***
В городе пахло гарью задолго до того, как поляки выстрелили из своих пушек в первый раз. Смута - она ведь не только на границах полыхает... Она и в душах людских тлеет, как скрытый уголь в старом торфянике: дыма не видать, а земля от жару раскалывается. Саша это чувствовал всем своим девятилетним естеством: он был сиротой, а сироты в осаждённой крепости взрослеют быстрее, чем караваи в печи Филимона. Отца своего он помнил смутно - высокого, пахнущего лошадиным потом и полынью стрельца, который ушёл однажды на заставу и не вернулся. Матери у него и вовсе словно не бывало - только рассказы соседок перемывали её память, да и те быстро затмились сплетнями о более живых и насущных вещах. В длинные летние вечера Сашка взбирался на крышу Авраамиевой башни и смотрел на запад, туда, где дым пожарищ уже затягивал горизонт. Он пытался разглядеть в той мгле огненный силуэт Царя, о котором столько наслышан, и видел... Или хотел видеть, свет на самом краю земли, алый, неистовый, как рассвет, решивший родиться до срока. — Слышишь? — сказал он однажды Фёдору. — Скоро он придёт. Очень скоро... — А если не придёт? — спросил друга тот, откладывая берестяную грамоту, которую марал корявыми буквами - учился каллиграфии у дьяка Алексея Ивановича, и шло у него это дело бойко, с Божьей искрой. — Если ты ошибся, и никакого Царя нет? — Есть! — горячо выпалил Сашка. — В Москве его столько людей видело, что враньём не покроешь. Ты только подумай, Федька: едет он по земле, а копыто коня не касается земли - так и ступает поверх травы, не приминая её... И воздух вокруг него звенит, как... Как струна! Прямо как... — Как в церкви? После литургии, когда последние молитвы поют... — Вот-вот! Как в самой главной молитве. Он же не простой воин, он заступник! Фёдор положил подбородок на сложенные на столе руки и поглядел на друга долгим, изучающим взглядом. — Саш, а ты... Боишься умереть? Вопрос повис между ними тяжёлый, как стена, на которую ежедневно лезут враги. В живом воображении задумывшигося Сашки смерть представлялась не то чтобы плохо... Иногда даже чем-то вроде приключения. Ведь если ты погибнешь с оружием в руках, защищая свой дом, Бог тебя простит и возьмёт на небо, где вокруг тебя будут свет и птицы и где можно будет есть сколько угодно мёда из дуплистых лип. Что в этом может быть плохого? Прямо настоящий рай! — Нет. А ты? Глядя на наконец вышедшего из транса друга, Федька ничего не ответил. С широкого открытии глазами, полными чего-то удивительно трогательного, он бросился вперёд, и обнял его, как никогда не обнимал: совсем резко, и прямо порывисто, словно боялся, что друг развеется, или... Превратится в утренний туман, если он не коснётся его сейчас, наощупь, всерьёз. Сашка почувствовал, как пальцы мальчишки впились в его плечи, и особенно пылко почувствовал, как часто и неровно колотится сердце попёнка сквозь холщовую ткань. — Не умирай... — прошептал Фёдор куда-то в Сашкино плечо. — Не умирай, слышишь? — Да что ты, — неловко ответил мальчик, пытаясь извернуться. Ему было как-то слишком щекотно от тёплого дыхания друга на шее... — Не помру я! Я ж Царя с Огненным щитом позову... Он меня и от самой смерти спасёт! — эти слова, сказанные наполовину в шутку, на долгие годы станут последними, которые он скажет Фёдору, не давясь болью и не разбиваясь на рваные, бессмысленные слоги. Когда начался штурм, Сашку вместе с остальными детьми и стариками загнали в глубокий подвал Авраамиевой башни. Там было сыро, пахло замшелым камнем и страхом, тем особым, кислым запахом, который выделяют люди, когда молятся, сбивая глотки о быстрые, отчаянные слова. Всё бы ничего но... Фёдора рядом не было. — Он у дьяка. — шепнула какая-то тётя, глядя страдальчески на Сашу. — Приказали ему бумаги важные переносить. Он, сказывают, сейчас в Княжеской башне. Сашка рванулся было к выходу, но его перехватили чьи-то жилистые, въевшиеся запахом дыма и соли руки. Кто-то из ратников, усталый, со следами копоти на лице, сказал коротко: "Сиди". В подвале, чуть позже, наконец зажгли лучины. Тени заплясали по сводам, вырывая из темноты то чей-то бледный лоб, то сложенные в молитве ладони... Сашка закрыл глаза и начал шёпотом призывать Царя с Огненным щитом. Он лепил всё это из... Ничего слова, буквально из воздуха - обет, из собственной горячей веры." Приди... Спаси... Защити... Забери отсюда!Забери меня к себе! Забери нас к себе, чтобы не видеть больше, как падают люди, как горят дома, как Фёдор, маленький, неловкий Фёдор с его сияющими глазами, остаётся один в этой бойне...!!! "
Но, как и было предначертано судьбой, и глупыми враками - никто не пришел. Пушки стреляли до рассвета, а потом вдруг замолчали. — Отбились...! На этот раз отбились. — прозвучало в душной толпе. Но Сашка уже ничего не слышал. Он пробился сквозь толпу, вылетел наверх, где утреннее солнце больно резало глаза, и побежал к Княжеской башне, сбивая ноги о булыжники, окровавленные, присыпанные золой. Сложно было ориентироваться в таком свете - было слишком ярко, но Федю он нашел у колодца. Мальчик сидел, прислонившись спиной к замшелому срубу, и держался за живот. Сашка сначала не понял, в чём дело - просто увидел, что у друга странный, чересчур спокойный взгляд и очень белое лицо, и только когда подбежал ближе, заметил алую полосу, расползающуюся по подряснику. — Федька... Федька, что случилось? Кто? — Не знаю... Ударил кто-то. Я не разглядел. Темно было, а сейчас... — он перевёл взгляд на Сашку, и в этом взгляде, ясном, почти прозрачном и умершем, было сосредоточено всё, что осталось от жизни в то мгновение. — А Царь твой не пришёл... — сказал Федя беззлобно, выдавив из себя смешок. — Наверное, я не угодил ему чем-то. Слёзы хлынули из Сашкиных глаз, горькие, солёные, и совсем неудержимые. Он опустился на колени рядом с другом, и всеми своими детскими силами попытался зажать рану руками, но пальцы скользили в чужой тёплой крови, а Фёдор только слабо вздрагивал от каждого прикосновения. Вокруг уже собирался народ: кто-то побежал за лекаркой, кто-то бормотал молитву, крестясь мелко и пугливо, а Сашка сидел, замотанный в собственном бессилии, и не мог пошевелиться, словно время вдруг застыло, растянувшееся в бесконечную, беззвучную секунду. Фёдор умирал медленно, неловко, как умеют умирать только дети: то теряя сознание, то возвращаясь и открывая удивлённые, с длинными ресничками глазки, будто он всё ещё находил в этом мире что-то новое. — Саш... — позвал он в последний раз. — А помнишь, мы на крышу с тобой лазали? И звёзды считали? — Помню, — едва слышно ответил мальчонка. — Помню, Федь. — Там, где я сейчас буду... — Фёдор запнулся и прокашлялся. — Там тоже звёзды есть? — Есть. — соврал он в последний раз для Фёдора, не жалко, не боясь, и определенно не сомневаясь ни на миг. — Там их полным-полно. Миллион... Они светятся и переливаются, и вокруг них ангелы ходят. — Хорошо... — выдохнул друг, и наконец затих. Похоронили Фёдора за городской стеной, на старом кладбище, где уже не осталось места для новых могил, но прорыли ещё одну, маленькую, в ногах у какой-то древней каменной плиты, чьё имя стёрлось дождями и временем. Однако Саша на похороны не пошёл. Он забился в угол пекарни, завернулся в мешок из-под муки и просидел там до вечера, пока Филимон не выволок его за шиворот и не ткнул носом в остывшую печь: — Гляди. Вот так твоя бомба вчера полыхнула, и ничего не осталось, кроме сажи. Так и друг твой - сгорел, и не вернётся. Мальчик подобрал с земляного пола маленький обгоревший уголёк и зажал в кулаке, чувствуя, как тот жжётся сквозь кожу. Он не хотел, чтобы такое чувство уходило. Он хотел запомнить эту боль навсегда, как единственное, что осталось у него от Фёдора. Не слова, не объятия, не запах летнего вечера, когда они сидели на крыше и считали звёзды... А только боль и колючее жжение. Только уголь, медленно прожигающий ладонь.***
И всё-таки Сашка выжил. Всю осень и зиму он бродил по городу, помогая чем мог солдатам и горожанам: вязал копья, когда не хватало рук, таскал воду, когда колодцы загрязнялись, а иногда его брали на ночные дозоры, там, где опытные воины подозревали вражеских лазутчиков. Однако Сашке, в отличии от этих взрослых дядек, не было страшно. Он даже хотел наткнуться на того, кто ударил Фёдора. Хотел найти дьяка, которому накануне штурма приказали срочно переносить бумаги, и который потом бесследно исчез, послав мальчика на смерть за своей предательской спиной. Но дознаватели всё сделали за него. — Дьяк Алексей Иванович - польский шпион, — объявил воевода Шеин на общем собрании. — схвачен при попытке уйти в стан неприятеля. По законам военного времени - казнить. Сашка стоял в толпе и слушал, как практически незнакомый, незначительный человек, с оплывшим лицом и дрожащими руками, молча принимает смертный приговор. От всего этого он почувствовал... Пустоту. Ни радости, ни облегчения, только вопрос, застрявший где-то между горлом и сердцем: а если бы не этот, а кто-то другой? Если бы я не отправил Фёдора тогда, ночью, в эту проклятую башню, а оставил при себе, он был бы жив? Он гнал этот вопрос от себя, как назойливую муху, но он всегда настойчиво возвращался. Осада Смоленска длилась двадцать месяцев - город пал, как и предсказывали старые воеводы, видя, как тают припасы и редеют защитники. Но случилось это уже без Сашки: осенью 1611 года его, раненого и почти неходячего, обменяли на польского ротмистра, попавшего в плен к русским отрядам под Москвой. Он оказался в столице, где Смутное время только набирало обороты. Вокруг убивали, жгли, грабили, и повсюду чудился Сашке тихий, укоризненный взгляд Фёдора. Тот самый, каким друг смотрел на него перед смертью: ясный, почти прозрачный, с крошечной каплей недоумения." Зачем ты возвращаешься туда, где тебе больше не место? "
Но Саша никогда не находил ответа, злее и горше которого был только следующий вопрос: а что мне ещё остаётся? Спустя годы - через семь лет, через десять, через все тридцать, что отделяют юность от зрелости, судьба занесла Сашку, уже взрослого, заросшего щетиной мужчину с жесткими глазами, под Москву. Крепость Смоленск давно пала. Воеводу Шеина после долгого плена обменяли на каких-то важных панов, и Сашка с ним не встретился - только слышал, что Шеин снова воюет, снова пытается отбить западные рубежи. А у него самого война была иная: Крымский хан Девлет I Гирей с огромным войском двинулся на Москву. Сашку, служилого человека невысокого чина, бросили на остриё удара - к тем самым позициям, где в конце июля 1572 года русские полки сошлись с ордой в кровавой мясорубке, названной потом историками битвой при Молодях. Кто-то сражался за царя, кто-то за веру, кто-то, потому что некуда больше было идти... А Саша сражался за то, чтобы не слышать больше в собственной голове тихий хор укоризны, который преследовал его все эти годы. Там, среди гари, криков, лязга сабель и предсмертных хрипов, он и встретил старика: дед выглянул из темноты обвалившегося окопа - невысокий, согбенный, с белыми, как у лунного старца, волосами. Глаза его светились ровным, спокойным светом, каким светятся лампады в алтаре, когда священник читает главные молитвы. — Ты Сашка? — спросил дед просто, без всяких обиняков. Молодец опешил. — Кто ты? — спросил он, сжимая в руке меч - запачканный, с зазубриной на лезвии, но всё ещё острый. — Я тот, кто покажет тебе дорогу. Ты ведь всё искал его... Всю жизнь. По углам, по тёмным избам, по ночным кошмарам. Теперь, будет тебе встреча. Только не бойся, Сашка. Чему быть - того не миновать. Старец положил руку на плечо Сашке: сухую, горячую, с длинными подвижными пальцами (и силой в них оказалось намного больше, чем можно было предположить, глядя на его согбенную спину)... И мир вокруг словно замер. Крики стихли, гарь исчезла, а смрад поля боя сменился тонким, летучим ароматом ладана - тем самым, который наполняет деревенские церквушки на утренней службе, когда в открытые окна залетают пчёлы и солнечные блики. — Идём. Времени у тебя мало, сынок. Они шли через странное пространство - одновременно и похожее на поле брани, и непохожее вовсе. Сашка видел под ногами траву, примятую, мокрую от росы, но шагов своих не слышал, словно земля под ним была не настоящей, а сотканной из утреннего тумана. — Куда мы идём? — спросил он, когда они миновали уже, наверное, седьмую или восьмую сопку, поросшую редким кустарником. — В старую баню, — ответил незнакомец, не оборачиваясь. — Там он и ждёт тебя... Сердце молодца тут же пропустило странный, но больной удар, а потом и другой, более лёгкий, но всё ещё такой же волнующий. Он хотел спросить - кого, и даже открыл рот, но воздух в груди кончился, и вместо слов получился какой-то дикий, нечеловеческий хрип. — А ты не бойся. Он не сердится. Он никогда на тебя не сердился. Они шли долго. Как долго - Саша не знал. Может, час. Может, целую вечность... Время, как и шаги, потеряло смысл. Была только лёгкая усталость в ногах и странное ощущение, что он знает эту дорогу - знал всегда, с детства, просто забыл, а теперь вспоминает. Вот она, извилистая тропка между соснами, вот полянка, где когда-то, в другой жизни, в другом веке, они с Фёдором собирали землянику... А вот и баня. Та самая! На толстых брёвнах сруба ещё виднелись вырезанные когда-то знаки - полустёртые, непонятные, похожие на буквы неведомого алфавита. Оконце было тёмным, и кажется, затянутым изнутри чем-то плотным, непроницаемым... До боли знакомо. — Заходи. — сказал старец в спину, и Саша почувствовал, как легко смотрел он на него своими добрыми, но немного уже выцвевшими глазами. — Он внутри. — А ты? — обернулся вояк, но старика уже не было. Только белый, почти прозрачный луч падал из-за облаков на сосны, разгоняя сумрак. Внутри пахло не баней, как можно было предположить - смолой и горячим камнем. Пахло осенью, лесом и почему-то... Мёдом. И там, в самом углу, на лавке, укрытый рваным полушубком, сидел... Фёдор. Тот самый Фёдор: маленький, худенький, с сияющими глазами. Только не в привычным для Сашкиных глаз подряснике, а в белой-белой рубахе, чистый, как исповедь, когда священник только что связал тебя с небом неразрывными словами отпускаю и прощаю. — Здравствуй, Саш. — Федька! Ты!... — молодец рухнул на колени, переведясь на шёпот. — Федька... Прости, это я виноват, это я отправил тебя туда, я не пошёл с тобой, я... — Ты ни в чём не виноват. — перебил святой. Он встал, приблизился к Сашке, и на удивление, шагов его тоже не было слышно, только легкое дуновение ветерка, которое коснулось щеки сироты, словно ладонью. — Всё в жизни так, как надо. — Ты умер! — выдохнул Сашка, поднимая лицо. Слёзы уже текли по щекам, горячие, и нестерпимые. Как долго он держался... — Ты умер у меня на руках, а я ничего не мог сделать... — Тише, — мальчик присел рядом. — тише, Саш. Это было давно... И там, где я теперь, нет ни боли, ни умирания. Есть только покой. — А я без тебя... — слова кончались, разбивались о спазмы в горле. — Я без тебя жил и не знал, зачем мне эта жизнь... — Но ты жил. Помогал людям, защищал Москву, спасал других... Разве это не важно? Сашка лишь помотал головой, прижимаясь лбом к коленям друга. Он чувствовал тепло - такое же, как в тот день, когда до смерти Фёдора они сидели на крыше и смотрели на звёзды. Как в тот вечер, когда будущий попёнок вдруг обнял его и сбивчиво попросил не умирать... А теперь он, живой, сидит перед мёртвым, и мёртвый оказывается куда более настоящим, чем большая половина живых, которых Саша встречал после Смоленска. — Федь, — сказал парниша, наконец поднимая заплаканное до ужаса лицо. — а ты... Ты счастлив там? Фёдор задумался на мгновение, совсем по-человечески, с лёгким наморщиванием лба и поджатыми губами... — Да, — наконец ответил он, переведя спокойный взгляд на товарища. — только мне тебя не хватало... Очень. — Я приду к тебе! Я скоро... — Нет. — мальчонка покачал головой. — Не скоро. У тебя ещё много дел на земле... Но когда придёт твой час, я встречу тебя. У той самой бани, помнишь? — Помню... — саша подался вперёд, и обнял друга - сначала робко, а потом сильно, до жуткой боли в собственных плечах, а потом ощутил, как худые Фёдоровы руки обхватывают его в ответ. Объятие товарищей было совсем-совсем невесомым, словно Сашка обнимает воздух, ей богу. Но... С каждым ударом сердца, парень чувствовал, как пустота, зиявшая в нём все тридцать лет, заполняется: светом, теплом, тихой, всепрощающей любовью, которую он не сумел уберечь в том страшном 1609 году. — Прощай, Саш. — совсем нежно сказал мальчик, наконец отстраняясь от друга. — Федька, Федька, подожди! Федя, я...!***
Вокруг догорали телеги, стонали раненые, где-то надрывно ржала без седока лошадь... Сашка очнулся на поле боя, судя по всему. Старый дед с белыми волосами, который вывел его через странную тропу, сидел рядом на обломке лафета и молча смотрел. — Ты... — начал Сашка, ошарашенно глядя на старца. — Не благодари, — перебил дед, поднимаясь. — Платить за это тебе всё равно придётся. Сам знаешь чем. — А он... — у парня снова перехватило горло. — Он был настоящим? — Настоящим. Только ты ты сам решай теперь: ангел он или твоя совесть, что личину добрую надела, чтобы тебя не мучить. А мне пора. И дед исчез - так же быстро, как появился: растаял в воздухе, оставив после себя запах ладана, мёда и чего-то ещё, давно забытого, чего именно, Сашка не мог припомнить. — Живой, — сказал один из ратников, прибежавших чтобы поднять товарищу подняться, и глядел на него с каким-то недоверчивым облегчением. — Как тебя угораздило под тот обвал? Мы уж думали, всё - костей не соберём. — Обвал? — повторил Сашка машинально. Он оглядел себя: изодранный кафтан, ссадины на руках, грязь под ногтями - но ни одной новой раны, ни капли свежей крови... — Сам не пойму, как выжил.***
Всю обратную дорогу от Молодей к Москве, Сашка молчал. Товарищи списывали это на контузию (удар то был страшный - целая стена сырой земли обрушилась на него), спрашивали про голову, предлагали пить. Он отвечал односложно: да, нет, нормально, и вновь уходил в себя. Перед глазами всё стоял образ Фёдора - чистый, сияющий, в белой рубахе... И эти слова его: "У тебя ещё много дел на земле". Какие у него дела, у седого рубца, чья жизнь измеряется не годами, а войнами, потерями и тупой усталостью, которая поселяется в костях задолго до старости? Но Фёдор сказал, значит, надо жить. Значит, надо терпеть! Значит, надо просыпаться по утрам, жевать сухой сухарь, затягивать потуже ремень, брать в руки меч и делать что должно. Когда ночевали в монастырском подворье под Звенигородом, Сашка под вечер впервые за много лет зашёл в церковь - не так, чтобы поставить свечку за упокой, отстоять общую молитву, а просто чтобы посидеть в тишине, глядя на тёплый, золотой свет лампад перед тёмными, усталыми за века ликами святых. В храме никого не было, кроме древнего, шамкающего ключаря, который пристроился на клиросе читать псалмы. Голос у него был совсем ветхий, тихий, словно вода капала из прохудившейся кадки... Но Сашке этот голос почему-то напомнил Фёдора - его манеру говорить чуть нараспев, когда он пересказывал батюшкины проповеди. Случайно ли? Наверное, нет. Он опустился на колени перед иконой Богородицы - той, что висела у самого амвона, и прошептал молитву, которую не помнил. Просто слова родились сами собой, сложились в тугое, неловкое прошение: " Господи, если я нужен ещё, сохрани меня, а если нет - забери, но встречу с ним даруй... Пожалуйста. Пожалуйста, Господи ". В ответ - тишина. Только ключарь всё читал. Но Сашке показалось, или иконный свет стал чуточку теплее, чуточку добрее, чем за миг до его молитвы. Однако, несмотря на все чужие предсказания, Сашка выжил. Выжил в той кровавой мясорубке, когда полегли многие, а он - не очень умелый, не слишком опытный, но упрямый, как сотни таких же, как он, снова был обойдён смертью стороной. Потом были другие бои, другие походы, другие потери... И каждый раз, возвращаясь в Москву живым и почти невредимым, Сашка спрашивал себя: почему? Зачем? Кому это нужно? И однажды, может быть, через год после странной встречи с дедом в подмосковных лесах, может быть, гораздо позже, он вдруг понял: нужно это всё ему самому. Потому что смерть - это конец делам, а у него ещё оставались дела. Дела, за которые просил остаться Фёдор, когда они прощались у старой бани в том странном, сотканном из света и ладана месте. Главное дело теперь было одно: дожить. Не просто прозябать, перебиваться, тянуть лямку от приказа до приказа, а жить - полной, осознанной, молитвенной жизнью. С того дня, как Сашка в туманном Звенигороде опустился на колени перед тёмным, лампадным ликом, у него завелась привычка. Каждое воскресенье, а иногда и в будни, если служба совпадала с его редкими отлучками из полка, он ходил к обедне. Становился в самый тёмный угол, чтобы никто не видел его лица, сложившегося в напряжённую, страдальческую маску. Молился он неумело: крестился размашисто, невпопад, часто путал последование молитв, не знал наизусть ни «Отче наш», ни Символа веры, хотя в детстве попёнок Фёдор заставлял его учить, и Сашка ворчал, и отлынивал, и теперь горько жалел о каждом пропущенном тогда уроке. Но Господь, видимо, понимал его, и принимал такое косноязычное, нестройное прошение, потому что после каждой молитвы в душе у Сашки становилось тише. И в этой тишине иногда раздавался голос: совсем тихий голос, который говорил не словами даже, а просто знанием, которое падало в сердце.Ты не один. Я всегда буду рядом, пока не придет твой час, Сашка.
Сначала Сашка думал, что это ему чудится. Последствия контузии, горячечный бред, полуночное наваждение - чем только не объяснял он себе эти странные минуты, когда, закрыв глаза в церкви или дома перед сном, он слышал Фёдора... А потом понял, что не чудится. Не бред! Не сон! Вот чего он не ожидал - что когда мёртвые заговорят с живыми, это окажется так страшно. Не языческой чертовщиной, нет, ничего демонического в том голосе не было... Он был светлым, ласковым, он нёс утешение и прощение. И от этого становилось ещё страшнее, потому что Сашка не мог найти этому разумного объяснения. Однако, постепенно страх ушёл. Или, проще говоря, притупился. Саша привык к этим мгновениям: к внезапной ясности в голове, когда он знал, что нужно делать на поле боя, к невесомому теплу на груди, когда он засыпал, к чувству невидимой ладони, которая ложилась на его плечо в самые горькие, самые тёмные часы. Он не понимал этого дара, и даже не пытался искать его... И тем более не заслуживал, по его собственному мнению - потому что он не спас Фёдора тогда, не уберёг, не пошёл с ним вместо того, чтобы прятаться в подвале Авраамиевой башни. Но Фёдор, или тот ангел, который принял его облик, вовсе не упрекал, а только лишь прощал эти Сашкинские грехи, которые грехами и не были вовсе.