//
Он так и не позвонил. Ни разу за эти пять лет. Нам убирал номер в заблокированное, доставал, снова убирал, издевался над ним, как мог, но так и не стёр. Телефон хранил тишину, в которой было всё — и его обещание ждать, и надежда, и злость, и то, что он не переставал прокручивать в голове последнее «ты сильнее меня», и каждую ночь, когда возвращался в пустую квартиру, смотрел на стены, которые могли быть их общими, и не верил, что Юнги правда мог так просто взять и исчезнуть из его жизни. Пять лет спустя они столкнулись в Лос-Анджелесе. Намджун вышел из кафе с чашкой чёрного кофе, щурясь от солнца, которое в Калифорнии было каким-то другим — не таким, как в Сеуле или даже в Пусане, а более жёлтым, более кинематографичным, будто Джун сам угодил в тот самый клип, который они когда-то снимали на телефон в их подвальной студии, потому что денег на нормальную камеру не было. Тур только начался, впереди — неделя концертов, интервью, коллабов с теми, кого он раньше слушал в наушниках, лёжа на матрасе и мечтая, что когда-нибудь... И это «когда-нибудь» настало: его уважали продюсеры в Штатах, андеграунд на родине называл его голосом поколения, а парни, с которыми он когда-то боялся даже пересечься в одном зале, теперь жали ему руку и с тупым акцентом (Нам не хвастается, но его английский в Америке за родной принимают) говорили: «Good job, man». Он добился. Один. Без него. Намджун сделал глоток — кофе был горьким, как и всё дерьмо, что он пил последние пять лет, — и почувствовал, как кто-то касается его плеча. Пальцы лёгкие, почти невесомые, но от этого прикосновения внутри всё сжалось, прыгнуло двойной олли и оборвалось, потому что эти пальцы он знал — они царапали его спину, цеплялись за волосы, дрожали на его груди в тот вечер, когда всё пошло под откос. Он обернулся. Юнги стоял перед ним — живой, настоящий, не на фото, не в воспоминаниях. В куртке (спасибо, блять, не в пальто), которая не скрывала, каким он стал худым, с тёмными кругами под глазами — не как у рок-звезды, не уважающей сон ночью, а как у человека, который спит, но сны из него силы высасывают. Волосы чёрные, гладко зачёсанные назад, виски аккуратно выбриты — ничего от того соломенного ежа, который Намджун любил взъерошить, проходя мимо. Улыбка кривая, пустая, без огня, без бешеной искры, когда-то поджигающей всё вокруг. — Ты здесь, — сказал Юнги. Не вопрос — констатация. Голос мягче, чем раньше, в нём не было хрипотцы, которая забиралась под кожу, и Намджун подумал, что это, наверное, самый страшный симптом — не цепи, не ёбаные чёрные волосы, а голос, который перестал быть оружием. — Я в туре, — ответил Намджун, сжимая челюсть. — А ты? — Семья, — Юнги кивнул куда-то вверх, и Намджун проследил за его взглядом — на втором этаже кафе, за стеклянной перегородкой, сидела она. Всё та же идеальная укладка, всё та же приторная улыбка, которой она одаривала мужа, пока ребёнок рядом ел десерт, вымазавшись в шоколаде до ушей. — Увидел тебя в окно. Решил спуститься. — Рискованно, — усмехнулся Намджун, чувствуя, как внутри закипает что-то тёмное, тяжёлое, знакомое и похожее на ревность, но нет, не ревность — злость. Злость на то, что он здесь, что спустился, что вообще посмел смотреть на него своими пустыми глазами после того, как ушёл и, что хуже, пропал на пять лет. — Что скажешь? Выгляжу иначе? — Ты выглядишь так же, — Юнги смотрел внимательно, слишком долго, слишком пристально. — Блонд не закрасил. — А ты закрасил, — ответил как обвинил, хотя он не хотел, чтобы так звучало. Или хотел. — Тебе идёт? Нихуя. Юнги опустил взгляд, провёл рукой по волосам — странный чужой жест, которого Намджун раньше за ним не замечал, и это была ещё одна маленькая смерть, ещё одно доказательство, что человек напротив — чужой. А потом поднял глаза, в которых мелькнуло что-то живое — испуганное, благодарное, отчаянное, — и сказал: — Отойдём? — он кивнул в сторону улицы, подальше от стеклянных стен кафе, оттуда, где на втором этаже сидела жена и не видела, с кем он разговаривает. Намджун усмехнулся — криво, зло, оголяя зубы: — Ощущаю себя любовницей. — Всегда ею был, — ответил Юнги как-то слишком рутинно, и это было так по-старому, что у Джуна на секунду перехватило дыхание. Они отошли от кафе, встали у стены, под жёлтым калифорнийским солнцем, которое грело совсем не так, как то, в их коммуналке, но почему-то напоминало о нём. Юнги достал сигареты — не бабские, тонкие, которые он курил раньше, а обычные, мужские, крепкие, и Намджун подумал, что это, наверное, единственное, в чём он изменился не в худшую сторону. — Ты добился всего, о чём мы мечтали, — ровно продолжил Юнги, выпуская дым вверх. Звучал так нейтрально, так пассивно, без капли доброй зависти и агрессии для Намджуна он был не самим собой, а подобием — с этой его усталостью, глубокой, как та трещина в потолке их старой квартиры, с какой-то тихой, обречённой гордостью. — Коллабы с теми, кого мы слушал в универе. Стадионы. Контракты. Я читал интервью. Шутки про Рэп Монстра — они не работают, да? Или ещё работают? Намджун сжал челюсть. Хотел сказать что-то колкое, что-то, что сделает больно, потому что ему было больно, потому что пять лет он жил с этой болью и не научился ее прятать даже от самого себя. — Мы? — переспросил он, чеканя каждое слово, вкладывая в него всю злость, которую копил. — Ты ушёл. Это я добился. Один. Понял? — и повторил, чтобы уж точно дошло: — Один. Юнги не обиделся, даже не вздрогнул. Просто кивнул, медленно — соглашался с чем-то, что знал и так. — Ты прав, — кивнул ещн раз. — Я же говорил, что у тебя одного получится. Намджун хотел закричать резаной кошкой или, блять, ёбаным Шугой, который в барах брал какие-то нереальные ноты, если был в настроении. Но по причине диаметрально противоположной. Хотел схватить его за ворот этой дурацкой огромной куртки и трясти-трясти-трясти, пока зубы не застучат, пока из него не выпадет всё, что он проглотил за эти пять лет. Вместо этого сделал шаг вперёд, сокращая расстояние, и спросил — негромко, почти шёпотом, хриплым, пугающим, какой Юнги хорошо знал. То было стрекотание самой Преисподней, яростней любого крика, свирпей любого рёва, страшное в своей прозрачности для Мина. Юнги не поднимал голову, не поднимал даже глаза — боялся, признал себе, Намджуну показал нарочным отсутствием всегда ответного взгляда. Потому что он был другим, да. Было стыдно, но этого себя Юнги прятать не собирался; хотела бы — не подошёл. — Зачем ты здесь, Юнги? Реально. Зачем спустился? Юнги долго молчал. Смотрел на свои пальцы, на сигарету, которая догорала, оставляя пепел на асфальте, на носы идеально начищенных дорогих ботинок, в которых было нихуя неудобно, которые по комфорту проигрывали его трёхлетним убитым конверсам, которые тогда Нам умолял уже выкинуть, готов был из своего кармана раскошелиться на новые. А потом поднял взгляд, нечитаемый до сих пор, такой же серый, как его жизнь последние годы, такой же пустой, как улыбка. — Хотел убедиться, что ты в порядке, — слишком ровно, как затишье перед бурей. — И что ты всё ещё… ну, ты. Он ткнул пальцем в сторону — туда, где на втором этаже маячил силуэт жены, которая начинала нервничать, потому что муж задерживался слишком долго. Она всегда нервничала — Юнги был для неё слишком важным, и, что удивительно, до сих пор и сам не понимал, почему. — Это всё ненастоящее, — выдохнул Юнги. — Ты же видишь. Ты всегда видел. — Тогда возвращайся, — вдруг осмелел, отбросив сдержанность, Намджун — не спросил, не потребовал, как любил раньше, просто сказал, будто это было самое логичное решение в мире. — Сейчас. Прямо сейчас. Садись ко мне в машину, и поехали. Нахер этот тур, нахер контракты — поехали, и всё начнём заново. Юнги замер, заметался внутренне, Намджун видел это отчётливо — он следил хищным зверем, нависая крупной фигурой над мелким зверьком, загнанным своими же лапами в угол, откуда ни шага безопасно не сделать. Джун мысленно прокручивал на повторе «ну давай» как мантру, правда надеялся, что его жизнь подкинет ещё одну невъебенную главу в белой полосе, и Юнги вдруг станет собачкой-кивалкой, заулыбается довольно, крикнет «Джун, ты мой герой!», как одна из фанаток, и они укатят в закат на фоне «Конец» курсивом в титрах фильма. Они были в солнечном LA, но, блять, к сожалению, не в фильме. В итоге Юн покачал головой, слабо, без надежды. — Не могу, — прошептал он. — Ребёнок. Он не виноват. Я не могу бросить его, Намджун. — А меня смог. Юнги вновь не ответил. Намджун сжал кулаки, кожа на костяшках натянулась до опасного, но было похуй. Он знал, что Юнги в самом деле не смог. Знал с самого начала, ещё когда тот уходил, когда дверь закрылась с этим проклятым щелчком, когда он остался один на матрасе, в духоте, с разбитой губой и пустотой внутри. Знал, но всё равно сказал. Потому что надежда — она хуже любой зависимости. Но Юнги надежду не подпитал, опять, ублюдок, засунул свой длинный язык в задницу. — Проколы ты, блять, оставил, — сказал Джун негромко, глядя на левое ухо Юнги, где из-под чёрных волос блеснули два маленьких серебряных шарика. Решил сменить тему, чтобы слышать хоть что-то. — Хоть что-то, — именно. Юнги повёл плечом, словно порывался прикрыть их рукой, но не стал, осекая себя за тупой жест. — Они не заросли, — в этот раз ответил сразу. — Никогда не заростали, — и добавил, глядя прямо в глаза, так, что Намджун окончательно вспомнил, как ощущается «херово»: — Как и всё остальное. Он видел, как Намджуна это взвинчивает, знал прекрасно, что и зачем делает, мразь. Как раньше. Ангельское лицо ведь по сути было на месте, с хера ли дьявольской натуре пропасть, да? Он мягко коснулся локтя Намджуна — просто на секунду, самыми кончиками пальцев, просто чтобы показать, что не забыл, что помнит, как касаться, — глянул напоследок из-под ресниц и направился обратно в кафе, к стеклянной перегородке, за которой ждала его ненастоящая жизнь. Намджун смотрел ему вслед, чувствуя себя странно. Солнце жгло макушку, кофе в руке давно остыл, а внутри, между рёбер, помеченная четыремя английскими буквами — идиотским Сахаром без «р» — пустота начинала пульсировать в такт с его сердцем. Концерт, на котором Намджун увидел Юнги снова, был через четыре дня. Лос-Анджелес, «Стейплс-центр», двадцать тысяч человек, привычный приятный мандраж и непривычное особое чувство — что-то тревожное, липкое, как духота в их старой коммуналке. Сердце билось быстрее обычного, и причин тому было мало — либо Джун раза в два уменьшился, и на сердце легла большая ноша, либо оно заработало как чёртов маяк души, подсказывающий тупому хозяину, куда смотреть. Намджун долго оглядывался, пока не понял, почему было странно. Нутро сразу затихло, как зверь, получивший долгожданный покой, а глаза приковались к одной единственной далёкой, но достаточно близкой, чтобы видеть отчётливо, точке. Мужчина в длинном пальто (чтоб их, будь воля Нама, он бы загадал их исчезновение), не визжащий, как окружающие, выглядел серьёзно, стоял ровно — один, без жены, без ребёнка, без долбаной маски правильной жизни. Намджун начал третий трек. Он был особенным, тем самым, с до сих пор непонятным эмбиентом, который Юнги написал перед уходом, сведя эти странные сэмплы, бит и обратные завывания, которые тогда казались уморительными, а теперь были голосом всего, что они потеряли. Юнги принёс флешку спустя неделю молчания, бросил на матрас: «Вот. Последнее. Написал для нас». И ушёл. Сейчас этот трек гремел на весь «Стейплс-центр», фанаты называли его прорывным, журналисты писали: «смелое смешение жанров», и никто не знал, что бит написал гений в дешёвых цепях, а слова — его бывший, который когда-то мыл полы на складе, чтобы их обоих накормить. Намджун пел, глядя на Юнги в проходе, и то ли ловил трип, то ли видел, как шевелятся его губы, — он повторял текст, который сам вряд ли бы знал: лирика написана Намом, про них, про боль, про пиздострадальческое, но актуальное «я стану тобой, если это поможет не помнить». На середине трека Юнги ушёл. Просто развернулся и двинулся к выходу, и Намджун смотрел, как его спина исчезает в темноте, голос чуть дрогнул, но он продолжил петь, не сбиваясь. Потому что в этом треке была вся его жизнь — и он мог отдать её двадцати тысячам глоток, но одной нужно было особенно, и та снова ушла. Концерт закончился, Рэпмон остался: улыбался, шутил с публикой, раздавал автографы — потому что слава не сделала его другим, он всё так же чмокал фанаток в макушки и говорил, что он не какой-то особенный. Когда тишина начала обволакивать окружение, забирая остатки звуков аккордов, эхо тысяч голосов в цепкие лапы, охранники повели Джуна в гримёрку, и уже там он расслабился, оставшись один наедине со своими демонами. Он упал на диван, закрыл глаза и просидел так, не двигаясь, пока телефон в кармане не завибрировал. Незнакомый номер. «Ты был прав. Нормально — это скучно. Я ошибся». Пальцы дрожали, когда Намджун набирал ответ, и он ненавидел себя за эту дрожь, но ничего не мог с собой поделать, не хотел даже. Потому что нихеровое ожидание в пять лет принесло свои плоды, и теперь, когда сообщение пришло, он не знал, что делать дальше. «Ты счастлив?» Ответ пришёл через минуту, показавшуюся вечностью. «Учусь быть. Но это не то же самое». Намджун усмехнулся чему-то своему — криво, горько, чувствуя, как внутри поднимается волна чего-то тёплого, почти нежного, которое он старательно давил последние пять лет. «А я счастлив». Юнги по ту сторону пропустил удар сердца. Это то, чего он боялся, причина номер один, по которой каждая попытка написать даже короткое «привет» откладывалась и откладывалась, недостойная существования на скромно-лицемерный Минов взгляд. У Намджуна после ухода Юнги осталось много — всё то, что в его жизни уже было до блондинистой бестии с рычащим злым тоном, и ярость, на которой растёшь лучше всего. А Юнги всего себя, настоящего, оставил там — на матрасе в их старой коммуналке, призраком рядом с Джуном. У него не было подпитки для движения вперёд или хотя бы моральных сил для того, чтобы не загнуться. И Намджунов ответ был ожидаемым, но от того ничуть не лёгким для принятия. «Научить?» И сердце Юнги забилось вновь, вдвое быстрее прежнего, живее живого, будто в него вдохнули порцию волшебства. Он развернул телефон экраном вниз, положил его на стол и утонул в темноте комнаты, прикрыв свободной рукой рот — то ли чтобы не закричать от переизбытка эмоций, то ли оно так само, банально от удивления. Юнги сидел на продавленном диване, сжавшись в комок, злой, как сотня чертей, и вжимал ручку в блокнот, бумага трещала под нажимом. Вокруг вырванные листы — смятые или просто скинутые на пол, исписанные корявым почерком, перечёркнутые, изрисованные стрелками, будто он вёл войну с собственными мыслями и проигрывал. Он ненавидел это чувство — когда рифма не шла, когда слова рассыпались, как гнилые доски под ногами, а в голове была только пустота, разбавленная злостью на самого себя за эту пустоту. Намджун уже час наблюдал за ним из угла — как тот пыхтел, рычал, швырял ручку в стену, ругался сквозь зубы так грязно и изобретательно, что можно было писать отдельный альбом ненормативной лексики. Бить друг друга они ещё не начинали — это должно было случиться позже, но запахло жареным уже тогда. — Блять, — прошипел Юнги, вырывая очередной лист и комкая его с исключительной силой, будто то был враг, а не его собственные потуги. — Никакого пиздеца. Рифмы через жопу, метафоры хуже, чем у школьника, который впервые увидел Кафку и решил, что он гений. Намджун усмехнулся — из угла, со своего места, где стоял, прислонившись плечом к стене и сложив руки на груди. В тот момент он мог бы просто промолчать, продолжить наблюдать, как Юнги самоуничтожается, — и это было бы даже забавно, потому что этот тощий бешеный ублюдок бесил его до скрежета зубовного своим вечным недовольством. Но внутри что-то щёлкнуло, что-то, что он не мог объяснить, — не жалость, нет, не сочувствие, а простое понимание, что если не вмешаться сейчас, этот дурак разнесёт полкомнаты и заодно себя, а потом будет ещё злее, и в следующий раз позарится уже не на блокнот, а на Намджуна. Он отлепился от стены, подошёл вплотную — навис над диваном, загораживая свет, и нависание это было целенаправленным, почти угрожающим, потому что его габариты всегда работали как оружие, даже когда он этого не хотел. Юнги поднял голову, в глазах — злоба, усталость и это вечное бешенство, которое Намджун уже выучил наизусть, как таблицу умножения, но всё равно каждый раз попадался на крючок. — Чё тебе? — шикнул Мин, отворачиваясь обратно к блокноту. — Иди нахуй со своими советами, если пришёл учить, усёк? — добавил по нарастающей, агрессии на пять секунд, и это было так по-детски, по-нелепо, что Намджуну стало смешно. Смех он, благо, сдержал и сегодня остался с целой рожей. Намджун разглядывал его, смотря сверху вниз, — такой шанс выпадал нечасто — на белые сухие волосы, растрёпанные, торчащие в разные стороны, на жёсткую линию челюсти, сжатую так, что желваки ходили ходуном, на пальцы, сжимающие ручку, побелевшие на суставах, — и впервые улыбнулся без сарказма, без этой вечной рэперской усмешки, которую носил как вторую кожу. По-доброму улыбнулся — так, как улыбаются, когда видят что-то одновременно жалкое и прекрасное, что хочется защитить, даже если этот кто-то — самый бесячий ублюдок на свете. — Научить? — спросил он. Коротко, без насмешки, без подкола, вкладывая в это слово только то, что хотел сказать: «Я помогу, если ты позволишь». Юнги замер. На секунду прищурился, развернулся карикатурно медленно, оглядел Нама с ног до головы, будто проверял — не шутка ли, не очередной ли способ высмеять его слабость, которую он так старательно прятал за шипами и колючками. А потом хмыкнул, криво и зло, но в глазах мелькнуло живое, похожее на надежду, которую он тут же задушил, не дав разгореться. — Докажи, — выдохнул он. — Только без твоих тупых аналогий про «слова — это пули» и прочую хуйню, ладно? Терпеть не могу, когда ты начинаешь философствовать. Намджунова ухмылка стала шире, красивее раз в сто, на щёки полезли ямочки, и, наверное, это его от гнева ангела-демона под метр пятьдесят и спасло. Сел рядом — так, что их плечи почти соприкоснулись, и диван жалобно скрипнул под его весом, — и взял со стола новую ручку. — Не философствую, — хмыкнул он. — Делюсь. Смотри. Он начиркал первую строчку — особенную, которая потом станет началом их первого совместного трека, которую Юнги перепишет три раза, но в итоге оставит именно так, как было, потому что Намджун попал в точку, чёрт бы его побрал. Ещё один ёбаный (всего лишь жизнью) гений. Мин смотрел на лист, на крупный размашистый почерк, на строчки, которые ложились ровно, будто не писались, а вырезались скальпелем, и в его голове что-то щёлкало, перестраивалось, наконец-то вставало на свои места. С одного простого слова началась их история. Намджун научил его не только подбирать рифмы и рубить метафоры, чтобы они резали, как битое стекло. Он научил чему-то более важному, научил чувствовать — без защиты, без брони, без вечной готовности ударить первым, чтобы не ударили тебя. Научил, что любовь в этом дрянном мире, бедном на материальное, ещё как появиться может. «Научить?» Он не знал, ответит ли. Не знал, придёт ли что-то ещё. Знал только, что если Юнги сейчас промолчит, он наберёт этот номер сам. И спросит ещё раз. И ещё. Потому что он умеет только одно — доказывать. Телефон замолчал. Но тишина была другой — не той пустой, которая давила на грудь все эти годы, а новой, в которой можно было слышать дыхание другого человека за тысячи километров, если прислушаться. Намджун прижал телефон к губам, поцеловал холодный экран, положил на грудь — туда, где когда-то поселился Юнги, обосновавшись тараканом в тёплом углу, и откуда его, кажется, уже было не выгнать. За окном Лос-Анджелес сверкал огнями — огромный, чужой, но такой желанный когда-то для двоих парней, у которых из весомого были только мечты мирового масштаба и, возможно, талант. Сейчас это казалось глупым, смешным в самом хорошем смысле слова, но оставалось важным. Без мечты Намджун бы не выдержал уход своей ангельско-дьявольской музы, без неё Юнги бы не решился потревожить уже успешного и далёкого Джуна спустя пять лет. Взросление — это когда мечтать становится всё сложнее, когда перестаёшь думать о непостижимо высоком, утопаешь в рутине и забываешь, что пределы возможного только в голове у нас всех, не в реальном мире. Намджун и Юнги повзрослели, но укромное место для мечты — общей на двоих, как и тогда, — оставили.1. Грустный бит, мутный текст, dirty love
10 мая 2026 г., 18:00
Примечания:
Не строй планы на завтра, если не уверен, что сегодняшний вечер проживёшь так, чтобы потом не жалеть, потому что «потом» не всегда наступает. Или наступает с чужим человеком.
Целуй, когда хочется целовать, отвечай на игривые приставания, даже если щекотно, своди музыку, но не забывай, что человек рядом важнее любого, даже самого охуенного бита. Если не умеешь — научись. Быстро, пока не поздно.
Последний аккорд ещё не затих, а Намджун уже знал, что сегодня порвал зал.
Свет бьёт в лицо, как профи боксёр, ещё не ставший имбицилом, — нацелено, болезненно, и Нам пропускает. Не потому что дерётся херово, хотя последнюю драку уже не помнит (пиздит), просто от ёбаной славы хочется взять всё до последней капли. Он не щурится, стоит на краю сцены, широко расставив ноги, весь мокрый после часа бешеной отдачи, футболка прилипла к груди, белые волосы висят сосульками, но похуй. Джун наклоняется к микрофону, выдыхает последнюю строчку негромко, почти ласково и будто под дых:
— И даже если вы уйдёте — я останусь в ваших головах навсегда, суки.
Толпа взрывается новой волной, десять тысяч глоток орут его имя, визжат, сходя с ума. Это — чистый кайф получше табака, любой дури и прочей хуйни, которой Джун так и не увлёкся. Он скалится, запрокидывает голову, закрывает глаза и чувствует этот гул всем телом: от пяток до макушки. На него направлены сотни камер телефонов, его имя проносится по толпе без остановки, ближе к сцене давка почти опасная — люди не могут, не хотят упускать шанс подойти ближе, если может перепасть. Это хаос. Тот самый, о котором Джун мечтал, отдача во всех доступных формах.
На сцену прилетает лифчик, яркий, розовый, приземляется прямо к ногам, и Намджун усмехается, поднимает его, крутит на пальце, потом небрежно бросает обратно в толпу — девушка, чей он был, визжит так, что закладывает уши. Теперь снимать его явно не будет даже когда любимый бойфренд пристанет перед сексом. Хаос, однозначно, но до одури любимый. Это его мир, его стадион, его слава, и она стоит каждой смены на ёбаных подработках, каждой проклятой ночи в промозглой сырой квартирке, которую он делил с одним ублюдком, — он прошёл через всё это дерьмо, теперь он здесь. Рядом суетятся люди, охранники, техники, ассистенты, кто-то кричит: «Джун, на выход!» — он кивает, но не спешит. Рутина неизменна из раза в раз — он машет толпе, улыбается открыто, светло, без позолоченной рэперской обёртки, прощается и уходит со сцены под рёв, который не стихает ещё долго.
Его гримёрка — отдельный мир: не обшарпанное дерьмо, к которому он привык в начале, а что-то настоящее, пусть и с запахом дешёвого шампанского. Диван мягкий настолько, что задница с поясницей заходятся расслабленным стоном, огромное зеркало с лампочками, холодильник с водой и энергетиками, реальные шмотки на вешалках, на столе — телефон, наушники, пачка сигарет, которую он не курит уже года два, но возит с собой как талисман. Он падает на диван, закидывает руки за голову, тело гудит, голос сорван, будто драли в горло пару часов (экспириенса «через постель», если что, нет), но внутри — разъёбанный, сладкий кайф, потому что за стеной всё ещё слышен гул. Стадион не расходится, кто-то запустил эндинг, смонтированное видео под их треки, и фанаты верещат так, будто Намджун всё ещё там, на сцене, а не валяется в гримёрке с мокрой тряпкой на лбу.
— Обалдеть, — усмехается он в потолок, — бешеные.
Маты, которые обычно рвутся почти нонстопом, почему-то не лезут. Потому что о фанатах, потому что для них Джун так убивается, рычит в микрофон остервенело, срывая голос, потому что они Джуна сделали им. Внутри смесь мышечной усталости, когда от любого напряжения больно, и экстаза — простого, тупого и, блять, аддиктивного.
Сбоку суетится стилист, пытается промокнуть пот со лба полотенцем, кто-то протягивает бутылку воды, менеджер, молодой парень в очках, что-то говорит про интервью, про завтрашний перелёт, про то, что надо бы поесть, потому что вечером ещё съёмка — Намджун кивает, но не слушает. Пальцы уже сами листают ленту в телефоне.
Подписчики, комментарии, сторис в инсте — всё сливается в одно бесконечное месиво, он не знает, что ищет, просто листает, а потом останавливается. Свадебное фото. Юнги на нём никакой — в пальто, волосы уложены назад, на шее ни черта, улыбка правильная, вежливая, пустая, жена прильнула к плечу, ребёнок сидит на руках и улыбается в камеру. Намджун гипнотизирует фото, будто не сразу узнаёт его, а потом скалится — не грустит, бесится.
— Ты, блять, серьёзно? Это ты сейчас? — приближает фото, вглядывается в глаза — пустые, мёртвые, такие, будто человека на снимке уже давно нет.
Вдруг замечает на левом ухе, на хряще, два маленьких серебряных шарика. Те самые проколы, которые они делали в подвальном салоне за три копейки, тогда денег было так пиздецки мало, что и эти три копейки копить пришлось. Юнги тогда шипел, матерился, называл Джуна мудаком, а потом всю ночь не мог уснуть, ходил довольный и всё щупал пальцами побаливающие проколы, улыбаясь как ненормальный. Намджун скалится ещё шире, почти зверино, оголяет зубы.
— А они у тебя ещё там, не заросли, значит.
Телефон молчит. Никогда не отвечал.
Намджун откидывается на спинку дивана, закрывает глаза, и под веками, на фоне просвеченных круглыми лампами зеркала капиляров, Юнги. Не этот, блять, брюнет в строгом силуэте, с правильной улыбкой, женой и ребёнком, а другой — тот, что ворвался в его жизнь как поезд, который скинуть с рельс было невозможно.
Юнги был диким — гонял в таких охуенно узких скинни, какие даже не все девчонки смелели надеть, ткань обтягивала его тощую задницу, и Намджун злился сам на себя за то, что замечает это, за то, что не может отвести взгляд. Взгляд было отвести правда сложно, из разряда невозможного, потому что Юнги был чем-то нереальным, смесью всего противоречивого, что в человеке вообще быть могло. Читал про то, как оттрахает тебя, а сам гонял в херовой копии лосин — сука, Намджун сначала так и решил, когда увидел Юна в этих чёрных скинни-джинсах бесконечного x-x-x-xs размера. Поверх футболка больше раза в два, чем надо, вырез до груди, ключицы торчат, на шее три дешёвые цепи, гремит, как ёлочная игрушка, когда идёт, волосы выбелены под ноль, сухие, торчат в разные стороны, чёлка лезет в глаза. Лицо ангела, голос из самой Преисподней — сиплый, рычащий, с хрипотцой, которая забирается под кожу, во внутренности и глубже-глубже-глубже и сворачивается там тугим жгутом. На сцене он высовывал язык, щурился, читал грязные куплеты с такой ухмылкой, что у Джуна всё внутри переворачивалось, и вставало, и он, который никогда на парней не смотрел, думал: «Вот это пиздец». Юнги не просто зачитывал, не пел подавно — он выплёвывал слова, и зал кайфовал, и Намджун тоже кайфовал, и ненавидел себя за это, и не мог остановиться.
Их познакомил Хосок — привёл Юнги в подвальную студию, где пахло плесенью и дешёвым табаком, сказал: «Это гений, возьми его». Намджун сощурился, будто в глаза перца намололи, скептически поднял бровь: тощий, бледный, злой, ангел, вылитый ангел, сейчас запоёт. Юнги открыл рот — и ангел рассыпался, потому что голос у него — рык, а слова — кислота.
— Я не удивлён, что тебя никто не слушает.
Намджун был готов с места сорваться и придушить эту суку уже тогда, так он его бесил своим просто существованием, тем, каким он был. Но вряд ли он успел бы и встать — у Мина на лице написано «ты — хуйня, я — Бог», и его рот не думал закрываться.
— Пиздец. Кто тебе такое погоняло дал? Рэп Монстр, ха-ха..! — он прыснул смехом, не пытался скрыть даже, пополам согнулся артистично — ему бы реально на актёрское или в модели как минимум — и хохотал так громко и чисто, что любая крикливая птица позавидует. — Ты если приедешь в Штаты, даже в мелкий бар не зайдёшь — чёрные отпиздят. Или фанаты Эминема. Даже не знаю, что хуже. Нет, знаю — твоя ёбаная кличка.
Хосоку было до гроба стыдно и, возможно, совсем чуточку смешно, потому что он тоже Наму в самом начале говорил, что Рэпмон — это сильно. Не в том хорошем смысле. Но бро держался выдержкой твари без нервной системы, губы поджал, глаза прикрыл, руки скрестил на груди даже, чтобы напряг куда-то перекинуть, чтобы не вылилось через рот, как у Шуги.
— Сука, ты вообще Сахар без «р», — столько рычания получилось, что на Юнги это сработало не так, как хотел Джун.
Он, ублюдок, продолжал драть глотку, заходясь новой дробью смешков. Намджун так мрачно не выглядел со времён, когда его бросила девчонка с охеренной грудью (у него слабость, было пиздецки обидно). Успокаивать в итоге пришлось не только визгливую сучку, проглотившую смешинку, но и Рэпмона, который, блять, впервые задумался над звучанием своего псевдонима. Хосок пихнул их на узкий продавленный диван, мириться походу, а сам ненадолго смылся (Намджун был пиздецки недоволен).
— Твои биты — говно, — сказал Юнги, закуривая бабскую тонкую сигарету и выпуская дым Намджуну в лицо. — Мои лучше.
Намджун повернулся к нему, лицом в облако сладкого дыма, должен был взбеситься, но вместо раздражения было что-то. Предвкушение, трепет или просто живот скрутило, хер поймёшь, когда перед тобой бесячий ублюдок, а в психосоматику верят уже все.
— Докажешь? — Намджун сдержался, Намджун сильный, Намджуну вдруг интересно, или просто на слабо повёлся. — Или только пиздеть и можешь?
На лице этого ангела с дьявольским нутром благородной лилией расцвела улыбка — сочная, хитрая, свежая, как послевкусие ментоловой жевачки, на один уголок губ. Ёбаный Шуга. Намджун смотрел на его бледное лицо, белое гнездо волос, что под неоновыми оттенками ленточной подсветки напоминало огромный шарик сладкой ваты, и не понимал, как у такой наружности парня может быть такое испорченное нутро.
Они почему-то стали жить вместе. Хотя нет — Юнги почему-то стал жить с Намджуном.
Они жрали дешёвые рамёны и треугольные кимпабы по акции «1+1» из ближайшего 7-Eleven, спали на матрасе, который нашли у мусорки одним рандомным вечером (он был почти новым, спасибо тому еблану, что его выкинул), ходили по барахолкам, выискивали дешёвые цепи, чтобы «сойти за настоящих», и б/у оборудование, которое вечно ломалось в самый неподходящий момент. Намджун таскался по подработкам, иногда по десять часов в день пахал, чтобы вечером принести домой хоть что-то, а Юнги не работал — писал тексты, прохлаждался в его, Джуновой, квартире, считая каждую копейку (тоже Джунову). Сначала это бесило Нама, потом он услышал, что Юнги написал, и понял: этот сумасшедший гений стоит каждой проклятой минуты на каждой ёбаной работе.
По ночам Юнги не спал — сидел на краю матраса, поджав колени к подбородку, в огромной белой футболке и коротких шортах, что под ней пропадали полностью, и выглядел почти эфемерно. Слишком собранный, пиздец серьёзный, будто план ограбления составлял, а не сводил музыку под лирику Рэпмона. Намджуну такой Юнги до невольного прикусывания нижней губы, до странного покалывания в груди, в центре и чуть влево, до одури нравился. Намджун иногда нарочно засиживался допоздна (после работы хотелось только завалиться на матрас и спать, даже душ часто был послан на хуй, поэтому можно представить, как сильно нравился) вылавливал Юнги таким, чтобы закинуть руку ему на бёдра, поперёк талии сжать, легко ближе притянуть и просто урвать немного странной нежности, непозволительной ласки, просто чего-то. Юнги это бесило, он грубо пихался ногами, куда попадал, — в грудь Наму, в плечо, в лицо иногда, а Намджун касался пухлыми губами голой стопы, и Юнги взвизгивал от неожиданности, боялся щекотки, как зверь огня. В общем-то весь его отпор был лимитирован настроем Намджуна — что этот мелкий дистрофан, у которого из сильных сторон только милая внешность и нихуя не милый голос, сделал бы Джуну, продолжи он приставать? Намджун просто не продолжал, улыбался поражённо, но отчего-то довольно, и шумно (невольно, просто он big boy) плюхался обратно на свою половину матраса. В наушниках была вселенная Юнги. Он перебирал сэмплы часами, находил какие-то совсем странные: ревёрснутые завывания, тягучие, будто кто-то плачет в замедленной съёмке, клал это на охуенный бит, который бы идеально под нормальный такой рэп про тёлочек и деньги — грубый, уличный, продавленный, — а сверху накручивал эмбиент. Иногда он сам стаскивал наушники, выворачивал так, чтобы один потресканный кожаный амбушюр приложить к уху Намджуна.
— Слышишь? — и опускал на него взгляд. — Ощущение, когда вот-вот и боль прекратится, когда ты уже почти вырвался, но всё ещё там.
Когда Юнги говорил про свои биты, он ничем не был похож на ту гадюку, из пасти которой лился отборный яд, сразу казалось, что уроки литературы в школе он не прогуливал. Или всё дело было во взгляде — смотрел он так, что Намджун отвлекался на ангельское лицо с особенно выразительными в этот момент глазами. Джун проваливался в бесконечную черноту мелких кошачьих глаз, что по ночам неожиданно становились мягче. Намджун слушал (старался) и не понимал до конца — для него рэп был про текст, про удар, про правду, а тут какие-то космико-депрессивные подвывания, непонятная херня.
— Слушай, — говорил он, накрывая ладонь Юнги, что держала наушники, и отстранял от себя, — ты, блять, гений, но этот твой эмбиент — это слишком.
— Ты реально еблан, знаешь? — усмехался Юнги. Намджун перекатывался на живот и поднимался на локти, чтобы встать и припугнуть, но не успевал, в бок вновь пихала нога ловко вывернувшегося за мгновение (вот она — суперсила, идущая в комплекте с тощей задницей) Юнги. — Прорывное и непривычное всегда приносит огласку. Реально не хочешь попробовать?
И смотрел этими невозможными глазами, заколдовывал, забирался так глубоко внутрь, что и содрав кожу, и выпотрошив живот, и переломав все кости, не поможешь, не вытащишь. Намджун выдыхал обессиленно. Вновь проиграл.
— Кто это будет слушать?
— Мы будем, — вновь усмехался Юнги. — Когда выстрелим, это будет наша фишка. То, что никто не понял, но все захотели понять.
Намджун качал головой, но не спорил — потому что у Юнги был нюх на то, что залетит, и потому что, когда Юнги так говорил, его глаза горели, а когда Юнги горел, Намджун был готов подписаться под любой хернёй.
Первый поцелуй случился в подсобке дешёвого клуба между выступлениями, когда Юнги прижал его к стене, вцепился в губы, кусал, царапал, шипел: «Заткнись, просто заткнись, не говори ничего», — а потом оттолкнул, когда в промежность упёрся стояк Нама. Прокушенная (как Джун, блять, посмел кусаться в ответ!) губа кровоточила, глаза горели самым ярким пламенем, голубо-белым, грозящимся сжечь нахер подчистую, не оставив и обугленных костей. Юнги точно нужно было быть ёбаным актёром, потому что он почти выглядел как реальная жертва, несчастный белый барашек, которого возжелал ублюдок-(Рэп)монстр, и выдал:
— Ты реально ёбаный пидор, — удивлённо так, с жирнющей претензией на ненормальность, будто не сам полез.
— Ты тоже, — выдохнул Намджун, чувствуя вкус крови и табака на языке.
С Юнги шерстяная маска слетела в то же мгновение, сменившись тем, что Намджуна добило, и Мин точно понимал, точно нарочно давил всем своим естеством, без миллиграмма притворства, — ухмылкой, кривой, злой, с вызовом, на один уголок губ. Той самой.
— Докажи, — Намджун опять терялся в этих бесконечных глазах, как жертва тупой магии под названием «чувства». — Или только пиздеть и можешь?
Намджун толкнул язык за щёку, усмехнулся и отвёл взгляд, прикрыл глаза, закинул голову назад. Юнги был невозможным, он был тварью, умело просачиващейся в самые мелкие раны, самые уязвимые места, чтобы засесть там, куда даже в мыслях обращаться было страшно. Он был до омерзения отвратительным и до спёртого чувства в проветриваемой холодной комнате прекрасным одновременно, блять, что бесило на клеточном уровне. Намджун раньше думал, что он на дне, в таком дерьме, из которого путь только один — наверх, потому что хуже некуда. Ошибся. То, что он ощущал к этому ублюдку, делало его ситуацию хуже.
После первого поцелуя тем же вечером был первый секс. Юнги ведь взял на слабо и тут, а значит к последствиям был готов, и, заглядывая наперёд, так оно и есть. На что, блядь, он надеялся, бросаясь такими выёбистыми фразочками, живя под боком Джуна? Что они завалятся в квартиру, цивильно улягутся на их один единственный матрас, пожелают друг другу хороших снов и уснут? Нихуя подобного, Нам всю ночь доказывал, что пидоров в этой комнате двое, и утром Юнги пихнул его ногой в спину, прорычав: «Завтрак готов, мудак?». И Намджун просто пошёл варить его любимый чапагури из двух последних пачек (на один раз для двоих, романтика?), потому что с Юнги никогда не было по-другому и по-другому не надо.
Намджун выныривает из прошлого, как из ледяной воды после заплыва на выносливость — на грани, что лёгкие схлопнутся, а он так и не коснулся дна. Тяжело рвано дышит, будто не воспоминания пересматривал в голове, а километр проёбанным темпом пробежал. Пот заливает глаза, парня с тряпкой рядом уже нет, он не вытирает и сам — пусть.
Намджун смотрит на телефон. На экране новенького айфона всё тот же ёбаный новый мир Мин Юнги, от которого больше тошнит непонятно кого — его самого или Джуна. Всё ещё открыто то фото, всё ещё Юнги смотрит с экрана пустыми глазами, всё ещё жена прильнула к плечу, как к дорогой сумочке, которую получила в подарок, — стильный аксессуар, подтверждающий статус, который в применении хуёвый и который будет экспонатом сидеть в стеклянном шкафу с подсветкой, лишь бы не покоцался. Абсолютная победа. Она победила. И выглядит так, словно даже не заметила, что вела эту игру.
Намджун переползает взглядом с лица Юнги на её. Улыбка воняет сладостью и гнилью, приторно-формалиновая — та самая, от которой у него зубы сводило ещё пять лет назад, когда девушка с экономического впервые подошла к ним после выступления, щебеча что-то про талант и про то, что «вы ребята такие крутые, надо же». Она не поменялась ни на грамм. Те же идеальные локоны, тот же взгляд, которым она ощупывает человека, как свою будущую собственность, та же улыбка, от которой у Намджуна всегда чесались кулаки, хотя он даже с парнями раз на раз выскакивал реже, чем Канье Уэст просыпался с плохим настроением. Она, мразь, не изменилась с той первой встречи, ничем. А Юнги под неё поменялся — ни цепей, ни вызова в глазах, ни того бешеного огня, который воды не боялся, касался всего и всё превращал в ничто. Улыбка эта мерзкая — вежливая, правильная, пустая — благо хоть не копия этой блонди-змеи. Она осталась с длинным лощёным блондом, а у Юнги были чёрные, блядь, волосы, с которыми он похож на кого угодно, только не на себя.
Намджун толкает язык за щёку, щурится и цедит сквозь зубы одно слово, длинно, смачно, выплёвывая его, как панч на другого олуха, пытающегося в музыку чёрных, — так, чтобы долетело до цели и прилипло.
— С-сука.
Не на Юнги. На неё. На то, как она его скрутила, вынула стержень и вставила свой пластиковый, удобный, безопасный для неё самой и её такого же пластикового окружения. На то, что он позволил. На то, что она вообще существует с этой своей идеальной жизнью, где муж — бывший гей, ребёнок — гарантия, что не сбежит, а утро начинается не с вопроса «придумал что-то ночью?», а с «что на завтрак, дорогой?».
Ёбаная сука, бесит до желания содрать скальп, проломить череп и вырвать мозг, просто чтобы не думать и не злиться. Потому что если бы не она, если бы не её родители, всё было бы охуенно. И без того неплохая жизнь Намджуна могла бы быть той самой сказкой, мечтой или о чём там обычно пиздят эти романтики. Может, они сейчас стояли бы на одной сцене, как мечтали в особенно душные летние дни в своей квартирке, когда башка плавилась и подкидывала эти самые романтичные идеи. Может, Юнги не закрасил бы свой соломенный блонд, который Намджун так любил трогать, когда они лежали на матрасе, переплетённые, прокуренные, в нищете, но свободные. Свободные, блять.
Он тяжело сглатывает и на секунду зажмуривается — гримёрка ощущается ёбаным магазином света, этого света в ней вдруг слишком много, он слишком яркий, слишком резко жжёт под веками.
В тот день солнце было особенно беспощадным — даже сквозь грязные окна коммуналки оно лезло внутрь, разливаясь по полу тягучей янтарной патокой, от этого зной становился только душнее. Воздух стоял такой плотный, липкий, точно сироп, который не проглотить, — в горле першило, дышать было тяжело, кондиционера у них, конечно, не было, потому что на него даже талон на скидку в ближайшем магазине техники найти было бы проблемой, если бы они вообще умели искать что-то кроме дешёвых сэмплов на распродажах и б/у цепей на рынке. Окна распахнуты настежь, но от того не лучше — со двора тянет жареным и бензином, кто-то жарит мясо прямо на газоне, мразь без крупицы совести, куском мяса перед лицом голодного загнанного зверя в зоопарке водит. И всё это мешалось с запахом их дешёвого табака, создавая коктейль, от которого у Намджуна начинала собираться тошнотворная жижа, попирающая к горлу. А он вообще почти никогда не блевал. Бля, такие летние дни он ненавидел всей своей душой. К спёртому воздуху в тот день добавилась ещё одна ебливая причина, раз в миллиард серьёзней и хуже первой.
Юнги лежал на матрасе, отвернувшись к стене, уже третий день. Третий день он не смотрел на Намджуна, не прикасался, спал на самом краю, и, даже когда ночью Джун обнимал его, чисто на автомате, потому что привык, потому что без этого тёплого тельца под боком уже не засыпал — Юнги не прижимался в ответ, просто замирал, будто старался дышать тише, будто надеялся, что Намджун не заметит, как напряжены его плечи, как неестественно ровно он лежит, превращаясь в деревянную куклу с ангельским лицом и дьявольским прошлым.
Намджун сначала пытался игнорить. Списать всё на усталость, на трек, который не пишется, на жару, которая плавит мозги точно не одному ему. Все близкие Рэпмона знают, что в его охуенно необъятном лексиконе слово «терпеливость» не в почёте, один Юнги нихуя это не понимал, потому что для него Намджун делал вкусненькое исключение, становясь податливой пластилиновой массой, что облепляла эту ангельскую тушку со всех сторон идеально, не давила, не впивалась никуда, не пыталась поменять под себя, а подстраивалась сама. Но даже пластилин может затвердеть, даже ангельская тушка может начать мозолить глаза своим фактическим присутствием и духовным отсутствием. К исходу третьего дня Нама начало трясти — мелко, противно так, что даже старенький Страт в руках дрожал, и аккорды выходили рваные, будто по струнам топтались. Он отложил гитару — струны жалобно задребезжали — и повернулся к матрасу.
— Блять, Юн, — голос сорвался с хрипотцы, как наждак по стеклу. — Ненавижу, когда ты засовываешь свой длинный язык в задницу. Я чем-то обидел? — Юнги язык из задницы не доставал. — Прости, мать твою, если да. Только скажи, чем, а то я нихуя не понимаю, — даже не шевельнулся, маленький ублюдок. — Я с тобой, блять, разговариваю.
— А я не хочу.
— А мне похер.
Намджун встал — колени хрустнули, он просидел на полу часа три, разбирая тексты, которые Юнги так и не дал ему послушать, — подошёл к матрасу, схватил Юнги за плечо и дёрнул, переворачивая на спину. Тот не сопротивлялся, даже не пихнулся для виду, просто лежал и смотрел в потолок потухшими глазами — такими пустыми, такими бешеными одновременно, будто он не спал не три дня, а три года, и каждую минуту этих трёх лет провёл, сверля дыру в одной точке, чтобы провалиться сквозь неё куда-нибудь, где нет Джуна, нет (уже) их квартиры, нет этой дурацкой музыки, которая никогда не выстрелит.
— Ты решил уйти? — спросил Намджун. Не спросил даже — проскалился, зубы показал, как пёс перед дракой. — Да?
— Да, — ответил Юнги, не отводя взгляд. В его голосе не было ни следа той ухмылки, которая годами сводила Джуна с ума, — только усталость, сухая, серая, как пепел из их переполненной пепельницы.
— Из-за чего?
— Похуй.
Намджун усмехнулся — зло, колюче, так, что желваки заходили ходуном. Его, блять, вся эта херота начинает сильно бесить. И даже не потому, что Юнги засунул ёбаный язык в ёбаную (Намджуном) задницу, резон похуже — от осознания, почему всё нутро так горит от этих мыслей, было хуже, чем от жары.
— Ты думаешь, я не заметил? — он сел на корточки перед матрасом, так, чтобы видеть лицо Юнги, и смотрел сверху вниз, считывая каждую микромимику, каждое дрожание ресниц, которые стали длиннее, или это просто он стал чаще на них смотреть. — Блондинку с экономического. Которая на тебя смотрит, как на последний кусок торта. Ты решил стать натуралом, Юнги? Забыл, как подо мной извивался?
— Заткнись.
— Как просил ещё? Как царапал спину? Как говорил, что без моего члена в твоей заднице не уснёшь?
— ЗАТКНИСЬ!
— А теперь — жена? Дети? Ты, блять, серьёзно?
Юнги резко подорвался — ну наконец поползновение, блять! — упёрся в матрас острыми локтями и таким же острым взглядом в Джуна.
— Не всё в этом мире крутится вокруг твоего хера, — прошипел Юнги сквозь зубы. Глаза налились чёрным, но в этом чёрном ненависти — ноль, там паника, страх и что-то такое, от чего Намджуну хотелось не бить, а прижать к груди и не отпускать, потому что Юнги никогда так не смотрел. Даже когда они дрались, даже когда он проигрывал. — Заебал.
— Может, не всё, — Намджун наклонился ещё ближе — так, что между их лицами осталось два сантиметра, не больше, — и продолжал, чеканя каждое слово, выплёвывая их Юнги в губы, почти касаясь: — Но ты на нём ещё как крутишься, Сахарок. Какая жена? Ты ебанулся? Жара в башку ударила?
И он сделал то, что делал сотни раз до этого, — почти невесомо ткнул пальцем в висок Юнги, толкнул его голову, по-свойски, по-пацански, с той дурацкой интимностью, которая была только у них двоих и больше ни у кого. Обычно этот тычок заканчивался тем, что Юнги огрызался, кусался, а потом они оба ржали, потому что было смешно, потому что они были вместе.
В этот раз Юнги взорвался. Он резко сел — ударил Намджуна в грудь, сильным, злым толчком, с такой ненавистью, будто перед ним был не человек, которого он целовал прошлой ночью полусонно в лоб, а враг, разрушивший его жизнь.
— Не трогай меня! — неожиданно звонко крикнул он, и в этом крике было столько боли, что у Намджуна внутри впервые возникло то чувство — всё оборвалось. — Ты нихуя не понимаешь! — Юнги вскочил на ноги, руки тряслись, голос срывался на визг — он так не кричал даже на сцене, когда рвал связки в хрип. — Я не хочу больше жрать эту грёбаную лапшу! Не хочу спать на полу в духоте, когда за стеной кто-то орёт, а у нас нет денег даже на ёбаный вентилятор! Она предложила мне жизнь. Нормальную. С деньгами. С будущим. А ты что мне дашь?
Намджун встал — медленно, тяжело, как медведь после спячки, — и они оказались напротив друг друга. Два метра между ними, которые раньше вмещали весь мир, а теперь превратились в пропасть, заполненную зноем, табачным дымом и словами, которые невозможно вернуть назад. Он чувствовал, как под кожей пульсирует ярость, как кулаки сжимаются сами собой, как челюсть сводит так, что зубы скрипят, но всё это было мелочью по сравнению с тем, что творилось в груди — там, где поселился Юнги, обосновавшись как таракан в тёплом углу, и теперь оттуда орал его же голосом, требуя ответа, который невозможно дать. Намджун протянул руку, схватился за пояс узких, блять, скинни и рывком притянул Юнги к себе.
— А то, что ты подо мной как сука тёчная, — Намджун почти рычал, подаваясь вперёд, сокращая расстояние до одного вздоха, до одного удара сердца. — Какая, нахуй, нормальная жизнь? Ты меня первый поцеловал, забыл? До тебя я на парней не смотрел. Твоя задница меня интересует только потому, что она твоя. Потому что ты — мой. А ты мне про какую-то бабу?
— Ты думаешь, я хочу этого?! — закричал Юнги, и в его глазах блеснуло что-то мокрое — или показалось, потому что Юнги никогда не плакал, и сейчас точно не мог заплакать, нет, не от таких слов, не от этой правды. — Думаешь, я хочу её?!
— Тогда зачем, блять?!
— ПОТОМУ ЧТО ЭТИ УБЛЮДКИ МОИХ РОДАКОВ ЗАКОПАЮТ!
Юнги замахнулся первым — кулак летел в плечо, не глядя, на адреналине, и Намджун едва успел отшатнуться, но второй пришёлся в челюсть, хороший такой, мразь, поставленный, смачный, и Нам ненадолго из реальности выпал, пропустил третий — в грудь. И дальше он уже не считал, потому что Юнги колотил как бешеный, без разбора, куда попадёт, а Намджун, который мог бы прекратить это одной хваткой, одной фразой, одним движением, не прекращал — отвечал.
Это была не киношная драка, в ней красивого нихуя, а практичного ещё меньше с течением времени. Реализм, мать вашу! Удары не отточены, никто красиво не уворачивается — только пиздецки неловко, согнув колено куда-то вбок или выгнув позвоночник так, что он хрустом мог бы разбудить старика ночью. Хотя они и жили вместе, эту жизнь любили и в жизни друг друга нарочно побольше места занять пытались, это была драка на выживание. С хрипами, с рывками, с отчаянными ударами по самым больным местам, не куда попало — Намджун бил в живот дохлого Юнги, Юнги бил в лицо громадины с мышечным каркасом, который даже опытный профи с первого раза пробить бы не смог. И каждый удар был вопросом, на который никто не хотел отвечать: почему? зачем? кому станет легче, когда мы оба будем в крови на этом гребаном матрасе?
— Да что с тобой не так?! — кричал Юнги, целясь в челюсть и снова промахиваясь. — Почему ты не можешь просто…
— Что? Просто что?! — Намджун перехватил его руку на замахе, сжал запястье больно, костяшки хрустнули, и Юнги зашипел, но не остановился — ударил другой, в рёбра, и Намджун не сдержал рыка, отпустил его, отшатнулся на секунду, и этой секунды хватило, чтобы Юнги вцепился в его плечи, в голую кожу, которая была мокрой от пота и горячей, как раскалённая сковородка, на которой часами жарят мясо без масла.
Намджун чувствовал, как чужие ногти впиваются в него, как оставляют полосы, как Юнги использует его тело, чтобы подтянуться, подпрыгнуть, попытаться повалить, но куда там — вес, мышцы, кости, всё было на стороне Джуна, который скинул футболку пару часов назад, потому что в этой духоте даже под тонкой тканью кожа задыхалась (как Юнги, блять, дрых в джинсах?). У Намджуна вообще-то охуенное тело: бицепсы надутые, кубики пресса на месте, широкая грудная клетка, талия, все дела, и можно подумать, что он нарочно подкачался, чтобы соблазнять Юнги, у которого слабость к брутальным парням, — он никогда самому себе не признает — но всё примитивней. Денег на спортзал и протеин никогда и в помине не было, а вот смены на складе, где он таскал ящики по десять часов в этом адовом зное, давали дополнительные бенефиты помимо денег. На эти деньги, к слову, Намджун покупал домой пачки для чапагури — Юнги обожал его, а Намджун делал вид, потому что любил обычных острый рамён, как все нормальные люди, — и две банки пива. Пиво они выпивали на двоих, прислонившись друг к другу спинами, потому что сидеть на матрасе с прямыми спинами было невозможно — подушка сдулась ещё год назад. В общем, тело Мона было телом рабочей лошади, которая тащит на себе груз, пока её не начнут бить по ногам. И сейчас эта рабочая лошадь пыталась удержать свою единственную причиной не останавливаться.
Юнги бил всё хуже — слабее, смазаннее, потому что силы кончались, потому что он сам себя изматывал этим приступом ярости, который уже не питался ничем, кроме отчаяния. Очередной удар пришёлся по голому плечу — кулак скользнул по мокрой коже, не достиг цели, и Юнги зашипел, тряся ушибленной кистью, потому что ударить железобетон — себе дороже, даже если стена не даёт сдачи. Но Намджун сдачи давал — он отвечал на каждый удар, потому что внутри него самого бушевало бешенство, которое сдерживалось три дня, пока Юнги молчал и отворачивался к стене. Он бил не потому, что хотел сделать больно, — он бил, потому что боялся, что если не ударит сейчас, то сломается и начнёт выть, и тогда Юнги увидит, как ему на самом деле страшно.
Намджун сбил его с ног одним движением — резким, сильным, но не жестоким, даже в этом бешенстве он контролировал себя, он никогда не переступал ту грань, за которой начинается настоящее «больно» для его ангела. Они рухнули на матрас — гора мышц, облитая потом, и тощий, злой, как ощетинившийся пёс, комок нервов, что дрожал и колотил кулаками по груди, по плечам, по всему, до чего мог дотянуться. Намджун прижал его своим весом, железными руками, жёстко, беспощадно, так, что Юнги почти не мог дышать, но продолжал брыкаться, пытаясь вывернуться, и кричал, кричал, захлёбываясь злостью и обидой.
— ПУСТИ, ГОВОРЮ!
— УСПОКОЙСЯ!
— СУКА, НУ ПОЧЕМУ ТЫ ТАКОЙ ОГРОМНЫЙ, БЛЯТЬ?! — Юнги колотил кулаками по его груди, но удары уже были слабыми, почти беспомощными. Потому что выдохся, потому что внутри не осталось ничего, кроме этой глухой, тупой, отчаянной боли, которую нельзя выплеснуть через кулаки, сколько ни бей. — ПОЧЕМУ ТЕБЯ НЕЛЬЗЯ ПРОСТО ТАК ВЗЯТЬ И СБРОСИТЬ?!
Намджун замер всего на секунду, чтобы посмотреть на него сверху вниз, на это мокрое от пота и слёз (или нет, не слёз, просто пот попал в глаза, да, точно) лицо, на эти горящие ненавистью и чем-то ещё глаза, на разбитую губу, из которой сочилась кровь, смешиваясь на подбородке с солёной влагой, — и усмехнулся. Зло, сквозь такую же разбитую губу, сквозь боль, которая разрывала грудную клетку изнутри, сквозь всё, что они не договорили за эти годы в этой проклятой духоте.
— Не тебе ли это нравится? — вдруг без угрозы, а со странной, почти нежной насмешкой, которая всегда действовала на Юнги как холодный душ.
Юнги дёрнулся ещё раз — слабо, чисто для проформы, — и замер. В тишине без ударов его дыхание было в унисон Наму тяжёлым, рваным, грудная клетка ходила ходуном под ладонью Джуна, которой он продолжал давить, и в этом адовом создании уже не было ни злости, ни ненависти — только усталость. Такая глубокая, такая всепоглощающая, что Джуну на секунду показалось, что прямо сейчас, у него на глазах, Юнги просто перестанет дышать, потому что устал даже вдыхать этот спёртый воздух, полный хуйни с улицы и дешёвого табака.
— Пошёл нахуй, — выдохнул он тихо, почти шёпотом.
— Рассказывай, — потребовал Намджун, не отпуская, не ослабляя хватку, чувствуя, как под пальцами бьётся чужой пульс — слишком быстрый, слишком неровный, как сбитый бит, который не спасти даже чёртовым лучшим сэмплом.
— Отвали.
— Юнги.
— Я сказал, отвали.
— Не отвалю. Никогда не отваливал, и сейчас не начну, — Намджун смотрел в глаза — близко-близко, так, что видел расширенные зрачки, бешенство, слёзы, которым не пролиться, и эту тонкую, едва заметную дрожь в уголках губ, что не мог контролировать даже самый дикий ублюдок на свете. — Кто эти ублюдки? Что они тебе сделали?
Юнги закрыл глаза — будто отключился, выпал из отвратной реальности, где над ним человек, которого он любит больше всего на свете и которого собирается бросить. Забыл на мгновение, вынул раздирающую душу боль и пнул носом любимых джорданов нахуй подальше, чтобы не мешалась. Юнги — комок сухого мха, никому ненужный, давно внутри мёртвый, любящий только огонь и настолько сильно, что в пламени тонет мгновенно и полностью. Он — оголённый провод, спичечная головка, хуже — обнажённый нерв, его раздражают незначительные (только не для него самого) мелочи, бесит до трясущихся рук несогласие с его мнением, выводит из себя абсолютно всё, не вписывающееся в его картину мира — грубую, отчаянную, оправдывающую средства достижения цели, повёрнутую на музыке и не считающую жизнь без грызни жизнью. Мин Юнги заводится даже не с полуслова — с одного пренебрежительного взгляда в свой адрес, и нихуя не удивительно, что он пытался выместить недовольство на Джуновой тушке. Удивительно другое — что он, блять, держит в голове?
Юнги положил дрожащие ладони на грудь Намджуна — не отталкивая, искал опору. Грудь была широкой, твёрдой, потной, вся в царапинах от его ногтей, в красных полосах, которые он же сам оставил минуту назад, когда пытался вырваться. Он провёл по ним пальцами, почти нежно, и Намджуна глубоко-глубоко внутри от этой непривычной нежности ломало. Он ни черта не понимал мозгом, но сердце (уже давно не принадлежащее ему одному) подкидывало мысли настолько тёмные, что желание вскрыть черепушку возвращалось.
Юнги касался его так, будто прощался.
Юнги открыл глаза. В них не было ничего. Пустота, абсолютная, всепоглощающая, как чёрная дыра, которая засасывает всё вокруг, не оставляя даже надежды на свет. За окном солнце всё ещё светило — золотое, яркое, предзакатное, — и этот свет ложился на лицо Юна оранжевыми полосами, делая его похожим на фреску в старом храме, где Намджун никогда не был, потому что в богов не верил. Однако в одно он верил — ангелы существуют, крылья из лопаток не растут, без нимба над головой, просто безумно красивые бледные принцессы, как та, что в золотом мареве сейчас лежала под ним. Наверное, если ангелы есть, должен быть и Бог? Если он есть, он точно самый жестокий ублюдок. Намджун его ненавидит.
— Её родители, — начал Юнги, голос был пиздецки пугающий — мёртвый, как у покойника, который уже смирился с тем, что его похоронили заживо. — Пришли к моим на прошлой неделе. Сказали: или я женюсь на их долбаной дочери, или они похерят жизнь мне и моим старикам, — он усмехнулся, криво, горько, ничуть не похоже на ту ухмылку, которая будоражила в Намджуне незнакомую ему раньше страсть к парням (к одному конкретному вообще-то). — Они сраные судьи и владельцы отелей, Нам. У них деньги, связи, власть. А у моих — квартира в панельке и надежда, что сын когда-нибудь станет нормальным. Им слова этих ублюдков как мёд, понимаешь? — в голосе Юнги боли было столько, что у Намджуна больно сдавило горло.
— Ты можешь заявить на них. В полицию. В суд.
— Чем? — Юнги снова усмехнулся — усмешка хуже крика. — У меня есть ты и матрас на полу. У них — адвокаты, которые размажут нас, как клопов, даже не заметив.
— Тогда мы сделаем так, что они заметят. Запишем трек, я всё расскажу. Найдутся люди, которые помогут.
— Какие люди? — Юнги смотрел в упор, в его глазах было так много отчаяния, сколько Джун не видел в нём в их худшие дни. — Нас нихуя не знают. Мы — два голодранца, которые жрут дерьмо и спят на полу. А они — система.
— Разве ты будешь счастлив с ней? — Намджун вдруг заговорил тихо-тихо, ощущая, как в горле встаёт ком. — Ответь мне. Не им. Мне. Разве ты будешь счастлив?
Юнги не ответил сразу. Смотрел в потолок, на трещину, которая тянулась от угла до угла, как граница между их жизнью и той, другой, нормальной, правильной, где нет места ни кимпабам из 7-Eleven, ни дешёвым цепям, ни битам, которые будут собирать стадионы, но которых никто никогда не услышит. А потом повернул голову и посмотрел на Намджуна — так, будто видел его в последний раз.
— Какая разница? — устало, пусто пиздец и страшно. — Счастлив или нет. Тут счастья тоже не много.
— Не много? А я? На меня тебе похуй? — вышло надрывно, у Джуна до сих пор тянуло где-то в гортани и дико болело в груди. — Юнги, мы почти выбрались. Пара песен, альбом, контракт, и всё будет хорошо. Потяни с ней, а? Мы что-то придумаем.
Юнги сел — медленно, каждое движение давалось через силу, — и его плечи, обычно такие прямые, такие дерзкие, острые, о которые порезаться страшно, но лезешь на них сам, сам по ним шеей проводишь, потому что умереть от этого — это хорошо, приятно почти, — опустились. Он стал маленьким, очень маленьким, совсем не похожим на того дикого ублюдка, который ворвался в жизнь Намджуна три года назад и перевернул всю его жизнь вверх дном. Джун хотел протянуть руку и хотя бы погладить по голове, по этим белым сухим волосам, которые пахли дешёвым шампунем и потом, — но не сделал этого. Потому что знал: если коснётся, то уже не отпустит. А придётся.
Юнги встал — пошатнулся на секунду, схватился за стену, но удержался. Нашёл на полу свою пачку сигарет, вытряхнул последнюю, прикурил дрожащими пальцами. Выдохнул дым в потолок, шумно и протяжно, и с выдохом выплеснул столько всего, что не мог сказать словами.
— Не звони, — он глянул куда-то в сторону, в угол, на пыльную батарею, на потрёпанные листы с нотами, которые они исписали вдвоём. — И не пиши. Я сам найду тебя, когда смогу. Если смогу.
Он пошёл к двери, медленно, будто ноги наливались свинцом, и свет заходящего солнца бил ему в спину, делая похожим на святого с мозаики в старом храме, куда они никогда не ходили и, блять, не пойдут, потому что оба ни в бога, ни в чёрта не верят, верили только в музыку и друг в друга. Дверь скрипнула, когда Мин её толкнул, — этот скрип всегда бесил Намджуна, но починить было некогда, да и денег жалко, — и Юнги шагнул в коридор, где пахло чужими ужинами и дешёвыми духами соседки с первого этажа.
— Юнги, — окликнул последний раз Намджун, и голос его сорвался — впервые за много лет сорвался, как у пацана, которому сказали, что отец не вернётся домой.
Юнги остановился, не оборачиваясь. Рука замерла на дверной ручке.
— Я буду ждать, — сказал Намджун в спину. В голосе его не было злости — только сталь, только то, что невозможно сломать, даже если в тебя вцепятся все власть имущие этой грёбаной страны. — Всегда. Понял? Всегда, блять. Только вернись.
— Ты справишься. Ты сильней меня. — Юнги дёрнул плечом — то ли всхлипнул, то ли выдохнул-выдохся — и шагнул за дверь.
Щелчок замка прозвучал как выстрел.
Намджун остался сидеть на матрасе. Голый торс — пот, кровь на разбитых костяшках, рассечённая бровь, из которой сочилась тонкая струйка, смешиваясь с солёной влагой на лице. В комнате пахло табаком, жареным мясом со двора и пустотой. Золотой свет заката постепенно угасал, уползая со стен, с пола, с их грязной посуды на столе, но Намджун этого не замечал — сидел и смотрел на дверь, за которой исчез Юнги, и не верил, что она откроется снова. Не верил до конца даже, что она реально закрылась.
Он смотрел на дверь долго, очень долго, потом опустил голову и не то засмеялся, не то зашелся кашлем. Плакать он не умел. Учиться не собирался. Поэтому просто сидел, сжимая кулаки, и чувствовал, как внутри, между рёбер, разрастается пустота, которую теперь ничем не заполнить — ни битами, ни текстами, ни стадионами, которые придут потом, когда это уже не с кем будет разделить.
Глаза резко открываются, Намджун вздыхает — ёбаного света до сих пор много, звуки толпы не стихли, чёрт, у него реально бешеные фанаты, только стаффа меньше и стало. Он убирает телефон в карман, переворачивая экраном к бедру, чтобы точно не видеть.
Встаёт, глупо отряхивает колени, менеджер уже у двери, о чём-то говорит, но Намджун слышит только пульс в ушах — тяжёлый, медленный, как тот бит, который Юнги написал для их последнего трека. Того ебанутого, с эмбиентом, который никто не понял, но все захотели понять.
— Выходим? — спрашивает менеджер.
— Выходим, — отвечает Намджун и толкает дверь.
Он толкает дверь и вываливается в коридор, освещённый тусклыми лампами, которые мигают в такт с его пульсом — или не в такт, он уже не разбирает. За спиной — гул стадиона, впереди — выход к машине, но сначала испытание поинтересней, толпа. Менеджер семенит рядом, что-то тарахтит про интервью, про важного спонсора, который ждёт звонка, про то, что «Джун, нам правда пора, они уже заждались».
— Спонсоры подождут, — небрежно бросает Намджун, не оборачиваясь. — Люди — нет.
Охрана расступается, и он выходит на улицу — в море лиц, в крики, в руки, которые тянутся к нему со всех сторон. Десятки, сотни глаз горят в темноте, кто-то уже плачет, кто-то пытается пролезть под ограждение, кто-то просто стоит и смотрит, раскрыв рот, не веря, что он здесь, настоящий, не на экране телефона, а тут, за метр, можно дотронуться до его куртки, до его руки, до его волос — белых, выбеленных под ноль, таких же, какими они были у того, кто ушёл. Он не закрасил их в чёрный. Не смог, блять, не хотел.
— Джун! Джун, оппа, я тебя люблю!
— Рэпмон, ты бог!
— Сфоткайся со мной, умоляю!
Он улыбается — открыто, без позолоченной рэперской маски, — и идёт в толпу, не ждёт, пока подведут, не смотрит сверху вниз, подходит сам, берёт протянутые телефоны, расписывается на постерах, на чехлах, на чьём-то плече. Девушка с розовыми волосами протягивает ему маркер, руки трясутся так сильно, что она роняет его, и Намджун наклоняется, поднимает, отдаёт обратно, касаясь её пальцев. Нарочно или нет — хер знает, у Намджуна слабость перед милыми яркими девушками и дерзкими хуесосами (одним).
— Хэй, не бойся, — говорит он, улыбаясь с ямочками, смотря прямо ей в глаза. — Я не кусаюсь.
Девушка краснеет до корней волос и визжит так, что закладывает уши. Намджун смеётся — коротко, басовито, без грамма надменности, её никогда не было и в привычку она не вошла — он всегда так смеялся, даже когда у него причин для смеха не было.
— Ты мой герой, Джун-оппа! — кричит кто-то из толпы так громко, что этот голос перекрывает остальные.
Намджун поворачивается на звук, находит девушку в толпе — маленькую, милую до невозможности (удивительно, как она смогла издать такой громкий звук), с огромными глазами, в которых слёзы, и подходит к ней. Она не верит — замирает, когда Рэпмон оказывается рядом, и смотрит на него снизу вверх, как на что-то нереальное. На божество, на идола, на лучшего друга, с которым связь космическая, хоть вы и не знакомы ни черта.
— Герой — это тот, кто не сдался, — говорит он, наклоняясь, чтобы она слышала. — Я просто не умею иначе.
Он чмокает её в макушку — коротко, по-отечески, без заигрываний, — и она всхлипывает, закрывая лицо руками. Кто-то рядом аплодирует, кто-то кричит «и меня!», но Намджун уже разворачивается и идёт к машине, потому что менеджер дёргает за рукав, потому что охрана начинает нервничать, потому что толпа напирает, и ещё минута — и они снесут ограждение.
Он садится на заднее сиденье, хлопает дверью, и сразу становится тише — звуки приглушаются, будто кто-то нажал на пульте «выкл», но не до конца, оставил фоновый шум, чтобы не было слишком вяло. Машина трогается, фанаты остаются позади, машут, кричат, бегут за авто, пока не выдыхаются. Намджун смотрит в окно, на мелькающие огни города, в зеркале заднего вида его отражение: белые волосы, растрёпанные после концерта, разбитая губа (в драке? в воспоминаниях? какая разница), глаза, в которых всё ещё горит что-то от того пацана, который таскал ящики на складе и верил, что музыка спасёт. Он не менялся. Разве что подрос на сантиметра два, перестав сутулиться.
Джун достаёт телефон, смотрит на экран. Чёрный. Никаких уведомлений. Пальцы сами набирают знакомую комбинацию — он не сохранял номер, но помнил наизусть, и это бесило больше всего. Нажимает «вызов». Гудок. Долгий, тягучий, как тот эмбиент, который он не понимал (и до сих пор не понимает), но который теперь звучал у него в голове навязчиво, как фантомная боль от ампутированной конечности.
— Абонент временно недоступен, — говорит механический голос, и Намджун сбрасывает вызов, не дослушав.
Он знал. Знал, что не ответит, что никогда не отвечал, что номер давно недействителен, или Юнги сменил его, или просто заблокировал Джуна после того, как надел обручальное кольцо и закрасил блонд в чёрный. Но он всё равно набирал. Каждый раз. После каждого концерта, после каждого стадиона, после каждой песни, которую они написали вместе, а теперь он поёт один.
— Водитель, — говорит он, не поворачивая головы. — Покрути что-нибудь из старого.
— Из первых альбомов? — переспрашивает водитель.
— Ага.
Динамики оживают, и салон заполняется звуками — тягучим битом, парой аккордов на электро, ударными, его собственным голосом вперемешку с другим, рычащим, сиплым и дерзким до охуения, оставшимся в прошлом самолично, без согласия Намджуна. Удивительно, что он никогда не писал с дохуя наглой претензией, что в альбомах Рэпмона его, блять, партии, удивительно, что «feat. SUGA» в трети треков его не смущало, удивительно, что он, чёртов ангел с дьявольской душой, в тот вечер в первый и последний раз Джуну соврал, сказав, что напишет. Намджун закрывает глаза, откидывается на спинку, и чувствует, как внутри, между рёбер, пустота начинает пульсировать в такт музыке.
Снаружи — огни города, внутри — его голос, который поёт особенно цепкие строчки: «я стану тобой, если это поможет не помнить». И он не знает, поможет ли. Но продолжает петь. Потому что больше не умеет. Или умеет только это.
Примечания:
Где болело, где, наоборот, приятно жгло? Если отозвалось хоть чем-то — кинь в комментарии пару слов:)