маморитаи

NC-17
В процессе
41
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 34 страницы, 13 308 слов, 2 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки

1. когараси (木枯らし)

Настройки
Примечания:

Кванджу, Южная Корея

2025

Вечернюю тишину квартиры нарушает хлопок двери. Ступив за порог, Чонгук тянется к включателю и оставляет ключи на полке, щурясь из-за обжигающе холодного света, мимолетно его ослепившего. Недалеко от стены, скрывающей коридор от гостиной, виднеется тонкая синяя нить, протянувшаяся по полу, и слышится приглушенный рой голосов, подсчитывающих голы. — Опять он забыл выключить телевизор. Мягко покачав головой, Чонгук сменяет уличную обувь на домашние тапочки и спешит в гостиную, чтобы сбросить сумку, давившую на плечо все время, что он провел на пути домой в трамвае. Потянувшись, Чонгук с хрустом разминает плечи, наслаждаясь спокойствием и уютом их с отцом небольшой квартиры, в которую всегда хотелось возвращаться после особенно утомительных рабочих дней. Мысль о том, что вскоре ему придется променять эти тонкие, но родные стены на холод общежития при одном из университетов Сеула, обжигает и колет, однако он не дает себе пасть духом. Пока есть свободное время после летней подработки, отнимающей добрую часть сил, Чонгук может позволить себе отдохнуть здесь, как следует насладиться общением с отцом и позаботиться о том, чтобы после уезда сына у того все было отлично. Чон Хосок о том никогда не скажет, но он очень в этом нуждается. Выключив телевизор, Чонгук проходит к кухонному островку с острой жаждой во рту, вынудившей жадным залпом выпить весь стакан воды, а затем оглядывается на то множество цветов, что окружает свободное пространство около балкона, уходя вплоть к небольшому старому дивану, расположенному в центре. Налив еще воды, Чонгук проходит к тумбе, ютящейся прямо среди этого самодельного сада, за которым так приноровился ухаживать его отец, и заливает воду в одиноко стоящий в вазе цветок — такой же вянущий, как и его концентрация внимания в последние дни. Нахмурившись, Чонгук оглаживает скукожившиеся белые лепестки, с ворочающейся внутри настороженностью понимая, что отец не поливал цветок сегодня. Как, если обычно он о таком не забывал? Переведя взгляд на домашний телефон, стоящий в стороне, Чонгук тянется к трубке, снимая ее и нажимая на кнопку. Столь ожидаемое им, действительно оставленное голосовое сообщение вынуждает его вздохнуть с тяжестью, заполонившей грудь. В трубке раздается разъяренный женский голос. — Чон Хосок, я знаю, что ты прослушаешь это сообщение, даже если на него не ответишь. И что же ты такой за человек, если раз за разом столь целеустремленно игнорируешь меня? Впрочем, о твоей трусости можно слагать легенды — уж в этом я не сомневаюсь, поверь. Чонгук беззвучно роняет: — Мама… — Называй меня стервой про себя, сколько вздумается, но запомни, что так просто отделаться от меня ты не сможешь. Не когда мой сын все еще живет с тобой по собственному, как он говорит, выбору, — она усмехается. — Хотя какой вообще он может делать выбор? Это лишь ничего не осознающий ребенок, едва окончивший школу. Скажи, тебе не стыдно лишать Чонгука последних беззаботных дней в его жизни работой, о которой он перед поступлением и думать не должен? Разве можно вынуждать его заботиться о тебе, хотя он и не обязан? — в голосе ее залегает глумящаяся жестокость. — Хотя подожди. Не то же самое ты сделал со мной, вынудив угробить свою молодость? Руки Чонгука начинают трястись. От ужаса ли, что вызывают в нем чужие бездушные слова, или от бессильного, бесконтрольного гнева — он не знает. — Почему я вообще должна узнавать о том, чем занимается мой ребенок, от кого-то другого? Или ты забыл, что он не только твой сын? Развод не лишил меня прав, которые я имею как его мать. И я больше не позволю себе оставаться в стороне, пока он упрямо делает вид, будто заботиться о своем немощном отце, который даже не может встать с инвалидного кресла, его единственный... Чонгук бросает трубку прежде, чем она продолжит. — Именно так, мама, — говорит он глухо в пустой комнате, будто здесь она может услышать его. — Он мой единственный приоритет. И никто Чонгуку его не заменит. Встав с дивана, он рассеянно бредет к кухне, оставляя там прежде сжимаемый в руке стакан. Дважды смочив руки по привычке, которая могла успокоить его нервы и занять мысли, Чонгук направляется в свою комнату, шоркая тапками намеренно громко, чтобы в соседней спальне его могли услышать вовремя. Теперь он понимает, почему отец не сидел на своем привычном месте по приходе сына домой и почему не полил цветок. Сообщение было оставлено утром и, наверняка, расстроило его на весь последующий день. Чонгук знал, каким тот мог быть чувствительным, когда дело касалось бывшей жены. Или инвалидности. Стянув с себя насквозь пропитавшуюся потом футболку, Чонгук с омерзением откидывает ее в сторону и обещает себе, что после сегодняшней смены, на которой ему пришлось таскать особенно тяжелые вещи, он постарается отмыться так, чтобы кожа блестела. Переодевшись в домашнюю одежду, он уходит обратно в гостиную, проверяет, осталось ли что съедобного в холодильнике, и подогревает оставшуюся порцию замороженного супа, себе на ужин оставляя лишь наспех сделанный еще поутру бутерброд, который отцом так и не был съеден, и наполовину съеденную котлету. Чонгуку, конечно, хотелось бы поужинать чем-то большим, однако сейчас на готовку он совсем не настроен, а потому, проигнорировав жалобное урчание желудка, он решительно идет к спальне отца и стучится в дверь несколько раз, не желая нарушать чужое уединение — знает, что отец того не любит, пусть и не показывает. Он вообще многое привык не показывать. И ломку, одолевающую его в ногах в особенно холодные дни, которые в последние годы стали наведываться в Кванджу все чаще, и усталость даже из-за самых простых действий, на которую накладывается не только его невозможность ходить, но еще и приближающийся возраст — пусть еще не достаточно серьезный, но уже не позволяющий заметить, что он все так же молод, как и прежде. И особенно он привычен скрывать горечь, одолевающую его каждый день, но старательно подавляемую в присутствии сына. Ее он показывал сильно редко — почти никогда, если честно. Постучавшись еще раз, Чонгук тихо просит: — Пап, открой, — ответа не следует, и тогда он вздыхает. — Я знаю, что тебя расстроили слова мамы, но это не повод отказываться от еды. Ты же знаешь, я переживаю за тебя. А слушать ее — только голову забивать. С той стороны все так же — молчание, что вынуждает его обессиленно сомкнуть веки, облокотившись о стену со стынущим супом в руках. Чонгук боится себе в том признаться, но порой он понимает мать, выплескивающую в этих голосовых сообщениях ту невысказанную злость, что прятала под собой ее истощенность, вызванную многими годами супружества с человеком, который не мог позаботиться о себе должным образом. Конечно, поначалу, выходя за отца замуж, ей это было неважно. Женщина отчаянно заботилась о своем супруге, посвящая ему все свое время, просто потому что любила и была молода, как она сама говорила Чонгуку в последний раз, когда они нормально встречались. Потом же все изменилось — родился сын, и появилась дополнительная, еще более серьезная ответственность. Большая часть обязанностей дольше десятка лет лежала на ее плечах. И женщину, лишь со временем понявшую, что нуждается она совсем в другом, это сломало. В моменты, когда отец вновь запирается в себе, отдаляясь от сына еще больше, чем он уже, Чонгук даже начинает соглашаться с причинами, по которым она ушла. Но еще больше он понимает, почему остался. А потому ненавидит себя каждый раз, когда смеет думать о подобном, неважно, говорит ли в нем злость на других людей или усталость. Чонгук не имеет право расслабиться, когда человек, давший ему столько и бывший всем, что у него есть, страдает всю свою жизнь, пожираемый не инвалидностью, но демонами в собственном разуме. Он оставался и остается до сих пор, чтобы бороться с ними так же отчаянно, как отец — его любит. Набравшись уверенности, он твердо произносит: — Я захожу. И лучше тебе потом не ворчать на нарушение твоего личного пространства, потому что… Сначала Чонгук и сам не толком не знает, почему замирает на пороге. Предчувствие, сдавившее грудь, однако, не позволяет ему увидеть в умиротворенной картине нечто абсолютно нормальное и обычное. С виду, казалось, в комнате отца все на своих местах — вещи прибраны и разложены, как полагается, окно приоткрыто, чтобы свежий воздух мог поступать внутрь, а сам отец наполовину повернут к Чонгуку, голову склонив, как бывает, когда он дремлет. Вот только проснувшаяся в груди глухая тревога вынуждает оставить поднос на тумбе и торопливо обойти кровать, чтобы оказаться с мужчиной лицом к лицу. — Пап?.. Откинув голову, Хосок сомкнул веки, кажется, целую вечность назад. Губы его — обескровлены, а лицо непривычно бледно. У Чонгука начинают трястись руки, когда он замечает банку таблеток, валяющуюся на тумбе. Рассыпанные, они лежат и на поверхности, и на полу. Чонгук же, переведя обезумевший взгляд на отца, бросается к нему быстрее, чем когда-либо, больно ударяясь коленями о паркет, и тянется к бледной шее, силясь нащупать пульс. — Ну же, давай… — его трясет, словно в лихорадке, когда он истязает самого себя в попытках уловить хотя бы слабый пульс и услышать хотя бы намек на дыхание. — Пожалуйста, пап… Чонгуку никто не отвечает. — Это не смешно, правда, хватит… Все вокруг кружится, а перед глазами встает пелена. — Прошу тебя… Через несколько минут в скорую помощь поступает обычный для сотрудников, но решающий для семьи Чон звонок.

***

Следующие несколько часов Чонгук помнит смутными отрывками, что никак не могут сложиться в единое целое. Кажется, он сидит на этом проклятом диване в гостиной, что была самым любимым местом отца во всей квартире, целую вечность. Вокруг беспрестанно сменяются люди, но Чонгук не запоминает лиц — только смазанные образы, которые что-то ему говорят, а он слушает их, словно став кем-то третьим — сторонним лицом, которому не остается ничего, кроме проклятой надежды, неясной и бессмысленной. Она умирает в нем сразу же, как он слышит постановление. Полицейские и медики фиксируют время смерти — двенадцать часов двадцать шесть минут. Тот самый момент, когда у Чонгука в разгаре рабочий день. И пока он изо всех сил перетаскивал тяжелые грузы, мечтая лишь о том, как у него поскорее появится возможность жить так же просто, как его друзья и сверстники, на другом конце Кванджу его отец принял решение уйти. Вот так просто, как обсуждают погоду. Словно он никому не нужен, словно его никто не найдет, никто не позаботится. За то время, что Чонгук работал, ни о чем не зная, отец успел охладеть и покрыться первыми трупными пятнами. Голова раскалывается от пронизывающей ее боли, но он не плачет и даже не дрогнет лицом. Внутри пусто, как в лабиринте, из которого нет выхода. Боль все жжет, но где-то отдаленно, проникая в солнечное сплетение и виски, но не касаясь той сводящей с ума паники, что пронзила его, как только он понял, что отец давно сделал свой последний вздох, и сейчас лишь тлеет на дне сознания. Ему задают сотни вопросов, и на каждый он отвечает одинаково, ни единого сказанного слова не запоминая. Все словно в тумане, что сейчас дрогнет, и он очнется, а случившееся окажется страшным сном, что приснился ему по пути домой. Отец ведь не мог так поступить с ним. Не мог же? Он прокручивает этот вопрос в голове все то время, что тело готовят к отправке в морг, и приходит в себя, только когда замечает носки ботинок, оказавшихся перед его опущенными в пол глазами. Не поднимая взгляд на подошедшего, Чонгук устало произносит: — Я ведь уже все рассказал. И не один раз. Будете мучать еще? — Дорогой… Резко вскинув взор, Чонгук пронзительно вглядывается в лицо матери, преисполненное ужаса. Глядя на текучее в ее чертах горе, в нем вспыхивает столь отравляющая волна ярости, что он, не думая дважды, встает, приблизившись к женщине вплотную, и заглядывает прямо в ее глаза, что стыдливо бегают по всякому углу гостиной, лишь бы не встречаться с ним. Сглотнув, мать хрипло бормочет, перебирая в пальцах собранную ткань помявшейся рубашки: — Я приехала сразу, как мне позвонила соседка. Это так страшно. Я и не представляю, каково тебе было… — А тебе есть до того дело? — прерывает ее Чонгук. — Или же твое беспокойство распространяется на всех, кроме беззащитного человека, на которого ты вылила свою желчь? Лицо женщины приобретает растерянное и виноватое выражение. — Дорогой, я не хотела того, что случилось. Если бы я знала… — Не стала бы кричать на него и обвинять в том, что он всем портит жизнь? — Чонгук и сам повышает голос, не обращая внимания на переведших на него взор полицейских. — Хотя бы себе не ври. Ты хотела, чтобы он умер. В глазах, столь похожих на Чонгука, застывают слезы. — Не смей так говорить, — шепчет она сломано. — Верни мне моего отца. Может, тогда все будет иначе. Чужой всхлип оседает иглой в горле. Сжав влажные ладони, Чонгук отворачивается, игнорируя вопросы подошедших полицейских. Пальцы настойчиво трут лоб, силясь не успокоить, но соскрести кожу в кровь, обнажив все сущее. Губы поджимаются, чтобы сдержать не то ругательства, не то вой израненного зверя, что теперь остался один. Он оборачивается, лишь когда из комнаты доносится шум. Прямо перед Чонгуком на носилках выносят труп отца, укрытого и не видимого постороннему взору. Но разве он не знает наизусть каждую его черту? Человек, который, как он думал, встретит его улыбкой очередным вечером после рабочего дня, кто останется ему опорой, даже когда им обоим так тяжело, и кто пройдет с ним до конца, прямо сейчас уходит навсегда, ускользая так стремительно, что Чонгук за ним не успевает. Он бросается следом, оказывается перехваченным, рвется и тихо умоляет, словно не чувствуя крепкой хватки, но все равно оказывается от него все дальше и дальше. У Чонгука ничего не осталось. Отца уносят вместе с ним самим, а он этого пока даже не понимает — просто стремится навстречу тому, от кого не отходил с самого своего рождения. Обессиленно сгорбившись, он грубо скидывает с себя руку матери, положенную ему на плечо, и бредет в комнату, чтобы собрать вещи. Ночевать сегодня он планирует у морга.

***

Вокруг стерильно чисто и шумно, однако Чонгук ощущает себя в полной пустоте, в абсолютном одиночестве и неизменном безумии, когда сидит во главе стола, заплаканными и безжизненными глазами смотря в бесцельное никуда. Вокруг него на тарелках лежат щедрые порции фруктов, сладостей, обычной еды — не сытной, но достаточной, чтобы перекусить в перерывах между трауром и разговорами. Чонгук знает, что сознание его больно, однако не может не видеть в каждом, кто ведет беседу, отголоски безразличия и даже веселья. Рука его под столом до боли стискивает натянутую в кулаке ткань брюк, когда он видит, как одна из знакомых отца позволяет себе рассмеяться, голову запрокинув, словно все в порядке, и они просто на скучном празднике. Кто-то снова подходит к нему, чтобы выразить соболезнования, но Чонгук ничего не слышит. Ничего, кроме: — Бедный мальчик. В таком раннем возрасте, и уже потерять отца — это, безусловно, очень страшно. — Ему и так пришлось тяжело, учитывая… — говорящий заминается, — особенности Хосока. Думаю, он понимал, как мучал ребенка, взвалившего на свои плечи заботу об отце после ухода матери из семьи, вот и решил облегчить участь их обоих, избавив ребенка от чувства вины… — Да разве можно утешить любящего тебя человека, покончив с собой? Жизнь Хосока истязала его с самого юношества, сделав инвалидом в восемнадцать из-за ошибки двух водителей, столкнувших трамваи друг с другом. Потом он еще и на этой, — мужчина с пренебрежением кивает в сторону матери Чонгука, с кем-то говорившей, — женился, просто потому что она, как он думал, была единственной, кто сможет его таким полюбить. Родители у него всегда были не подарок, он совсем один остался. Потому и полностью зависел сначала от нее, а затем и от ребенка. Какому человеку понравится такое унижение? Его жизнь — череда трагедий, которые повлияли на то, какой путь он выбрал, а конец — закономерность и вовсе не попытка исправить ошибку. — А я в какой-то степени могу понять его бывшую жену, — подает голос другой. — Не каждой молодой и красивой девушке понравится уделять все свое время на мужа, неспособного даже позаботиться о ней должным образом. Может, она и поступила ужасно, но ее уход из семьи к тому перспективному бизнесмену спас ей жизнь и не лишил окончательно сил. — Говорят, он и похороны эти оплатил… Не выдержав, Чонгук резко поднимается с места, отчего стул до омерзения громко скрипит, проехавшись ножкой по заскрежетавшему мрамору. Прежде свободно говорившие мужчины переводят на него несколько уязвленные взгляды, как если бы только сейчас поняли, что сын умершего все это время мог их слышать, а Чонгук молча проходит мимо, чувствуя, что все происходящее душит его так сильно, что еще немного, и он сам бросится в окно, лишь бы больше не думать и не чувствовать. Пройдя мимо колонны, около которой прежде стояла мать, Чонгук направляется в туалет, намереваясь ослабить давление галстука, сполоснуть лицо холодной водой и хоть немного прийти в себя, как его прежде целенаправленный шаг сбивает ее звонкий голос, эхом по пустому залу разнесшийся. — Я не считаю, что выставленная стоимость не соответствует реалиям. Да, книжный магазин, возможно, и выглядит старомодным и ни на что не годным… — ее перебивают, возмущенно что-то говоря. — Я понимаю, однако, послушайте, мой муж был инвалидом, неспособным ходить, и во всем ему помогал мой сын, но у него учеба и работа, вы должны войти в положение…. Мы можем обсудить этот вопрос, но я не снижу цену настолько, чтобы остаться в проигрыше. Я знаю ценность местоположения магазина — покупка точно будет вам выгодна. Рассеянно огладив себя по локтю, она оборачивается с уверенностью в лице, что присуща лишь людям с крепкой предпринимательской хваткой, но тут же замирает при виде Чонгука, чье лицо подернулось болезненным осознанием и той ненавистью, что вынудила ее запнуться на полуслове и, спешно принеся извинения, бросить трубку. — Дорогой, что ты здесь делаешь? — Да как ты смеешь? — выдыхает он, сам не веря тому, что видел и слышал. — Как тебе не стыдно? Тело отца остыть не успело, а ты уже… Голос его переходит на шепот, скрываясь в молчании. Женщина ступает ближе, протянув к нему руки, которые Чонгук не принимает, отшатнувшись от нее. — Послушай, это для твоего же блага. Мне жаль твоего отца, но я думаю, он хотел бы, чтобы книжный магазин был продан, чтобы ты мог не работать… — Он хотел жить! — перебивает ее Чонгук, не сдержав слез. — Он хотел просыпаться и не получать упреков и нож в спину. Он хотел бы, чтобы я позаботился о том, что было для него важно, а не отдавал его в чужие руки, пока даже не прошло сорок девять дней… — Ты действительно так считаешь? — мать отступает, и в выражении ее проступает нечто, что он мог бы назвать лишь холодом. — Думаешь, Хосок хотел жить? Думаешь, он не понимал, что делает, и у него не было именно таких мотивов, когда он принял… — Не говори так, — бормочет Чонгук и повышает голос. — Не смей даже! Это неправда! — Он знал, что приносит всем боль. Прости меня, но я не могу больше позволить тебе закрывать на это глаза. Ты должен принять правду. Замотав головой, Чонгук смаргивает слезы, хлынувшие по щекам, и отворачивается, переходя на бег, чтобы скорее скрыться подальше — от матери, от этих людей, от места, где даже из уважения к мертвому отец не получил отношения другого, кроме как если бы он для всех был обузой. Сердце Чонгука разбивается за него — того, кто уже не услышит, но кого все равно оскверняют даже тогда, когда он не успел ничего никому сделать. Особенно, когда Хосок в принципе зла никому не делал. Он толкает дверь, мимолетно оглянувшись на гостей, что словно и не замечают его вовсе. На мгновение Чонгуку кажется, что среди них сидит отец, внимательным взглядом воззрившись на заплаканного сына. Чонгук может увидеть, как его руки сжимают подлокотники инвалидной коляски, а на уголках губ, опущенных вниз, залегают отголоски сожаления. В глазах миндалевидной, совсем непохожей на него формы — острое и бесконечное сожаление. Хосок улыбается Чонгуку, а тот выбегает, чувствуя, что больше не может дышать.

***

Блеск уличных фонарей отбрасывает едва заметные блики на витрину, за которой скрывается Чонгук, склонившийся над кассой, чтобы утереть там пыль. Отведенные до механизма действия ныне чувствуются неестественными и стремительно крошащимися под пальцами, как ненадежный пластилин. Книжный магазин погружен в полумрак — Чонгук пришел в него сразу же, как доехал из центра. Проходящие мимо люди не смотрели на то, как он убирался внутри, а остановившиеся напротив, чтобы заняться своими делами, будь то поговорить с кем-то или докурить сигарету, даже не думали заострить внимание на том, как время от времени он замирал с тряпкой в руке, невидящим взглядом воззрившись на один из множества книжных шкафов. Чонгуку все казалось, что за ним скрывается его отец. Но сколько бы он проверял, ни в этом, ни в одном другом уголке этого места, в котором он вырос, и которое отец продержал всю свою жизнь, не было ничего, кроме пустых отголосков о том, что мужчина был реален. Среди устремляющихся ввысь книжных шкафов есть и кадки цветов, пышно распускающихся и источающих привлекательный запах, и несколько столиков, за которыми можно провести время, если необходимо прочесть интересный томик немедленно, и диковинные украшения, привезенные хорошими знакомыми отца, которых у него было немного. Тот, сколько Чонгук себя помнит, предпочитал изолированность от общества и одиночество, оправдывая это тем, что не хочет разочаровываться. Лишь теперь Чонгук до конца понял, о чем он. Книги были старыми, а многие — еще и пыльными. Их магазин специализировался на старых изданиях и редких томиках, но в эпоху технологий и прогресса это едва ли было нужно кому-нибудь, кроме коллекционеров, а потому прибыль с дела отца не выходила достаточной, чтобы им приходилось жить без денежного вопроса, поставленного ребром к горлу. Чонгук солжет, если скажет, что это его никогда не волновало — пока у всех были возможности, которые им дарили родители, он мог позволить себе лишь мечты и цели. Однако вместе с этим он знал, что не променяет свою жизнь ни на что иное, потому что у него всегда было то, чем не обладал ни один из его друзей из богатых семей. Тем безраздельным вниманием и любовью, с какой только Хосок мог заботиться о своем маленьком Чонгуке. По крайней мере, так отец ему говорил. Сердце вновь начинает болеть, и Чонгук, севший на колени, чтобы достать до самой нижней полки, хватается за него, не то силясь успокоить, не то вырвать напрочь, чтобы больше не стонало, не мучило и не приносило чувство горечи. Его берет безраздельная, всепоглощающая обида на весь этот мир, на мать, на себя, на те события, что привели их к этому исходу. Которые лишили Чонгука того, что он называл всем своим миром. Правда в том, что отец действительно знал, что доставляет всем неудобства. Вот только вся проблема в том, что это была лишь его мысль. Потому что для Чонгука он был самым драгоценным человеком на свете. Тихий звон колокольчиков над дверью оповещает о прибытии в магазин нового человека, и Чонгук уже знает, кто это, хотя бы потому, что никто другой войти сюда не посмеет. Однако, обернувшись, он встречается взглядом совсем не с тем человеком, которого ожидал увидеть. — Здравствуй, Чонгук, — пожилая женщина тепло улыбается ему. — Вы закрыты? В горле внезапно пересыхает, и он сквозь силу выдавливает из себя со всей вежливостью, на которую способен в данный момент: — Да, тетушка. Простите, но сегодня я не смогу вас обслужить. — Ничего страшного. Я просто зашла, чтобы убедиться, что горящая лампа мне не привиделась, и впервые за несколько дней ты снова здесь… — она перебирает сумку, повисшую на трости. — Не было ни одного дня, когда твой отец не открывал этот магазин, и я уже успела забеспокоиться. Завтра будете работать в прежнем режиме? — Боюсь, мне придется вас расстроить, — Чонгук чувствует, как не вовремя голос подчиняет хрипотца. — Магазин, вероятнее всего, больше не откроется. Отец умер. Прежде теплая улыбка на лице женщины исчезает, растворяясь в болезненном осознании, с которым она печально на него взирает. Морщины на ее лице углубляются, а в глазах, — Чонгук явственно видит, — расцветает та отчаянная скорбь, что так была нужна ему, оказавшемуся в мире, где на смерть родного человека, на самом деле, было все равно всем, кроме него одного. — Как же так, — брови ее сходятся к переносице, и она проходит вперед. — Милый, мне так жаль… — Ничего, — Чонгук почти искренне улыбается ей. — Не переживайте так. — Да как же могу по-другому? Ты ведь на призрака похож. — Правда, не стоит, — он уязвленно сглатывает, когда ее ладони касаются лица — женщина низка, но тянется, чтобы до него достать. — Тетушка, со всеми рано или поздно это случится. Сейчас мне тяжело, но… Она резким движением прижимает его к себе, несмотря на внешнюю слабость в сухих руках обхватывая его крепко и обнимая так, что с губ Чонгука срывается сдавленный звук — горечь, которую он отчаянно в себе топит. — То, что смерть приходит ко всем, не значит, что живые не заслуживают утешения, — говорит женщина тихо, но наставительно. — Это нормально плакать и бояться, милый. Я тоже рыдала днями напролет, когда мой папа умер. Тело Чонгука слабеет, и он того не хочет, но облокачивается на нее, силясь не давить своим весом, но все равно оседая под тяжестью груза, возложенного на плечи, который прежде он нес с гордостью, а ныне — с чувством, что больше не может. Слезы стекают вниз по лицу, но теперь они ничем не подавлены, абсолютно обнажены в своем чистом мотиве и столь стремительны, что он не успевает даже сглатывать и хлюпать носом. Словно маленький ребенок, Чонгук громко плачет и горбится, вжимаясь в плечо женщины, что успокаивающе гладит его по волосам, нашептывая слова утешения и заменяя тех, кто должен был стать ему опорой в этот страшный миг, но кто предал его так же, как и отца — кто предал именно его в первую очередь, а потому прощения от Чонгука не получат. За стенами книжного магазина начинает лить первый за многие дни дождь, обрушиваясь на Кванджу беспрерывным потоком. Капли попадают на отягощающиеся под давлением листья деревьев, расположенных сбоку от магазина и словно укрывающих его от всего остального мира. Ветер меняет само направление жизни, но Чонгуку, в отличие от многих, не страшно смотреть на эту непогоду. В ней он находит подобие островка признания — не спокойствия, но попытки принятия. — Я так скучаю по нему, — он разбивается в попытке не сломаться. — Невыносимо. Так сильно, что схожу с ума. Женщина гладит его по волосам лишь сильнее. — Я знаю, милый… — Я вижу его в каждом мужчине, что проходит мимо. Я чувствую его в этих книгах, в нашей квартире. Я слышу его в музыке, которой пытаюсь отвлечься все время, что не уделяю внимания похоронам, и в передачах, которыми мы вместе наслаждались. Я узнаю его в своих привычках, действиях, окликах, — его голос дрожит. — Что мне делать? Я вижу его в своем отражении. Чонгук никогда не сможет забыть и простить. Себя — в первую очередь. — Мы так похожи на тех, кого любим, — ей тоже больно — он слышит это в ее голосе. — Так сильно похожи, что часто это доставляет нам невыносимую боль. Иногда кажется, что мы их точные копии, и тогда мы начинаем винить себя и думать, как могли бы изменить тот исход, что пришел. Но это не наша вина, Чонгук. Не наша. Ни один родитель не возьмет на себя такой грех, как переложить ответственность за то, что ушел, на своего ребенка. Ты не мог предугадать и не мог предотвратить. Это не твой выбор и не твоя вина. Ни один ребенок не хочет, чтобы его мама или папа умерли. — Но что мне делать? — руки Чонгука трясутся. — Что нам делать и как быть? — Надо просто жить. Продолжать и пробовать мириться. Я знаю, что это звучит ужасно и больно. Но только смирение заставит тебя отринуть вопросы о том, мог ли ты все изменить, — она замолкает. — Я слишком часто спрашивала себя, смогла бы помочь своему папе, будь все иначе, чтобы это не понимать. Чонгук обнимает ее, лихорадочно прокручивая сказанное в голове. Смирение кажется абсолютно фантомной и недостижимой вещью, которой он не хочет дать победить. Только не ей. Он не может перестать думать о том, как было бы все, если бы ничего не случилось — если бы отец в тот вечер не решил себя убить. И не потому что хотел оставить Чонгука одного, но потому что больше не мог. Правда в том, что Чон Хосок не оставлял своего сына одного, потому что не смог бы так его обидеть. Так безжалостно он мог поступить только с тем, кого каждый день видел в зеркале. И Чонгуку хочется залезть в гроб, закричать ему в лицо и затрясти его, чтобы он очнулся и больше не смел так себя ненавидеть — чтобы не позволял себе даже подумать о том, что этому миру без него будет лучше. Это неправда. Миру без него стало хуже. Чонгуку никогда не будет лучше. Он задается бесчисленными вопросами, на которые трудно найти ответ. Мог ли Чонгук спасти отца? Точно не мог или все же была возможность? Что если бы она существовала? Мог ли он пойти на то, чтобы повернуть время вспять ради того, чтобы уберечь отца от этой участи? Но Чонгук знает, что мог бы.

***

Оглянувшись на приближающийся трамвай, который он долгое время выжидал, Чонгук разминает затекшие плечи и тянется к приоткрытой сумке, чтобы огладить переплет альбома, что он прихватил с собой на пути из книжного магазина, в котором провел всю прошедшую ночь. Чонгук не пожалел о своем решении, даже если ему не было, где спать. Уж лучше так, чем оставаться в квартире, пропитанной убивающими воспоминаниями. На станции уже оживлено — несмотря на совсем ранний час, когда даже солнце еще не успело рассеять желтоватые оттенки, растекшиеся по небу, многие люди уже ждут транспорт. Куда они едут, Чонгук не знает, вот только все равно взирает на них мимолетно, вдруг отчетливо понимая, что уже никогда не будет похожим на тех беззаботных детей, что жмутся к своим родителям, или на одиноко притаившегося в углу подростка чуть младшего него, что вовсе не выглядит расстроенным или уставшим, но наоборот — погруженным в переписку с кем-то наверняка для него важным. Сам не зная почему, Чонгук улыбается этой картине спокойных, не подозревающих о несчастьях, что случаются в жизни, людей, которым этот день улыбнулся, в отличие от тех предыдущих, что пережил он сам. Телефон, закинутый на дно сумки, перекинутой через плечо, оповещает о входящих сообщениях, и Чонгук точно знает, что из тех, кто захочет написать ему в это время, это может быть либо работодатель, не намеренный больше давать ему отгулы, либо мама, спор с который он вел даже ночью и который утомил его настолько, что он предпочел сказать ей, что пока не хочет даже продолжать общение, не говоря уже о том, чтобы встретиться. Недовольство ее решениями, прежде клокотавшее в груди, ныне сменилось глухой обидой, вызванной полной отчужденностью, с которой он взглянул на этот мир, выйдя за пределы книжного магазина — единственного места, в котором он все еще мог ощутить то свое детство, что больше не вернется. Уже никогда не вернется. На остановке объявляют о посадке, и Чонгук заходит внутрь трамвая, тут же занимая место в самом начале. Немногочисленные люди рассаживаются по всему вагону, оставляя его наедине с собой, что только радует и успокаивает. Ощутив, как тронулся транспорт, заскользив по рельсам, Чонгук вытаскивает из сброшенной на соседнее место сумки увесистый альбом, фотографий в котором столько, что можно рассматривать часами. Скучающий из-за предстоящей поездки до их удаленного от центра района, он открывает первую страницу и тут же замирает при виде одной из его любимых детских фотографий, на которой они стоят на вершине одной из гор Сеула. Улыбнувшись воспоминаниям о том, как долго протестовал папа на их с мамой предложение посмотреть на столицу с высоты, а затем согласился, поддавшись уговорам маленького сына, Чонгук с щемящей сердце нежностью думает о том, как гордо здесь выглядит отец, уставший, но все еще улыбающийся в камеру, потому что смог преодолеть собственный страх и этот нелегкий, несмотря на оснащенность подъема под его нужды, путь ради любимого ребенка. Чувствуя, как ком подкатывает к горлу, Чонгук спешно перелистывает фотографии, принимаясь заново и, наверное, впервые по-настоящему изучать те снимки, что давно уже видел или в которых сам принимал участие, но которые теперь ощущаются совсем иначе. Альбом не идет в хронологической последовательности — здесь отец перемешал фотографии с самых разных времен, однако у всех них есть одно общее. Ни на одной не запечатлен молодой Чон Хосок. Нахмурившись, Чонгук старается припомнить, как часто видел хоть что-то памятное из юности отца, и понимает, что в памяти его — лишь урванные крохи. Конечно, он прекрасно знает, что тот совсем не любил те времена, — и он сам, и мать вместе с другими знакомыми с ним людьми неоднократно об этом говорили, — однако впервые это факт вызывает в Чонгуке странное ощущение неправильности. Почему же он не любит фотографии, на которых запечатлен хотя бы до той страшной аварии? Почему он не любит и то время? Из-за родителей? Но Чонгук точно знает, что он частенько оставался у своей бабушки в небольшом городке в Японии и даже учился там какое-то время из-за остро вставшего семейного вопроса. Неужели и там он не смог найти ничего, что было бы ценным для него? Чонгуку страшно от самой возможности того, что всю свою жизнь отец был несчастлив. Но разве это правда? Повинуясь спонтанному порыву, он листает в самый конец с отчаянным рвением. Прежде Чонгук не смел касаться альбома отца, видя, как остро тот реагирует на любую попытку заглянуть в прошлое, однако теперь он просто не может оставить это в покое — не когда череда боли привела папу к тому решению, что разбило оба их сердца вдребезги. Он касается пальцем постепенно меняющих время действий на несколько десятков лет назад фотографий и вдруг останавливается, заметив совсем старую, сделанную почти три десятка лет назад. Отец тут уже в инвалидном кресле, однако выглядит еще более разбитым, чем ныне, и Чонгук не знает, точно только от того ли это, что трагедия случилась недавно — на молодом, но уже уставшем лице застыло столько невысказанной агонии, что он едва ли может поверить, что людям бывает так больно. В пальцах остается зажатой последняя страница, и Чонгук вдруг ощущает липкий страх, пробравшийся под кожу и пустивший яд в кровь от самый даже мысли о том, чтобы увидеть ее. Задрожавшими руками он переворачивает ее, позволяя жесткости оцарапать пальцы, и едва сдерживает удивленный выдох, полный не то ошеломления, не то разочарования от того, что видит. На последней странице единственного альбома, хранящего мгновения из жизни Чон Хосока, остается почти полностью обрезанная фотография, оставившая лишь неровно высеченный ножницами кусок, на котором запечатлен только он — совсем юный, улыбающийся ветру, в непривычной Чонгуку японской школьной форме и столь живой, что это ранит до внезапно пропавшего дыхания. Слезы подкрадываются к глазам, когда он взирает на слегка хулиганское выражение лица человека, что прежде представлялся ему лишь всегда усталым и серьезным. Отец перекинул руку кому-то через плечо, но Чонгук не может увидеть ни незнакомца, ни что-то, помимо его самого и поля позади — поля, полного цветов. На этой фотографии та же весна, что царит в Кванджу во время и после смерти Чон Хосока, который на снимке еще даже не подозревает, что произойдет. Здесь этот юноша навсегда застыл в одном мгновении — где он кого-то обнимает, кому-то улыбается и выглядит совершенно беззаботным и счастливым. Тем, кого его единственный сын никогда не встречал. Вытащив фотографию из-под кармашка, Чонгук переворачивает ее и вчитывается в написанную неровным, столь знакомым почерком надпись.

«Камакура. Старшая школа.

Тысяча девятьсот девяносто пятый год.

Все умерли.

Все умерли».

Сжав фотографию в руках, Чонгук вскидывает резкий взгляд на небольшое окошко напротив, в котором сменяются фасады и пейзажи, но которое не может скрыть выражение его лица, полного той боли, которую испытал сам его отец, пусть он даже до конца причин ее существования не понимает. Сотни неясных вопросов крутятся в голове, но Чонгуку уже не у кого получить ответы. Что это за снимок? Кто рядом с ним? Почему… Почему больше ни на одной фотографии после отец не счастлив так же, как на этой? Чонгук отказывается верить, что дело только в инвалидности. В центре, который они с отцом изредка посещали в детстве, Чонгук видел десятки лишившихся возможности ходить людей, чьи глаза продолжали гореть, а они сами — радоваться и жить. — Ты мое главное счастье, Чонгук, — говорил ему мужчина, ласково поглаживая по лицу. — У тебя особенное имя — такое же особенное, как и ты. Но почему его особенность, которую тот обозначал со странной для себя важностью, не стала для отца причиной для того, чтобы отступить хотя бы в тот день? Будь у Чонгука возможность, он бы все предотвратил и не позволил ничему плохому случиться. Он бы больше не оставил отца. Ни после того неудачного дня, ни когда-либо еще. Будь у Чонгука такая возможность, он бы и вовсе оказался в том мгновении, когда жизнь еще не сломала его окончательно, и сделал бы все, чтобы не позволить уничтожить того мальчишку, — его возраста, точно ровесника, — которого Чонгук никогда не видел, но которого очень хотел бы защитить — раз и навсегда, больше никому не позволив его отнять. Почему Чонгук теперь вынужден жить с этой болью? Почему он обязан до последнего своего вздоха нести эту непосильную, бессмысленную в своей невозможности ношу, что не дает ему дышать, словно легкие его опутали? Странный гул вынуждает моргнуть, рукой утерев подкравшуюся слезу. Трамвай издает нарастающий сигнал, тревожный и протяжный в своем звучании. Он видит, как мать с ребенком встревоженно переглядываются, и та прижимает сына ближе, словно силясь его собой закрыть. Даже подросток, прежде занятый лишь своим телефоном, с дрогнувшей на устах улыбкой поднимает взгляд и вдруг округляет глаза, закричав: — Черт возьми!.. Резко повернув голову, Чонгук взирает на самое сюрреалистичное, что происходило в его жизни — трамвай, прежде шедший в противоположном направлении, сошел с рельс и теперь летит навстречу к ним, опасно накренившись. Словно сквозь вакуум слыша отчаянные крики, заполонившие вагон, Чонгук неотрывно наблюдает за тем, как отчаянно пытается остановить движение другой водитель. Мужчина, сидящий за рулем их трамвая, не сдерживает отборных ругательств. Все кончается в секунду. Чонгук даже едва ли успевает о чем-то подумать. В голове лишь вспышкой проносится мысль о том, что он умрет, — наверняка умрет, — таким же образом, как оказался в инвалидном кресле отец, лишь однажды упомянувший, что сидел в самом конце. Какая ирония. В секунду его пронзает невыносимая, дробящая кости и проламывающая череп боль, а уже в следующую — наступает кромешная тьма. Все-таки странное у судьбы чувство юмора.
Отзывы (7)