***
Ежели фортуна, дама, как известно, ветреная, но питающая слабость к дурным мальчикам и ещё более дурным архитекторам, занесла вас, читатель, на порог готического замка в столь неурочный час, когда даже летучие мыши, эти природные аристократы, зевают, прикрывая крыльями пасти, вы вправе ожидать, что дверь отворит дворецкий. Дворецкий сей, по канонам жанра, должен быть сух, чопорен, бледен и хранить в глазах ту особую пустоту, какая бывает у человека, ознакомившегося с бухгалтерской книгой мироздания и нашедшего в ней исключительно убытки. Но в том-то и штука, что на пороге замка Адольфа поджидал отнюдь не дворецкий. На каменной, источенной временем и сыростью ступени, в тени, которую отбрасывала горгулья с выражением предсмертной икоты на морде, сидел человек. Или, опять-таки, не совсем человек — природа, щедрая на выдумки в областях зоологии, биологии и психиатрии, изваяла из этого субъекта то, что в фольклоре именуется «вервольфом», а в полицейском протоколе — «особо волосатым гражданином с подозрительным оскалом». Звали его Рудольф Гесс. Да-да, именно Гесс, заместитель фюрера по лунному свету, товарищ по стае, носитель густейших бровей во всем лесу, включая и потусторонние его филиалы. Если Адольф, как мы уже имели счастье заметить ранее, был оборотнем образцовым, тем, кто вписался в человеческий социум с ловкостью шулера, прячущего туза в рукаве (туз, разумеется, краплёный, а рукав — от превосходного мюнхенского портного), то Гесс представлял собою нечто прямо противоположное. Он и в человеческом-то обличье выглядел как оборотень на промежуточной стадии трансформации, этакая застывшая фаза метаморфозы, когда луна ещё не взошла, но бакенбарды уже получили суверенитет. Брови его, две чудовищные мохнатые гусеницы, сползавшиеся к переносице с упорством враждующих кланов на мирных переговорах, образовывали монолитную линию, которую даже самый либеральный цирюльник назвал бы не «монобровью», а «волосяным фронтом небывалой протяжённости». Иные счастливцы, облысев, тратят состояния на шарлатанские мази с экстрактом из жабьей икры, чтобы вернуть себе хоть какую-то растительность; Гесс же, напротив, вёл с собственной шерстью позиционную войну, исход которой был предрешён ещё в миг его первого превращения. Он мог выщипывать, брить, скоблить, применять едкие мази и даже, поговаривали, однажды пытался подпалить волосы на груди свечой, молитвенно призывая святого — покровителя. Но волосы возвращались с упрямством, достойным лучшего применения. Едва он выдергивал один пучок, на его месте вырастали три новых, ещё гуще, ещё чернее, ещё вызывающе курчавее. Это была вегетативная агрессия, биологический реваншизм, и бедняга Рудольф, махнув рукой на собственную внешность, с того времени предпочитал вовсе не показываться на люди, ибо любой выход в свет оборачивался для него демонстрацией, достойной кунсткамеры: «Спешите видеть! Оборотень!» — Хайль, Трибун! — произнес Гесс, заметно оживляясь и поднимаясь с каменной ступени. Он именовал Адольфа «Трибуном» — не из соображений субординации (какая уж там субординация в стае, где все друг другу немножечко кумовья по крови), а скорее из врождённой склонности к высокопарной, оперной риторике. — Я так и знал, что ты явишься с последним лучом. У меня, знаешь ли, на такие вещи безошибочное чутьё. Сижу тут, считаю летучих мышей и анализирую глобальную обстановку. Обстановка, доложу тебе, аховая. Адольф остановился, смерил соратника взглядом, в котором читалась смесь брезгливости и нежности — сложный коктейль, доступный лишь тем, кому приходится делить с ближним не только идеологию, но и блох. — Рудольф, — сказал он, и голос его прозвучал устало-наставительно, как у учителя гимназии, объясняющего в сотый раз, что глагол «кусать» спрягается не совсем так, как глагол «терзать». — Если бы ты тратил хотя бы половину той энергии, что уходит у тебя на «анализ обстановки», на нечто конструктивное — скажем, на агитацию среди местных нетопырей или на создание партийной ячейки в близлежащем болоте, — мы бы уже давно захватили… пару-тройку стратегически важных пеньков. Ты же знаешь, что меня огорчает твой внешний вид. — Мой внешний вид?! — Гесс воздел руки к небу, которое над кронами деревьев уже наливалось чернотой, словно чернильница, опрокинутая на промокашку. — Адольф, Трибун, вождь, светоч и единственный обладатель приличного пробора на всю стаю! Ты говоришь о внешнем виде, в то время как я медленно, но верно превращаюсь в ходячий ковёр! Ты, с твоими маникюрными ножницами и флакончиками одеколона, даже не представляешь, каково это. Я пытаюсь! Видит волчья луна, я пытаюсь! Я не выхожу к людям не потому, что не хочу, а потому, что это было бы форменным издевательством над их чувством прекрасного! Я здесь, в этом лесу, будто в заперти. Кругом вампиры со своими декадентскими замашками, зомби-клерки, шуршащие бумагами, русалки, которых хлебом не корми — дай кого-нибудь утопить… и ни одной живой души, с кем можно просто поговорить о звёздах, о нордической метафизике или хотя бы о погоде! Я задыхаюсь, Трибун. Адольф выслушал эту тираду с каменным спокойствием, с каким статуя командора выслушивает жалобы Дон Жуана на трудности личной жизни. Когда Гесс, выдохшись, замолчал и лишь шумно втягивал носом воздух, словно принюхиваясь к собственному отчаянию, вождь позволил себе лёгкое, философское пожатие плечами. — Вот что, Рудольф, — изрёк он, поправляя галстук, который в этом парадоксальном освещении казался единственным островком цивилизации в океане всеобщего распада. — Твоя тоска — это лишь оборотная сторона твоей же энергии. Не растрачивай её на жалобы. В будущем, когда мы захватим мир и заставим их пожалеть что сделали нас изгнанцами, мы должны написать книгу. — Книгу? — Гесс наморщил лоб, и его монобровь, это чудовищное творение природы, вздыбилась, как хребет разбуженного дракона. — Какую книгу? О чём? Мемуары волчьей стаи «Как я провёл лето, терзая туристов»? Сборник рецептов для вампиров «Кровь за кровь, или Десять способов маринования гемоглобина»? — Нет, — ответил Адольф, и в его голосе зазвучали рокочущие, чуть дрожащие ноты, которые в будущем заставят внимать ему тысячные толпы, а пока что производили впечатление лишь на Гесса, пару летучих мышей и куст омелы. — Мы напишем книгу о нашей борьбе. Борьба волка с самим собой, с косностью мира, с предрассудками людей, с недостатком хорошего освещения в лесу, с водяными девами, с вампирской бюрократией… И, разумеется, с судьбой. Ты будешь моим секретарём. Ты и так постоянно сидишь без дела. Вот и займёшься стенографией. Записывай: «Глава первая. В доме моего детства…» Гесс, чьё воображение уже нарисовало ему картину — просиял. Его оскал, в любом другом контексте заставлял бы поседеть роту солдат, сейчас выражал почти детскую радость. — Я сделаю это, Трибун! Я запишу каждое слово! У меня как раз есть тетрадка в кожаной обложке, которую я… э-э-э… стащил. И карандаш. Мы перевернём мир! Или, по крайней мере, перевернём пару-тройку страниц! — Он вскочил и с энтузиазмом, достойным лучшего применения, бросился в темноту замка, бормоча себе под нос что-то о «нордическом духе». Адольф, покачав головой, последовал за ним, переступая порог вампирской резиденции с видом хозяина, вернувшегося из утомительной, но небесполезной командировки. Внутри замок был именно таков, каким ему и следовало быть, исходя из внешнего вида: огромные залы, терявшиеся где-то во мраке под самыми сводами, где мрак был столь густ, что его, казалось, можно было нарезать ломтями и продавать в розницу как «экстракт полночи»; бесконечные лестницы, винтовые и не очень, уводившие куда-то вверх, вниз и вбок, словно архитектор на досуге начитался Эшера и решил претворить его гравюры в камне, наплевав на законы физики и здравого смысла; коридоры, такие длинные, что любой курьер загнулся бы на полпути, проклиная свою профессию. Этажей было столько, сколько охотников найдется пересчитывать ступеньки, — решительно невозможно удержать в голове. Иные утверждали, что замок уходит под землю ровно настолько же, насколько возвышается над нею, и там, в подземных криптах, обустроены хранилища для вековых запасов донорской крови и архивов с документацией на каждую загубленную душу. Но Адольф ориентировался здесь с той же лёгкостью, с какой обычный обыватель ориентируется в собственной квартире. Он знал, где скрипит половица, предупреждая о чьём-то приближении; знал, в каком крыле обитают вампиры-гедонисты, а в каком — вампиры-аскеты, разница меж которыми сводилась лишь к тому, подают ли кровь в серебряном кубке или прямо из яремной вены, без церемоний. Не успел он сделать и десяти шагов по главному холлу, где под канделябром, помнившим ещё Тридцатилетнюю войну (и, судя по слою пыли, не помнившим служанку с тряпкой), как из бокового прохода вынырнула фигура. Фигура эта шла каким-то механическим, но при том чрезвычайно деловитым шагом, каким обыкновенно ходят либо очень старательные служащие, либо недавно поднятые из могил зомби, которым настрого запретили волочить ноги, ибо это портит паркет. Это был Борман. Мартин Борман? О, нет, читатель, не будем спешить с выводами, хотя слухи о его сущности упорно циркулировали в стае, и даже вампиры порой косились на него с опаской, присущей скорее жертвам, нежели хищникам. На данный момент Борман исполнял всего лишь обязанности главного администратора, секретаря, завхоза, интенданта и, по совместительству, ходячего напоминания о том, что бюрократия способна пережить даже клиническую смерть. Он был из породы Зомби. И здесь, дражайший читатель, надобно сделать небольшое лирическое, вернее — некрологическое отступление, дабы прояснить механику местного загробного бытия. Ибо лесная нежить не абы как пополняла свои ряды — у неё существовала стройная, тщательно разработанная система рекрутинга, которой позавидовало бы любое кадровое агентство. Вампиры, как известно, питаются кровью. Это их гастрономическая особенность, их крест и их пикантная слабость. Но что делать с обескровленными телами? Примитивные вампиры, эти плебеи с клыками, попросту бросали жертв в овраг, привлекая падальщиков и компрометируя всё кровососущее сообщество. Здешняя аристократия клыков подошла к вопросу рационально. Получая на руки очередного человека, будь то заблудившийся турист, беглый революционер или просто мечтательный поэт, решивший поискать вдохновения не в том лесу, вампиры проводили, так сказать, кадровое собеседование. Ежели жертва проявляла фанатичную преданность делу (то есть делу самой нежити), ежели в её глазах горел огонь самоотречения и готовности служить вечно, не требуя при этом соцпакета и отпуска по болезни, — такому счастливчику делали предложение, от которого невозможно отказаться. Вампиры выпивали его кровь до дна, наслаждаясь трапезой, а затем лишённое гемоглобина тело поступало в распоряжение Генриха Гиммлера. Этот вампир с внешностью школьного учителя, замученного проверкой тетрадей, и с замашками оккультного гуру был, по совместительству, главным некромантом замка. Он увлекался эзотерикой, потусторонним миром, читал трактаты по алхимии и, что самое важное, обладал патентом на превращение мертвецов в зомби. Процедура, как поговаривали, была несложной, но крайне занудной, но зачем нам неприятные детали. Так и появлялись зомби — худые, иссушённые, лишённые крови и, казалось, лишённые эмоций, но зато идеально исполнительные. Они помнили свою человеческую жизнь и добровольно, с тем самым посмертным энтузиазмом, кой свойственен исключительно фанатикам, служили вампирской стае в качестве клерков, секретарей, пропагандистов и кинооператоров. Те же несчастные, кто, очутившись в клыкастом плену, не проявил должного рвения, кто не был фанатиком, а просто хотел жить, растить детей и платить налоги, — их удел был воистину ужасен и гастрономически предопределён. Их трупы, ещё тёплые, но уже юридически безнадёжные, отдавали вовкулакам. И стая, в которую входили Адольф, Гесс и прочие мохнатые, использовала эти бренные останки по прямому кулинарному назначению. Никаких отходов, никаких захоронений — лесное сообщество придерживалось принципов безотходного потребления, за что ему следовало бы выдать экологический сертификат. Борман, стало быть, был из первых — из добровольцев, из тех, кто с радостью променял душу и кровь на бессмертную должность интенданта. Он приблизился к Адольфу, и в его движениях не было той неуклюжести, что присуща голливудским зомби; напротив, он двигался с чёткостью метронома, и единственным, что выдавало в нём покойника, была нечеловеческая, восковая бледность и абсолютная, без единого влажного блика, сухость глазных яблок. — Mein Führer, — произнёс Борман голосом, напоминавшим шелест бумаг в пустом кабинете, — согласно реестру посещений, вы вернулись на четырнадцать минут позже обычного. Смею предположить, русалки были особенно назойливы. В ваше отсутствие происшествий не зафиксировано, за исключением мелкого инцидента: Геринг в приступе гастрономической тоски укусил серебряный поднос, приняв его за луну. Поднос помят, Геринг огорчён, инцидент занесён в книгу учета бытовых повреждений. Также Лени Рифеншталь просила доложить, что она закончила раскадровку документального фильма «Рассвет над склепом» и ожидает вашего одобрения. — Прекрасно, Борман, — кивнул Адольф, не замедляя шага. — Распорядитесь насчёт… а впрочем, я сам загляну к Лени. Проверю, не перерасходовала ли она бюджет. В прошлый раз она пыталась заказать пудру из Парижа. Париж! Для зомби! Он свернул в один из коридоров, где сырость на стенах складывалась в причудливые узоры, и остановился у приоткрытой двери, из-за которой пробивался тусклый, зеленоватый свет. Это была комната Лени Рифеншталь, оператора, режиссёра и по совместительству зомби с, пожалуй, самым живым воображением во всём этом паноптикуме. Она сидела за столом, заваленным листами с раскадровками, и механически, но при том с несомненным артистизмом, водила карандашом по бумаге. Её кожа, туго обтягивавшая череп, имела цвет лунного камня, а глаза, лишённые век, смотрели на мир с нечеловеческим прищуром, который бывает у людей, слишком долго просидевших в монтажной. Завидев Гитлера, она поднялась. Гитлер задержался у порога, скользнув взглядом по раскадровкам — кадр первый: «Луна крупным планом. Вампиры на её фоне строятся в шеренгу, напоминающую свастику». Кадр второй: «Монтажная склейка: падающие листья, переходящие в падающие тела». — Очень мило! — был вывод Гитлера. Наконец, миновав галерею фамильных портретов (где были изображены важные вампиры прошлого — все, как на подбор, бледные, с заложенными за спину руками и выражением лиц, означавшим примерно: «Я только что плотно поужинал и теперь не прочь послушать Шопена»), Адольф вошёл в главный зал. Это было просторное помещение, сводчатый потолок которого терялся в клубах фимиама, сигаретного дыма и всепроникающей скуки. Обитатели замка, возлежали, полусидели и полулежали на готических креслах, обитых выцветшим бархатом. Сцена напоминала заседание клуба утомлённых жизнью (и смертью) эстетов. Здесь был Шпеер, который, казалось, даже на досуге мысленно прикидывал, как перестроить этот зал в стиле неоклассицизма, добавив колонн и убрав, наконец, это безвкусное чучело дракона под потолком. Рядом с ним, листая потрёпанный томик Гёте (и, судя по всему, выискивая там особо кровавые пассажи), расположился Гиммлер — его круглые очки поблескивали в полумраке, и весь его вид говорил о том, что прямо сейчас он мысленно находится где-то в астрале, совещаясь с духами древних германских князей о нормах выработки гемоглобина. Тут же, развалясь в кресле, размерами напоминавшем дирижабль, что был вынужден совершить аварийную посадку в гостиной, находился Герман Геринг. Этот вампир, казалось, решил компенсировать отсутствие пульса и диетическую жидкость своего рациона обширностью телесных форм. Он был облачён в какой-то фантастический халат из белого меха, и при виде его возникала стойкая мысль, что этот мех раньше принадлежал десяти горностаям, каждому из которых Геринг лично перегрыз горло. И, наконец, у камина, в котором, вопреки здравому смыслу, горели не дрова, а какие-то смеси, дававшие зелёное пламя, стоял Йозеф Геббельс. Маленький, юркий, с лицом существа, которое одновременно и вампир, и хроникёр, и главный редактор загробной газеты «Укус времени». Впрочем, справедливости ради — а справедливость в наших широтах, пусть и альтернативных, всё ещё подаётся холодной, с гарниром из цинизма, — надобно заметить, что эти господа отнюдь не проводили досуг в праздности. Ибо вампирический интернационал, раскинувший свои сети по всему земному шару, от карпатских круч до Флоренции и туманных болот Луизианы, от трансильванских ущелий до затянутых смогом лондонских клубов, требовал неустанной, кропотливой, канцелярской работы. Да, читатель, не удивляйтесь: в иных странах, в иных, столь же непроходимых лесах (а где-то и вовсе в фешенебельных особняках, замаскированных под санатории для нервных дам), существовали другие замки, другие кланы, другие вампиры, скрытые от глаз людских масс столь же тщательно, сколь тщательно прячет свои сбережения скупой рантье. И все они, все эти бледнолицые аристократы с гастрономическими предпочтениями, вызывающими дрожь у санитарной инспекции, поддерживали меж собой оживлённейшую корреспонденцию. Существовала, представьте себе, своя газета — «Укус времени», — издававшаяся малым тиражом на бумаге верже и доставлявшаяся подписчикам летучими мышами-почтальонами (особой, выдрессированной породы, каждая мышь имела инвентарный номер и крохотный кожаный тубус на лапке). В газете печатались колонки светской хроники: «Князь Муссалинос приобрёл новую партию девственниц — урожай нынче, увы, не ахти», «Неофициальные источники (а именно — старая карга-кицунэ, служащая связной между нашим замком и дальневосточным филиалом) нашёптывают, что Хирохито, питая слабость к морской биологии, пристрастился выцеживать кровь у глубоководных тварей», «В окрестностях Праги замечен бродячий цирк — рекомендуем к посещению». Вампиры переписывались, делились рецептами кровяной колбасы, обменивались фотографическими карточками своих склепов (Шпеер, разумеется, критиковал каждую присланную фотографию, называя архитектуру коллег «безнадёжно провинциальной» и «поразительно безвкусной»), держали друг друга в курсе политических событий наверху и даже имели тайное, но оттого не менее действенное влияние на некоторых политиков, министров и депутатов в целом ряде стран. Как вампир добивается влияния на политика? О, это проще, чем кажется: достаточно один раз укусить его в подходящий момент — скажем, во время парламентских прений о тарифах на импорт, — и министр с той поры делается удивительно сговорчив, а его речи обретают месмерическую силу, какой прежде не наблюдалось. И если вы, любезный читатель, когда-нибудь замечали, что иной государственный деятель, выступая с трибуны, вдруг на мгновение замирает, тянется рукой к воротничку и бледнеет, — знайте: возможно, это не стенокардия, а всего лишь короткий сеанс гипноза. Таковы уж были нравы, и наш замок в Альпах, даром что стоял в чаще, был в этой глобальной сети отнюдь не последним узлом. При виде Гитлера вампиры издали полный внутреннего драматизма гул, каким встречают входящего на сцену трагического актёра. Геббельс тут же отделился от камина и просеменил навстречу, сверкая клыками. — Мой Фюрер! — воскликнул он голосом, одновременно вкрадчивым и звучным, как хорошо настроенное пианино. — Мы уже начали было беспокоиться! Геринг утверждал, что учуял запах крови где-то за восточным болотом, и порывался лететь на разведку, но Шпеер резонно заметил, что Геринг учуял запах крови, потому что раздавил у себя на жилете комара. — Это был не комар! — прогудел Геринг, не вставая с кресла и поправляя меховой воротник. — Это была экстраординарно крупная мошка! И в ней было гораздо больше крови, чем в среднестатистическом баварце. Я хотел закусить. А вы мне запретили. Я чахну. Где наши жертвы? Где эта шумная, полная людская масса, которую нам обещали? Я, по-вашему, должен довольствоваться болотной мошкарой? Это противоречит всем законам гостеприимства! — Геринг, душа моя, — произнёс Адольф, присаживаясь на подлокотник массивного кресла и принимая из рук незаметно подоспевшего Отто Дитриха (зомби, разумеется, каковой до смерти и после оной числился пресс-секретарём) бокал с красноватой жидкостью. Читатель, впрочем, может выдохнуть: это был всего лишь клюквенный морс. — Твоё чревоугодие воистину легендарно. Но уверяю тебя, ваши гастрономические страдания скоро будут вознаграждены. При этих словах все вампиры, даже Гиммлер, вернувшийся из астрала с лёгким хлопком, навострили уши. Геббельс подался вперёд. — Я заинтригован, Адольф! — прошелестел он. — Говори же! — Спокойно, господа, — Адольф сделал глоток морса и обвёл присутствующих загадочным взглядом, который в будущем кинодокументалисты (включая уже упомянутую Лени) назовут «гипнотическим». — Есть один человек. Художник. Фотограф. Весьма талантливый. Весьма доверчивый. Весьма… полнокровный. Зовут его Генрих Гофман. На днях я услышал от него согласие на безучастную службу здесь, и обещаю, что это закончится для него увлекательной экскурсией в наш лес. Но сегодня, мои дорогие соратники, я хочу лишь одного. Спать. Крепко. Спать. Не в гробу. Последняя фраза сразу дал понять: дискуссия закрыта. Шпеер, услышав слово «гроб», скривился, как гурман, которому предложили поужинать консервами. — Оставьте эти средневековые предрассудки, мой фюрер! Гроб — это же антисанитария, клаустрофобия и, прости господи, анахронизм чистой воды. Мы их давно ликвидировали за ненадобностью. Везьде кроме комнаты Гимммлера. Но я лично спроектировал для каждого из вас спальню с кроватью. — Вот и отлично, — кивнул Адольф, поднимаясь. Он подошёл к Геббельсу, который всё ещё сверлил его взглядом, горя желанием обсудить детали будущего пиара грядущей жертвы, и хлопнул его по плечу — жест, для вампира столь же фамильярный, сколь и опасный. Геббельс чуть присел, но глаз не отвёл. — Йозеф, — сказал Гитлер, и голос его понизился до доверительного шёпота, — я хочу поговорить с тобой. Сегодня. Позже. Мне нужен твой совет касательно одной… пропагандистской акции. Ты и твой язык, который острее твоих клыков.***
Перейдём сразу к тому отрадному часу, когда Адольф, препорученный заботам вездесущего, хоть и ходячего в прямом смысле трупа, Бормана, был проведён в личные апартаменты, обустроенные Шпеером с тем маниакальным вниманием к деталям, какое архитектор обыкновенно приберегал для мавзолеев. Комната, предоставленная фюреру, представляла собою торжество модерна над готикой: стены, обитые тёмно-красным штофом, напоминавшим о цвете запёкшейся крови (намёк, оценённый вампирами, но оставленный Гитлером без комментариев), исполинская кровать орехового дерева, чьи резные столбики поддерживали балдахин из чёрного шёлка, и, главное персональная душевая кабина, выложенная плиткой с золотым орнаментом и снабжённая целой батареей кранов, извергавших воду ровно той температуры, какую пожелает господин. Здесь-то Адольф, скинув наконец пропылённый лесными тропами костюм, предался омовению. Горячая вода, ароматное мыло с экстрактом баварской ромашки, шампунь, и в довершение — одеколон, острый, терпкий, с нотками сандала и бергамота. Впрочем, читатель вправе здесь найдет ответ на вопрос: отчего же вервольф помагает вампирам находить жертв и делился добычей? А оттого, что прежде, нежели вампиры распахнули перед ним клыкастые объятия и двери этого готического палаццо, а сельская община, заподозрив неладное после памятного инцидента с беднягой Августом, выставила его вон, — ютился наш герой в лесу на холодной, неприветливой земле, зарываясь носом в жёсткую шерсть товарищей по стае и просыпаясь с наледью на усах. Так что одной из причин его деятельного союза с вампирами был, не в последнюю очередь, уют — буржуазный, с горячей водой и простынями; а уж перспектива власти будущей превращая идейного союзника в существо, решительно не желавшее возвращаться к суровому быту на голой земле. Ещё не стоит отрицать что наш Волчек по природе своей существо самовлюблённое и маленькая компания полностью зависимых от него фанатов мило скрашивала его жизнь. Об этом он думал когда, чистенький, до скрипа отмытый, облачённый в свежую сорочку, Адольф взглянул на себя в зеркало — одно из немногих в замке, ибо вампиры, как известно, отражений не имеют, а зеркала держат исключительно ради гостей и из чувства врождённого эстетства, — остался доволен представшей картиной и, повинуясь смутному, организационному зову, отправился на поиски Геббельса, предвкушая беседу, полную иносказаний и взаимных уколов. Ибо, как помнит внимательный читатель, он обещал сему маленькому, но необычайно зубастому бесу приватную аудиенцию. Он нашёл его в главном зале, где ранее вампиры предавались коллективной меланхолии, сравнимой по накалу разве что с собранием акционеров, чьи акции внезапно и бесповоротно обратились в прах. Геббельс стоял у камина, который теперь горел не зелёным, а приглушённо-багровым пламенем — очевидно, Гиммлер, этот неутомимый естествоиспытатель загробного мира, экспериментировал с составом огня, дабы тот лучше соответствовал настроению присутствующих. При виде Адольфа Йозеф встрепенулся, и в его глазах отразился весь каминный огонь, весь лунный свет, струившийся сквозь стрельчатые окна, и ещё чувство, чему название в медицинских словарях отсутствует, но что поэты-романтики зовут «томлением». — Прогуляемся, Йозеф, — бросил Адольф тоном, не предполагавшим возражений, и взял с подлокотника ближайшего кресла своё пальто. Геббельс, надо отдать ему должное, не колебался ни секунды. Он схватил свою трость с набалдашником в виде чёрного черепа (подарок на прошлое Рождество, с дарственной надписью «Memento mori — Memento sanguinem»), накинул на плечи плащ и засеменил следом за вождём. Они вышли на улицу — точнее, на то, что в этом архитектурном ансамбле именовалось «террасой», выходившей прямо в гущу леса. Ночь уже вступила в свои полновластные права, и тьма стояла такая, что её, казалось, можно было не только резать ломтями, но и намазывать на хлеб вместо паштета. Звёзды над кронами деревьев горели с холодным, насмешливым блеском, бриллиантом на шее стареющей герцогини. Луна, все еще не в своей лучшей фазе, висела в небе, но Адольф, взглянув на неё, почувствовал лёгкий, эротический зуд под кожей — знак того, что его звериная натура признала светило и мысленно отсалютовала ему, приподняв шляпу. До полнолуния оставалась еще неделя но предвкушения, как известно, самая сладкая часть ожыдания. Геббельс, однако, далеко от замковой стены не отходил. Он маячил у самого порога, вжимаясь в каменную кладку с видом ящерицы, которая боится, что её заметит ястреб, — в общем, существа, находящегося в крайней степени нервного напряжения. Адольф, пройдя чуть дальше и опершись на балюстраду, украшенную всё теми же горгульями (одна из которых, к слову, походила на Геринга в минуту задумчивости), обернулся и окинул своего спутника насмешливым взглядом. — Йозеф, — произнёс он, растягивая слова с венской томностью, — ты прижимаешься к стене так, словно силишься просочиться сквозь неё в библиотеку. Что с тобой? Неужели свежий ночной воздух, этот эликсир жизни и смерти, действует на тебя угнетающе? Или ты опасаешься, что из чащи выскочит какой-нибудь запоздалый грибник и, узрев твою бледную физиономию, немедленно призовёт всю немецкую армию? — Мой Фюрер, — ответил Геббельс, и его голос, обычно звенящий как хорошо натянутая струна, сейчас звучал приглушённо, интимно, — вы же знаете, я не большой любитель открытых пространств. Открытое пространство подразумевает открытые возможности. А открытые возможности подразумевают людей. Последнее слово он произнёс с чуть присвистывающим шипением, какое издают проколотые шины. — Ах, ты всё ещё вспоминаешь тот досадный инцидент с оперой? — Адольф издал короткий, лающий смешок. — Право, Йозеф, я полагал, что мы похоронили эту историю, как и подобает хоронить истории — в безымянной могиле и без свидетелей. — Похоронить-то мы её похоронили, — пробормотал Геббельс, поправляя воротник плаща, — но осадочек, как говорится, остался. — Не напоминай мне! — поморщился Адольф. — А ведь давали «Тристана и Изольду», мой доктор, и я, представь себе, хотел насладиться лейтмотивами, а не твоими конвульсиями! — Вы не понимаете, — вздохнул Геббельс, и в этом вздохе было столько трагизма, сколько вообще может поместиться в грудной клетке у вампира. — Вы тогда сказали мне: «Йозеф, поедем в оперу, развеемся, я хочу, чтобы ты составил мне компанию, я хочу показать тебе, что люди — это не только ходячие консервы, но и носители высокой культуры». И я, наивный, согласился. Я нарядился в лучший фрак. Я выглядел как денди, как лорд, как… как человек. Но едва мы вошли в фойе, едва эти ихние люстры осветили моё лицо, как какой-то старый генерал с моноклем, ветеран Бог знает какой кампании, уставился на меня и прошептал своему адъютанту: «Видите этого господина? У него цвет лица, как будто его только что эксгумировали». А адъютант, болван, вместо того чтобы тактично промолчать, ответил: «И зубы, герр генерал, и зубы! Такие зубы бывают только у…» — он не договорил, но я-то услышал! Я услышал это непроизнесённое слово! Оно повисло в воздухе, как топор! Меня чуть не уничтожили, Адольф! — Геббельс всплеснул руками, и его трость стукнула о каменный пол с глухим, гулким звуком. — Если бы вы не схватили меня за шкирку и не выволокли через чёрный ход, меня бы разорвали на сувениры! Они бы сделали из моих клыков запонки, а из моего плаща — абажур! И ради чего?! Ради вашего желания послушать Вагнера в хорошей компании! — Компания, Йозеф, была и впрямь хороша, — парировал Адольф, — до того момента, как ты не начал охоту на первую скрипку. Я ведь сказал тебе тогда: «Не смотри так плотоядно на оркестровую яму, там нет дичи, там сплошные профсоюзные деятели с несвежей кровью». Но нет! Ты уверял меня, что у валторниста «восхитительная сонная артерия, которая буквально поёт Изольду». — Она и пела! — огрызнулся Геббельс с неожиданной страстью. — Это было как «Prelude», но в тональности «ре-минор-гемоглобин»! Они замолчали. Луна переползла чуть выше, и её свет залил террасу молочной белизной, отчего у Адольфа поднялись волоски на руках. — Однако, — он нарушил молчание, и его голос приобрёл пророческие интонации, — оставим оперные страдания в прошлом. Я не для того позвал тебя, чтобы ворошить венские воспоминания. Скажи мне лучше, Йозеф: как ты смотришь на наше положение? Кто мы такие в этом мире? Кто мы такие для них — для людей, для русалок, для всей этой лесной фауны, которая ползает, плавает и летает, не спрашивая у нас разрешения? Геббельс приосанился. Вопросы метафизического толка действовали на него как хорошая порция свежей крови: он оживлялся, начинал жестикулировать, и его маленькая фигурка, казалось, вырастала на несколько дюймов, исключительно за счёт харизмы. — Мы — преданные этим обществом, мой фюрер, — начал он. — Изгои! Отщепенцы! Маргиналы ночной экосистемы! Мы — аристократия ночи! Нас изгнали из человеческого общества, потому что мы слишком сильные. Люди проиграли право находиться с нами в одном помещении. Мы — сверхчеловеки. Вернее, — тут он склонил голову в лёгком поклоне, — вы — сверхчеловек. Но суть от этого не меняется. Мы имеем право доминировать над людьми потому, что мы — следующая ступень эволюции. Дарвин, если бы он дожил до наших дней и не был бы, по иронии судьбы, съеден каким-нибудь клыкастым коллегой на Галапагоссах, подтвердил бы: выживает сильнейший. А кто сильнее — тот, кто живёт шестьдесят лет и умирает от воспаления лёгких, или тот, кто живёт шестьсот лет и умирает только от осинового кола? Естественный отбор, мой фюрер! Волки едят овец. Это закон природы. А закон природы выше, чем все ихние конституции, парламенты и женевские конвенции вместе взятые. — Браво, — Адольф лениво похлопал в ладоши. — Ты, как всегда превосходен мой доктор. Но я ждал от тебя не только дарвинизма. Я ждал от тебя… новостей о наших предприятиях. Как там наш дорогой Генрих? Он, говорят, в последнее время совсем уж углубился в свои… изыскания. Геббельс сделал шаг вперёд, и его лицо, прежде вдохновенно-приподнятое, приобрело конспиративное выражение. — Ах, Гиммлер. — прошелестел он. — Наш дорогой Генрих. Наш кудесник. Вы же знаете, мой фюрер, что он никогда не довольствовался простой некромантией. Превращать мертвецов в зомби? Фи, это ремесло, достойное какого-нибудь захудалого колдуна из Шварцвальда. Гиммлер метит выше. Гораздо выше. Или, вернее, гораздо ниже. Он, видите ли, заинтересовался… смежными сферами. Тем, что он называет «нижним астралом». — Ты говоришь загадками, Йозеф. — Я говорю так потому, что само существо вопроса не терпит прямолинейности, — Геббельс понизил голос до шёпота, и его клыки блеснули в лунном свете. — Гиммлер, mein Führer, экспериментирует с демонами. С теми, с кем можно… заключать контракты. — Контракты? — Адольф выгнул бровь. — В каком смысле — контракты? У нас что, открывается юридический отдел в преисподней? Борман уже готовит типовые договоры? «Пункт первый: Продавец, именуемый в дальнейшем Демоном, обязуется предоставить Покупателю, именуемому в дальнейшем Рейхом, столько-то душ в обмен на столько-то литров жертвенной крови»? Я надеюсь, он советуется с Борманом насчёт дизайна печатей? — Вы шутите, мой фюрер, а между тем это серьёзно как кол в сердце, — Геббельс приблизился ещё на шаг, и теперь его голос был едва слышен. — Я сам видел, как он чертил пентаграммы в восточном крыле. Там теперь не пройти — весь пол в рунах. Борман жалуется, что зомби-уборщики не могут оттереть кровяные разводы, а Геринг жалуется, что из восточного крыла по ночам несёт серой, и это портит ему аппетит. Но я отвлёкся. Суть в том, мой вождь, что Генрих, кажется, нашёл способ… как бы это выразиться… привлекать на нашу сторону силы, которые не являются ни волками, ни вампирами, ни зомби, ни даже русалками. Силы, которые вовсе не имеют физической оболочки. — Ты говоришь о демонах так, будто это новые члены партии, — хмыкнул Адольф. Геббельс замолчал. Молчание его было красноречивее любого спича. Он лишь развёл руками, и в этом жесте было всё: и «я знаю не больше вашего», и «я знаю больше, чем могу сказать». — Оставим пока Гиммлера с его серными ароматами, — резюмировал Адольф, вглядываясь ещё мнение в темноту леса. Он повернулся. Геббельс стоял совсем близко — гораздо ближе, чем следовало бы когда в полной луне осталась всего неделя. Его глаза, широко раскрытые и горящие всё тем же багровым пламенем, были устремлены не на лицо Адольфа, а чуть ниже. На его шею. На шею, где под аккуратно выбритым кадыком пульсировала артерия, полная крови, — крови оборотня, крови вождя, крови, которая, имела особый, насыщенный, чуть сладкий вкус, с нотками власти. — Йозеф, — произнёс Адольф ледяным тоном, но на этом льду плясали язычки веселья, — ты опять. — Я… я ничего не делаю, — пролепетал Геббельс, не в силах оторвать взгляда от бьющейся жилки. — Я просто задумался. — Ты задумался о том, как моя сонная артерия поёт тебе арию «Приди, вкуси, о сладкий миг»? — констатировал Адольф. — Признавайся: ты снова хочешь укусить меня. Геббельс простонал. — Mein Führer! Это не просто желание. Это… жажда. Вы даже не представляете, каково это — находиться рядом с вами, слушать ваш голос, вдыхать запах вашего… вашего одеколона… и знать, что под этим одеколоном, под этой кожей течёт то, что для меня является смыслом существования. Ваша кровь, Адольф. Она зовёт меня. Она манит. Я не прошу многого. Один глоток. Один маленький, ничтожный, деликатный глоточек. Вы даже не заметите! Уверяю вас, это будет так же безболезненно, как комарик. — Безболезненно? — Адольф расхохотался. — Йозеф, милый мой, ты забываешь, что я, в отличие от твоих обычных жертв, не бессловесная крестьянка, которую можно очаровать и обескровить. И у меня, знаешь ли, есть инстинкты. Один из них — не позволять кусать себя за шею, кому бы то ни было, даже ближайшим соратникам. Тем более вампирам. Тем более тебе. — Но почему «тем более» мне? — Геббельс прижал руки к груди в жесте, достойном оперного тенора, который умоляет сопрано о взаимности. — Разве я не ваш самый преданный слуга? Разве я не ваш самый верный глашатай? Разве не я готов прославлять вас всю ночь, от заката до рассвета, во всех уголках этого леса? Я не прошу вашей жизни, упаси Боже! Я прошу лишь символического жеста. Крохотной капли. Вампирского поцелуя, если угодно. — «Вампирского поцелуя», — передразнил его Адольф, скрещивая руки на груди. — Ты сейчас говоришь о «вампирском поцелуе» с тем же придыханием, с каким институтки говорят о первом свидании. Но я-то знаю, что стоит за этим «поцелуем». Сначала — одна капля. Потом — один глоток. Потом — «ах, mein Führer, я так увлёкся, что случайно выпил вас досуха, простите великодушно». Нет, Йозеф. Этому не бывать. Никогда. Даже не проси. — Но я не могу не просить! — Геббельс почти всхлипнул. — Это выше моих сил. Когда вы стоите так близко, когда ваша шея так… так обнажена… я теряю рассудок. Я забываю обо всём — о партии, о пропаганде, о том, что Геринг опять выпил все запасы крови из кладовой. Я помню только одно: ваш пульс. — Тогда, — произнёс Адольф и, сделав шаг к Геббельсу, наклонился к самому его уху, так что тот задрожал с головы до пят, — тебе придётся запомнить ещё кое-что. Я не намерен пользоваться чесноком, чтобы ты держался от меня на расстоянии. Во-первых, это плебейское средство, от которого разит так, будто ты работаешь на итальянской кухне. Во-вторых, мой одеколон, купленный в лучшем парфюмерном доме Вены, стоит больше, чем весь твой гардероб, и я не собираюсь смешивать его с запахом приправы. И, в-третьих, и в-главных: я не хочу, чтобы твоё чудовищное самообладание рухнуло. А оно рухнет. Ибо стоит мне перестать пахнуть человеком и начать пахнуть салатом, как ты возненавидишь меня. А ты мне нужен, Йозеф. Нужен верным, увлечённым и… голодным. Голод — лучший стимул для творчества. Пиши речи, Геббельс. Сочиняй лозунги. Готовь пропагандистскую почву для нового мира. Но мою шею — оставь. Геббельс поник. Его плечи опустились, и он вдруг сделался похожим на обиженного ребёнка, которому пообещали леденец, а показали горькое лекарство. — Вы жестоки, мой фюрер, — прошептал он. — Вы безжалостны. Вы дарите мне свою близость, свою дружбу, свои слова — но отнимаете то единственное, что могло бы сделать нашу связь… совершенной. — Совершенство, — ответил Адольф, поправляя манжеты, — это то, к чему мы стремимся, но никогда не достигаем. Такова трагедия нашего бытия.