Вечер в нейрохирургии был каким-то слишком стерильным. Даже для больницы. Свет от люминесцентных ламп бесцветно заливал коридор, и когда я толкнула дверь палаты Нины, мне показалось, что я захожу в аквариум. Белые стены, белый потолок, белые простыни. Только на тумбочке рядом с кроватью — яркое пятно: розовый мишка, вероятно, подарок Варьки, чтобы маме не было грустно одной. Монитор у изголовья мерно пиликал, выплёвывая ровные зубцы кардиограммы. Запах — тот самый, больничный: хлорка, перекись, чуть-чуть лекарственной горечи. Я на секунду задержалась на пороге, заметив, что шторы на окне задёрнуты неплотно — в щель пробивался естественный свет. Я отметила для себя: уже темнеет гораздо позже, и несмотря на довольно поздний час, на улице ещё относительно светло.
– Ну ты как? — спросила я и потянулась в карман за фонариком.
– Как человек с дыркой в башке, — попыталась улыбнуться Нина, щурясь от яркого света.
Я усмехнулась и потянулась за бумажками с анализами, которые лежали рядом на тумбочке поверх детского рисунка — кривой домик с красной крышей. Я стала вчитываться, медленно перелистывая записи.
– Ну смею тебя заверить, что как для человека с дыркой в голове у тебя всё очень и очень даже неплохо… если так и дальше будет, я думаю, что через недельку Шейман отпустит тебя на больничный. — Я улыбнулась, но улыбка вышла несколько измученной.
– Это типа ура?
– Это типа ты молодец, Нина Дмитриевна. Всё будет хорошо! — Успокаивающе улыбнувшись и погладив Нину по руке, разворачиваюсь, намереваясь уйти. И почти у двери слышу:
– А у тебя?
– М? — оглядываюсь я, не совсем понимая суть её вопроса, потому что мысли в последнее время летают. Или это я старательно прячусь и убегаю от всего?
– У тебя — хорошо?
Замешкавшись на несколько секунд (для Нины этого достаточно, чтобы считать моё состояние с пометкой «неудовлетворительно»), отвечаю:
– Да, да, нормально. — Улыбаюсь. Притворно, неуверенно, фальшиво, аж самой противно.
М-да, разучились вы, Марина Владимировна, скрываться под маской.
– Присядь, — Нина вдруг перестала улыбаться. — Мы не договорили тогда.
Я замешкалась, глянула на часы, которые показывали без пятнадцати восемь. За окном уже темнеет, сейчас заканчивается вечерний обход, и моя смена подходит к концу. Я не сажусь. Но и не ухожу. Просто прислоняюсь плечом к косяку и смотрю на Нину — впервые за эти дни не скользящим взглядом, а по-настоящему.
Я знаю, о чём она спросит. О пропавших двух днях. О том, почему Олег смотрит на меня так, будто я вот-вот рассыплюсь.
Хочется сказать: «Нин, не сейчас. Я сама». Потому что если начну раскладывать усталость и все сомнения по полочкам — придётся признать, что эти полочки не просто шатаются, а разваливаются, причём уже давно.
Но тут же — стыд. Тот самый, липкий. Перед глазами тревожный и болезненный взгляд мужа, реакция коллег на моё отсутствие, чуть не проваленная операция Нины, слёзы тёти Зои. Просто сбежала. Думала, никто не заметит. Наивно. Поступок, который не про Нарочинскую Марину Владимировну, а про маленькую Маришу, которая сбежала с урока физики, потому что не выучила дурацкий закон Ома.
А Нина, вся в бинтах, предлагает мне жаловаться. Абсурд.
Но она, пожалуй, единственная, кто спросит не нейрохирурга и не жену. А просто человека, который забыл, когда спал больше четырёх часов.
Чёрт с ним.
– Ну чего ты, давай, — настаивает Нина. — Смена у тебя заканчивается, Михалыч на операции.
Я удивлённо смотрю на неё, изогнув правую бровь. Нина продолжает:
– Я всё контролирую, даже здесь, — усмехается она.
Я тяжело вздыхаю. И всё-таки отклеиваюсь от косяка. Три шага до стула — как три круга ада. Сажусь на самый край, будто собираюсь вскочить в любую секунду. Смотрю в пол. На плитку, замечаю, что на одной из них маленький скол — видимо, медсестра что-то уронила. На свою тень, которая смешно искажается под люминесцентным светом. Молчу.
Руки сами собой складываются на коленях — так, чтобы спрятать дрожь. Сердце колотится где-то в горле. Я чувствую, как Нина смотрит. Сверлит взглядом. Как рентген. Молчит и не торопит. В прошлой жизни, наверное, была следователем. Или палачом. Я не знаю, что хуже.
Нина нарушает тишину первой. Негромко, будто не хочет спугнуть:
– Ну и как давно ты с этим живёшь?
Я вздрагиваю. Поднимаю глаза. Её лицо спокойное, усталое, но без жалости. Она не допрашивает. Просто констатирует.
– А с какого момента считать? — отвечаю я. Голос хриплый. Вопрос на вопрос?
– Рассказывай, — говорит она коротко. Не спрашивает «что случилось», не уговаривает. Просто «рассказывай». Не приказ, просьба человека, которому не всё равно.
Я сжимаю пальцы. В голове одна мысль:
Она не может знать. Я ничего не говорила. Да и Олег не должен был, мы договаривались.
– Олег утром приходил? Должен был. — Спрашиваю я, чтобы потянуть время. Попытка увести разговор в другое русло.
– Приходил, — Нина не отводит взгляда. — Смотрел, проверял, пытался шутить. Про вас молчит. Единственное сказал: уже всё хорошо, есть проблемы, но всё решаемо. — Она делает паузу. — А Зоя говорила, что вы вместе в квартире не пересекаетесь уже несколько месяцев. Не помнит, когда ели вместе последний раз. Да и вообще — спите ли вы. Думает, что лучше развестись, чем так.
Я ухмыляюсь:
– Развестись… как просто всё оказывается. — Выдыхаю. — Мы просто устали. У всех в семьях бывают кризисы.
Нина смотрит на меня долгим, тяжёлым взглядом. И вдруг произносит, очень тихо, почти шёпотом:
– Но дело ведь не только в этом. Марин… я знаю про направление.
Я перестаю дышать. Слышу собственное сердце — оно теперь колотится не в горле, а в висках. В ушах шум. Плитка под ногами плывёт.
– Что ты сказала? — переспрашиваю я. Голос чужой.
– Зоя случайно нашла конверт, когда тебя не было. Искала таблетки от давления, мы с ней были у вас. — Нина говорит ровно, почти без эмоций. — Не хотели смотреть, но ты пропала, сама понимаешь. Когда увидели… — она замолкает на секунду. — Никто больше не в курсе, — заверила меня Нина.
Я просто сижу, глядя в одну точку на Нининой больничной рубашке. Там маленькое пятнышко — может, йод, может, чай.
– Ты сделала? — спрашивает Нина.
Я мотаю головой. Один короткий, резкий жест.
– Ждём биопсию. Подтверждения. — Слова выходят ватными. — Пока не решила.
Нина выдыхает. Потом хмурится.
– Биопсию… — Она замолкает, не понимая.
Я киваю. Смотрю в пол. На скол на плитке.
– У плода патология. Синдром Корнелии де Ланге. Редкий. Тяжёлый. Дети почти не выживают. А если выживают — инвалиды. — Слова выходят сухими, врачебными. Без эмоций.
Нина смотрит на меня, не мигая. Её лицо становится совсем серым.
– Я думала... — голос у неё прерывается. — Я думала, ты хочешь прервать из-за того, что у вас в семье сейчас какая-то лажа, а тут… — она тяжело вздыхает. — А Брагин что?
– А что Брагин? Говорит, что мы справимся, — усмехаясь и смахивая слезу, добавляю я. — Мы, понимаешь?
– А ты не уверена — есть ли вы, — подытоживает Нина.
Я молчу.
Нина смотрит на меня выжидающе. Потом тихо добавляет:
– А он же думает, что у вас всё уже налаживается.
Я усмехаюсь. Горько, без всякой надежды.
– Налаживается? — усмехаюсь я. — У Брагина всё просто оказывается. Ой, Нинка… мы даже не поговорили ещё нормально. Всё сводится к результату биопсии и к мизерному шансу на ошибку. Не к нам. Проблема образовалась до, а беременность — это спусковой крючок.
Я замолкаю. Пальцы теребят край халата.
– Я не хочу этого ребёнка, — тихо говорю я. И сама пугаюсь своих слов. Призналась всё-таки.
Нина молчит. Не перебивает.
– Куда нам? — продолжаю я. — С тремя еле справляемся. Он их видит только спящими или только что проснувшимися. Я разрываюсь.
Голос срывается, но я успеваю взять себя в руки.
– Я не об этом мечтала. Карьера. Любимое дело. — Горько усмехаюсь. — А теперь потихоньку вынуждена отказываться. Я чувствую, как теряю себя. Да, я хотела семью и ребёнка, но не так.
Пауза. Смотрю в скол на плитке.
– Если честно? — я поднимаю глаза на Нину. — Я надеюсь, что биопсия подтвердит. И я сделаю аборт с чистой совестью.
Лицо Нины не меняется. Ни укора, ни жалости. Только усталое понимание.
– Значит, ждёшь, что биопсия решит за тебя? — тихо спрашивает она.
Я молчу. Потому что да. Жду.
Нина откидывается на подушку, смотрит в потолок. Капельница мерно капает. Где-то в коридоре гремят каталкой.
– А если нет? — говорит она наконец. — Если биопсия покажет, что можно сохранить? Что он родится почти здоровым? Тогда что?
Я закрываю глаза.
– Не знаю.
Нина смотрит на Марину. Та сидит на краю стула, прямая, как струна. Плечи назад, подбородок поднят — даже когда разваливается, держит марку. Нарочинская Марина Владимировна.
Но Нина видит другое. Видит, как дрожат пальцы, теребя край халата. Как под глазами — синева, глубже, чем у неё, пациентки с дырой в черепе. Как Марина сглатывает каждые две минуты, будто ей больно глотать даже воздух.
«Ты давно так, Маринка?» — думает Нина. — «Давно уже не спишь? Не ешь? Не живёшь, а выживаешь?»
Она знает эту женщину больше десяти лет. Марина Нарочинская может оперировать двое суток подряд, может вытащить безнадёжного, может сказать родственникам «мы сделали всё возможное» так, что они поверят — больше действительно ничего нельзя. Она всегда держалась. Даже когда не было сил.
А сейчас — сил нет.
Нина видит это по её лицу. По тому, как Марина смотрит в пол, на скол на плитке, лишь бы не поднимать глаза. По тому, как она говорит «мы справимся» и усмехается, потому что сама не верит.
«Ты устала, Марин. Выгорела. Живёшь на энергосберегательном режиме. Дурак Брагин, ой дурак. Но ты-то себе признайся: ты боишься не ребёнка. Ты боишься, что не справишься с тем, что уже есть.»
Нина переводит взгляд на потолок. Капает капельница. Где-то кричат по рации.
«Точка кипения, — думает она. — У каждого она есть. Даже у Нарочинской.»
Она поворачивает голову обратно к Марине. Та всё так же сидит, глядя в скол на плитке. Плечи — чуть-чуть расслабились.
Нина нарушает тишину:
– Марин, посмотри на меня.
Та поднимает голову. Глаза красные, но сухие. Уже.
– Ты не обязана быть сильной каждую секунду, — Нина говорит тихо, но твёрдо. — Ты имеешь право устать. Имеешь право не знать, что делать. Имеешь право захотеть аборта не потому, что ребёнок больной, а потому что ты больше не можешь. — Она делает паузу. — Но ты обязана себе признаться, чего ты хочешь на самом деле. Без биопсии. Без Брагина. Сама.
Марина опускает голову.
– А я уже решила.
– Почему ты мне не сказала? — Нина хмурится. — Не поговорила? Зачем держать это в себе?
– Ну куда тебе, Нин, — Марина кривит губы. — У самой проблем вагон. Да и ничего бы это не решило.
– Нужно разговаривать, Марин. — Нина делает паузу. — Мне кажется, Михалыч что-то всё же понял. Ты бы видела его в тот момент… мне стало страшно.
Марина молчит. Потом тихо, почти без голоса:
– Наконец-то он заметил меня. Это типа ура?
И тут маска падает. Не вдруг, а медленно, как стена, которая сыплется кирпич за кирпичом. Она смотрит в сторону окна, на щель между шторами, на этот жалкий кусочек живого света.
– Он не видит меня, Нин. — Голос ровный, страшный своей ровностью. — Давно. Ни как врача. Ни как жену. Ни как мать. Ты бы слышала, как он говорит со мной на операциях. Как будто я первокурсница, ничего не смыслящая. Как будто я никто.
Она замолкает. Сглатывает.
– И тётя Зоя права.
Нина вопросительно смотрит.
– Мы редко спим вместе, — Марина криво усмехается, смахивая слезу. — Диван в гостиной. Больница. Вот наш приют. – Слишком резко, слишком откровенно для Нарочинской.
Молчат. Несколько секунд. Потом Нина тихо:
– Но?
Марина поднимает голову. Глаза красные, но в них что-то упрямое.
– Но я люблю его, Нин.
У Нины дежавю. Она очень хорошо помнит, как первый раз услышала эту фразу от Марины — услышала, и пазл сложился. Всё сложно, а иначе не может быть у двух сильных и сложных по-своему людей.
– Ох, запутались вы, — вздыхает Нина. Порывается, пересиливает слабость, тянет здоровую руку и обнимает Марину за плечи. — Марин, давай напьёмся, а?
Марина смеётся. Сквозь слёзы, но легче.
– Тебе нельзя. Да и мне пока тоже.
В палату тихо заходит Олег.
– Чего нельзя? — в своей ироничной манере уставившись на Марину с Ниной. — Напиться что ли удумали?
Нина разжимает объятия. Марина выпрямляется, смахивает последние слёзы, встаёт со стула.
– Уже передумали, — отвечает она, глядя на мужа. — Я домой, устала очень.
– Сейчас поедем, я закончил, только переоденусь.
Марина выходит из палаты, мельком рукой дотрагиваясь до плеча Олега. На прощание машет Нине и жестом показывает:
об этом разговоре — никому.
Олег задерживается на секунду. Смотрит на Нину.
– Спасибо, — тихо говорит он.
– Смотри за ней. — Нина делает паузу. — И поговорите,
Олег.
Он кивает — и выходит следом.
Нина остаётся одна. Капельница мерно капает. Где-то в коридоре стихают шаги — сначала громкие, потом всё тише, тише.
Нина закрывает глаза.
«Справитесь вы, — думает она. — Куда вы денетесь».