Витсена. Письма из сердец

NC-17
Завершён
10
автор
Размер:
12 страниц, 5 295 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
10 Нравится 1 Отзывы 6 В сборник

1. Любовь долготерпит.

Настройки

10 февраля 1805 года.

«Господи, когда же ты явишься?! Обещал мне, божился, и я сохранил эти письма лучше, чем древние летописи сохраняют в библиотеке, и я верил твоему военному слову! Но идут дни, тебя нет подле меня и нет в Москве, разве так возможно? Каждую ночь я просыпаюсь, потому что мне кажется, что твои лошади уже встали подле Андреевского, но нет — ты не являешься ко мне, что бы ни обещал! Ты служишь России, и я позволяю это тебе пока только из-за того, что ты не сможешь жить без этого, но тогда нет моей настоящей искренней жизни, и я не спокоен, как быть обязан! Alexis, почему ты ныне становишься так неоправданно жесток со мною? Я пуще пса сторожевого жду тебя, и я Богом тебе клянусь, что лет через десять ты такими же словами станешь клясть меня за что-нибудь иное, но я не припомню тебе этого! Тебя нет подле меня, это хуже предательства, хуже Liebesverrat ! Я бы явился к тебе сам, но твой выезд был зафиксирован, оттого мне остается лишь мучиться в ожидании, молясь, чтобы ты прибыл целым и невредимым. Мне остается только молить Господа за тебя, но все равно я разъярен твоей ложью, которая заставляет меня чувствовать себя так кошмарно, будто я последний вор и последний убийца России! Ann знала о твоем приезде и ожидала также, а теперь не стесняется прилюдно подкалывать меня за твой неприезд! Эта глупая маленькая женщина ощущается ныне словно надо мною! Я в ярости и печали одновременно, когда узнаю каждую ночь, что твой состав не пересекал границ Москвы в этот день! Мое сердце разрывается, Alexis, ежели ты не явишься, я совершенно точно сойду с ума и потеряю любой контроль над собою и Россией, потому как нет мне мира и света в душе без твоего присутствия, а твое отсутствие и молчание лишь усугубляет мое шаткое низкое положение при всех тех догадывающихся, над коими я правлю и властвую! Ты унижаешь меня своим неприсутствием, мне горько, и я каждое утро мечтаю увидеть твое светлое младое лицо пред своим, но ты оставляешь меня один на один с жизнью и тоскою все дольше и дольше, хотя божился, что явишься исключительно в понедельник! Когда я вечером понедельник вышел на бал с Ann, мне казалось, что на меня глядят с сожалением, я этого не люблю! Тогда я чувствовал себя так, как чувствовал бы, выходя на мазурку с ргоstаге ! Нет ничего хуже! Господи, ежели ты не явишься, моя душа предастся пламени!»

***

12 февраля 1805 года.

«Ты снова не явился и отправил мне жалкую отписку о том, что твоя карета в пути. Я словно постарел на десять лет за эти несколько дней, Алексей. Как тебе не стыдно оставлять меня одного в те дни, когда ты обязался быть в Москве и подле меня?! Ты трус! Полно этого...» Вспыхнувший мыслью, что Велесский не заслуживает этих слов к себе, Андрей тут же разрывает начатую записку, пачкает светлые, в кольцах ладони о чернила и растирает пальцы торопливо, чтобы сохранить здоровый приятный цвет кожи без темно-синих разводов. На десятки частиц порванная бумага летит на пол, и ковер слегка пачкает невысохшими чернилами, но Андрей не обращает внимания, выхватывает новый лист и, сложив под записку, бросается вновь писать с горящими глазами и дрожащими руками, будто оставляет последние строки пред смертью, но на самом деле его жизнь будет продолжаться еще много-много лет, и он это осознает слишком хорошо, чтобы признаться себе в собственной пустяковой злости на самого честного и праведного человека. «Ты не явился вновь, Алексей! Жалкая отписка о твоем выезде ничего не значит для меня! Ohne dich — одно! Тебя нет, мне дурно, и я снова требую тебя явиться! Я предлагал тебе собственные кареты, собственных английских лошадей, чтобы твой путь занимал самое меньшее количество времени, которое способно быть, но ты отказался — и обещался ехать не медленнее моих лошадей! Но тебя не было со мною в понедельник, когда я принимал не гостей на балу, а позор и сожаление от тех, кто может догадываться о нас! Тебя, вопреки всему, не было со мною и позавчера, и вчера, и нет сегодня! Бытие есть, но для моей души, требующей слияния с твоею, нет ничего, лишь небытие, в котором я схожу с ума, как лев, загнанный в клетку и сходящий с ума из-за остающейся в мышцах и крови силы! Какая может быть помеха в привычной твоей поездке? У тебя нет причин оставаться ныне при полку или задерживаться на сборах, потому как все документы у меня на столе лежат который день! Мне сложно верить, я усомняюсь с каждым днем все более прежнего, моя душа мечется, а во избежание слухов об себе я еще вчера вечером прекратил любые заседания Совета и балы в Андреевском. Я болен, чувствуется мне. И имя одно — любовь. И я могу излечиться только твоим появлением, а без — я скончаюсь так быстро, как позволит здоровье. Ann этого ждет, но не бывать тому ее жгучему плану — ни при каких обстоятельствах она не станет регентшей при Antonie! Одному тебе известно, где хранится драгоценная для пути России бумага, и, только явившись в Москву, ты сможешь спасти Россию от потери наилучшего пути! Хотя бы так ты явишься и проводишь меня, ежели я сгорю от тоски по тебе!» Ни уклон монолога, ни некоторая грубость, непривычная к Велесскому, не заставляют Андрея переписывать эту огромную записку, буквы с которой каждую строку уменьшаются, чтобы вместить как можно больше, и он запечатывает ее сургучной печатью, а затем, поднявшись из кресла и оправив упавшие на лицо крупные мягкие кудри, устремляется к дверям и укладывает записку на золотой поднос в руках стоящего рядом камердинера: — К Алексею, где бы он ни был. — Трубку, Ваше Величество? — Давай, сделай английский табак. Ежели Алексей не явится сегодня, я стану выезжать навстречу. Собирай состав. Известно ли, Ann пользуется почтою ныне? — Да, французскою и по Москве. — Запретить. Запретить к чертовой матери! Запереть в комнате и ограничить выход из спального коридора! Пускай страдает за то надругательство над императором, которое осуществляет своими слухами! Antonie отправьте в Алексеевский дворец, а возвращайте лишь по приезде Алексея! Видеть в Андреевском никого не хочу, пускай все гости выезжают как можно скорее, пора оставить императорские комнаты императору! Всех, кто распускает слухи, тут же понижать в чине! Кто заговорит об Алексее, тот пусть будет выслан из Москвы и лишен поместья, ибо я знать не хочу от чужих, что меж нами! Лишь одному мне известно, что меж нами было, есть и быть может! — Будет сделано, Ваше Величество. Гнев, вдруг привычно захвативший его разум, совсем привычен, и камердинер не узнает причин, как и положено, не задает вопросов — молча исполняет сказанное, отправляя Антона в Алексеевский, а Анну запирая в ее комнатах.

***

14 февраля 1805 года.

Утром, еще затемно, когда снег обволакивает землю, падая медленно и мягко, в опочивальню Андрея доставляют короткую записку, плотно запечатанную в ровный квадрат с тяжелой сургучной печатью алого цвета. В полутьме, радующей глаз, он жмурится из-за вспыхнувших свеч в ручном маленьком канделябре, но с серебряного подноса таки забирает сразу эту записку и раскрывает порывисто, оставляя края неровными и мятыми. Он не страшится ничего в этом мире, потому как турки, как бы подлы ни были, слабее России, а темноты в его годы уже не боятся: ничто другое не может быть предметом ужаса. Но ныне, когда он распечатывает записку, сковывает его холодные обнаженные пальцы страх прочесть что-то, что разочарует его и окончательно ожесточит в отношении других. «Я скоро явлюсь, клянусь Иисусом Христом. Алексей Велесский.» Разозленный очередной неявкой, шумно выдохнувший носом воздух и закусивший губу, Андрей садится на постели, и по взмаху его ладони пред ним ставят кроватный стол, на который в полной тишине приносят чистую бумагу, перо и чернильницу с гербом России на боку. Прежде он, поддавшийся эмоциям, пачкает ладони в чернилах, но затем обтирает их о поданную тканевую салфетку и склоняет набок кудрявую голову, думая, как бы ответить на эту записку. А спустя минуту раздумий решает не отвечать вовсе. Пускай это будет уроком Велесскому, который беспричинно не может приехать к необходимой дате и позже позволяет себе откладывать свой приезд на несколько дней различными записками. — Ничего не стану отвечать. — Андрей отодвигает перо от себя одним пальцем. — Ежели не явиться завтра, велишь запретить ему въезд в Андреевский. Никогда в своей жизни я не позволю ставить себя ниже чего-либо, и ежели он любит меня искренне, он почувствует этот рубеж и явится завтра под мои покои. Не бывать моего унижения. — Ваше Величество, Вы же сознаете, что всякие могут быть ныне обстоятельства, особенно у военных. Турок не дремлет. — Ежели обстоятельства, о них я обязан узнавать первым. Убери все это и потуши свет. Завтра я хочу видеть его подле себя, иначе ничего не будет, как прежде.

***

— Его Величество ныне у себя? — только войдя в главные двери Андреевского дворца и стесненно сбросив на руки швейцар меховую служебную куртку и треуголку, Велесский натыкается взглядом на очередного помощника Андрея и подзывает его к себе коротким движением пальцев. — Андрей Андреевич у себя? — Так точно. — Велите меня принимать, — тут же выдыхает сквозь зубы он в ответ, направляясь к лестнице, но на пол пути оборачивается и обрывает попытку заговорить: — Нет, я сам явлюсь! Не предупреждайте Его Величество, мне допуск выдан давным-давно... Его высокие кожаные сапоги стучат каблуками по длинным лестницам, а темно-зеленая военная форма оттеняет ту бледность лица, ему не характерную прежде, но узнаваемую сейчас. Поверх полевого мундира у него сверкают редкие медали и ордена, в основном, за первую русско-турецкую войну при Андрее, но никто не узнает его конкретно по ним — почти каждый присутствующий в Андреевском легко признает его в лицо и кланяется, пока он стремительно поднимается на этаж и выверенным маршевым шагом идет по коридорам. У дверей кабинета он на секунду медлит, застывает, но, склонив голову в знак благодарности швейцарам, входит в распахнутые ими двери и из-под примятых темно-русых волос глядит на внимательно смотрящего в ответ Андрея. — Явился! — всплескивает руками Андрей тут же, вставая из кресла, но на его лицо тут же опускается маска безразличие, и приятное удивление резко сменяется раздражением. — Господи, ежели ты не сможешь объясниться ныне!... — Смогу. — Объяснись тогда сейчас же. — Он замирает, упираясь ладонями в стол, и глаза его наливаются темно-зеленым цветом. — Ежели я стану говорить, ты не дослушаешь меня до конца! — Схватившийся за скрытые пуговицы зеленого мундира и ставший тут же выпускать их из твердых петель, Велесский приближается к нему и, морщась, останавливается рядом. — Ты писал мне такие письма, будто лежишь при смерти и я должен мигом оказаться у твоего смертного одра! Но знал бы ты, почему я опоздал, ты бы и словом меня не попрекнул! — Быть может. — Гляди ныне сюда и безмолствуй, как небо. — Велесский распахивает на себе мундир, а после, не совладав с дрожащими пальцами, не способными расстегнуть рубашку, разрывает ее ткань прямиком на себе и являет Андрею закрытую повязкой грудь. — Господи, Алексей! Его лицо искажается невероятным образом, точно он в то же мгновение винит себя за все написанное с такой мерой, с какой винил бы за убийство собственные руки. С расположенностью к рефлексии человеку сложно, но сложнее лишь то, когда чувство распространяется лишь на некоторых людей: волнение за них раздувается стремительно, не распространяемое на оставшееся окружение. И человек тогда разрывается, ныне Андрей — тоже. И душа его лишь больше болит, когда Велесский продолжает говорить: — Я был ранен при тренировочных боях, ветка едва не вошла в меня целиком, а ты писал мне эти письма и обвинял в Liebesverrat! Благо, я хожу под защитою Божьей твоими молитвами, оттого я цел и здоров ныне, отделался только царапиной, но могло все случиться иначе. Я был вынужден задержаться, чтобы рана хоть немного могла зажить в покое, и я скрывал от тебя истинную причину, потому как ты бы сошел с ума, узнав и не имея шанса лично осмотреть мою рану. Я позаботился о тебе, — он выдыхает, прекращая напалмом говорить, — я тебя пожалел, Андрей. — Знал бы ты, как я сходил с ума... Покажи ближе, — просит шепотом Андрей, и его ладонь тут же ложится поверх повязки, и он чувствует непривычную шерховатость, характерную только для ран с застывшей кровью. — Милый мой, более не отпущу от себя... — Придется, мне придется вернуться на службу, и я сам хочу этого. Это дело моей жизни. — Велесский перехватывает его запястье, останавливающий от прикосновений. — Теперь твоя душа покойна, что я весь твой был, есть и буду навеки? — Никогда я не считал, что ты способен на Liebesverrat! — Но писал об этом... — Я не обвинял тебя в ней! — настаивает Андрей, твердо уверенный в собственной правоте, и Велесский, не помнящий дословной цитаты из письма, лишь качает согласно головой и, отняв чужую ладонь от собственной груди, прикладывается к ней щекой, ласкается, как верный пес. — Безумно скорбел по тебе... Ежели бы ты написал мне о ранении, я бы сам явился к части за тобою. — Не императорское это дело, ездить-то по частям. Ты в Москве быть обязан, а я — на службе. Ты сам это знаешь. Ты правишь из столицы, а я твоим щитом остаюсь на рубежах, ибо только это верно ныне... Турки не дремлют, ты понимаешь это лучше меня. — Я давно предлагаю тебе не только государственную службу, но и перевод в московский полк, чтобы ближе ты мог быть! Но каждый раз ты отказываешь мне, будто кисейная барышня — нелюбимому. И мне, — он делает шаг назад и заглядывает в глаза уверенно и угрюмо, — тяжелее только от этого править, твоего слова мне не хватает, твоей руки мне мало, твоего взгляда недостаточно с портретов! Разве это не во вред России? Господи, я не могу высказываться искренне теперь, потому что жалею тебя за боль и кровь! И скрывать нельзя, и сказать мне было чрезвычайно опрометчиво! — Это как играть в шахматы с тобою... И выиграть нельзя, и проиграть: скажешь, что поддавался.

***

15 февраля 1805 года.

Следующим же днем допускаются собрания Совета в Андреевском дворце, планируется бал во всегда готовых к этому залах, но на них не собирают привычный круг юношей и дев, который обыкновенно устраивают для Антона. Значит, все понимают, Антона на балу не будет, и некоторые молодые родители, желающие породниться с императорским родом и для того всегда являющиеся с дочерьми, какого возраста бы они ни были, не оказываются в приглашенных списках. Андреевский дворец украшается роскошно, под потолками и на стенах сверкают дорогие фонари, а над высокими дверьми развеваются алые ленты, и к позднему вечеру сначала устраивается ужин, куда является разодетый, с запудренными волосами Андрей вместе с Велесским, а Анны нет вовсе, хотя это предусмотрено императорским протоколом. Вопреки приверженности к выделению императора на любых празденствах, столы стоят круглые по всему огромному белоснежному залу с алыми шторами и коврами. Оттого и Андрей беспрепятственно может позволить себе расположиться с Велесским по левую руку, пока остальные ограничены списками в зависимости от того, как сильно хочет разговора с ними Андрей. Члены Совета, к счастью, не являются, и бал становится обыкновенным праздником душ и тел, лишенный официальных разговоров и важных встреч. Но и двор, рассчитывавший на время, проведенное с Андреем, остается обделенным, потому как спустя час ужина и полчаса бала Андрей удаляется из залов незаметно и почти бесшумно, во время одного из вальсов. И приближенные к нему господа пытаются получить право разговора, но всем без исключений отказывают: в эти минуты Андрея уже нет в Андреевском дворце, он выезжает тайно в Алексеевский четвертью каретного состава, пока в те же минуты Антон со своим составом выезжает навстречу, и пересекаются они ныне лишь присутствием составов рядом, не глядя друг другу в глаза и не затевая разговоров. В дни безупречного счастья, какое есть теперь в Москве, украшенной и сияющей, все одновременно знают и не знают о нахождении Андрея, потому что он есть всюду, но нигде конкретно, уделяющий внимание исключительно Велесскому и собственному душевному отдыху. Вымотанный морально, физически доведенный до того состояния, когда тело сдает позиции вслед за душою, Андрей наконец находит умиротворение и спокойствие, хотя февраль всегда является для него сложным месяцем, оставляющим только плохие воспоминания. — Господи, распахнуть бы балдахин!.. Жарко до смерти! — Не смогу отвлечься от тебя, милый мой, — выдыхает Андрей в чужую шею, зацелованную до алых следов. — Как хорошо, да? — Да-да.. — Губы у Велесского, распахнутые, все искусаны то ли им самим, то ли Андреем в порыве страсти. — Хорошо, Andreas.. Не останавливайся, я прошу тебя, мы нарочно вызывали твой гон, чтобы... Усмехнувшийся остро Андрей накрывает его губы своими, заставляя прекратить говорить, и его ладонь соскальзывает с чужой поясницы на округлые упругие ягодицы, когда чужие бедра расходятся шире прежнего. Поглощенный процессом, забывший суть короткого разговора, он снова качает бедрами, принимая все стоны и выдохи в поцелуй. Они оба мокрые, на лбах волосы, влажные, липнут к коже, и жар их тел воедино складывается с жаром горящего у другой стены камина. Балдахин скрывает их, но то и дело покачивается, когда они движутся особенно быстро, целующиеся, поддерживающие друг друга выдохами, просьбами и стонами, касающиеся абсолютно всюду одновременно, сплетающиеся накрепко каждый раз, отдыхающие в руках друг друга до следующего мгновения любви и не допускающие и мысли о том, чтобы отстраниться, принять ванны и отужинать. Им просто невозможным кажется расцепиться теперь, когда гон набирает обороты и между ними тяжело найти пространства. — Какой ты изумительный.. Видел бы ты себя ныне, — Андрей шепчет, но голос его хрипит, сиплый, низкий. — Как возможно без тебя мне?.. Подавшись к чужому лицу, закрытому волосами, Андрей целует его, чувствуя тонкие нити из прядей на собственных губах, и Велесский, мыча и стискивая его плечи пальцами до бледновато-алых следов, лишь сильнее раскачивается на чужих бедрах, двигается размеренно, вдумчиво, но в нужном для них темпе. Ладони, в редких трещинках после ран, влажные, соскальзывают на часто вздымающуюся грудь, и Велесский опирается на нее все сильнее, под пальцами ощущая острые ключицы и загнанный стук сердца. — Тише, — просит он, морща лоб и тут же стараясь поцеловать снова. — Молчать? — Молчи, — Велесский кивает, и одна его рука, соскользнувшая наконец с груди, упирается над головой Андрея на изголовье. — Дай мне... Настроиться. — Устал? — Нет-нет, — мотает головой. — Ежели всю ночь, то сложно.. Андрей усмехается мягко, бодая его лбом под подбородком и прижимаясь зубами к особенно чувствительному месту на шее, почти за ухом, и это вызывает у Велесского громкий выдох, надорванный надвое из-за резкого дыхания. Повязка с раны на его груди снята, а заживающая рана выглядит застарело, будто ранен он был давным-давно, и этот исчезающий постепенно шрам особенно показывает его отрывистое, бархатное дыхание, когда движется на выдохах и вдохах. Андрей хочет оставить ему временную метку, коснувшись совсем невесомо, но все-таки коснувшись готовой к этому кожи, и его не останавливают — Велесский только удобнее устраивается на его бедрах, напряженный, находящийся на той грани, когда возбуждение может как захлестнуть с головой, так и исчезнуть вовсе. Но когда чужие клыки захватывают его кожу, он весь расправляется до хруста позвоночника, сжимает член в себе и, стиснув коленями чужие бедра, протяжно стонет, запрокинувший голову. — Когда? Сейчас? — Ja, Andreas.. Ich will.. — Милый, дорогой. — Голос становится похожим на низкий мягкий рык. — Я сам. Господи Боже, Алексей... Для удобства подсадив его на собственных бедрах, он опрокидывает его на разметенную постель и в последний момент, прежде чем чужой затылок столкнется с изножьем, перехватывает рукой темно-русые растрепанные волосы, уже давно взмокшие у корней и едва-едва пушащиеся в жаре комнаты. Им оказывается достаточно всего минуты, чтобы повязаться, и Андрей накрывает его собственной широкой спиной с остро выделяющимися мышцами, целует мокро, с прикусыванием губ и языка, и тянет на них обоих, лежащих на постели головами к изголовью, плед с края: нужно позволить им выдохнуть, найти в жаре уединение и покой, свойственные только настоящим влюбленным. И Велесский, прижимаясь распахнутым ртом к его покрасневшему уху, выдыхает: — Ежели ты двинешься, я сойду с ума, mon empereur..

***

22 февраля 1805 года.

Одетый в стесняющие спортивные одежды телесного цвета, Антон в очередной раз опускает блестящую, с маленьким голубым набалдашником шпагу и поджимает губы, глядя с прищуром на сосредоточенного Велесского, перелистывающего страницы аккуратного учебника в кожаной отделке. Он думает сейчас о том, как интересны занятия по фехтованию именно с ним в Алексеевском дворце: они, проработав отдельные элементы, собирают воедино различные виды сражений, и Велесский, теперь просматривающий необходимый ход занятия, наконец обращает внимание на замершего Антона и приподнимает с улыбкой бровь: — Antonie, ежели я отвлекаюсь, продолжай повторять упражнения. — Вернувшись взором к книге, он ждет несколько десятков секунд и потом принуждает Антона все же начать повторения. — Contre-degage. Coup de temps. Defense. Fausse attaque. Antonie, внимательнее будь, ложная атака, не feinte. Ладно, en garde. Ежели не хочешь самостоятельно отрабатывать, то en garde. Оставив учебник на высоком узком столе закрытым, Велесский берется за кожаный чехол, вынимает из него шпагу с мягким наконечником, проводит по острию и, приблизившись к замершему в готовности Антону, опускается в начальную позицию, заложив руку за спину. — Allez! Avance, Antonie. — Он поднимает шпагу, качается в коленях и, делая выпад, выносит ее в сторону Антона: — Du cote droit. — От прикосновения мягкого наконечника Антон успешно уходит, перебивая своей шпагой. — Du tac en tac. — Антон снова уворачивается, делая шаг назад, но Велесский остается на месте. — Enveloppement влево. — Велесский легко уводит его шпагу влево собственной, давя на слабую ее часть своей сильной, делает короткий шаг и, еще до попытки Антона перевести шпагу и атаковать, уклоняется от еще не произошедшей атаки, а затем, когда Антон наконец предпринимает эту попытку, пользуется уходом шпаги вперед и касается мягким наконечником под чужой правой рукой: — In-quartata. À gauche. Halte! . Будь внимательнее в следующий раз и думай наперед. Ты должен всегда знать свой следующий ход в зависимости от того, что сделает противник. Твой разум сам собой обязан выходить из подобных ситуаций. — Вы побеждаете даже papa, не то что меня, — Ты должен учиться у сильного противника, чтобы не быть ровней дворянским детям. Разве ты не хочешь быть лучшим во всем? — Nein. — Warum? — Мне кажется, что в России никто не окажется более сильным и грамотным фехтовальщиком, чем вы. — Я польщен, но все-таки dein Papa... — Вы поддаетесь ему, я видел вчера ваш бой и все понял, когда глядел со стороны. А мне — нет. Сокрыв шпагу чехлом, Велесский гладит Антона по голове и, забрав его шпагу, откладывает ее в сторону — поверх учебника на столе как знак прекращения занятия. Кудрявые темно-русые волосы смешно топорщатся, когда по ним снова проводят рукой, и Антон морщит нос и прикрывает глаза, чтобы не лезли в лицо. Его целуют в макушку, и Антону искренне хочется сказать что-то поддерживающее обстановку, но не находит слов и бодает лицом чужую грудь с видом подчиняющегося, как будто он вовсе не цесаревич. Хочется Велесскому подчиниться, покориться, послушать его беспрекословно, и внутри что-то видит противоречие, но душа не подчиняется этой глупости, покоряясь сердцу. Сейчас, когда императорская семья окончательно раскалывается надвое, Антону по христианскому обычаю стыдно принимать того, кого церковь осудила бы, если бы разговор шел о простых дворянах, но душой и сердцем он тянется к открытому, свободному, не поверженному судьбой человеку с чистой и светлой любовью к его отцу, которого он сам обожает как кошка — сметану. По левую сторону комнаты резко отворяется высокая дверь, и швейцары, придерживающие ее, благостно склоняют головы к груди — в тренировочную комнату быстрым, настойчивым шагом входит Анна, погруженная всем своим хрустальным кукольным телом в огромном зеленом платье из тафты с редкими лоскутами атласа на аккуратной груди. Она наполняет комнату не только ароматом сладких духов, но и всей той яростью, какая может наполнять душу женщины, знающей, что ее дитя находится в поручении разлучника ее семьи. Мгновенно за ней входит Павел Петрович, заложивший руки за спину, и перехватывает Антона из рук Велесского: — Ваше Высочество, вам пора заняться чтением, как велит Его Величество. — Nein! Ich will... — Прошу вас. — Он выводит замолчавшего Антона из дверей. — Как только можно! — Анна, вдыхая полную грудь бархатного воздуха, чувствуя запах Андрея на Велесском, тут же бросается к нему, но останавливается в шаге от и только хватает миловидными пальцами чужой воротник формы: — Как только можно сметь! Бывши с моим супругом, отнимая его у меня греховностью, касаться моего сына, моего единственного ребенка! Даже рука ваша не смела касаться его ныне, ежели бы вы были праведным христианином! Встряхиваемый за воротник, Велесский морщится — и безболезненно отводит ее руки за запястья от себя. Конечно, никто не станет судить его, ежели он сейчас оттолкнет ее, защищаясь, но он лишь отступает, как офицер, и закусывает губу. Антона он любит по-отечески тепло, и слушать такие гадости об их совместном времяпрепровождении как минимум больно. А Анна, к тому же, делает шаг навстречу, а затем и еще, взмахивая руками и звеня золотыми браслетами на них, будто цыганка: — Сколько постелей ты перевидал за службу, чем же они тебе не по нраву пришлись, что ты гнев Господа вызываешь на наш праведный род и наш дом! — Крепнет нравственность, когда дряхлеет плоть. — Как ты смеешь! — Она отталкивает его за плечи, но он лишь пошатывается, стойкий, как игрушечный солдатик в столике Антона. — Да таких, как ты!.. — Ни одного. — Велесский опускает голову, и теперь их разница в росте ощутимее для обоих. — Прежде я бы смолчал, но ныне не могу. Никакая гордая женщина не явится к любовнику мужа, чтобы говорить все это, и Вы не сможете поделать ничего со мною теперь, когда Он, — он выделяет это слово шепотом, распахивая влюбленно глаза и всем видом показывая, как любит его сейчас, — горою возвышается за мною. И всякое Ваше слово будет умножено на ноль, а всякое мое — возведено в сотни. Оттого что он любит меня. Он любит меня, а не Вас, и дурная жизнь всякого порождает дурную погибель сначала души, а затем и тела! — Потому тебе светит только дурная погибель на войне! — Анна замахивается, внезапно ощутившая желание ударить ему пощечину, но сжавшаяся от ужаса, возникшего у нее в душе, как только она осознала последствия в полной мере, и сжимает кулак у своей головы, а после прижимает его к груди и надламывает брови: — Я приехала говорить с тобою, чтобы ты оставил его! — Не бывать этому никогда. Я умру за него и готов умереть прямо сейчас, без раздумий. Le destin aide les personnes courageuses. — Пускай сабля, кою ты привезешь из Москвы, и погубит тебя на войне! Будь проклят! — Лицо ее искажается гримасой удовольствия, когда Велесский бросает короткий взгляд на шпагу Антона, лежащую без чехла, и она осознанно представляет, как она вонзается в его крепкую грудь, как кровь брызгает на его светлый костюм и подол ее изумрудного платья, как его белое лицо покрывается предсмертной маской, но она ничего не способна сделать в порыве ревности и ярости, только кричать и глумиться, пользуясь положением. — А я и наш сын останемся с ним навеки! Дверь отворяется с грохотом: ручка ударяется о стену, не удерживаемая швейцарами, тяжелые петли скрипят от резкости. Стоящая спиной к ней Анна тут же оборачивается, подбирая кончиками пальцев верхнюю юбку платья, а Велесский обращает голову к распахнутой двери: Андрей, кажущийся в три раза выше своего роста и шире своих плеч, осматривает Анну с ног до головы, неприязненно морщит высокий лоб и метнувшимся взором глядит на замершего Велесского. Он зол до предела, а недавно окончившийся гон только разгоняет кровь по венам, и на виске у него проступает жила, какую Анна привыкла видеть на его лице во время сложных разговоров. — Зачем ты явилась! — Я сам способен защитить свою честь и достоинство, — осекает в то же мгновение Велесский Андрея, и Анна от этой невиданной наглости замирает и бледнеет и без того белым лицом, смотрящимся мертвецким вместе с изумрудным платьем. — И ежели эти оскорбления продолжатся, я буду вынужден Вам отвечать, защищая свою офицерскую честь и человеческое достоинство. Этот мужчина выбрал меня, и он любит меня, — в эти мгновения опешивает более всех Андрей, не готовый так резко обнажить всю правду их отношений пред ней, — так, как не любил никого. И Вас в том числе. Сколько бы слов ненависти ни было брошено в мою сторону, ничего не изменится от этого. Ничто не разлучит нас с Его Величеством. И мне хватает смелости это говорить Вам в лицо, Анна Федоровна. — Поезжай отсюда, я запретил тебе даже близко проезжать с Алексеевским дворцом! Ann, он абсолютно прав во всем! — A la guerre comme à la guerre, — бросает едва слышно Велесский, отворачиваясь от обоих, и проходит к дверям, чтобы коснуться локтя Андрея и добавить шепотом: — Только офицерская честь сдержала меня. Пускай она едет прочь, иначе я покину дворец сию же минуту. — Вывести из Алексеевского дворца Анну Федоровну даже при оказании сопротивления, — сию же секунду приказывает Андрей, перехватывая Велесского под руку, охранителям и швейцарам, после хмуро оглядывает ее непонимающее лицо и резко отворачивается к молодому смягчившемуся лицу Велесского. — Ты все знаешь сам! — в спину выкрикивает Анна, прежде чем ее выводят задними дверьми и отправляют, потерявшую силы к сопротивлению, в карету и тотчас в Андреевский дворец одну, без Антона.

***

— Ты был так смел, прости Господи, в момент этой исповеди! Расхаживающий вдоль стен светлой опочивальни, Андрей кажется исполином на фоне белоснежных стен в своем черном мундире — надевает его так сразу, как только Анну отправляют вон из Алексеевского. И лицо его острое кажется еще острее и худее, потому как скулы играют от злости, и сидящий на краю постели Велесский глядит на это изменение в нем с непониманием: он не желал бы этой откровенности при Анне или сокрушается ныне, что сделал ее не сам? Душа его сейчас — потемки. И Велесский, разглаживая свои алые брюки (они оба переодеваются, стоит им захотеть разделить день на до и после) ладонями от невидимых складок, щурит на него внимательно глаза и с военной выправкой ожидает окончания речи, которая то близится к нему, то также быстро отдаляется. — Она еще злее ныне станет, но мне безразлично, знаешь? Лучше будет, — он застывает и смотрит на него с упорством охотника, решившего выследить жертву, — ежели ты навсегда останешься со мною и утрешь ей ее французский носик. Будь она поражена молнией! Нет над Москвою ныне грома, нет ей боли, но она прибудет к ней обязательно, когда пробьет час. Останься ты здесь, все будет иначе. Мы с тобою окончим ее существование, она сойдет с ума, зная, что я делю с тобой ложе каждую ночь, и тогда... — Андрей вновь начинает ходить, заламывая пальцы. — Нет, Алексей, пока что тебе стоит остаться лишь в этой спальне... Какие-то сомнения поражают его, словно болезнью, и он, отравленный ими, оправляется у зеркала, подхватывает кончиками пальцев свои крупные кудри у лба и, вздернув подбородок, молча покидает опочивальню, в которой они провели эту ночь вместе. Мысль он рубит на корню, не давая прорасти в разуме, и Велесский поднимается с постели и спустя несколько минут выходит из комнаты сам, чтобы спуститься по лестницам и достигнуть сада Алексеевского дворца, в котором столько разнообразных цветов и деревьев, что можно остаться навечно, ими любуясь. И затем он посылает Андрею записку, что ждет его в их любимой садовой беседке, и целует ее края прежде, чем отдать посыльному.

***

25 мая 1805 года.

«Безумно скучаю! Каждой частичкой души я скучаю по прежнему времени и думаю об нем ежечасно! Ежели выдается свободная минута, я открываю твои письма — и они ложатся на раненое сердце подорожником счастья. Нет дня, о котором я бы жалел. Нет минуты, которую хотел бы забыть: любое слово твое ценно так же, как золото. И даже грубое, брошенное в порыве ярости! Я люблю тебя, милый, за все — и все твои проявления, мною запомненные, остаются в памяти хорошими и добрыми. Нет жизни без мысли о тебе, и всякое мое действие зачастую напоминает о тебе, как и служба моя. Служу Родине, но думаю — что лишь тебе. Тебе я век готов раболепно служить, преклонив колено. И пишу это в порыве тоски при свечах, и голосят ветра вокруг, и природа цветет, и годы мои движутся, и мимо меня мчатся вихрем люди и их судьбы, но я весь устремлен к тебе и иногда постыдно забываю, что я — воин в первую очередь. И только во вторую я — твой любовник. И рука дрожит писать это! Господи, прости нас с тобою, но не будь тебя — не будет меня. И расстались бы с тобою так душевно, что слезы накатывают, лишь вспомню, как ты провожал мою карету до самых ворот своим величественным взором. И с тобою тогда была Богородица, только бы ты ждал и помнил. И молюсь нынче не за себя, а за тебя и твой великий ход по истории нашей великой страны. Здесь все несомненно уверены в тебе и твоей силе, и мне радостно слышать от них всех, как велик ты и как величественны твои дела государственные. Будь я подле ныне, встал бы на колени пред тобою и плакал от любви к тебе слезами самого великого счастья. Это мое самое откровенное письмо за наши годы! Будь светел, Andreas, и Господь приведет меня к тебе, а тебя — ко мне, несомненно!».
10 Нравится 1 Отзывы 6 В сборник
Отзывы (1)