зима-весна.

R
Завершён
248
автор
Размер:
35 страниц, 14 895 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
248 Нравится 18 Отзывы 26 В сборник

февраль.

Настройки
Помимо всего прочего, в мышке сели батарейки. И Миша знал, что в его кабинете батареек на замену точно нет: он их у себя не держит. Опрометчиво. Курсор застыл прямо на кнопке «Отправить», за долю мгновения до того, как Миша нажал, но связь уже оборвалась. Он подвигал мышкой по столу: вправо и влево, вверх и вниз. Сделал ей круг сначала по часовой стрелке, потом против часовой. Повторил все эти движения, но вжал мышку в столешницу сильнее, ощущая, как неровная, усыпанная крохотными бороздками, деревянная поверхность заставляла её, проезжая по ним, мелко трястись, едва ли уловимо. Миша пощёлкал кнопками, разрезая тишину частыми короткими звуками. Через десяток повторов ему даже начало казаться, что правая кнопка издаёт более звонкий щелчок, а вот левая — глубокий и приглушённый звук. В конце концов, он просто постучал мышкой по столу, как постучал бы костяшками пальцев по двери, перед тем, как войти, если бы был вежливым человеком. Курсор так и не сдвинулся. На ближайшие этажей пятнадцать вверх и вниз — ни одной души, у которой можно было бы спросить две мизинчиковые батарейки для мышки. Миша откинулся на спинку кресла. За панорамным окном — лишь густое тёмное небо, темнее того, каким оно обычно бывает в Москве по ночам. На экране — его длинное, напечатанное самостоятельно, с добытыми его честным трудом из отчётов и не самых открытых источников цифрами, над которым он корпел, с перерывами на другие дела, весь день, письмо. Которому уже не суждено дойти до адресата вовремя. Он закинул руки за голову и поднял глаза к плоской квадратной лампе в потолке, благодаря которой его кабинет был залит белым-белым светом. Он прикрыл веки, и этот белый квадрат всплыл перед его глазами вновь не совсем ровным фиолетовым пятном. — Да я вообще уже ничего не хочу делать, — вслух сказал он сам себе, будто перед собой же и оправдываясь. Может, перед камерой в его кабинете, может, перед оставленным письмом или разряженной мышкой. — Поделился, блять, мнением. Раздраженно добавил он и сдёрнул со спинки кресла свой пиджак. Морозы били все рекорды. Миша, привыкший к коротким перебежкам между башнями Москвы-сити и к нудным разъездам на «аурусе» с депутатскими мигалками, даже перестал тепло одеваться. Дублёнка его раздражала, пальто — чуть меньше, но тоже. Вечно снимать, надевать обратно, чувствовать, как тесно рукам от того, как плечи пальто сдавливают подплечники пиджака… От частых выходов в двадцатиградусный мороз в одном лишь пиджаке у Миши что-то произошло со здоровьем. Или с головой. Он ещё не понял. Он давно не уходил настолько рано. Подобную роскошь мог позволить себе только по пятницам, да и то, только чтобы успеть к Саше; были времена, когда он уезжал в аэропорт сразу после обеденного перерыва. Если бы он себе разрешил, он бы вполне успел и сейчас на какой-нибудь поздний рейс в Питер. Наверное, ещё даже не все работники смотровой площадки на самом верху доехали до дома, а Миша уже потянулся через стол, чтобы выключить компьютер через маленькую кнопочку сбоку. Обычно он закрывал все-все вкладки перед уходом. Он понимал, что они и так все закроются, когда он выключит компьютер, но не мог избавиться от зудящей в мозгах паранойи. Его всего на миг кольнуло это внутреннее раздражение: он оставлял открытым не только своё письмо, но и вкладки со многими другими, содержащими иной раз ну очень важную информацию, оставлял таблицы и файлы. Оно всё кануло в небытие, когда экран, издав короткий звук, потух, и вместе с ним замолк и шумный процессор. Стало совсем тихо. Но Миша не понял, почему ему было так всё равно на открытые вкладки. А может, думал он в лифте, на то есть воля Божья? Он не отправит своё письмо, его никто не прочитает и никто не посмотрит на него, как смотрели последние годы — снисходительно. Никто не скажет: вы правы конечно, Михаил Юрьевич. Ты прав конечно, Миш! Миша, ты ведь венец творения, ты чудо, неподвластное науке! Но никто не спрашивал тебя, Миш. Ты же у нас Москва в живом обличие? Так займись Москвой, Мишенька. Сергей Семёнович тебя всегда рад видеть, позвони ему. Лифт опустился ниже холла, на парковку. Миша поёжился от холода. Он быстро дошел до своей машины, на ходу открывая её кнопкой на брелоке, и запрыгнул в салон на водительское сиденье. Ему никуда не надо было, он спустился в машину за документами, которые было бы неплохо дома отсканировать. Он потянулся к бардачку и открыл его до конца, так что его хлам оттуда чуть не попадал на коврик под пассажирским местом. Миша достал картонную папку и устало вздохнул, увидев под ней чекушку коньяка. Говорил же своему казённому водителю: купи чекушку беленькой. Чем только он его слушал? Такая мелочь, а на душе стало только мерзотнее. Миша коньяк уважал, особенно, когда ему его дарили, но водку в своей повседневности любил больше. Вкус роднее. Миша повернул ключ. Салон был с хорошей шумоизоляцией, поэтому он даже не услышал того урчания, какое обычно издаёт заведенный автомобиль. Он прибавил радио и уткнулся лбом в свои сложенные на кожаном руле руки. В салоне защебетал наигранный смех двух ведущих. — Подводя итоги нашей беседы… — Да, Юленька, пожалуйста. — Уважаемые слушатели, если вы в последнее время чувствуете усталость, пустоту, потерю интереса к работе и увлечениям… Миша приподнял голову, укладывая на руки подбородок. — Вам нужно заземлиться! Чаще дышите свежим воздухом, отдыхайте и проводите время с близкими. Помните: зима рано или поздно закончится.

***

Первые собрания в году обычно так и выпадают на февраль. Первый квартал ещё не закончился, но Мише уже нужны промежуточные итоги и понимание дел, поэтому некоторых он к себе активно созывает на отчёт. Нет смысла раньше времени дёргать столиц федеральных округов: с ними достаточно одного созвона. Не получится внезапно собрать у себя всё ЦФО: некоторые центры областей очень медлительные, их нужно за месяц предупреждать, а в январе Миша ещё не всегда знает, когда у него будет время на собрание. Обычно в феврале он созывает у себя малое собрание Московской области, ограничиваясь своими городами-спутниками. По хорошему, Мише было бы достаточно пригласить к себе только Красногорск, чтобы она отчиталась за всю область, как, например, Рязань ему отчитывается на собраниях за все свои рязанские города, но он Красногорск жалел. Она и так старалась изо всех сил, хоть и, полностью оправдывая фамилию «Московская», держалась непоколебимо и холодно, несмотря на свой возраст. Миша ей выдал самый взрослый паспорт среди её городов-ровесников в области, хотя даже голос у неё ещё был совсем детский. — Матрёш, ты чего так рано? — Миша коротко потрепал Красногорск по макушке, привлекая внимание к себе, проходя мимо неё в свой кабинет. Она вздрогнула, поднимая на Москву потерянный взгляд, машинально поправляя волосы. Она подняла с пола свою сумку, прилежно берясь за её ручки обеими ладошками, как наипрележнейшая советская школьница — за свой портфельчик. Только вместо него у неё был Майкл Корс. — Пробки проскочила, — коротко ответила она. Миша открыл ключом дверь своего кабинета для конференций и кивком пригласил Красногорск зайти. Она, опустив взгляд, быстрым шагом прошла внутрь. Мишу она то ли стеснялась, то ли побаивалась. В присутствии других городов её голос становился громким, речь — строгой и чёткой, а наедине с Мишей она робела и затихала. По возможности доставала макбук и имитировала занятость какими-то очень важными делами, хотя Миша однажды краем глаза уловил, что она в какую-то игрушку там всё время играет. — А ты чего растрёпанная такая? Матрона взялась пальчиками за неаккуратную прядь волос, выбившуюся из низкого, завязанного наспех хвоста. Она поджала губы, словно колебалась, ответить правду или промолчать. А врать она не любила. — Не успела, — всё же созналась она. — Проспала. Миша по-доброму прыснул. — Горе ты моё луковое, — он с тихим «ох» опустился в своё кресло, вываливая на стол компактный ноутбук, который уже настолько привык носить в руках, что иной раз вообще забывал, что держит его, поэтому только чудом не ронял. — Тебя причесать, может? Расчёска с собой? Красногорск подняла на него совсем не уверенный взгляд — чуть ли не переспросила, к ней ли этот вопрос был адресован. — Да давай, а то не солидно тебе как-то, — Миша махнул рукой и сам поднялся на ноги. Он призывно похлопал ладонью по спинке ближайшего к себе стула, на котором на других собраниях обычно сидит Святослав. Матрона стянула с волос тонкую резинку, робко садясь на край чуть боком, чтобы высокая спинка не мешала Мише. Она покопалась в своей сумке, доставая оттуда тонкий деревянный гребешок. Увидев его, Миша умильно прыснул, чем, скорее всего, сильнее смутил Красногорск. Ничего плохого в Мишиной реакции не было, ничего надменного, как могло показаться. Самый простой, явно старенький деревянный гребень удобно лежал в руке, в отличие от таких металлических, украшенных драгоценными камнями, какими любила пользоваться Камалия. Пряди проскальзывали меж зубчиков. — Я тебе одну косичку сделаю, нормально? Красногорск едва кивнула, не мешая Мише разделять её волосы на части и кропотливо прочёсывать их гребнем. — Я не знала, что вы умеете, — под конец фразы её уверенный тон рассыпался, словно она на полуслове засомневалась, что ей стоило это говорить. Миша мягко улыбнулся, чего она, к сожалению, не увидела. Возможно, её бы это успокоило. — Я всё умею, — хехнул он, старательно перекидывая пряди друг на друга, внимательно, чтобы ни один волосок не выбился, чтобы коса держалась крепко. Он ещё помнил, как в руках ощущались волосы Камалии. Какие они были густые и тяжёлые, один её волос был толще, чем пять Мишиных! Как они шёлком рассыпались по её плечам, когда она перед Мишей распускала косы. Но самое завораживающее было то, как она любила за своими волосами ухаживать. И если Миша сам их ей растрепал и спутал, запуская в них пальцы в порыве страсти и нежности, то обязан также самостоятельно привести их в идеальное состояние. Камалия вручала ему свой гребень, который Миша, честно, терпеть не мог: он был холодный, из-за камней его было неудобно держать, и, к тому же, волосы он скорее сильнее путал и дёргал, чем расчёсывал, и чтобы добиться гладкой аккуратной пряди, приходилось много-много раз прочёсывать её снова и снова. Но потом начинался настоящий кошмар — волосы нужно было заплести. А Камалия ведь всё чувствовала: если Миша путал пряди, слабо затягивал или вообще, не дай бог, из косы хоть один волосок выбивался, то требовала всё начать заново. Заново расчесать и заново заплести. Несмотря на то, как сильно Мишу это раздражало, именно за этим нудным ритуалом он по-настоящему расслаблялся. Он чувствовал себя на исповеди: он не смотрел Камалии в глаза и не видел её лица. Не видя её эмоций, он становился честнее. Голос Камалии отвечал ему с вкрадчивой нежностью, даже когда строго указывал расплести неудавшуюся косу и начать заново. Кто знает, может, тогда Мишино умение терпеть, превозмогая себя, боль и унижение, приобретённое им ещё в детстве, трансформировалось в дисциплину и понимание самого себя. Мише ведь и в голову не приходило когда-то кому-то заплетать косы — нет более бесполезного способа убить вечер! И по-прежнему нет никакой пользы от того, что Миша заплетает косу Красногорску. Это акт простейшей заботы, о которой Миша давным-давно и подумать не мог. Даже если человек сыт, одет и защищён, он нуждается в простой и бесполезной, как Мише когда-то думалось, заботе. Все в ней нуждаются — иначе люди бы стали животными. И Миша тоже нуждался в том, чтобы часами заплетать Камалии косы, он просто сам не сразу понял это. Если бы он не заплетал Матрону, он бы думал о чём-нибудь другом, и ему вряд ли бы это нравилось. Если бы Красногорск пришла с аккуратной прической, Миша бы не вспомнил, как четыреста лет назад он разговаривал с Камалией. Она ведь с тех пор даже не изменилась! Только волосы у неё теперь гораздо короче после двадцатого века, и она говорила, что не собирается их отращивать как раньше. Неужели Свят так плохо их расчёсывает? Миша прыснул себе под нос. У Святослава волос тоже достаточно, чтобы косички плести. Когда у Саши волосы были той же длины, примерно во второй половине девяностых, перед тем, как он их остриг, Миша ему заплетал косички. Всего один раз. Спутанные ломкие волосы цеплялись за зубчики расчёски и там же оставались. Косички были тонкими, пушистыми. Миша от греха подальше зарёкся больше Сашины волосы не трогать, а их и не пришлось — Саша сам и за них, и за себя взялся. Миша их теперь касался руками только когда с лаской перебирал локоны или пылко зарывался ладонью. Миша затянул тонкую резинку на конце по-девчачьи тоненькой косички. — Ну вот и всё, — он похлопал Красногорск по макушке без единого торчащего «петуха». — Красота. Матрона машинально пригладила голову, убеждаясь, что Москва не соврал, когда заявил, что умеет всё. Она обернулась, поднимая на него взгляд своих светлых, серо-голубых глаз. — Где вы так научились? — с искренним любопытством спросила она, наконец-то выдавая в себе юную девочку, а не только гиперответственного заместителя. Миша хехнул. — Бывшая натренировала, — честно ответил Миша. Что было для него несвойственно. Он давно научился отшучиваться и врать даже в мелочах. Ему это всегда казалось легче, чем сказать как есть. Во многом он обязан своей тяге ко лжи и лицемерию, без неё он вряд ли прожил так долго. Он незаметно прикусил щёку с внутренней стороны. О том, что он встречался с Казанью, знали все, кто на момент их отношений был жив, здоров и не изолирован. Но вот тем, кто об этом не знал, Миша не спешит лишний раз рассказывать — тяжко на душе становится. Будто этот незначительный факт разрушает его непоколебимый образ независимого мужика до основания. Надо же, сам Москва когда-то с кем-то встречался — уму непостижимо! Услышав слова Миши, Красногорск шире распахнула глаза. Видимо, сам факт, что у Москвы когда-то были отношения, сильно её удивил. Фразу «я женат на работе» он повторял настолько часто и настойчиво, что у всех окружающих его людей оставалось только два пути: либо понять, что он не очень хочет распространяться о своей личной жизни, либо поверить. Московской области было легче сделать второе. Миша считал, что он очень хорошо шифровался. Даже те города его области, которые любили копаться в его шкафах, вряд ли бы отличили Мишины вещи от Сашиных. У них не было ни единой причины усомниться в одиночестве Москвы. — Бывшая? — машинально переспросила Красногорск. Миша прыснул, вальяжно опускаясь в своё кресло. — Да, — протянул он. — Давно это было. Брови Матроны дёрнулись к переносице. — Она… — Красногорск махнула рукой в воздухе, подбирая слова. — Умерла? И опасливо глянула на Мишу. Москва с прежним умилением улыбнулся. — Ей ещё жить да жить. Сама кого хочешь в могилу сведёт. Красногорск заметно расслабилась после ответа Миши. Она поёрзала на своём стуле, усаживаясь как ей удобно, и достала из сумки тоненький ноутбук, деловито его перед собой открывая. — Я подумала, она не была городом, — объяснилась она. — Даня разнылся, что вы очень строго его наругали, когда он снова там в кого-то влюбился. Я думала, вы его по своему опыту… Миша прервал её на полуслове, громко усмехнувшись. — Я? Строго? — со смешком переспросил он. — Я ему сказал, чтобы он не водил кого попало в мою квартиру, и что его очередная любовь на всю жизнь умрёт раньше, чем ему начнут продавать пиво. Матрона поджала губы, чтобы не улыбнуться совсем уж злорадно. Циничная — вся в Мишу.

***

Москва очень давно не видел таких сугробов у себя. Морозы ломанули такие, что ограничиваться пиджаком он уже не мог. Достал дублёнку. Зарядье с моста выглядело, как белое полотно. Разгар недели, самое начало рабочего дня, а город казался ему парализованным. Коммунальщики едва успели приступить к работе — Миша устал скакать по сугробам, выросшим ещё сильнее за весь день и всю ночь снегопада. Но наконец-то появилось солнце — Миша так давно его не видел, что, несмотря на снежную катастрофу, вышел на улицу прогуляться. Всё равно ничем полезным он занят не был. Он сунул руки глубже в карманы и спрятал нос в воротнике. Холодно ему было. А раньше он как справлялся, когда зимы страшнее были? Миша шмыгнул носом. Он сделал шаг по нерасчищенному мосту, пиная снег под ногами. Память — вещь очень странная. Миша помнит слишком много и слишком детально. Он подошёл к парапету, вглядываясь вниз. Раньше Москва-река замерзала по-другому. Сейчас она, считай, и не замерзала. По краям лёд схватился, а между берегами тёмные волны плескались, как и положено. Поднялся колючий морозный ветер, и Миша повернулся спиной к Кремлю, откуда холодом и повеяло. Он вжал голову в плечи, согревая замерзшие щеки высоким воротником. Но он не помнит день, когда решил, что станет столицей. Эта цель преследовала его с самых первых лет жизни (или всё же он преследовал её?). Смоленск говорил, что у некоторых сразу по глазам видно, что они по своей природе хищники. Что, вот, есть люди, как люди, и города, как города, а есть среди и тех, и тех такие, которым мало просто жить — они хотят как можно больше утащить себе в дом, купить, съесть, привязать к себе. Такие люди никогда не поймут, что они наелись — они будут поглощать всё до тех пор, пока не встретятся с другим таким же, как они сами. Владимир и Суздаль говорили, что таких детей, как Москва, розгами пороть надо. Говорили они это ещё задолго до того, как Владимир сильно ударился в веру и принял христианское смирение, как единственно верный способ прожить жизнь, а Суздаль смягчился вслед за ним. Когда они ещё объезжали земли своего княжества, Москву никто всерьёз не воспринимал. Только когда дошла новость, что умер князь Долгорукий, они сказали, что Миша от него много взял и умрет однажды так же. Когда Миша был маленьким, он не очень любил Владимир. У него был внутренний протест ко всем, у кого было больше власти — все у него были старыми и глупыми. Царьград — старик, с которого уже песок сыплется. Киев — придурок, которого все знают только потому что он когда-то был главным. Владимир — скучный, нудный и бесхребетный. Отношение к Владимиру у Миши изменилось, когда началась многовековая гонка за власть, в которой он отказался участвовать. Ходит слух, что он верил, мол, столицы никогда не попадают в рай, после смерти они не получают милости и прощения. Почему-то Владимиру было какое-то дело до загробной жизни, рая и ада, хотя, по-хорошему, столице нет нужды жить так, чтобы в рай приняли с распростертыми объятиями. Столице нужно жить так, чтобы никогда не умереть. Наверное, у Владимира просто никогда и не было желания быть столицей. А Миша в детстве злился: если бы его сделали центром княжества просто так, в спокойные времена, он бы сделал всё возможное, он бы истекал кровью и страдал, но никогда бы не потерял власть. А Митя говорил, что по Мише всё стало понятно сразу. И он прав: вряд ли какой-либо другой крохотной деревеньке, едва осознавшей себя, приходило в голову прятаться в мешки с хлебом и отправляться с княжеской дружиной на другой конец земель, чтобы посмотреть на тот самый всеми желанный стольный град. И всё же, чего Мише так хотелось? Почему он понял, что хочет власти даже раньше, чем ему построили его первые деревянные стены? Миша редко думал — он просто знал, что ему нужно. Он сначала стремился получить желаемое, а потом уже решал, что с этим делать. В конце концов, у него было только два пути: быть рабом или быть рабовладельцем. И хорош он был только в этих двух ролях, а больше ни на что не годился. Неужели это всё? Неужели единственное, чем Миша был движим на протяжении девятисот лет, это страх навсегда остаться рабом? Нет, ему же что-то ещё нравилось, он просто не может вспомнить, что именно. Куда внезапно делся весь адреналин и интерес, почему Мише больше не хочется выходить на работу… Он уже давно сам себе начальник, и периодически это ему мешает. Игнорирование основ тайм-менеджмента — ещё полбеды. Миша не прокрастинировал: он просто в первую очередь предпочитал те дела, которые ему нравились. Так и приходилось весь день с кем-то созваниваться и куда-то кататься, а анализировать результаты собраний недельной давности, глубокой ночью. Однако результат-то оставался одним: пусть и ценой сна и обедов, но всё было сделано на высшем уровне к нужному сроку; по крайней мере, всё, что Мишу непосредственно касалось. Не помня, чем ему вообще нравится заниматься на работе, он не знал, к чему приступить. Может, его сегодня кто-нибудь хочет пригласить на деловой обед? Или из-за снега и морозов от него ждут только решения коммунальных вопросов? Ему что, снег теперь чистить? Когда-то Мише нравилось считать деньги, но, если он сейчас приедет в ЦБ, то вряд ли там что-нибудь хорошее насчитает. Дыру в бюджете он уже со всех сторон рассмотрел, по несколько раз на день о ней вспоминает. Ветер перестал бить ему в спину. Он обернулся к молчаливым стенам Кремля.

***

Он ещё не успел переступить порог квартиры, как к его ноге прижался пушистый бок. Губы Миши сами растянулись в широкую улыбку. Он закрыл за собой дверь и откинул портфель в сторону, опускаясь на колени. — Скучала? — ласково прощебетал он, подхватывая Москву на руки. — Скучала, дурёха? Кошка засуетилась, вся завертелась в Мишиных руках, громко мяукая, будто рассказывала ему все свои последние новости и ругала его, что опять её на несколько месяцев бросил, одновременно. Миша обнял её, прижимая к своей груди, и уткнулся носом в её белую лохматую шерсть. На удивление, она пахла чем-то вкусным. По хорошему, все воплощения рек всегда пахли речной тиной, сколько ни мой их под обычной чистой водой. Помимо пронзительно голубых глаз, это их всегда и отличало от других животных — Мише об этом тоже Владимир давным-давно рассказал. С Москвы ещё и шерсти лезло в разы меньше, чем обычно — и как её только умудряются каждый раз затаскивать к грумеру перед тем, как отдать Мише? Ладно, взять её, пока она спит, — а спит она много — и положить в переноску не так уж и сложно. А как грумеры с ней, неугомонной, справляются? Вот загадка. Хотя она всегда любила людей, а они в ответ любили её. В особенно тяжелые голодные времена она не стеснялась приходить на порог к зажиточным семьям и зимовать с ними в достатке. Порой Миша не видел её годами; скорее всего, она считала себя кошкой всех москвичей сразу, и поменяла не одну семью за свою долгую жизнь. Миша получал от неё весточки на пороге своей избы или терема: полевую мышь, птичку, а иногда даже ломоть хлеба. Она продолжала подкармливать Мишу даже тогда, когда он перестал откровенно недоедать. Он кое-как стянул с себя ботинки и с Москвой на руках прошёл в гостиную. Свет он включил локтём и от неожиданности дёрнулся, громко матерясь. Даня с не меньшим испугом подскочил с дивана. — Напугал, блять! — беззлобно прикрикнул Миша, наклоняясь, чтобы дать Москве спрыгнуть с его рук на пол. — Ты чё тут делаешь? Химки вытаращился на него, натянув плед до шеи. — А-а… я… — растерянно замямлил он. — Д-да там снега столько было! Я ж там вечность в пробке стоять буду! Миша прыснул. Он стянул с плеч пиджак и небрежно кинул его на низкий журнальный столик, ленивым шагом пересекая комнату. — Да опять свои видео снимал, — он потрепал его по макушке, взлохмачивая волосы. — Приводил кого, а? Он остановился за диваном, закидывая локти на спинку. Химки запрокинул голову, чтобы видеть лицо Москвы, уставшее и спокойное, пугающее его не меньше, чем неприкрыто рассерженное. По нему было видно, как он пытался сочинить Мише убедительную ложь, и этой паузой — а ещё тем, как дрожали его губы — он выдал себя с головой. — Вот засранец, — Миша замахнулся рукой. Он никогда Химки не трогал, он всегда просто дёргал рукой, будто собирался дать подзатыльник, но ещё ни одного за последние тридцать лет (а то и больше: Миша не помнит) Даня так и не получил. — Такси ей хоть со своего телефона вызвал? — Со своего, конечно! Миша одобрительно кивнул, но всё равно не удержался от того, чтобы осуждающе цокнуть. Он выпрямился, потягиваясь, и сказал, зевая: — Я, вообще-то, квартиру не для твоих свиданок покупал, — он потёр кулаками заслезившиеся от усталости глаза. — В центре чё, все рестораны закончились? — В такую погоду только по ресторанам кататься, ага, — громко возмутился Даня. — Я б вообще дома сидел играл, но ты все мои игрушки заблокировал! Миша поморщился. — Конечно, каждый день по пятнадцать часов сижу и думаю, что тебе ещё заблокировать, — он закатил глаза и вышел из гостиной. Кухня была слабо освещена белой гарнитурной подсветкой. На столе остался недоеденный сет роллов без малейшего намёка, что кто-то хотя бы пытался прибраться. Москва уже с огромной радостью начала подъедать ломтики лосося с «Филадельфии». Ну хотя бы вопрос чем её кормить отпал сам собой. Миша взял со стола палочки, которые Даня явно вытащил из подарочного набора приборов, который Мише вручили на какой-то там встрече сколько-то там лет назад, и доел за Москвой ролл, лишённый её стараниями рыбы. Рис уже начал высыхать. Даня топтался у порога. Он очевидно хотел как-то обратить на себя внимание, но при этом, как бы парадоксально ни звучало, не хотел привлекать лишнее внимание к себе. Москва вернулся с работы в двенадцатом часу — вряд ли он добрый. Удивительно, что Химки понимает, что Миша может и рявкнуть. В плане, Миша помнит, как однажды на перекуре Пятигорск и Ростов сказали, что не могут представить его кричащим. И Миша ведь правда не кричал. Он шутил, он подъебывал, он саркастично фыркал, иногда он даже угрожал своими подколами. Но повышать голос на собрании — непозволительная роскошь, он не мог так. А вот с областью мог. Редко, конечно, они у него все ответственные и понятливые за редкими, но ожидаемыми в их возрасте, исключениями. Миша не кричал, потому что терпеть не мог терять контроль. Если повысил голос, значит, не совладал с собой. А если не владеешь собой, то как можешь владеть целой страной? Такие мелочи и складывают авторитет и власть, как маленькие кирпичики — Кремлёвские стены. А на область свою кричит. Но им же никто не поверит, да? Они же никому не расскажут. — Мне… вызывать такси? — едва разборчиво пробубнил он, сунув руки глубоко в карманы. Миша чуть рисом не подавился. — Пешком пойдёшь, — язвительно произнёс он с набитым ртом. — Дань. Он расправил плечи и мотнул головой, смахивая с глаз выбившиеся из укладки пряди. Машинально он на несколько секунд обернулся к окну, за которым было видно ничего — темноту и крупные белые хлопья снега. Даже привычных огней города за метелью не разглядеть. — Завтра в пять утра подниму — только попробуй не проснуться. Химки заметно повеселел. — Мне чё, можно остаться? Миша нарочито громко вздохнул. — Да ты уже остался. Своей квартиры нет, что ли… Последнее Даня явно пропустил мимо ушей. Ну или сделал вид. Он ещё сильнее повеселел. — Блин, круто, спасибо! Он подлетел к столу, хватая один ролл из коробки пальцами и закидывая его себе в рот. Мишины губы дрогнули в слабой-слабой улыбке. Он опять потрепал Даню по волосам.

***

Миша уронил голову в свои ладони и с силой надавил подушечками пальцев на виски. Его мигрень давно не была такой невыносимой. К сожалению, вчера у него была такая же мысль. И позавчера тоже. Приглушенный до минимальной яркости экран резал его даже сквозь закрытые веки. Грудь сдавливал детский капризный страх открыть глаза, ведь тогда станет только больнее. Не убирая ладоней от лица, он встал из-за стола и слепо вышел из своего кабинета. Только в темноте коридора он проморгался. Глазам стало легче, но на мозг ему давил монотонный гул вентиляции. Ему казалось, что каждая стена издаёт этот тяжёлый непрекращающийся звук, распирающий его череп изнутри. Он сам создавал шум, и этим делал себе же только хуже: он поморщился от громких звуков, с какими открылась баночка энергетика и из блистера выпали таблетки. Он закинул в себя сразу две капсулы нурофена и запил несколькими глотками «редбулла». Обезболивающие упали в желудок, как раскалённый металл, обжигая живот изнутри. Миша согнулся, опираясь локтями на стол. Он стиснул зубы, издавая тонкий сдавленный скулёж. Медленно втягивая воздух в лёгкие, он чувствовал каждое ребро, стянутое давлением. Опустив горячий лоб на прохладную столешницу, он едва слышно прошептал: «Сейчас станет полегче». Сам себе. Его три или четыре глотка энергетика рухнули тяжким грузом на дно пустого желудка. Привычная мигренозная тошнота даже не так сильно чувствовалась за той болью, что он испытывал в нескольких частях тела одновременно. Боль была его спутницей с самых ранних лет, но он не понимал, почему вынужден жить с ней до сих пор. Почему его шрамы спустя несколько веков продолжают болеть, будто под неровным, тонким, едва наросшим слоем кожи раны продолжали кровоточить и воспаляться. Почему висок болит и пятна перед глазами вспыхивают. Он так сильно старается жить без боли, но все его старания — хождение по спирали, и он неизменно рано или поздно оказывается в той точке, где у него снова всё болит. Мигрени — кошмар, к которому он ещё не успел привыкнуть. Впервые они его накрыли в начале двадцатого века, когда ему вернули звание столицы. За головной болью он не замечал, как сквозь пальцы утекают дни, недели, десятки лет, которые он теперь даже с огромным трудом не вспомнит. Головная боль редко была такой, что Миша обращал на неё внимание, если его нарочно не спрашивали, как он себя чувствует. Только тогда он невольно фокусировался на ощущениях в теле и обнаруживал, что у него очередной приступ мигрени — как можно понять, благодарность за заботливый вопрос он не испытывал. Миша прижался особенно ноющим виском к столешнице. Она уже, к сожалению, не была прохладной и никак не помогала унять боль. Прижимаясь к ней всем профилем лица, он только отчётливее слышал звон в ушах и стук собственного сердца. Да настолько громко, что не сразу услышал за ними телефонный звонок. Миша выпрямился. — Блять, — он зашипел. Его рефлекс всегда отвечать на все звонки стоял превыше боли. Миша хуже собаки Павлова. Он широкими шагами прошёл весь путь обратно и схватил телефон с края рабочего стола, прижимая его к своему уху, даже не посмотрев, кто звонит. — Алло. — Алло, Мишут, меня слышно? — тёплый голос Смоленска ласково зазвучал из динамика. Миша узнавал лёгкие помехи, которые звучали всегда, когда Алёша звонил ему по своему старому кнопочному телефону. Он давно подарил Смоленску не самый дорогой и модный, но хороший современный телефон, и он уже устал бороться с тем, что Алёша продолжает настойчиво пользоваться своим старым кнопочным. Можно было бы ценить и это, ведь переход со стационарного на мобильный ему тоже не так просто дался в своё время, но Миша бы хотел уже поскорее добавить его в общие чаты и доносить информацию через них, а не дозваниваться по каждой мелочи лично. Нет, Алёша, конечно, достоин того, чтобы Миша звонил ему лично по всем этим мелочам. Да и это часть Мишиной работы — достать каждого, насколько бы сильно каждый не хотел бы разорвать связи с центром (намеренно или нет — неважно). — Слышу, Алёш. Что случилось? Миша отодвинул своё кресло и опустился в него, держась за подлокотник. Экран всё ещё ярко горел, распаляя боль в висках. Миша закрыл глаза ладонью, как их закрывают дети. Было слышно, как Смоленск волнуется перед тем, как заговорить. — Помнишь, ты мне эту говорилку привозил… «Алису»? — Алёша тяжело вздохнул прямо в микрофон. — Сломалась она у меня. Миша нахмурился в ладонь. — Как сломалась? Чувствовалось, насколько Смоленск стесняется продолжать разговор. Москва всё никак понять не мог, в какой момент он стал таким. Вернее, Миша знал, что у Алёши никогда не было никакой уверенности в себе, но он не заметил, когда он разучился это в себе прятать. Они впервые увиделись лично очень поздно — в начале шестнадцатого века, когда Москва в самый первый раз смог его к себе присоединить. К тому времени у него уже сложилось впечатление, что со Смоленском дружили или, как минимум, общались все, кроме него. Даже Новгород, смиренно принявший власть Москвы, чуть ли не сразу ему так и сказал, что теперь надобно Алёшку у поляков забрать, а то без него Русь и не Русь вовсе. Да ладно Новгород — Владимир, который уже к тому времени ушёл в религиозный аскетизм, подтвердил, что без Алёши им никуда. А Миша только от них-то и узнал, что Смоленск Алексеем зовут (по крайней мере, со времён крещения Руси). И тогда Миша, как и многие, повёлся на лицевой образ Алёши. Когда он от имени его нового Государя приказал отныне защищать стольный град ценой своей жизни, Смоленск гордо ответил, что за Москву и дворовой псине было бы стыдно умереть. Миша до сих пор отчётливо помнит, как на полпути домой сказал сопровождающим его боярам: «Мы с ним ещё намучаемся». Он оказался не совсем прав: помучиться пришлось с поляками и литовцами, а не со Смоленском. Конкретно с Алёшей мучиться не пришлось совсем — это не Тверь, доносы лично на которую Мише приносили вплоть до девяностых годов двадцатого века. Нет, Алёша был очень покладист для того, кого остервенело пытались брать несколько раз. Миша ему не доверял (он никому не доверял): самые покладистые устраивают самые кровавые бунты. Но Алёша ни одного так и не устроил почему-то. Ходили слухи, что ему самому на Руси было спокойнее: он близко к сердцу принял Православие. Это Новгород с Псковом оставались по сути язычниками и даже крестики надевали только на встречи с Москвой и с Царём, чтобы им лишний раз не досталось. Миша не может залезть в голову Алёши образца шестнадцатого века и узнать, что он тогда думал. Но, ему кажется, он помнит тот момент, когда его отношение определенно изменилось. Когда незадолго до смуты Миша приехал проверить новые крепостные стены в Смоленске. В какой-то момент он не смог запрыгнуть в седло своей лошади и упал с неё на землю. Видит Бог, он никогда не забудет, с каким неподдельным смятением Алёша тогда пробормотал: «Да ты ж ещё ребёнок». Миша был от этих слов в ярости. В отличии от Смоленска, он знал, что такое нашествие монголов. У него не было права быть ребёнком. Но теперь-то он понимает, что Алёша его не хотел унизить — он лишь не сдержал эмоций, впервые увидев в Москве не столицу, не захватчика, а мальчика, коим он тогда всё ещё был. Москва осознал изменившееся отношение Алёши к нему и после смуты, и под конец всех войн с поляками. Но по-настоящему общаться они начали только в восемнадцатом веке: Алёша оказался одним из немногих, кто не захотел предъявлять Москве претензии за прошлое. А после войны с Наполеоном они оба, буквально восставшие из пепла, и вовсе сдружились так, что ни один Мишин загул без Алёши не обходился. И за годы близкой дружбы Москва успел заметить, насколько же Алёша в себе не уверен. Он без раздумий готов броситься защищать честь Миши даже в тех спорах, где правда, очевидно, не на его стороне; готов заступиться за Святослава или Диму, даже за Святогора, с которым не умел общаться без брани, но за себя — никогда. У него поэтому ни с кем никогда не ладилось: ни с девками, ни с мужиками, ни с другими городами. И никто ничего плохого про него не сказал бы, но и никому близким он в итоге не стал: сложно с ним. Первый шаг никогда не сделает, сердце никогда не откроет, о своих мыслях и желаниях никогда не скажет. Будто он и жить-то для себя не умеет совсем. А потом всё стало только хуже. Разница в возрасте у них была всегда, но Миша её едва ли ощущал. Смоленск походил на старшего брата: более опытного, более мудрого, но такого же современного, как и Мишины ровесники. И выглядел он вполне молодо. И даже если поначалу противился моде, то всё равно рано или поздно надевал на себя пиджаки и сюртуки, и выглядел для Миши даже больше лондонским денди, чем Онегин по описаниям Пушкина. Да, до него любое нововведение доходило дольше, даже если в силу географического положения новости, сплетни и модные веяния он получал раньше, но доходило же! Поэтому, увидев его в девяностых, Миша с трудом поверил, что это всё тот же его Алёша. Он понимал, что их бессмертие не гарантирует вечную молодость: он сам был свидетелем, как за один лишь век города из маленьких мальчиков вырастали в статных юношей, обратно молодели на глазах, а иногда теряли силы и увядали. Меньше, чем за столетие, Смоленск стал… совсем другим. Смоленск постарел. Можно проигнорировать сеточку морщин, покрывающую его руки, складки вокруг глаз и на лбу, скованность движений. Но Алёша и душой стал старым. Миша даже забыл его смех. Теперь он ощущался не старшим братом, а отцом, за которым нужен был особенный уход, причём психологический. А Миша не знает, как ему общаться с некогда близким другом, который нынче даже язвить разучился. — Я её, понимаешь, — он замялся, шумно вздохнув. — Локтём задел, что ли… Она со стола упала, ну и перестала работать. — Это с какой силы ты её задел… — прыснул Миша и тут же прикусил язык. — Ну, так получилось… — робко пробубнил Алёша. — Да ничего страшного, Лёш, — заставив свой голос звучать мягче, произнёс Миша. — Я постараюсь приехать и посмотреть. — Спасибо, звёздочка ты моя, — Миша мог представить, как на этих словах Смоленск сдержанно улыбнулся. — Только я нынче в квартире. Такую зиму в доме я бы не пережил. Миша сам себе кивнул. Обычно Алёша живёт за городом, совсем в глуши, и Миша легко может представить, насколько там высокие сугробы. Их убирать-то некому. По крайней мере, Миша ещё не настолько оторван от реальности, чтобы верить в коммунальные службы за пределами МКАДа. — Молодец, в городе сейчас лучше, — Миша зажмурился, вжимая пальцы в веки, легонько массируя их. — Я спросить хотел, пока помню. Тебе выплата за январь пришла? На сколько её увеличили? — Так, это ж… уменьшили, напротив. Миша выпрямился, отнимая ладонь от лица. — Чего? С хуя ли? Алёша на том конце провода ощутимо занервничал. — Может, я чего не досмотрел, Миш, не знаю, — спешно проговорил он, будто отмахиваясь от этой темы. — Нет, Алёш, — Миша открыл глаза и, щурясь от по-прежнему неприятного яркого света, нашёл на своём столе блок стикеров. — У вас каждый год должен быть перерасчёт. Тебе сколько в январе заплатили? Тяжёло вздохнув, Алёша неуверенно назвал сумму. Миша её небрежно начеркал на стикере ручкой и несколько раз машинально подчеркнул. Понятное дело, что все выплаты даже городам индексировались не по реальной, а по официальной инфляции, но всё равно хоть немного должно было прибавиться. А тут создавалось ощущение, что эту сумму, наоборот, из выплаты вычли. Миша задумчиво пощёлкал ручкой. — Я понял, — соврал он: на самом деле, он вообще ничего не понимал. — Я приеду в субботу, Алёш. — Спасибо, Миш, — тише и гораздо мягче сказал Смоленск. — Ты сам-то как? Миша вздохнул. Головная боль, от которой он, вроде, отвлёкся, задумавшись об Алёше, вспыхнула в висках вновь. — Да как обычно, — он прыснул. — Работаю, Алёш. Смоленск в очередной раз тяжко вздохнул. — Работай, Мишутка. Приедешь, хоть отдохнёшь у меня. Губы Миши дрогнули в улыбке. — Да, да, Алёш… Ну давай, до выходных тогда. Выслушав пачку пожеланий здоровья и благословений, Миша всё-таки завершил звонок. В образовавшейся тишине он опять услышал звон в ушах. Его взгляд опустился на исписанный цифрами стикер. Миша монотонно щёлкал ручкой, бездумно пялясь на листок. В его голове не осталось ни одной мысли, хотя бы немного напоминающей что-то рациональное и осознанное. Он схватился за голову, нажимая подушечками пальцев на ноющие виски. Сильно, будто хотел бы продавить их насквозь. Миша, особо даже не глядя на экран, по привычке натыкал нужные кнопки. Он откинулся назад, и спинка его кресла, повинуясь давлению, плавно опустилась, поддерживая Мишу в полулежачем положении. Он прикрыл глаза и сложил руки на груди, слушая монотонные гудки на громкой связи. Ровно пять перед тем, как звонок приняли. — Алло, Саш, как у тебя дела?

***

У Москвы были крайне странные отношения с курением. Долгое время, будто назло Петру, разрешившему табак, Миша наотрез отказывался даже пробовать. Этим он привлекал к себе лишь больше внимания: сначала носит устаревший московский кафтан, а потом отказывается раскуривать трубку. А это же был восемнадцатый век! Курить табак было настолько модно, что даже юному Александру Петровичу иной раз перепадало. Из-за него же потом, уже в девятнадцатом веке, Миша не отказывался от предложенной ему папиросы и с радостью принимал сигареты в качестве подарка. Но то было лишь баловство. Не было особой разницы, чем заняться на званом вечере: читать стихи, петь песни или курить табак. По настоящему увлекаться сигаретами Миша начал втайне от самого себя — в разгар двадцатого века. Вот в то время он курил много, совсем не «за компанию» и не развлечения ради. Он помнит, как нашёл в своей квартире три переполненные пепельницы — пепла и окурков в каждой из них было с горкой, — в девяностых, когда начал потихоньку приходить в себя. В те годы он продолжил курить по инерции, потому что не курить было бы гораздо сложнее. Он курил с Ельциным в курилках Кремля, курил с Лужковым на Никольской около «Наутилуса», от которого Миша тогда был в восторге; курил с Алёшей, когда приехал к нему в девяносто пятом; курил с Камалией, когда они ругались в девяносто четвёртом. С Сашей курил бесчётное количества раз — и одну на двоих, и одну за одной, и с его рук, и держа его в своих руках. Миша будто бы никогда и не бросал курить, хотя года с две тысячи первого он всем гордо заявлял, что бросил. Он перестал курить в одиночестве, но никогда не пропускал перекуры на работе — не потому что пользовался законными пятнадцатью минутами на отдых, а потому что не мог пропустить ни одной сплетни, рассказанной в курилке. Учитывая, с кем ему приходится работать, все эти слухи — его завтрашняя реальность. В двадцатом году, как сейчас помнит, он подсел на сладкие электронные сигареты. Спустя пару недель с ними он начал заходиться лютым кашлем — Саша всё сетовал, что Миша сжигает себе лёгкие, но оказалось, что он просто ковид подхватил. Мишу это успокоило, а Сашу, почему-то, нет. К электронным сигаретам Миша относился несерьёзно. «Это как леденцы сосать», — говорил он и не стеснялся дымить ими и на собраниях, и в машине, и в лифте, и Бог знает где ещё. Он и не возмущался, когда кто-то рядом с ним начинал такие же курить. Владивосток и вовсе поднялся в его глазах, когда дал ему попробовать свою клубничную электронку. Миша доселе ограничивался мятными и кофейными, а с тех пор перешёл и на фруктовые. Клубничный шлейф за ним теперь тянется чаще, чем от его Диоровских духов. А вот настоящие, взрослые, серьёзные сигареты он начал курить реже, только по особенным случаям. А их становится всё больше: Миша курил весь двадцать второй год, всё лето двадцать третьего, а потом краткими эпизодами раз в пару месяцев вплоть до этой зимы. Этой зимой он курил как паровоз. Уже и язык не поворачивается сказать, что он «бросил». Выкуривал по две подряд вне зависимости от места, где он находился. Сейчас — на Тверской. Через дорогу от дома, где у него раньше была квартира. Вернее, квартира-то до сих пор есть, а вот Миши в ней не было уже лет семьдесят. И пыль там не протирали лет пять… Он стоял на узкой, едва расчищенной от снега дороге, и нервно втягивал в лёгкие дым, смахивая пепел не то в урну, не то в сугроб. Взгляд его прилип к статной фигуре Юрия Долгорукого на постаменте. — Пиздец, да когда в последний раз такое было, — не то самому себе, не то Долгорукому вслух пожаловался Миша. Он весь сжался от мороза, руки его покраснели, потрескались от холода. — Просто пиздец. Я уже заебался. Его телефон кратко завибрировал. Миша достал его и кинул беглый взгляд на уведомление от «Яндекс.Go» о том, что его бизнес-такси через пару минут приедет. Миша выдохнул серый дым. — А с меня потом ещё три шкуры снимут за декларацию, — он снова поднял взгляд на памятник, будто действительно высказывал возмущение своему основателю за неимением другого собеседника. Казённому водителю теперь ничего не выскажешь: забрали его только что для экономии городского бюджета. — Поохуевали все. Со злости вжав окурок в край мусорки аж до скрипа, Миша его небрежно выкинул. Освободив руку, он нырнул ей под дублёнку, ко внутреннему карману пиджака. Оттуда он вытащил флягу и, слегка взболтнув её, проверяя, сколько там ещё осталось, сделал щедрый глоток водки. В отличии от сигарет, с ней Миша не завязывал никогда. С тех пор, как он выяснил, что алкоголь в разумных количествах на него никак не влияет, он начал им откровенно злоупотреблять. Саша ему говорил: лучше бы пил из фляги воду, — но Миша всё отмахивался. Водка и Саша — единственное, за что он готов похвалить Петра Алексеевича. Но только немного. Только если прям придётся. Водка тоже появилась в жизни Миши достаточно поздно. Он, если так посмотреть, до второй половины восемнадцатого века был очень даже прилежным мальчиком: не пил, не курил, в азартные игры не играл. Только за страсть к кровавым пыткам, публичным казням и жестоким наказаниям за бунты можно было его поругать. Резкая горечь обожгла горло. Миша на мгновение поморщился и повёл плечами, приходя в себя. Бодрило лучше эспрессо.

***

— Смотри, — Миша легонько пихнул Свята локтём в бок, подсунув ему свой телефон под нос. На экране Святослав увидел их с Мишей, прямо как они и сидели в тот момент — на полу, лениво прислонившись спиной к колонне. Над их головами растянулась ироничная надпись «Спортсмены» в сопровождении двух огонёчков. Пока он вглядывался, картинка сменилась на короткое видео: Камалия слегка отдалила от себя камеру, открывая обзор на ряд беговых дорожек за её спиной, и кокетливо подмигнула. На этом её сторис в Телеграмме закончились. Свят лаконично прыснул. Миша опустил телефон экраном на пол и жадно присосался к своей полулитровой бутылке. Его взгляд машинально зацепился за Казань, и она, почувствовав на себе внимание, игриво глянула в ответ, не сбавляя темп ходьбы. — Ещё по подходу? — безучастно предложил Свят. Миша поморщился, стекая ниже по стенке. — Надо бы, — сказал он и тут же капризно хныкнул. — Я заебался, я уже ничего не хочу. Только помыться и поехать нажраться. Свят удивлённо приподнял бровь. — Ну поехали в тот бар. Миша махнул рукой. — Я хочу наггетсов нажраться. С картошкой, — он тяжело вздохнул и опрокинул в себя ещё пару глотков воды. — Хотя в бар тоже можно. — Можем заказать еду и купить выпить, как обычно. — Ну давай так сделаем, — Миша устало прикрыл веки, запрокидывая голову, упираясь затылком в холодное покрытие колонны. — К вам поедем или у меня посидим? — Саша не будет возмущаться? — Он не приехал. Свят вскинул брови. — Почему? — Я его не пригласил, — беззаботно отозвался Миша, пожав плечами. Многозначительно хмыкнув, Святослав прекратил расспросы. Вот что Миша в нём ценил — так это умение вовремя замолчать, чтобы в образовавшейся тишине он смог услышать свои правильные мысли. Нынче он, правда, уже слабо различал, где его мысли, где чужие, где правильные, а где не очень. Он вытянул ноги и почувствовал, как каждый миллиметр его мышц неприятно заныл. Он и так обычно себя не жалел, но сегодня пришлось особенно работать на износ: ему ни в коем случае нельзя было сделать меньше подходов на ноги, чем Камалии. Будто судьба его кресла в Кремле решалась ягодичным мостиком. Хотя было бы здорово: в этом-то у него точно нашлись бы какие-то преимущества. Он приоткрыл глаза и украдкой взглянул на Святослава рядом с собой. Он убивался в качалке куда меньше Миши, но выглядел даже более уставшим. Что, в целом, Мишу не удивляло: Свят всегда выглядел уставшим. В этот раз его особенно легко понять: перед качалкой у него был утренний рейс. Не то чтобы качалка вообще входила в планы. Если бы Миша не обмолвился, что недоволен своей тренировкой в среду, а Камалия не подхватила тему, жалуясь, что из-за Миши она пропустила теннис, они бы не договорились сразу из аэропорта поехать в зал. Мнение Свята было в меньшинстве, поэтому не учитывалось, но, справедливости ради, он и не увлекался подходами. Иной раз и вовсе лишь наблюдал, поддерживая беседу. Мишу поражало, насколько они были легки на подъём. Он списался с Камалией в вечер четверга: она скинула ему какой-то нейросетевой ролик про Татарстан. Он ответил шуткой, она ответила шуткой на шутку, и, слово за слово, он пригласил их со Святославом в гости на выходные. И это был далеко не первый раз, когда они срывались в Москву на выходные, поэтому Мише со стороны они казались такими свободными. У них редко были серьёзные планы, намеченные заранее; все их друзья концентрировались в границах их округа (если закрыть глаза на то, что Камалия считает друзьями всех соотечественников вне зависимости от того, виделись ли они хоть раз вживую или нет), да и работы у них было гораздо меньше. По крайней мере, они могли позволить себе уходить вовремя и брать отгулы. И пусть каждый их визит в Москву заканчивается скандалом, они обычно не отказываются от приглашения. Да и скандалы совсем безобидные — Мише после них даже не приходится заказывать доставку огромных букетов. Как правило, после какого-то количества алкоголя Камалия начинает обвинять Мишу в эгоизме, мол, он всегда зовёт их со Святом в гости, когда ему плохо, а сам никогда в жизни к ним не приедет в их тяжелые моменты. У Миши на эту претензию только три варианта ответа, один хуже другого: он либо начинает шутить, либо отрицает свои проблемы, либо цинично спрашивает, а какие тяжести могут быть в жизни обычных городов? И самое ужасное, по мнению Камалии: Миша, очевидно, искренне верил в то, что говорил. А Миша действительно не понимал: какие проблемы могут быть у кого угодно, кто не столица? Вот его проблемы — экономика, войны, кризисы. Его проблемы — груз целой страны и целого мира! Он на своих плечах его, неподъемный, тащит изо дня в день, без выходных, без отпусков. А на что могут пожаловаться городки на Волге? Опоздали на круиз? На прощание Миша всегда получал долгий взгляд Святослава, наполненный тоской и снисходительностью. А потом он обязательно отписывался, когда Камалия переставала злиться, и сообщал, во сколько у них рейс домой. Со Святославом он никогда не ругался. Свят сам по себе ощущался как человек, с которым невозможно конфликтовать: он чересчур флегматичный, рассудительный и в меру уступчивый. Он на всё смотрит в своей особой парадигме и как-то умудряется не раздражать Мишу своей позицией, ненавязчивой, но непреклонной. Миша знает, что Святослав старообрядец и всегда им был; знает, что он в своё время был социалистом и марксистом; знает, как много денег он давал около-революционным кружкам; знает, как много денег он давал ещё много кому, с кем Миша по долгу службы должен вести идеологическую борьбу. И из-за того, что Святослав предпочитает держать все свои убеждения при себе, Миша может по нему проверять своё состояние. Ему ведь, по-хорошему, глубоко всё равно, что у и кого в голове происходит. Да, Святослав старообрядец. Но Миша сам, лично, закрыв глаза на его должность и обязательства, ничего против старообрядцев не имел. Он помнит, как его мотало в годы церковной реформы, как он нервничал, срывался на всех — и помнит, как они сидели вместе с Камалией за пустым столом в тереме, поздно вечером, в освещении одной лишь лучины, и рассуждали, а не всё равно ли им на эти религиозные распри. Камалия, вот, уже много веков мусульманка, и менять религию не собиралась, но и всем её догмам она не следовала, наверное, никогда. Миша с самых первых дней своей жизни был православным, в особо страшные времена ударялся в свою веру до безумия, но всё, затеянное царем, считал бредом и лишними потрясениями для страны. Камалия предложила революционную для семнадцатого века идею — верить так, как хочется. Она не ставила под вопрос существование Бога, но в том, как строить с ним отношения, дала волю и себе, и Мише. До сих пор, когда его пытаются пристыдить за богохульство, без чего ни одно собрание ЦФО не обходится, он вспоминает слова Камалии, её тихий, чтобы никто их не услышал, голос, разрешающий Мише верить так, как он сам захочет. С такими убеждениями у него не получалось относиться к старообрядчеству Святослава, как к протесту. Оно его раздражало всего пару раз на каком-то глубоком инстинктивном уровне, мол, да как он смеет так нагло идти против царской воли? Но как только бунты утихали, как только Миша выдыхал, его прекращало волновать, как там Святослав крестится. И Миша, конечно, знал о взглядах Святослава на монархию и революцию. К нему всегда относились снисходительно: ну нашли его письма у декабристов, и что? Ну видели его на собраниях социалистов, и что? Ну давал он деньги меньшевикам, и что? Спасибо, что не большевикам. Свята никогда не допрашивали и даже не просили Мишу с ним поговорить. Во многом, потому что до Александра доходило крайне мало информации о нём — здесь уже, конечно, была заслуга Миши. Саша и его тайная полиция любили использовать его в качестве шпиона. Это было на руку всем: Миша веселился и отдыхал в своё удовольствие, но особенно интересные разговоры потом пересказывал кому надо. А про Святослава ничего никогда не говорил. Миша уважал традицию покрывать «своих». Святослав поделился своими мыслями с ним всего один раз — в первые дни тысяча девятьсот пятого года. Он сказал: «Ты же понимаешь, что Александр подводит страну к революции?» Миша понимал. Но отмахнулся, мол, он знает, каково быть столицей, и на месте Петербурга вёл бы себя ещё хуже и точно никого бы не слушал. Святослав, как обычно, оказался крайне проницателен. «Я знаю, что у тебя не было никого, кого ты бы послушал. Но у него есть. Поговори с ним: ему осталось недолго.» На той же неделе Саша приказал стрелять по толпе. И когда через десяток лет страна совсем затрещала по швам, он вспомнил тот разговор и так сильно разозлился. Если бы это имело смысл, он бы на Свята натравил кого-нибудь — именно «кого-нибудь»: полиции тогда уже не было. Миша будто всерьёз был готов поверить, что революция вершилась руками Святослава. А потом Миша и забыл, почему вообще так когда-то думал. Он знает, что Святослав до сих пор, если выражаться аккуратно, вероятнее найдёт общий язык с Екатеринбургом. И, как и в прошлом, Миша на это злится, но старается лишний раз не думать и не вспоминать. Хотя вопрос, почему Святослав всё ещё не воткнул ему нож в спину буквально и метафорически, его мучает из раза в раз. — Я закончила! — оповестила их Камалия через весь зал, спрыгнув с дорожки. Она широкими шагами пересекла всю кардио-зону и, промокнув покрытый испариной лоб полотенцем, опустилась на корточки перед ними. — Какие планы дальше, лодыри? Святослав поднял голову и сообщил ей со всей своей краткостью: — Нажраться. Миша аж прыснул, будто это изначально не его волей было.

***

Шея болела. И Миша не понимал, как ему нужно лечь, чтобы и видеть экран ноутбука, и иметь возможность разогнуться. Он уже чувствовал, как защемление дышит ему в затылок (и в спину, и в поясницу…). Он не любил работать в кровати. Даже если ему звонили на рабочий номер, пока он нежился в постели (хотя слово «нежился» едва ли сочетается с тем, какой образ жизни он ведёт), он предпочитал немедленно вскакивать на ноги и уходить в другую комнату до конца разговора. Саша на такое обычно обижался, мол, неужели Миша ему не доверяет даже частично услышать что-то о его работе? С другой стороны, Саша мог обидеться и на то, что Миша не ушёл из спальни на время созвона. Мише думается, Сашу просто иногда обижает факт наличия у Миши работы. Он перевернулся и подложил себе под грудь подушку, чтобы было удобнее печатать. А печатать приходилось много — переделывать всю работу спичрайтера. У Миши, к слову, не было спичрайтера. Однако пару дней назад ему выдали целый набор готовых речей, которые ему необходимо было вызубрить и в нужные моменты декламировать на интернациональную публику. Для Миши это было чуждо: он никогда не писал себе речи. Мог от руки на листочке накидать небольшую шпаргалку, если какие-то мысли особенно боялся упустить, но обычно ему хватало навыков импровизации. Готовые речи казались ему сухими, чрезмерно пафосными и, откровенно говоря, тупыми. Ему разрешили их отредактировать под себя, но с последующим согласованием. Матерился Миша на это много. Несколько дней даже открывать файл не хотел, но в это холодное, тёмное, бессонное утро, переделав уже всё, что он мог и планировал, всё же собрался с мыслями. Хотя мысли собираться отказывались. Миша отложил ноутбук на свободную половину кровати и устало уронил голову, обнимая руками подушку. Его мысли не собирались не только сейчас — это преследовало его последние несколько недель. Он всё чаще находил себя в тишине, уставившимся в одну точку. Он мог забыть, чем занимался до того, как залип, мог забыть, о чём думал. Обратно в рабочую колею ему тоже было тяжело вернуться: он выходил на долгие перекуры, брал себе кофе и перекус, и лишь тогда кое-как себя уговаривал хоть чем-нибудь полезным заняться. Что было странно: раньше у Миши в голове даже деления на «полезные» и «бесполезные» дела не существовало (были только «весёлые» и «скучные»), а теперь он капризно отмахивался от половины задач, не находя в них смысла. И от редактирования статей он тоже подумывал отмахнуться. Ну вот что с ним сделают, если он несогласованно двинет другую речь? Он в любом случае никогда не скажет то, что думает на самом деле. Он приподнял голову, находя взглядом время. Близилось восемь утра. Только-только начинается его официальный рабочий день, а ему уже не хочется ничего делать. А вот не надо было просыпаться полпятого утра — метро не открылось, службы в храмах не начались, а Миша уже разбирает почту. Миша подорвался с места. Служба. Он не был в церкви с прошлого года — даже на Рождество, хотя уже несколько лет подряд не пропускал, исправно ходил вместе с Сашей. Он начал собираться так, будто уже опаздывал. Даже в душе не ополоснулся — лишь пару раз пшикнул на себя своим тяжёлым парфюмом. Ближайшая церковь находилась примерно в километре, но Миша хотел в какую-нибудь другую. Он хотел на ту сторону города, где стоят храмы, заставшие его ещё совсем юным, совсем другим. Снега за ночь снова выпало по колено (поверх и так метровых сугробов), убрать его никто не успел — Миша чувствовал, как под колёсами машины в кашу превращались свежие сугробы. Он не любил водить по нерасчищенным дорогам: его постоянно заносило. Он не учился в автошколе и не сдавал на права, у него были только знание ПДД и машинальная память, поэтому он понятия не имел, как правильно вести машину по снегу. В любой момент мог потерять контроль и влететь в столб. Насколько с его стороны это было безответственно, он предпочитал не думать. Он угрожал общественному порядку и человеческим жизням и более изощрённо. Машину он бросил неподалёку от набережной, а на Варварку пошёл пешком через Зарядье. Редкие снежинки ещё падали на землю, но ночная метель уже совсем стихла и тучи уже не столь сильно давили на горизонт. Миша делал широкие шаги, чувствуя, как штанины его брюк пропитывались холодной влагой от снега. Он любил все церкви на Варварке. Возможно, слегка косо поглядывал на церковь Варвары Великомученицы, в честь которой улицу и назвали, но лишь потому, что она сильно выбивалась по своему виду. Её в своё время осовременили, и Миша теперь и не вспомнит, как она выглядела изначально. В частности, из-за этого он так редко в неё заходил: ему кажется, это уже не та церковь, которую построили ещё аж до Ивана Васильевича. Он не узнаёт в ней родную. Миша уважал любые церкви вне зависимости от взглядов архитектора: не зря же он так охотно согласовывает новоделы в любом дворе и парке. Он никогда не смотрел на церкви, как на историческую память, произведение искусства, уникальное высказывание. Когда он был маленьким — правда, совсем маленьким, — он переосмыслил для себя предназначение церкви. Если церковь — место для разговоров с Богом, то значит, Бог любит церкви. Значит, это его самые любимые места. А каждый, кто хочет выйти на хорошую сделку, знает, что давить нужно на любимое. Миша верил в Бога, искренне. Порой ему казалось, что ничего, кроме этой веры у него и нет, и никого во всём мире нет, кто мог бы утешить его. Бог точно знал, что именно Мише приходилось переживать, и не осуждал его, жалел его, слушал его и помогал. Но Москву сложно было похвалить за святость, и он сам прекрасно понимал, как легко нарушает самые строгие заповеди, и, как бы Бог его ни любил и ни поддерживал, некоторые его поступки простить было сложно. Миша быстро придумал себе оправдание: всё, что он делал, он делал на благо страны. Невозможно построить сильное государство без крови и жертв, но, чем больше крови и жертв Миша за собой оставлял, тем реже ему казалось, что Бог за ним присматривает. Он решил, что каждый грех можно искупить. Каждую вину можно загладить щедрым подарком. Купола храмов рассыпались по всей Москве — по новому появлялось каждый раз, когда страшное, густое, параноидальное чувство покинутости накрывало Мишу с головой. В этом было гораздо меньше расчёта и меркантильности, чем может показаться, — Миша действительно хотел порадовать Бога после того, как своими поступками его расстроил. А причина, по которой ему больше нравились старые церкви, объяснялась в его голове ещё проще. Миша и старые церкви помнят друг друга гораздо лучше — это как с друзьями: старому другу легче открыться, он лучше тебя поймёт. Пройдя Зарядье насквозь, Миша юркнул в первый же встретившийся на его пути храм — Георгия Победоносца, так сложилось. Раньше, очень давно, на этом месте стояли другие церкви, но с семнадцатого века почти неизменно стоит вот эта. Миша бегло перекрестился и юркнул за тяжёлую дверь. К самому началу службы он не успел. В таких храмах, расположенных в самом-самом центре города, едва ли жилом, прихожан было совсем мало. Мишин взгляд выцепил всего пять: одна пожилая супружеская пара, бабушка с внучкой и один взрослый мужчина. Миша тенью скользнул к церковной лавке, сунув пятьсот рублей одной купюрой за три маленькие свечи. Сдачу не забрал. Он встал у стенки. Глубокий голос священника заполнял собой всё помещение. Миша далеко не сразу заметил хор: трёх бабушек в платочках в самом углу у иконостаса, и до этих пор ему казалось, что молитва звучит сразу отовсюду, будто сами ангелы спустились к церкви по адресу Варварка двенадцать, чтобы исполнить Мишеньке свои молитвы. Слегка откинув голову назад, упираясь затылком в стену, он прикрыл глаза. В своё время он так много раз перечитывал Библию, что до сих пор помнит её чуть ли не наизусть. И даже когда он начал с ней спорить, трактовать Священное Писание так, как ему угодно, он продолжал возвращаться именно к ней. Он узнал о своей феноменально хорошей памяти, когда обнаружил, что спустя много-много веков всё ещё отлично помнит её стихи дословно. Когда дамы просили прочитать им Руссо с его Юлией, Миша кокетливо припоминал им Евангелие, да настолько проникновенно, что после у него неминуемо случался кое-какой грех. Миша сделал глубокий-глубокий вдох, набирая в грудь как можно больше тёплого, пропитанного запахом свечей воздуха. Его грудь вздымалась, и он отчётливо ощущал чуть прохладную цепочку, на которой висел его крестик. Миша считал, что это всё ещё тот самый крест, который в двенадцатом веке на замен деревянного ему подарил Митя. Несмотря на то, как много реставраций этот крест пережил, Миша верит, что он остался всё тем же. Даже если там не осталось ни грамма первоначального золота. Рука сама потянулась перекреститься. Миша всё никак не мог начать говорить, даже если тихим шёпотом, даже если и про себя. Он знал, что Всевышний и так следует за ним куда бы он ни пошёл, так что Миша редко рассказывал ему о своих новостях, он скорее приходил выплеснуть эмоции и посоветоваться. В тот день, когда до него дошло известие, что отныне столица будет в новопостроенном Петербурге, он ворвался в Благовещенский собор, совсем поздно после вечерней службы и задолго до утренней, и, упав на колени перед иконостасом, разразился длинной обвинительной тирадой. Как это понимать, Боже? В этом и был твой великий замысел? Мишенька стерпит и пожары, и голод, и монгольскую тьму; Мишенька построит ту сильную страну, о которой мечтал! И когда он, наконец-то, оказался так близко, Господь хладнокровно лишил его всего. Для новой сильной страны нужна новая сильная глава — кто-то, у кого ни с кем не осталось личных счётов, кто никому не навредил, кто не смотрит со страхом на восток и не живёт прошлым. Миша не усомнился в своей вере, но ещё долгое время вёл себя так, будто они с Богом поссорились: пропускал службу, не читал молитвы и не крестился. Господь ведь видел, что Мише пришлось пережить ради своей власти — если Он милостив, то как допустил рождение новой столицы? Это называется «предательство» — повторял Миша. Господь снова внял мольбам Москвы, и столица вернулась туда, где ей должно быть, но было уже слишком поздно — Миша убеждался в этом с каждым днём. Москва перестала быть столицей духовно и уже не могла вести страну вперёд. Миша был достаточно умным, чтобы понять это, но недостаточно сильным, чтобы победить свою гордость и признать вслух. Его всего раз спросили, как ему, Сердцу и душе России, кажется, где лучше оставить центр, и он, разыграв на своём лице как можно больше надменности, высказался, мол, раз уж Пётр потратил ресурсы на строительство Петербурга, то пусть он теперь отрабатывает, а, раз уж взять с него, кроме столичности, нечего, пусть Императрица переезжает туда. И спустя два века в том же Благовещенском соборе, у того же иконостаса, упав на колени, Миша просил у Бога сберечь Россию и Петербург. Восстания и волнения вспыхивали всё чаще, и Миша уже не утешал себя мыслью, что это «уляжется». Не улеглось. Конечно, ничего не улеглось, и вся Мишина жизнь посыпалась хлеще, чем в восемнадцатом веке. Если то была новая проверка его веры, то можно ли считать, что он её прошёл? Надломило бы его настолько же сильно после революции, если бы церкви не закрывались и храмы не взрывались? Один из последних дней, которые остались в его памяти перед долгим забвением, — разрушение Храма Христа Спасителя. Одного из его самых любимых. Храм, который символизировал его жертву; который ему подарил Саша. На его глазах он был снесён под основание, и Миша не понимал, ради чего. Пытался понять многое, но этого — не мог. Быть может, он бы не потерял себя, если бы страна не потеряла Бога. На своём веку Миша повидал разных правителей: со многими он не соглашался, ругался, а порой чуть ли не боролся, но никогда ещё он не ломался под их гнётом. Бог его берёг. Миша не осуждает Его за то, что в двадцатом столетии не сберег — Миша бы на Его месте тоже не стал вмешиваться. Телефон в кармане с какой-то периодичностью вибрировал, но у Миши даже рука к нему ни разу не дёрнулась. Он зачарованно слушал голос батюшки, колупал ногтем фитиль тоненькой свечечки и думал. Он прошептал на грани слышимости «Здравствуй, отец», с чего всегда начинал свои долгие монологи, но не придумал, что хочет сказать дальше. «Здравствуй, отец. Давненько я не заходил к тебе.» «Здравствуй, отец. Ну ты, наверное, знаешь, что происходит…» «Здравствуй, отец. Не хочется при тебе материться, но это такой пиздец.» Миша не сразу заметил на себе пристальные взгляды всех немногочисленных прихожан. Картина мира достроилась постепенно: сначала запахи, потом ощущения, потом звуки, а конкретно — настойчивая, громкая вибрация. Найдя в себе силы заменить привычное «блять» на очаровательное в своей невинности «блин», Миша выругался себе под нос и вылетел из церкви, на ходу выуживая телефон из кармана. Краем сознания он боялся, что услышит из динамиков очередного представителя очередной службы безопасности банка, но, увидев на экране даже не незнакомый номер, а вполне определённый из своих контактов, подумал, что лучше бы ему звонили мошенники. На мгновение он завис, вспоминая, не было ли у него каких-то планов на сегодня в МИДе. Потому что звонили ему оттуда только в двух случаях: когда нужно было планово обсудить международные стратегии и когда в мире что-то происходило. Лучше бы это было первое, ибо на второе у Миши реагировать сил нет. Он зажал телефон между плечом и ухом и потянулся к пачке сигарет в кармане. — Ща приеду, — сразу заявил Миша, наученный опытом, что на звонки из министерств отвечать нужно только так. Эта формулировка спасала его очень много раз, когда он действительно забывал о встречах. — Сейчас на Варварке, уже еду. Выслушав краткую похвалу, Миша сбросил звонок. Он попытался убрать телефон обратно, но сунуть руку в карман ему помешали свечки. Он машинально держал их, зажав мизинцем и указательным пальцами, и вообще напрочь забыл про них в своей руке. И зачем покупал их, тоже забыл. По привычке? Или хотел поставить после службы? Запрокинув голову, Миша выдохнул густой серый дым из лёгких. «Вот видишь, Отец», — негромко произнёс он.

***

Скрежет замка послышался ровно в тот момент, когда Миша со скуки начал мять пальцами широкие листья какого-то нелепого комнатного растения, оставленного в высоком горшке у стены на лестничной клетке. Он всегда машинально тянул руки к этому растению, когда задерживался перед квартирой Саши на несколько лишних секунд. Вот так и хотелось ему потрепать листья, а Саша вечно ему это запрещал — растение и так на ладан дышит. Его в парадной ещё очень давно поставила пожилая соседка, с которой Саша сдружился на почве готовки (и на том, что они оба в Андроповские времена у фарцовщиков джинсы покупали). Потом соседке стало плохо, она переехала к семье, а квартиру её очень быстро перепродали под коммерческое помещение. Растение Саша оставил, видимо, в память о ней. Миша не знает, может, это уже даже и не то самое изначальное растение: может, Саша его пересадил на какое-то новое, — но горшок остался тем же и Мишина тяга помять листья — тоже. Он юркнул к двери мгновенно. Саша её ещё даже открыть толком не успел, а Миша уже сунулся на порог. — Привет, — заулыбался он, проскользнув в прихожую. Сохраняя суровое молчание, Саша закрыл за ним дверь, и от одного этого жеста у Миши пробежал ненавязчивый холодок по спине, будто от Саши веяло морозом, как от оконных стёкол в нынешнюю погоду. Миша разулся. Он пытался своим видом не показывать, что прекрасно понимал, что своим видом пытался ему показывать Саша. К Мишиному сожалению, они одинаково дулись. Но Саша быстрее раскалывался — это был плюс. Но переживать капризы Саши Мише было тяжелее, чем свои собственные, — это был минус. В плане, любую проблему, которая вынуждала Сашу показательно обижаться, Мише хотелось немедленно решить. Любая проблема, которая отбивала у Миши желание отвечать Саше на сообщения и приезжать на выходных, Мише казалась пустяком, который сам собой рассосётся. Когда он на каком-то даже физиологическом уровне начинал ощущать Сашин преувеличенный холод, всё его сознание обострялось. Как зверь, движимый инстинктами, он ловил каждый вздох, каждый жест, каждый взгляд — чуть ли не феромоны пытался учуять. Миша далеко не сразу научился так делать. Сначала он начал запоминать то особенное выражение лица Царя, после которого следовала череда наказаний. Потом заметил, что нечто похожее выражает и князь, когда происходит что-то плохое. Через время до него дошло, что люди, в целом, всегда чем-то одинаковы: схоже злятся, схоже грустят, веселятся, боятся, угрожают, флиртуют. Эти мелочи в мимике и словах Миша умеет схватывать так быстро, что и сам порой не замечает. Проблемы порой возникали там, где Миша не мог опираться на свои привычные алгоритмы анализа. Они с Сашей очень часто ругались, когда только начали перекидываться СМСками. Саша был в ярости почти каждую пятницу, видя Мишу на пороге своей квартиры. И каждый раз приходилось выяснять, в какой момент Миша Сашу задел, не заметил этого, продолжил вести себя как обычно, и этим довёл только сильнее. Несколько таких ссор — он начал замечать, что Саша и сообщения пишет по-разному. Когда он грустит или злится, они становятся короче, когда скучает — длиннее. А когда он очень сильно пьян, то ставит многоточия в каждом сообщении. Какой кошмар — можно было бы подумать, — ни минуты спокойствия. Но, вообще-то, только с Сашей у Миши эти минуты спокойствия и появились. Все эти скромные моменты ругани и споров ощущались Мишей, как обязательная ментальная зарядка. Вот чем бы была забита его голова, если бы Саша не заставлял его думать о том, о чём Миша просто так никогда бы не задумался? Миша терпеть не мог, когда ему перечили, но почему-то ещё ни разу не был вместе с человеком, который бы всегда был всем доволен. В сравнении с Камалией, Сашины возмущения из серии «Ты вчера в разговоре сказал, что французский язык для долбоёбов, а я люблю французский язык» ощущались, как беззаботный лепет — с Казанью конфликты были совсем на ином уровне. Здорово, на самом деле, что Сашин морально-этический кодекс формировался в те времена, когда нападать на своего мужчину с кинжалом уже считалось моветоном. Миша не соврёт, если скажет, что надеялся на тёплый приём. Выслушать какие-нибудь претензии всё равно бы пришлось, но, может, хотя бы за ужином. Саша даже не обнял при встрече. Пересилив усталость, заранее накатившую на него, — а если точнее, то ни на мгновение не пропадавшую, — Миша мягко улыбнулся и коснулся Сашиного плеча. — Тяжёлый день? — ненавязчиво спросил он. Это был дежурный вопрос на такие случаи — Миша часто им прощупывал почву и осторожно выводил Сашу на контакт. Саша скинул с себя ладонь Миши. Не очень хороший знак. — День был неплохим. Спасибо, что спросил, — хмыкнул Саша. Он ушёл из прихожей. Безапелляционно и безмолвно, оставив Мишу в несвойственной ему растерянности. Ему пойти следом? Или Саша там чем-то занят и сейчас вернётся? Миша на несколько секунд завис на месте, выбирая меньшее из зол. В итоге он двинулся за Сашей: оставлять его в одиночестве всегда рисково. Пусть он лучше выскажется, чем останется с этим наедине. Миша ненавязчиво остановился в арке, разделяющей кухонную и обеденную зону, прислонившись плечом к косяку. Будто просто так, от скуки, решил постоять, понаблюдать. Наблюдать он правда был вынужден — больше ничего не оставалось. Саша, словно Миши и вовсе в квартире не было, съел печенье, несколько секунд слушал передачу по телевизору, потом полистал что-то в телефоне. — Корми себя сам, у меня ничего нет, — сурово произнёс он, даже не подняв на Мишу взгляд. — Я уже не берусь тебе что-то готовить. Стараешься-стараешься. В последний момент узнаёшь, что зря. Миша невольно выдохнул. Да ещё и получилось это так шумно, что он привлёк лишнее внимание Саши, и он, кажется, стал ещё злее. Но Мише стало легче: он понял причину негодования Саши. Он догадывался с самого начала, но она была такой неосязаемой… Они не виделись, получается, почти весь месяц. Миша один раз не приехал, оставшись доделывать дела. Второй раз отменил планы, потому что нужно было к Алёше. Третий раз спонтанно решил провести выходные с Камалией и Святом, а не с Сашей. И дело точно было не в ревности — за ней Саша не был замечен уже много лет. Мишина вина, наверное, в том, что каждый раз он предупреждал Сашу всего за день. Его бы тоже раздражало, если бы ему несколько недель подряд приходилось менять планы в самый последний момент. — Саш… — Миша сделал свой голос как можно мягче. Эту интонацию он освоил ещё в девятнадцатом веке, когда приступы ярости у Александра Петровича начали переходить все границы и вспыхивали от любой мелочи. Миша пробовал по-разному с ним разговаривать, но лучше всего получалось, когда он сам успокаивался, улыбался уголками губ, прищуривался и говорил на тон тише, чем обычно. Только тогда Александр Петрович хоть что-то слышал. — Так получилось. Это вообще такой мерзкий месяц у меня. — У меня тоже, — сухо кинул Саша. — Ты ведь даже не соскучился. Миша цокнул. — Нет, Саша, это неправда, — он подошёл со спины, положив руки на плечи в попытке легонько приобнять. — Я думал о тебе, я же писал и звонил. Просто реально ебаная зима. А мне в ебаные времена хочется побыть в одиночестве. Последнее слово на Сашу сработало как-то неправильно. Миша верил, что это объяснит его поведение. Более того, он верил в то, что говорил. Он себя знал. И прекрасно замечал: каждый раз, когда у него начинали закипать мозги от тягот и невзгод, ему очень хотелось побыть с самим собой. Чтобы никто ни о чём не спрашивал, не напоминал, не лез… Но Саша, выражая лицом крайнюю степень недовольства, вновь скинул с себя руки Миши, повернувшись к нему. — И кого ты пытаешься обмануть? — рассерженно прошипел он. — Когда ты в последний раз был в одиночестве? Когда забрал к себе кошку? Когда уехал в Смоленск? Или когда все длинные выходные кутил с друзьями? Он даже не делал пауз — говорил строго, ровно, громко, не давая Мише ни слова сказать. — Я знаю, ты долгое время был по-настоящему одинок, но не надо делать вид, что ты до сих пор, — он сделал краткий вдох между фразами, и Миша хотел воспользоваться образовавшейся паузой, но Саша жестом указал ему молчать. — Отрицай сколько хочешь, но у тебя есть близкие, которым на тебя не всё равно. И они рядом с тобой всё время, я готов поклясться, они были весь этот месяц, пока ты убеждал себя, что весь одинокий и несчастный. Саша поджал губы. Он нервно всплеснул руками, обессиленно, выложив на свою речь все свои силы. Наконец-то на несколько секунд воцарилось молчание, но Миша уже не знал, что сказать. Он опустил руки и отвёл взгляд, шумно выпустив воздух из лёгких. Он услышал от Саши краткий невнятный звук — ему показалось, что он заплакал, поэтому он незамедлительно поднял на него глаза, но оказалось, что Саша просто тоже громко дышал сквозь свой насморк. — Я зря это всё сказал, — после долгой паузы сказал он, не скрывая язвительности. — Если до тебя дойдёт, то ты и всех остальных начнёшь избегать, как меня. Саша договорил и вышел из кухни.

***

Гостевая спальня всегда была самой тихой. Именной этой комнате выпала честь стать гостевой, вероятно, только потому, что она находилась на первом этаже. Первый и второй этаж — два разных мира, по которым, впрочем, всё сразу становилось ясно про Сашу Романова. Первый этаж всегда был чист и опрятен, насколько это было возможно. Саша не любил пускать к себе посторонних, поэтому на Мишины предложения вызвать клининг только фыркал, отнекивался и, сквозь боль, сам шёл убираться. А уборку он не любил жутко — Миша это прекрасно знал. Поэтому на втором этаже, куда Саша гостей не приводил, было пыльно; кое-где лежали вещи, которым явно было там не место, шкафы были забиты хламом, который Саша покупал в бреду на барахолках. Второй этаж был его укрытием. Даже Миша далеко не каждый раз поднимался на второй этаж — ему для комфортной жизни хватало первого. Саша утверждал, что выделил Мише его собственную комнату на втором, интимном и скрытом от посторонних, этаже, но Миша даже не знает, какая это именно спальня из тех, что там находились. Им с Сашей всегда хватало гостевой: в ней было удобно оставаться на выходные, когда они любовно накидывались друг на друга. Иной раз им было в тягость зайти помыть руки — подняться по лестнице они в пылу страсти тем более бы не смогли. Но порой, когда ситуация того требовала, они поднимались наверх. Наверху всё всегда ощущалось по-другому. Миша лежал в тишине и думал, что сейчас ситуация как раз требует, чтобы он поднялся наверх. В конце-концов, он не мог лежать в этой тишине (а ещё в темноте) вечно — на удивление, всё это только усугубляло его мигрень. Он скинул с себя одеяло и поднялся. Ему бы не помешал букет цветов или, может быть, торт, ну или хотя бы коробка конфет, чтобы задобрить Сашу, но любой презент сейчас только испортит его настроение. Он уже увидел Мишу на пороге квартиры с пустыми руками и понял, что он ни капельки не раскаивается. Скверно. Он поднимался по лестнице мягкой, едва слышной поступью. Сашина комната была в самом конце коридора. Дверь в его спальню была едва приоткрыта, и чем ближе Миша к ней подходил, тем лучше слышал тихий бубнёж телевизора. Саша иногда оставлял телеки включёнными в нескольких комнатах сразу — ему был необходим фоновый шум, когда он один. Ему даже не всегда принципиально важно, какая именно передача будет нарушать тишину — Миша, когда ходил и выключал телевизоры по всей квартире, наблюдал широчайший спектр Сашиных интересов: от телеканала «Культура» до «НТВ» и, почему-то, «Спас». Миша тенью скользнул в приоткрытую дверь и осторожно опустился рядом с Сашей на свободный край кровати — на один из двух, ибо Саша лежал почти по центру постели. И Мише в этом очень повезло: обычно Саша занимал одну половину, а вторую оставлял для хлама. Вряд ли бы это способствовало примирению, если бы Миша прилёг на его ноутбук, очки или конфеты. Саша демонстративно проигнорировал его появление. Несколько секунд ещё теплилась надежда, что он хоть какой-то комментарий выдаст, даже если едкий и саркастичный, но он лишь перелистнул страницу книги. Миша шумно вздохнул и положил голову на край подушки поближе к Саше. — Что читаешь? Саша тоже шумно вздохнул, но по-другому. — Бальзака, — скупо ответил он. Хотя бы не Достоевский. Фёдор Михайлович в руках Саши от хорошей жизни не появляется. Миша решил прилечь ещё поближе, укладывая щёку на плечо Саши. — Не хочешь вслух почитать? — прощебетал он. — Это на французском, — вместо прямого отказа выдал Саша. Миша уверен, что в этом маленьком ответе скрывался какой-то обидный подтекст, но он не мог его разгадать. Мельком он заглянул в книгу. Да, всё было на французском, действительно. — Ты его пытался переводить когда-то, помнишь? — Я переводил Бодлера, а позднее — Верлена, — с натянутой вкрадчивостью ответил Саша, как маленькому надоедливому ребёнку. — Что ты пристал ко мне? Раньше думать надо было. Он рявкнул и сдвинулся к краю, как можно дальше. На мгновение Миша почувствовал себя щенком, которого отпихнули ногой, чтобы не мешал, и вряд ли Саша своим поведением хотел произвести какое-то другое впечатление. И Миша даже… расстроился. Немного. Ему не хватило даже края одеяла, и он чувствовал себя ещё более жалко. Улегшись на спину, он сложил ладони в замок на груди, и, даже не вникая в тихие звуки из телевизора, уткнулся взглядом в лепнину на потолке, окружившую раритетную люстру. Невольно он прыснул, вспомнив, как остервенело Саша сдирал слои побелки с потолка, когда в нулевых у него наконец-то появились силы довести ремонт до конца. На какой-то праздник Миша ему даже дарил консультацию с реставраторами, чтобы вся историческая лепнина в доме в конце-концов была грамотно восстановлена. — Да, я помню, как ты капризничал, что русский язык не мелодичный, как французский у Верлена, — негромко хмыкнул он и повернул голову к Саше, чтобы увидеть его реакцию. А он знал, что она будет. Сашин взгляд застопорился на одной строчке, а брови едва заметно дёрнулись к переносице. — Удивлён, что ты помнишь, — едва ли показывая своё смятение, себе под нос пробубнил Саша. Миша хмыкнул: — Сложно забыть, как ты из-за парочки стихов неделю отказывался говорить на русском. Саша захлопнул книгу и небрежно откинул её на прикроватную тумбочку. Он повернулся на бок, лицом к Мише, и на пару секунд поджал губы, будто хотел что-то сказать, но никак не мог. А Миша только заметил, какой Саша растрёпанный — как распушились и потеряли форму его кудри. Такой Саша, да ещё и без очков, всегда ассоциировался у Миши с домом. Он ведь всегда стремился привести волосы в порядок как можно скорее, поэтому увидеть его забавным и пушистым Миша мог только утром после сна (ну или ночью после секса). И от того, как Саша выглядел в этот напряжённый момент, Миша невольно расслабился. Успокоился, разомлел. Он протянул руку и с нежностью смахнул пару локонов с его лица. Его взгляд намертво приковался к Саше, вновь и вновь разглядывая знакомые черты, да так внимательно, будто хотел удостовериться, всё ли на месте: маленькие пушистые реснички, на которые Саша всё жаловался, что они «недостаточно длинные», печально опущенные уголки глаз, и бледные — до того момента, пока не начнёшь их целовать, — слегка потрескавшиеся губы. Нос, особенно крылья, были слегка покрасневшие, как и всегда, когда Саша начинал болеть. Мишины представления о человеческой красоте были приземисты и примитивны. Ему нравилось, когда у женщин были широкие бёдра и большая грудь, но средний рост; большие глаза, длинные волосы, симметричное лицо. Но вряд ли хотя бы одна модель когда-либо вызывала у него то тёплое, светлое ощущение в груди, которое возникало, когда он смотрел на Сашу — тонкого, высокого, мужчину. Он смотрел на него не так долго, но уже забыл, что всего минуту или полторы назад его же стараниями чувствовал себя униженным и отвергнутым. Он постоянно забывал, что Саша производит на него этот эффект. — Я устал быть столицей, — выдал он. Глаза Саши округлились. Он опёрся о локоть, приподнимаясь. — Миша? — слабо произнёс он дрогнувшим голосом. Миша не знает, на какую реакцию он рассчитывал, но, не удовлетворившись полученной, только махнул рукой. — Забей, — он поморщился, капризно отвернувшись. — Сейчас ещё скажешь, что я тему перевожу. — Нет-нет, Миша, — взволнованно пролепетал Саша и, накрыв ладонью Мишину щёку, вынудил его повернуть голову обратно. — Ты просто… не говорил так никогда. Миша беззлобно цокнул. — Да, но я иногда так думал… — нехотя произнёс он, лениво растягивая гласные. Саша сел рядом на кровати. Он сложил руки в замок на коленке, и от Мишиного зоркого взгляда не укрылось, как нервно он сжал одну ладонь в другой. Было бы из-за чего так драматизировать. Миша же сказал это просто так. Даже будто и не он сказал — бывает же такое: слова изо рта вылетают раньше, чем разум успевает их обдумать. Вот и Миша ляпнул, разморенный любованием Сашей. Миша положил свою руку поверх его ладоней. — Ну ты чего? — умильно надул губы он, думая так немного Сашу утешить. Если Миша спокойный, то и Саше легче. Но он посмотрел на него ещё тоскливее. — Ты избегаешь меня месяц, а потом приезжаешь и говоришь, что устал быть столицей, — голос Саши зазвучал глухо и потерянно. — Да не избегал я те- Миша споткнулся на полуслове. Саша иногда делал такое лицо, которое лучше сотни просьб вести себя серьёзнее осаждало Мишу. Мало чем отличалось от того, в каком Миша привык читать грусть, но что-то в нём было такое, что не давало ему говорить дальше. Он не знает, был ли он так выдрессирован веками отношений, или действительно Саша одним лишь выражением лица мог заставить Мишу Московского задуматься. Он расцепил пальцы и перехватил Мишину руку — теперь он держал её обеими ладонями. — Когда это началось? — прошептал он, невесомо поглаживая костяшки подушечками пальцев. Когда это началось. Когда Миша сорвался в самом начале рабочего дня в церковь к Богу, он точно уже чувствовал это. И оно уже раздражало его душу, когда на выходные приехали Свят с Камалией. И когда он курил с Долгоруким на Тверской, он точно знал, что это уже его преследовало. Оно ведь было причиной мигрени, от которой его отвлёк своим звонком Алёша. И чтобы спастись от этого, он вернул себе Москву и разрешил Дане остаться на ночь. Он чувствовал молчаливую солидарность Кремля с этим. И ему казалось, что даже Красногорск заметила в нём это. Его тяготит это, по ощущениям, уже так давно — бесконечно давно, — но ещё в начале месяца выносить этот груз было легче. — Когда у меня мышка разрядилась, — честно выпалил Миша. Брови Саши дёрнулись вверх. — Что? — Ну вот, когда я остался в Москве работать, я так заебался, и у меня под конец дня в мышке батарейки сели… — по-московски бегло объяснил он, жестикулируя свободной рукой. — И вот с того момента всё пошло по пизде. Мало что изменилось в выражении лица Саши. Он отвёл взгляд в сторону и покачал их сцепленные руки в воздухе. — Не подумай, что я лишний раз ищу катастрофу там, где её нет, — неспешно, вкрадчиво говорил он. — Но каждый раз, когда ты уставал и пропадал, то возвращался ко мне уже… другим. Саша отпустил Мишину руку. Пару секунд он молчал — колебался, — а после откинулся на свою подушку и притянул Мишу за плечи к себе, вынуждая лечь головой ему на грудь. Он уставился в потолок — на ту же лепнину, что не так давно рассматривал Миша, — и обвил его руками с такой необходимостью, с какой можно обнимать только спасательный круг в открытом море. Его пальцы монотонно и немного щекотно перебирали волосы на затылке Миши. — Ты же мне никогда ничего не объясняешь про себя. И я даже не знаю, от чего я теперь волнуюсь больше: от того, что мы не виделись почти месяц, или от того, что за этот месяц из тебя остатки жизни выкачали… Миша приподнял голову — ему захотелось снова посмотреть на Сашу. — …Что происходит, Миш? — шёпотом договорил он, вникая в Мишины ясные, голубые, но такие уставшие глаза. Что происходило конкретно тогда, когда Саша это спросил, Миша точно знал. Он решил, что он хочет Сашу поцеловать, и, как только он договорил, сразу же приник к его губам, трепетно сминая их своими. Саша коротко ахнул сквозь поцелуй, будто бы удивлённо, хотя поцелуй не должен был его смутить — Миша приблизился к его лицу медленно, деликатно, и на пару секунд завис в паре мимлиметрах от губ, словно неосознанно хотел подразнить то ли Сашу, то ли самого себя. И когда они приникли друг к другу, в голове Миши воцарилась такая приятная пустота, какая могла бы продлить трезвость его рассудку ещё на несколько веков. Ему даже показалось, что он чувствует сладость от их поцелуя — что-то нежное, мятное. У губ Саши часто был мятный привкус. Особенно, когда Миша целовал их в десятиминутный перерыв между собраниями и встречами или перед самым выходом из дома. Когда он во время прогулки игриво нырял своей рукой в карман Саши, чтобы сплестись с ним пальцами, он всегда чувствовал, как на дне шуршали фантики мятных конфет. Иногда, когда он, в порыве страсти, не глядя пытался нащупать то, что им было нужно, в прикроватной тумбочке, ему приходилось пробираться сквозь горы пустых обёрток от конфет. В моменте его это раздражало, но, вообще-то, ему нравилось шутить, что Сашу всегда можно найти по следу из фантиков (и включенных телевизоров). В памяти Миши сохранилось много воспоминаний, как в тяжелые, загруженные и душные дни, когда Саша по стечению обстоятельств оставался в Москве и изредка пересекался с Мишей на перекурах, он доставал ему из кармана конфеты и молча перекладывал их в его пиджак. Миша прыскал, принимая такой жест за лёгкий флирт, а потом вспоминал о конфетах ближе к ночи. Допивая десятый по счёту большой американо, он закидывал в рот чуть помятую «Рафаэлло» или маленькие вафельки с Петербургом на фантике, и чувствовал себя хорошо. Будь эта любая другая конфета, Мише бы было никак — просто что-то сладкое попало бы в его желудок, и в следующий момент вкусовые рецепторы вновь обожгло бы горьким кофе. А Сашины конфеты, чаще всего мятые или даже развалившиеся от долгого нахождения в карманах, были самыми вкусными. Как Сашины губы. Миша обнял его, крепко обвивая руками, прижимаясь к его груди. Его сердце щемило от нежности, когда Саша цеплялся за него в ответ, позволяя лежать на себе, как на подушке. Миша не скажет об этом вслух, ибо звучит это до ужаса нелепо, смешно и непонятно, но он ощущает себя крошечным, когда Саша обнимает его с боков, тесно приникает всем телом, надёжно держит и не отпускает. Хотя не было ничего унизительнее, чем чувствовать себя маленьким. Быть меньше своих проблем. Миша даже не совсем понимал, что именно у него за проблемы, но они точно были больше него самого, иначе ему не было бы настолько плохо. Благо то, что делал с ним, его разумом и душой Саша, тоже было больше него. И всё же, что с ним происходит? Саша опять заставлял его думать. Он не мог вспомнить, когда в последний раз чувствовал что-то похожее. Двадцатые годы прошлого века? Нет, тогда Миша не знал людей, с которыми работает, не понимал режим, не представлял будущее и ужасно скучал по прошлому. Девяностые? Но тогда Миша примерно понимал людей и режим, совершенно не знал прошлое, но отчетливо видел своё будущее. А сейчас Миша знает людей, знает прошлое, знает режим и понимает будущее: оно будет непростым, но оно точно будет, и рано или поздно даже наладится. Он бы даже хотел быть столицей в этом будущем, что разрушает его убеждение, что он просто устал быть столицей. Этот месяц остался в его памяти короткими яркими эпизодами: метровые сугробы, сильные мигрени, невыносимые задачи, бессмысленные решения. А между ними другие вспышки воспоминаний: как он заплетал косу Красногорску перед собранием, а после собрания выделил целых сорок минут, чтобы пойти с ней на обеденный перерыв. И как они с Даней и Москвой полночи доедали роллы и играли в плойку. И как провёл выходные в Смоленске, заново обучая Алёшу пользоваться не только «Алисой», но и роботом-пылесосом, который Миша ему решил авансом подарить якобы на двадцать третье февраля. И как они до утра пили с Камалией и Святославом, пока снова не поругались из-за мелочи. Считавший себя глубоко одиноким — ибо у столицы нет права жить иначе, — Миша внезапно понял, что весь этот ужасно снежный, тёмный, холодный месяц он с кем-то постоянно был. Его жизнь крутилась не вокруг работы — её-то как раз стало меньше. У него ничего не получалось, ничего его не цепляло, его бесило, что он ничего не может сделать, но его жизнь не рухнула и, более того, у него получалось быть неплохим взрослым, неплохим сыном, неплохим другом. Когда Саша его обнимает, держит за руки, целует и зовёт по имени, Миша думает, что и с ролью любимого он тоже справился, хотя бы на троечку. Ему почему-то постоянно кажется, что ему не стоит попадаться на глаза Саши, когда ему плохо. Но самое страшное, что Саша с ним сделает, — заставит анализировать себя (чего Миша делать не любит), и так и произошло. Миша не виделся с Сашей почти весь февраль, но без него он бы его не пережил. Ему так кажется. Дыхание Саши было неровным, кожа — горячей, пока он отдыхал на груди Миши. Его глаза прилипли к экрану телевизора, к какому-то старому выпуску реалити, которым решили забить ночной эфир. Миша ласково гладил его плечи, едва дотрагиваясь подушечками пальцев, выводя витиеватые узоры на коже. — Ты знаешь… — его голос прозвучал хрипло. Миша кратко покашлял и натянул на них с Сашей одеяло выше, хотя першение в горле точно было вызвано не холодом. — Я думаю, я просто устал. И отвык от таких зим. Вот зима закончится — оклемаюсь. Саша поднял на него свой преисполненный доверием и любовью взгляд. Он вытянул шею, дотягиваясь до Мишиной щеки губами. — Первый день весны, Миш, — напомнил он шёпотом, мягко улыбнувшись одними уголками губ. Миша повторил его улыбку. Он зарылся пальцами в его волосы и уложил его голову обратно на своё плечо. Они оба понимали, что дело не в зиме и не в весне, и даже летом лучше не станет. Не в сезоне и не в погоде была проблема. Но любая зима действительно рано или поздно заканчивается.
Примечания:
248 Нравится 18 Отзывы 26 В сборник
Отзывы (18)