал.
— Седины прибавилось, — заметил Нёвиллет, проводя пальцами по его вискам.
— Это ты виноват.
— Я?
— Ты. Нервы. Твоя карьера, твои слухи, переживания за тебя. Я раньше времени поседел.
— Ты всегда был седым.
— Но теперь больше.
Нёвиллет улыбнулся. Ризли наклонился, поцеловал его в лоб.
— Чай будешь? — спросил он.
— Да.
— Сырники?
— Да.
— А что ты ещё будешь?
— Тебя. Но потом. Сначала чай.
Они встали. Ризли накинул рубашку — не застегнул, как всегда. Нёвиллет натянул старую футболку с вытянутым воротом — ту самую, которую Ризли купил ему ещё во время войны. Она уже почти расползлась по швам, но он не выкидывал. Привык.
Пошли на кухню. Ризли включил чайник, достал заварник.
— Помнишь, как ты боялся, что я не умею заваривать чай? — спросил Нёвиллет, садясь за стол.
— Ты не умел.
— А теперь?
— Теперь — сносно.
— Всего лишь сносно?
— Восемьдесят градусов, командир. Не кипяток.
Нёвиллет вздохнул. Ризли усмехнулся в заварник.
Они пили чай на веранде. Сирень цвела в двух шагах, перекрывая ароматом травянного запах утра. Воробьи сидели на перилах, косили глазом на крошки, которые Нёвиллет рассыпал на столике. Ризли смотрел на них и улыбался.
— О чём думаешь? — спросил Нёвиллет.
— О том, как ты боялся сирени.
— Я не боялся.
— Боялся. Когда я в первый раз сплёл тебе венок, ты сказал: «Это уродство».
— Это было уродство. Кривое, с торчащими ветками.
— Зато из сирени.
Ризли встал, подошёл к кусту, отломил ветку. Вернулся к столу. Начал плести венок — пальцы, шрамированные, но всё ещё ловкие. Нёвиллет смотрел молча.
— Ты помнишь, — сказал Нёвиллет, — как я приехал за тобой в тот лес?
— Помню.
— Я думал, ты умрёшь.
— Я тоже думал.
— Ты не умер.
— Ты не дал.
Ризли закончил венок. Кривой, уродливый, с торчащими ветками. Прямо как в первый раз. Надел на голову Нёвиллету.
— Это уродство, — сказал Нёвиллет.
— Это любовь.
— Ты повторяешься.
— А ты всё равно носишь.
Нёвиллет не ответил. Только улыбнулся и поцеловал его.
— Пойдём, — сказал он. — Сырники стынут.
— Пойдём.
Они вошли в дом. Сирень пахла. Птицы пели. Это был замечательный день.