***
Три дня я только и делал, что ставил галочки. Паспорт — есть. Свидетельство о смерти — получено. Гроб — тёмный дуб, атлас внутри, ручки под золото. “Хорошо смотрится”, — сказал ритуальщик. Я согласился, хотя мне было похуй, как оно там смотрится. Земля стучала по крышке тяжело и глухо. Раз. Два. Три. Кто-то из дальних тётушек прошептала: “Смотри, даже не плачет по сестре. Бесчувственный”. Я услышал и почти кивнул.***
Я любил Хаюн больше всего на свете. Она была моей младшей и единственной сестрой. Моим маленьким лучиком света. Смешной, с дурацкими как мне тогда казалось привычками; будуче в хорошем настроении говорить, специально коверкая слова. Я вырастил ее, пока родители пропадали на работе, и когда врачи сказали, что ничего не могут сделать, во мне что-то выключилось. Наверное, это был своего рода предохранитель, чтобы я не сгорел в ту же секунду.***
Месяц я жил как во сне. Наверное, именно тогда я и начал дышать под водой — в переносном смысле, конечно. Просыпался, шел на работу, улыбался коллегам, варил себе кофе, ходил на свиданки. Мама с папой тоже постепенно возвращались к жизни, отец снова начал шутить свои шутки, над которыми уже не смеялась Хаюн. Я думал — ну вот, я справился. Я молодец. А потом меня разъебало.***
Первый раз это случилось ночью, спустя тридцать семь дней после ее смерти. Я проснулся от того, что задыхаюсь. Подушка была мокрой насквозь, в груди сидела тупая, ноющая боль, похожая на гвоздь, который медленно забивают прямо в сердце. Я не мог ни вдохнуть, ни выдохнуть — только выл, уткнувшись лицом в колени, и раскачивался, как испуганный зверь. Во сне я видел Хаюн. Она сидела на нашей кухне в растянутой футболке, заправляла прядь за ухо и смеялась над какой-то глупостью в телефоне. Я видел пар над ее кружкой, чувствовал её запах — такой реальный, что легкие сводило, но я не мог к ней подойти. Ноги будто приросли к полу. Я кричал ей что-то важное, наверное, пытался попрощаться, но она не слышала. В порыве рыданий я взял телефон и дрожащими руками стал набирать ее номер — "Аппарат абонента..." — равнодушный женский голос в трубке резал по ушам сильнее любого крика. Она не "недоступна". Ее больше нет. А голос в трубке — живой. Сука! Я начал заваливать её личку голосовыми. Нес какую-то дичь, захлебывался соплями, умолял, злился, потом снова умолял. А потом просто затих, глядя в серый потолок. Желудок скрутило от дикого, животного голода. Я нашел пачку мармеладок и стал закидывать их в рот одну за другой, почти не жуя. Давился ими, чувствуя, как приторный сахар смешивается с солью на губах, пока не почувствовал, что меня сейчас вывернет. Сил не осталось даже на то, чтобы закрыть глаза — тьма просто навалилась сверху и выключила меня. Я уснул прямо так — с липкими от сахара пальцами и коробкой их под мармелад на кровати. Смерть забрала её, а у меня забрала даже право на нормальный вдох.***
Сны стали приходить каждую ночь. Иногда дикие, суматошные — мы бежали по бесконечному лабиринту, и её силуэт всегда был за поворотом, но я не успевал. Иногда — тихие, от которых было ещё больнее. Мы сидели рядом в кинотеатре, показывали её любимый фильм, тот самый, где героиня танцует под дождём. Я протягивал руку, чтобы дотронуться до её плеча, но между нами оказывалось стекло. Или она вдруг становилась прозрачной, как дым, и мои пальцы ловили пустоту. Каждый раз я пытался сказать: “Хаюни, прости меня. Прости, что не смог тебя удержать. Прости”. Но слова застревали в горле, что-то всегда мешало: то грохот поезда врывался в сон, то кто-то невидимый выключал свет, то я сам просыпался в холодном поту в тот самый миг, когда до нее оставался один лишь гребанный шаг. Так прошёл месяц с лишним. Точно не вспомню сколько. Я начал бояться ночи, но еще больше боялся, что сны уйдут навсегда. Это была единственная реальность, где я ещё мог её увидеть. Единственное место, где она была жива, пусть и в моём подсознании. Днём я держался — работа, забота о родителях, привычная маска. А ночью превращался в вопящий комок нервов. Я ненавидел эту раздвоенность, но ничего не мог с собой поделать. И вот однажды мне приснилось море. Точнее, озеро — наше озеро. То, куда мы ездили каждое лето в детстве, с облезлыми деревянными мостками и водой не самого чистого цвета. Был тихий, предзакатный час. Хаюн стояла босиком, в своём дурацком сарафане в горошек и смотрела на воду. Я подошёл к ней и на этот раз никакая сила меня не остановила. Она обернулась и улыбнулась своей чудесной и яркой улыбкой. От неё пахло все так же пахло лавандой. Я кажется сам не понял как заплакал. — Ну чего ты, Хосока? — спросила она. — Я же здесь. Я не мог говорить. Просто потянулся и обнял её. Впервые за все эти бесконечные сны я почувствовал тепло. Тонкие руки, острые лопатки под тканью сарафана, мягкие волосы, щекочущие мне подбородок. Я уткнулся носом в её макушку и вдохнул. До дрожи, до судороги — этот запах. Карамель. Лаванда. Хаюн. — Плыви, — сказала она куда-то мне в грудь. — Ты же умеешь. Просто продолжай плыть, ладно? Я проснулся с этим запахом на языке. В комнате было темно. Сердце колотилось где-то в горле, а по щекам текли слёзы — горячие, частые, совсем не мужские. Я сел на кровати и завыл в голос… Спустя пару часов после истери, я понял две вещи. Первая — я никогда в жизни не чувствовал такой всеобъемлющей, нестерпимой боли, что разрывало внутренности, но никак не убивало. Осознание, что это был всего лишь сон, и что в реальности я больше никогда не услышу её голос, не увижу эту улыбку, не вдохну её запах — раздавливало меня, как бетонная плита. Я выл, зажимая себе рот ладонью, чтобы не разбудить соседей. Вторая вещь оказалась ещё хуже. Я понял, что это был последний раз. Что я с ней попрощался и больше она мне не приснится. Так и было.***
Следующие несколько недель были адом. Я вздрагивал от каждого светлого сарафана в горошек в толпе. Разбил флакон духов в парфюмерном магазине, когда консультант случайно брызнула на картонку чем-то, что отдаленно напомнило ее духи. Я рыдал в туалете офиса, потому что в динамиках заиграла песня ее любимой группы, когда видел по телевизору новые серии фильма, который она не досмотрела. Потом боль, как это ни странно, стала тише. Но иногда… Особенно поздними вечерами, когда я один в квартире, а за окном шумит ветер… я открываю шкаф в её комнате, где до сих пор висит старая, выцветшая толстовка, которую я не отдал на благотворительность. Я беру её в руки и вдыхаю — тщетно, запах давно выветрился. И тогда я сажусь на пол и позволяю себе пару минут слабости. Затем встаю, потому что надо ужинать, потому что завтра на работу, потому что жизнь, как ни крути, не спрашивает нашего разрешения продолжать течение. “Плыви”, — сказала она. И я плыву.