В следующих жизнях

Горячая работа
NC-17
Завершён
22
Размер:
16 страниц, 9 075 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
22 Нравится 6 Отзывы 5 В сборник

Глава 1

Настройки
Примечания:
Кладбище было старым, магловским, зажатым между двумя холмами где-то в Йоркшире, и ноябрьский ветер продувал его насквозь, не встречая преград, кроме редких тисов и покосившихся надгробий восемнадцатого века. Сириус стоял в заднем ряду, засунув руки в карманы тяжелого шерстяного пальто, которое Лили заставила его надеть перед церемонией, потому что «не хватало еще, чтобы ты свалился с воспалением легких, Блэк, мы не можем позволить себе терять бойцов по такой дурацкой причине». Он тогда хмыкнул, но пальто взял, и теперь мял в кармане пустую пачку из-под сигарет, пока священник — магл, какой-то дальний родственник со стороны матери Морроу, кажется, — бубнил слова, не имевшие к магии никакого отношения. Война приучила их хоронить своих тайно, без волшебных ритуалов, которые могли бы привлечь внимание Министерства или, того хуже, Пожирателей, поэтому всё выглядело до отвращения обыденно: дешевый гроб из светлого дерева, венок от Ордена, переделанный из полевых цветов и веток рябины, заплаканные лица магловских родственников, которые даже не знали, от чего на самом деле умерла их племянница. Сириус смотрел поверх их голов, туда, где рабочие уже приготовили веревки и могильную плиту с простой надписью «Лорелея Морроу, 1959–1980, любимая дочь, внучка и подруга», и чувствовал странную, зудящую пустоту в груди, которая не имела названия — не горе, не вина, не скорбь, а что-то вроде гулкого эха от выстрела, который прозвучал слишком близко, но еще не оглушил. Рядом переминался Джеймс, бледный и непривычно молчаливый, за ним стоял Ремус с лицом человека, который не спал трое суток, и где-то справа всхлипывал Питер, уткнувшись в манжету мантии. Сириус не плакал, он вообще не был уверен, что сможет заплакать в ближайшее время, потому что все чувства будто заморозились три дня назад, в тот самый момент, когда зеленый луч ударил Лорелее в грудь и она упала, даже не вскрикнув. Он помнил каждую секунду того боя с болезненной, фотографической четкостью: запах пыли и гари в приюте, детский плач за спиной, лицо Долохова, искаженное яростью, и спину Морроу, которая вдруг оказалась перед ним, закрывая его от смерти. Он еще успел подумать — «какого черта она делает, у нее даже палочки нет» — а потом все закончилось. На похоронах он стоял и прокручивал этот миг снова и снова, пытаясь найти ответ на вопрос, на который не существовало ответа, и с каждым повтором пустота в груди становилась все холоднее и невыносимее. Церемония закончилась быстро, без речей и прощаний — Орден не мог рисковать, и сразу после того, как гроб опустили в землю, все начали расходиться к аппарационному пункту за старой магнолией, стараясь не шуметь и не привлекать лишнего внимания. Сириус не двинулся с места, он даже не заметил, как рядом оказалась Фиона — лучшая подруга Лорелеи ещё с Хогвартса, — и только когда она дернула его за рукав мокрой от слез рукой, он повернул голову и увидел в ее руках потертый дневник и белый конверт без подписи. Вид у Фионы был паршивый: красные глаза, тушь размазана, губы сжаты в тонкую линию, а голос, когда она заговорила, звучал хрипло и надтреснуто, будто она сорвала его криком. — Она бы не хотела, чтобы ты это читал, Блэк, но мне насрать на то, чего бы она хотела, пусть хоть в раю меня прибьёт… Я делаю это, чтобы ты узнал об этом. — О чем ты? — спросил он, хотя в глубине души уже понял, о чем, и рука, которую он протянул к дневнику, дрогнула в воздухе, потому что от обложки веяло ее присутствием — слабым запахом лаванды и старых книг. — Она любила тебя, с пятого курса, и я смотрела, как она сохнет по тебе пять гребаных лет, и молчала, потому что обещала ей, а теперь жалею об этом каждый день, каждую секунду жалею. Фиона сунула ему в руки дневник и конверт, развернулась и ушла, не оборачиваясь, оставив его одного под старой магнолией, где ветер трепал пожухлую траву и откуда-то издалека доносился запах прелых листьев и сырой земли. Сириус опустился на корточки, потом сел, прислонившись спиной к шершавому стволу, и открыл первую страницу. Почерк был аккуратный, чуть детский, с завитушками на хвостах букв — таким почерком пишут отличницы, которые сдают все эссе вовремя и никогда не нарушают правил. «16 сентября, пятый курс, — прочитал он, и дата ни о чем ему не сказала, потому что на пятом курсе он вообще мало что замечал за пределами компании Мародеров, квиддича и собственных проблем с семьей, которые нарастали как снежный ком. — Я сегодня видела, как он смеялся». Сириус моргнул и закурил, глубоко затягиваясь горьковатым табачным дымом, который обжег легкие и почему-то помог сосредоточиться. Дальше шли слова, которые он не мог бы представить в чужом дневнике даже в самых бредовых фантазиях, слова, от которых у него перехватывало дыхание и что-то тяжелое начинало ворочаться в груди, предвещая бурю. «Он обернулся на мой оклик и вдруг стал видимым, — писала Лорелея Морроу осенью 1975 года, и Сириус почти слышал ее голос за этими строчками, тихий и серьезный. — Я просто спросила домашнее задание по трансфигурации, а он ответил и улыбнулся, и я подумала: Мерлин, как же я раньше не замечала, какие у него глаза? Серые, как небо перед грозой, и что-то в них есть такое, от чего хочется смотреть и не отрываться. Мама всегда говорила: выбирай тех, кто выбирает тебя, но это глупый совет, потому что никто не выбирает, в кого влюбляться, это вообще не выбор, это как удар под дых, неожиданный и болезненный. Не буду я ни в кого влюбляться, особенно в Сириуса Блэка, у которого за неделю три свидания с тремя разными девчонками, и на меня он смотрит как на пустое место. Хотя нет, вру, на пустое место он вообще не смотрит, а мне кивает иногда и говорит «привет, Морроу», а я в ответ что-то мямлю и чувствую себя полной идиоткой». Сириус читал и чувствовал, как по спине бегут мурашки, потому что он действительно не помнил ни одного из этих моментов. Совсем. Она была для него просто одноклассницей, одной из многих, с фамилией Морроу, которую он смутно ассоциировал с хорошими отметками по трансфигурации и зельеварению и умением первой отвечать на вопросы Слизнорта. Он перевернул страницу, и дальше пошли записи, разбросанные по дням и неделям, и каждая из них была как удар в солнечное сплетение. «5 декабря: Он прошел мимо в библиотеке и задел плечом, сказал «прости, Морроу» и побежал дальше. Я потом минут двадцать сидела и просто дышала, честное слово. Это так унизительно, когда ты для человека — просто фамилия и ничего больше, а он для тебя — целый мир». «14 февраля: Сегодня День святого Валентина, и я получила открытку от какого-то шестикурсника, который, кажется, перепутал меня с кем-то. Зато Блэк получил штук пятнадцать воронов, одну розу и приглашение в Хогсмид от Хэлен Микруен, и улыбался так, будто весь мир принадлежит ему. Я ненавижу его в такие моменты. И все равно люблю». «2 апреля: Он сегодня подрался с Мальсибером в коридоре, защищал какого-то третьекурсника, и я видела, как у него сбиты костяшки и кровь на воротнике. Меня тошнило от страха весь день, я даже не могла есть за ужином, и Фиона спросила, что со мной, а я соврала, что болит живот. Не болит. Просто я представила, что его могли задеть серьезным проклятьем, и поняла, что не переживу, если с ним что-то случится. Дурацкая, дурацкая Лорелея, которая влюбилась в самого ненадежного человека в школе». Сириус затушил сигарету о землю и тут же прикурил новую, не чувствуя вкуса, потому что каждая строка разворачивала перед ним картину, которую он никогда не видел и не хотел видеть. Лорелея описывала их редкие разговоры, случайные взгляды, которые он даже не замечал, и свои чувства с такой честностью и болью, что у него начинало саднить в горле, как от долгого крика. Она писала о том, как видела его с другими девушками, и это причиняло ей боль, но она все равно надеялась на что-то, а потом ругала себя за эту надежду и клялась, что выкинет его из головы. Тщетно. Шестой курс был хуже — война уже подбиралась к стенам Хогвартса, газеты пестрели сообщениями об исчезновениях маглов и нападениях на маглорожденных, и страх начал просачиваться в дневник Лорелеи, смешиваясь с привычной тоской по человеку, который не обращал на нее внимания. «Папа пишет, что нам нужно быть осторожнее, — было записано в октябре шестого курса. — Он боится за меня, потому что я его дочь, и за маму тоже, и я вижу, как он стареет от этого страха. Когда я думаю о Пожирателях, мне хочется научиться боевым заклинаниям так, чтобы никто не мог меня победить, чтобы защитить их. Но когда я вижу Блэка в коридоре, все эти мысли отходят на второй план, и я снова чувствую себя глупой девчонкой, которая не может справиться с собственной головой». Сириус перелистывал страницы, пропуская некоторые записи и вчитываясь в другие, и постепенно хронология выстраивалась в его голове с пугающей ясностью. Седьмой курс — она хотела признаться ему в чувствах, но так и не решилась, и записала в дневнике: «Я трусиха, самая обыкновенная трусиха, и теперь Хогвартс закончится, и я его, наверное, больше не увижу, и это к лучшему, наверное? Кому я нужна, обычная Морроу, которая даже пошутить нормально не умеет?» Потом выпускной, прощание с друзьями, возвращение домой, планы на будущее — Хогвартс предлагал ей место ассистента преподавателя, она хотела согласиться, отец гордился, мама плакала от счастья. А потом — удар, резкий и беспощадный, как перелом кости. «3 августа: Отца убили. Я не знаю, как писать об этом, просто не знаю, все слова кончились. Пожиратели напали на отдел, где он работал, и папа просто оказался не в то время не в том месте, и теперь его нет, и наш дом стал пустым и страшным, и мама сидит у окна и молчит, а я не знаю, что мне делать. Как мне теперь жить без него? Как мне жить без самого лучшего отца в мире, который хотел увидеть меня учительницей, который смеялся над моими шутками и говорил, что я самая талантливая волшебница из всех, кого он знает?» Сириус читал это, и впервые за долгое время чувствовал, как к глазам подступает горячая влага. Пальцы, державшие сигарету, подрагивали, и пепел сыпался на страницы, но ему было плевать, он даже не замечал этого. Дальше были еще записи — короткие, рваные, как будто она писала их в промежутках между рыданиями. Мать угасала, и Лорелея тащила на себе все: дом, работу, попытки хоть как-то привести ее в чувство, и одновременно с этим нарастала ярость, холодная и твердая. «Я хочу мести, — написала она через несколько месяцев после смерти отца, и почерк стал жестче, исчезли завитушки и мягкие линии. — Я больше не могу просто сидеть и ждать, это сожрет меня изнутри. Я вступаю в Орден Феникса. Папа хотел бы, чтобы я учила детей, но сначала я должна позаботиться о том, чтобы этим детям было кого учить и где жить. И если для этого мне придется убивать, значит, я буду убивать. Прости, папа. Я знаю, ты бы не одобрил. Но другого пути нет». Сириус закрыл дневник, не в силах читать дальше, потому что дальше должны были быть записи о том, как она попала в Орден и встретила его снова, а он только сейчас начинал понимать, что значила эта встреча для нее. *** Вернулся в свою квартиру уже глубокой ночью, когда лондонский туман прилип к окнам и превратил уличные фонари в размытые желтые пятна. Он скинул пальто прямо на пол, даже не заметив этого, прошел на кухню и достал из шкафа бутылку огневиски, которую Джеймс подарил ему на прошлый день рождения со словами «пей, когда будет совсем дерьмово». Сейчас было именно такое время — дерьмовее некуда. Блэк сел за старый деревянный стол, заваленный картами, сводками и пустыми пачками сигарет, поставил перед собой дневник Лорелеи и отвинтил крышку бутылки, даже не удосужившись найти стакан. Сделал глоток прямо из горла — виски обожгло горло и провалилось в желудок горячим комком, но не принесло ни облегчения, ни тепла, просто еще один слой ощущений поверх омертвевшей пустоты. Он открыл дневник на том месте, где остановился, и закурил третью сигарету за последние полчаса, стряхивая пепел прямо в пустую кружку с засохшим чайным налетом на дне. За окном прогрохотал последний ночной автобус, в трубах зашумела вода — сосед сверху, кажется, решил принять ванну в три часа ночи — а Сириус погрузился в чтение, проваливаясь в чужие слова, как в ледяную прорубь. «Я вступила в Орден, — писала Лорелея, и почерк действительно стал совсем другим по сравнению с ранними дневниками, исчезли завитушки, исчезла мягкость, остались только ровные, быстрые буквы человека, который разучился тратить время на пустяки. — Сегодня был мой третий день в штабе, и мы с девочками разбирали сводки, когда пришли Мародеры — все вчетвером, шумные, взъерошенные, как будто война для них это очередная шалость, а не гребаная бойня. Блэк вошел последним, и я сразу заметила, что он изменился — похудел, что ли, и взгляд стал тяжелее, но улыбка та же, наглая и заразительная, и я чуть не выронила пергаменты, когда он мне кивнул и сказал: «О, Морроу, и ты здесь, маленький отряд пополняется отличницами». Я хотела ответить что-то колкое, но смогла только пожать плечами, и он пошел дальше, к Джеймсу и Сириусу, а я осталась стоять с идиотским чувством, что ничего не изменилось за эти полтора года после Хогвартса». Сириус сделал еще глоток виски и поморщился — то ли от крепости напитка, то ли от того, что он действительно сказал «отличницами» таким тоном, будто это было что-то забавное, не заслуживающее уважения. Он помнил этот день смутно — один из многих дней в штабе, когда они возвращались после рейда и застали там новеньких. Он тогда и правда не придал значения ее присутствию, отметил про себя: «Морроу здесь, надо же», и через минуту уже забыл, потому что обсуждал с Джеймсом новую стратегию. А она, оказывается, запомнила каждое слово, каждый жест, каждую дурацкую интонацию. «Первые две недели в Ордене дались мне тяжело, — писала она дальше. — Я боялась. Не смерти — умирать мне было не страшно после того, что случилось с папой, — а того, что я не справлюсь, подведу ребят, окажусь слабым звеном. Но Блэк, сам того не зная, помог мне перестать бояться. Просто однажды на тренировке, когда я отрабатывала щитовые чары, он проходил мимо и остановился. Минуту смотрел, скрестив руки на груди, а потом сказал: «Морроу, ты щит держишь как парадную мантию — аккуратно, но слабо, дай я покажу». Я огрызнулась — что-то про то, что меня не нужно учить, что я сдавала ЖАБА по защите на «превосходно». А он рассмеялся и ответил: «ЖАБА, Морроу, это бумажка, а Пожиратель — это не экзаменатор, он тебя убивать будет без подготовки». И показал, как держать щит по-настоящему — с упором на ноги, с правильным поворотом запястья. Я тогда разозлилась, но потом весь вечер тренировалась так, как он показал, и знаешь что? Это сработало. На следующем рейде мой щит выдержал три прямых попадания, и никто даже не заметил, а я заметила». Сириус оторвался от дневника, потрясенный не столько содержанием записи, сколько тем, что он абсолютно этого не помнил. Он не помнил, чтобы подходил к ней на тренировке. Не помнил их разговора. Не помнил, чтобы показывал ей правильную стойку — вероятно, это заняло у него от силы минут пять, а потом он пошел дальше, шутить с Эммелиной или обсуждать с Ремусом план следующей вылазки. А для нее эти пять минут стали поворотным моментом, она потом весь вечер тренировалась, запомнила каждое его слово, и от этого у него снова перехватило горло так, что пришлось сделать еще глоток виски. Он пролистнул страницы дальше, туда, где промелькнула знакомая фамилия Маккиннон, и наткнулся на запись, сделанную примерно через месяц после ее вступления в Орден. «Блэк расстался с Марлин Маккиннон, — было записано коротко и почти безэмоционально, но Сириус, который уже научился читать между строк этого дневника, чувствовал, как много скрыто за этими скупыми словами. — Она сама сказала мне вчера, когда мы дежурили ночью, ей нужно было выговориться, а я оказалась рядом. Говорит, что он никогда не любил ее по-настоящему, что все их отношения были игрой, удобной привычкой, способом заглушить что-то внутри, и она устала. «Он хороший, Лори, правда хороший, но он не мой, и когда я поняла это, я не смогла больше притворяться», — сказала Марлин и заплакала, а я сидела и слушала, и внутри у меня все дрожало, но совсем не от сочувствия. Мне было стыдно признаться себе, но я испытала облегчение. Потому что теперь он ничей. Совсем ничей. И хотя это ничего не меняет для меня — он по-прежнему видит во мне только Морроу, не самую глупую, но скучную бывшую одноклассницу, — теперь я хотя бы могу не отводить глаза, когда он смотрит на кого-то другого». Сириус затушил очередную сигарету и потер глаза, которые начали болеть от дыма, усталости и слез. Он помнил расставание с Марлин. Оно было тихим и почти дружеским, они оба понимали, что их отношения держались на адреналине войны и взаимном одиночестве, и когда это перестало работать, они разошлись без скандалов. Но он никогда не знал, что Лорелея была той, кто слушал Марлин той ночью. Что она сидела рядом, держала ее за руку и одновременно сгорала от стыда за собственное облегчение. Эта деталь открыла ему еще один слой ее личности — умение быть рядом, даже когда тебя разрывает на части. Дальше пошли записи, которые почти не касались его лично, а описывали будни Ордена, рейды, страх за друзей, но он заметил, что его имя в дневнике перестало исчезать насовсем. Оно возникало все чаще — «Блэк сделал то», «Блэк сказал это», «мы с Блэком были в одном патруле», «Блэк пошутил, и я рассмеялась». Незначительные вещи, крохи, обрывки взаимодействий, которые для него не значили ничего, а для нее складывались в мозаику совместной жизни. И вот, наконец, запись о том самом вечере, о котором он помнил — первом их настоящем разговоре не о войне. «Сегодня мы сидели на крыльце вдвоем, курили его сигареты и говорили о мире, — писала Лорелея, и Сириус почти физически ощутил, как меняется ее тон, становится теплее, мягче, почти счастливым. — Я до сих пор не понимаю, как это вышло. Мы просто вышли подышать воздухом, потому что в штабе было душно и все орали, споря о следующей операции. Он закурил и предложил мне, я взяла, хотя никогда не любила табак, но мне хотелось продлить этот момент, стоять рядом с ним в тишине и делать что-то, что делает он. А потом он вдруг спросил: «Морроу, расскажи что-нибудь не о войне, я так устал от этого дерьма, что готов слушать про что угодно, лишь бы не про Пожирателей». Я растерялась, потому что он редко говорил со мной так — серьезно, без обычного своего снисходительного тона. Посмотрела тогда на него, на его усталое лицо, на то, как дрожали пальцы, державшие сигарету, и вдруг увидела не того Блэка, с которым училась семь лет, а просто человека. Очень красивого, одинокого и бесконечно уставшего человека, который почему-то спросил именно меня. И я рассказала ему про отца. Про его голос, когда он говорил обо мне как о будущей учительнице. Про его улыбку, мягкую и чуть виноватую, когда он просил меня не сердиться за то, что он слишком волнуется. — Папа хотел, чтобы я стала учителем, представляешь? — сказала я, глядя на тлеющий кончик сигареты. — Он мечтал увидеть меня на работе с детьми, говорил, что у меня дар объяснять сложное простым языком. Я смеялась, отмахивалась, а теперь думаю — наверное, так бы и пошла. Если бы все это закончилось, я бы, наверное, пошла преподавать трансфигурацию или чары. Младшим курсам, тем, кто еще не разучился удивляться магии. Сириус помнил этот момент. Помнил ее тихий голос, помнил, как она смотрела куда-то в темноту, рассказывая про отца. Он тогда впервые за долгое время подумал о ней не как о части фона, а как о живом человеке, с собственной болью, с собственными потерями. И когда он сказал ее в ответ про свои мечты — про семью, про нормальную жизнь, — она рассмеялась тем самым смехом, который он потом не мог забыть весь следующий месяц. Коротким, теплым, с хрипотцой от табака: — Блэк, тебе с твоим темпераментом спокойная жизнь никогда бы не светила, ты бы через неделю взвыл и устроил революцию на собственном заднем дворе. Он тогда расхохотался — впервые за много дней, честно и открыто, — и ответил что-то вроде: — Может, ты и права, Морроу, может, и права, но попробовать-то стоило. А она вдруг посмотрела на него и сказала: — Знаешь, если ты когда-нибудь решишь попробовать, я думаю, у тебя получится. У тебя вообще получается все, за что ты берешься всерьез. И этот неожиданный комплимент, сказанный без кокетства, без желания понравиться, а просто как констатация факта, поразил его сильнее, чем он готов был признать. Он тогда посмотрел на нее и впервые за все годы заметил, что у нее красивые глаза — темно-карие, почти черные, с золотыми крапинками, которые становились видны, когда она смеялась или сердилась. И еще он заметил, что у нее очень приятный голос — низкий для девушки, обволакивающий, с мягкими округлыми интонациями, от которых веяло теплом и надежностью. Он тогда подумал: «Странно, я никогда не замечал этого раньше», но не придал этой мысли значения, потому что рядом проходили другие люди и кто-то позвал их обратно в дом. А Лорелея записала в дневнике: «Сегодня он говорил со мной как с равной, и я чувствовала себя живой впервые за два года. Я знаю, что для него это ничего не значило — просто разговор, просто сигарета, просто бывшая одноклассница, которая оказалась рядом. Но для меня эти полчаса на крыльце стали драгоценнее всех лет, что я его знаю. Даже если завтра меня убьют, я уже получила больше, чем ожидала от этой жизни». Сириус перевернул страницу, и следующие несколько листов были исписаны тем самым изменившимся почерком — острым, быстрым, без единой завитушки, словно каждое слово давалось Лорелее с трудом, но она заставляла себя выводить буквы до конца. «Мама ушла, — прочитал он, и рука с сигаретой замерла на полпути к губам. — Врачи сказали, что это сердечная недостаточность, но я знаю, что это не сердце, это тоска, которая сожрала ее изнутри за полтора года после смерти папы. Она почти не разговаривала в последние месяцы, просто сидела у окна и смотрела на улицу, а я варила ей чай и рассказывала про Орден, про ребят, про то, что папа гордился бы нами, но она только кивала и снова замолкала. Вчера я пришла с рейда, заглянула в гостиную, а она лежит на диване, и глаза открыты, и я сразу все поняла, еще до того как подошла и потрогала ее ледяную руку. У меня сейчас странное состояние — я вроде чувствую, что должна рыдать, биться об стены, кричать, но внутри пустота, абсолютно глухая пустота, как будто кто-то выключил звук во всем мире. Я осталась одна, совсем одна, у меня больше никого нет, и единственное, что держит меня на ногах и не дает лечь рядом с ней и не встать — это обещание. Я пообещала себе, что отомщу за папу, а теперь и за маму тоже, потому что Пожиратели убили их обоих, просто разными способами. Папу — заклинанием, маму — тем, что отняли у нее мужа и оставили ей только страх. Я убью каждого, кто причастен, я не остановлюсь, пока не закончится либо война, либо я». Сириус сделал судорожный вдох и прижал ладонь ко рту, потому что читать это было все равно что смотреть, как человек истекает кровью, и не иметь возможности наложить жгут. Он знал, что ее родители умерли — в Ордене все знали, — но Сириус никогда не задумывался, как именно она пережила эти потери, что творилось у нее внутри, пока она продолжала ходить на рейды, прикрывать спины, шутить и никогда не жаловаться. Дальше шли записи, сделанные с перерывами в несколько дней, иногда в неделю, в них проскальзывали названия операций, имена погибших товарищей, короткие сухие сводки, и сквозь них красной нитью тянулась усталость — глубокая, костная, которая пропитывала каждое слово. «Пожирателей становится больше, такое чувство, что они плодятся как тараканы, убьешь одного — на его месте вырастают трое. Мы спим по три часа в сутки, едим на бегу, палочки не выпускаем из рук даже в туалете, но я держусь, потому что помню, зачем я здесь. Блэк сегодня опять был в моем патруле, и он, кажется, тоже не спит уже вечность, под глазами синяки, но все равно шутит, все равно лезет в самое пекло первым, и я смотрю на него и думаю: если он может, то и я смогу». Сириус перелистнул еще несколько страниц, пробегая глазами знакомые названия мест, даты рейдов, скупые пометки о раненых и убитых, пока не наткнулся на запись, от которой у него перехватило дыхание — ту самую, где она описывала день своего ранения. «Сегодня меня чуть не разорвало на куски, — писала Лорелея, и Сириус почти услышал ее кривую усмешку за этими словами, ту самую усмешку, с которой она потом сидела на койке и переводила все в шутку. — Мы попали в засаду возле Ливерпуля, нас было пятеро против дюжины Пожирателей, и кто-то из них швырнул рассекающее, которое прошло по касательной, но все равно распороло мне руку от локтя до запястья, как будто вскрыла консервную банку. Крови было столько, что я сначала подумала — все, конец, сейчас истеку прямо на месте, но Хестия наложила жгут и аппарировала меня в штаб, где Дамблдор оборудовал лазарет в подвале. Колдомедик меня зашивал долго и нудно, я сидела и смотрела, как игла ходит туда-сюда сквозь мою кожу, и почему-то думала не о боли, а о том, что мама бы упала в обморок, если бы увидела такое. А потом дверь с грохотом распахнулась, и влетел Блэк. Я сначала даже не поняла, что происходит, он выглядел так, будто за ним гналась стая адских гончих — волосы растрепаны, глаза дикие, дышит как загнанный конь. И он с порога заорал на меня, причем так громко, что колдомедик даже иглу выронил». Сириус помнил этот момент до мельчайших деталей — как он узнал, что патруль Морроу попал в засаду, как аппарировал в штаб, не дослушав доклад, как бежал по коридору, моля Мерлина, чтобы она была жива, и как ярость накрыла его с головой, стоило увидеть ее бледное лицо и руку, похожую на кусок сырого мяса. Он не понимал тогда, откуда взялась эта ярость, списывал все на усталость и общее напряжение войны, но теперь, держа в руках дневник, он знал правду — что-то в нем уже тогда начало просыпаться, что-то, чему он не давал названия. «Я ворвался и наорал на нее как последний козел, — подумал он, вглядываясь в ее строчки, которые продолжали рассказывать эту историю с ее точки зрения. — «Ты совсем страх потеряла, Морроу⁈ Какого хрена ты полезла в самое пекло, я же сказал держаться в безопасности⁈ Ты могла подохнуть там, ты понимаешь это своей чугунной головой⁈» — цитировала Лорелея его крик, и Сириус поморщился, потому что сейчас эти слова звучали не как гнев, а как замаскированный под гнев страх, и она, оказывается, это сразу считала. «Я сидела на койке с полузашитой рукой и смотрела на него, такого злого и взъерошенного, и внутри у меня разливалось тепло, честное слово, как будто глотнула огневиски после долгой прогулки по морозу. Он пришел. Бросил все дела, узнал про засаду и прибежал в лазарет, и орал на меня, потому что боялся. Я понимала, что для него это обычная реакция на опасность для любого товарища по Ордену, он бы так же волновался за Джеймса или Ремуса, но мне было плевать на логику в тот момент. Мне просто хотелось сидеть и смотреть на него, и чтобы он продолжал кричать, потому что это значило, что ему не все равно. А еще я посмеялась — это вышло нервно, но я спросила: «Блэк, ты чего шумишь, у меня рука болит, а не голова, и вообще, ты на прическу мою посмотри, тут нужна срочная консультация стилиста, а не боевого мага». Он замер, открыл рот, закрыл, а потом выдохнул и сказал уже тише: «Ты невозможный человек, Морроу, я с тобой когда-нибудь поседею». Я снова засмеялась и ответила, что седина ему пойдет, и тогда он наконец улыбнулся, и мир снова встал на место». Сириус отложил дневник и несколько минут просто сидел, глядя в потолок, переваривая прочитанное. Она восприняла его крик как заботу, она смеялась в ответ на его гнев, она видела его насквозь в тот момент, когда он сам ничего не понимал в своих чувствах. Он вспомнил, как вышел тогда из лазарета, злой на весь мир, на Пожирателей, на себя за эту непонятную тревогу, и как Джеймс поймал его в коридоре и спросил: «Ты чего такой дерганый?» А он ответил: «Да Морроу опять в неприятности вляпалась, пришлось орать на нее, чтобы мозги вправить». Джеймс тогда странно посмотрел на него, но ничего не сказал, а теперь Сириус думал о том, что, наверное, все вокруг уже видели то, до чего он сам додумался только сейчас, с дневником в руках и пустой бутылкой на столе. Он перевернул еще одну страницу, но дальше пошли записи совсем без дат, обрывочные, сделанные явно впопыхах между рейдами, и он понял, что приближается к последним дням ее жизни. Горло сжалось так сильно, что он не мог сделать вдох, и он накрыл дневник ладонью, словно это могло остановить время или хотя бы дать ему минутную отсрочку перед тем, как он прочтет то, что она написала перед самой смертью. «Сегодня ночью мы пили кофе с Блэком, — писала Лорелея, и Сириус тут же вспомнил эту ночь, потому что она случилась всего две недели назад и он тоже ее запомнил, хоть и не понял тогда почему. — Смена была тяжелая, мы патрулировали окраины Бирмингема, где по сводкам видели Пожирателей, но в итоге никого не поймали, только промерзли до костей и вымотались так, что еле доползли до штаба. Все сразу разошлись спать, а я сидела на кухне и грела руки о кружку, потому что сон не шел и в голове крутились мысли о маме, о папе, о том, что война никогда не кончится. Блэк вошел неслышно, в этих своих дурацких шерстяных носках, и сказал: «Морроу, ты чего не спишь, привидений ловишь?» — а я ответила, что привидения нынче скучные и неразговорчивые, и тогда он хмыкнул, достал вторую кружку и сел напротив. Мы просидели часа полтора, наверное, пили растворимый кофе, который на вкус как разведенная грязь, и болтали о всякой ерунде, но эта ерунда была прекрасна, потому что напоминала, какой могла бы быть наша жизнь, если бы не война и не смерть. Он спросил, что я читала до того, как все пошло к чертям, и я призналась, что таскала с собой везде «Детей полуночи» Салмана Рушди, потому что это была последняя книга, которую папа подарил мне перед смертью. Блэк уставился на меня и вдруг расхохотался, да так громко, что Лили зашикала из соседней комнаты, а потом сказал: «Морроу, это моя любимая книга, я ее читал раз пять и каждый раз находил что-то новое, ты шутишь, что ли». Мы потом еще полчаса обсуждали Рушди, и Мартина Эмиса, и какого-то магловского детективщика, которого оба случайно прочли одним летом, и я чувствовала себя почти счастливой, честное слово, почти нормальной, как будто мы не боевые товарищи на войне, а просто два человека, которым нравятся одни и те же книги». Сириус сидел, вцепившись пальцами в край стола, и перед глазами стояла та самая кухня — тусклая лампочка под потолком, запах дешевого кофе, ее лицо, освещенное желтым светом, и его собственное удивление, когда выяснилось, что они читали одно и то же. Он помнил, как у него внутри что-то переключилось в тот момент, как он посмотрел на нее другими глазами и подумал: вот человек, который понимает меня без лишних слов, как же я раньше не замечал ее, как я мог быть таким слепым идиотом семь лет подряд. Следующая запись была сделана утром, и почерк снова изменился — на этот раз он был легкий, почти воздушный, и каждая буква дышала покоем, который Сириус ощутил даже через пергамент. «Сегодня я проснулась и поняла, что на улице безумно приятная погода, — писала Лорелея, и дата под записью была та самая, которую он никогда не сможет забыть, даже если захочет. — Солнце пробивается сквозь занавески, небо чистое, птицы орут как ненормальные, и ветер теплый, совсем не похожий на обычную ноябрьскую сырость. Я впервые за много месяцев проснулась не спеша, без криков, без сирены, без мысли, что нужно бежать и кого-то спасать. Лежала в кровати десять минут, просто смотрела в потолок и слушала, как где-то внизу кто-то гремит посудой, и думала о том, что жизнь иногда бывает милосердной, дарит такие моменты, которые потом держат тебя на плаву неделями. Я выпила кофе, съела тост с джемом и посмотрела на себя в зеркало — под глазами синяки, волосы торчат в разные стороны, но я улыбалась, и эта улыбка была настоящей, не дежурной, не для других, а просто потому что утро оказалось хорошим». Сириус помнил это утро. Четыре дня назад. Всего четыре гребаных дня назад он столкнулся с ней в коридоре штаба, и она сказала: «Привет, Блэк, ты выглядишь так, будто тебя пережевала гиппогрифиха и выплюнула, сделай себе кофе», а он ответил что-то вроде «Морроу, твоя забота трогает меня до глубины души», и она рассмеялась, и этот смех был последним, что он услышал от нее в мирной обстановке. Сириус откинулся на спинку стула и закрыл глаза, потому что читать дальше было нечего — дальше шли пустые страницы, — но мысли не хотели отпускать его обратно в тишину, они тащили за собой картины того дня, яркие и безжалостные, как вспышки заклинаний. Он помнил, как его разбудили в два ночи криком «Пожиратели напали на приют, подъем, все живо», и он скатился с кровати, даже не успев толком продрать глаза, натянул мантию и выбежал в коридор, где уже толпились остальные — взъерошенные, перепуганные, но собранные. Лорелея стояла у окна и застегивала наплечную кобуру, и когда он пробегал мимо, она бросила ему: «Блэк, у тебя мантия наизнанку», и он огрызнулся на ходу: «Зато я в ней выгляжу загадочно», а она фыркнула и побежала следом. Они аппарировали в предрассветный холод, и Сириус сразу почувствовал запах гари — где-то внутри приюта уже что-то горело, и детский плач доносился сквозь стены тонкими, пронзительными нитями. Он помнил, как они рассредоточились по команде Джеймса, как распределили сектора и точки входа, и как Лорелея встала слева от него, а он даже не посмотрел на нее, просто кивнул и двинулся вперед. В главном зале их встретили пятеро Пожирателей в масках, и начался тот самый танец, который они за полтора года выучили наизусть — уклонение, щит, заклинание, смена позиции, контроль периферии, — и Сириус работал на автомате, даже не замечая, сколько противников уже уложил, потому что адреналин гремел в ушах и заглушал все мысли. Джеймс слева прикрывал проход в коридор, где Лили выводила детей, Ремус держал щит на винтовой лестнице, Питер где-то пищал в дальнем углу, и все шло по плану, пока Сириус вдруг не услышал тихий, какой-то слишком спокойный голос за спиной — «Авада Кедавра» — и в тот же миг что-то тяжелое ударило его в спину и сбило с ног. Он не сразу понял, что это была не магия, а живой человек, который просто оттолкнул его в сторону, и когда он перевернулся на спину и вскинул палочку, Лорелея уже падала, а зеленый луч еще висел в воздухе, медленно растворяясь в полумраке зала, как догорающий фейерверк. Сириус помнил, как закричал — не слово, не имя, просто дикий, животный вопль, который вырвался из горла сам собой, — и как пополз к ней по холодному каменному полу, раздирая колени и локти, потому что ноги отказались слушаться. Лицо у нее было спокойное, почти удивленное, как будто она сама не ожидала, что все случится так быстро, и одна прядь темных волос прилипла к щеке, и ему почему-то больше всего на свете захотелось убрать эту прядь ей за ухо, но руки тряслись так, что он не мог поднести их к ее лицу. Он схватил ее за плечи, он тряс ее, он орал прямо в это спокойное лицо: «Морроу, открой глаза, слышишь, открой глаза, я тебя сейчас сам убью, если ты не очнешься», — но она не открывала, и тогда он прижал ее к себе и замер, раскачиваясь из стороны в сторону, а вокруг уже гремели шаги, и кто-то пытался оторвать его от нее, и Джеймс кричал что-то в ухо, но он не слышал ни слова, только смотрел на ее ресницы, которые больше никогда не дрогнут, и на тлеющий уголек, упавший с ее мантии на каменную плиту. Когда его все-таки оттащили — кажется, Ремус и Джеймс вдвоем, потому что сил сопротивляться уже не было, — он сел у стены и закурил прямо там, в пропитанном гарью и детским страхом зале, и руки у него ходили ходуном, а в голове билась одна-единственная мысль, глупая и беспощадная: Не верю. Сириус поднялся из-за стола, чувствуя, как затекли ноги и спина, подошел к окну и уперся ладонями в холодный подоконник, глядя на ночную улицу, которую хлестал ноябрьский дождь со снегом пополам. Фонарь напротив дома мигал и жужжал, его желтый свет дробился в лужах, отражался от мокрого асфальта и от этого казалось, что весь мир состоит из воды и электричества. Он провел рукой по волосам, которые слиплись от пота, потер шею, пытаясь сбросить оцепенение, но тело не слушалось, двигалось медленно и ватно, будто он только что вышел из драки, из которой не вышел победителем. Дневник лежал на столе позади, закрытый и страшный в своей окончательности, но конверт по-прежнему белел в свете лампы, притягивая взгляд каждый раз, когда Сириус оборачивался. Белый конверт, самый обычный, без подписи и печати, купленный, наверное, в каком-нибудь магловском почтовом отделении, но внутри было то, что Лорелея Морроу писала ещё… живая и от этой мысли у него сводило челюсти. Он наконец взял его в руки — конверт весил почти ничего, две-три странички максимум, — и аккуратно, стараясь не порвать, вытащил сложенный вдвое лист пергамента. А там было стихотворение, переписанное тем самым красивым почерком, который она использовала для самого важного, без помарок и зачеркиваний, и первая же строчка ударила его под дых с такой силой, что он всхлипнул и не сразу смог читать дальше. «В следующих жизнях Я, кажется, тебя любила слишком — До дрожи пальцев, до слепых комет. Ты для меня был вырезан незримо Из звезд, которым миллионы лет. Но в этот раз — неправильные карты, Мы сели в поезд, что идёт в тупик. И наши судьбы, словно две недели, Сошли с ума, не встретившись на миг. Я посмотрю, как гаснут в лужах фары, Как дождь смывает тёплые следы, Как мы становимся с тобой настолько стары, Насколько молоды были наши «я» и «ты». И каждый вдох — как тихое прощанье, Где нету места крику и слезам. Мы проиграли в это расстоянье, Мы не по росту выбрали глаза. Но знаешь… там, за горизонтом боли, Где время переходит в тонкий звон, Я обману законы гравитации и крови И соберу тебя из будущих времён. Я загадаю сердцем, а не словом, Я вымолю у вечности пароль. На перекрестке, что нам станет новым, Сыграю нашу старую минорную роль. Ты только жди. Не запирай все двери. Не привыкай к тому, что я — мираж. Пусть нас с тобой в текущей жизни нету в смете, Любовь — она страшнейший, вечный стаж. Я обойду и смерть, и свет, и время, Я прорасту сквозь асфальтовый покров. Мы будем плыть в одном ковчеге-теме, Не расплескав назначенных даров. Я найду тебя в следующих жизнях тоже, Даже если мир сотрут до тла. Ты — моё единственное «Боже», Ты — моя нездешняя вина. А пока живи — светло и мимо, И не вздрагивай на слово «никогда». Мы с тобой не здесь. Мы там, где неделимы, Как над пропастью — одна вода.» Сириус дочитал последнюю строчку и замер, глядя в пергамент отсутствующим взглядом, а потом медленно, очень медленно опустил лист на стол и закрыл лицо обеими руками, потому что то, что он сейчас чувствовал, было слишком большим для одного человека и одной ночи. Он только что прочел весь ее дневник, он знал теперь о ее влюбленности с пятого курса, о том, как она завидовала Марлин за каждое его случайное прикосновение, он узнал о смерти ее отца и медленном угасании матери, о ее мечтах, которые раздавила война, о каждом ее страхе и каждой надежде, и теперь поверх всего этого легло стихотворение, написанное специально для него, и он не мог поверить, что человек может быть настолько прозрачным и настолько скрытным одновременно. Она писала эти строки, обращаясь прямо к нему, она говорила «ты» и «твои», она называла его единственным «Боже» и своей нездешней виной, и от этого интимного, отчаянного признания у него разрывалось сердце, потому что теперь, когда он наконец услышал ее, ее больше не было. Он сидел и качал головой из стороны в сторону, и губы сами шептали: — Ты написала это для меня, ты правда написала это для меня, ты думала, что уйдешь и не успеешь сказать, или наоборот — думала, что будешь жить, но никогда не решишься, и подготовила этот конверт на случай, если что-то случится… В любом варианте получалось одно и то же: он был нужен ей, она любила его, а он проходил мимо семь лет, он шутил с ней как с обычной одноклассницей, он орал на нее за неосторожность вместо того чтобы просто прижать к себе и сказать что-то человеческое, и когда он наконец начал что-то чувствовать в ответ, эти чувства были какими-то мелкими, эгоистичными, ему просто было одиноко и хотелось девушку, а она в это время годами носила в себе целую вселенную невысказанной любви. Он закурил новую сигарету, хотя в горле уже першило так, будто он наглотался стекловаты, и слезы потекли по щекам, сначала медленно, а потом все быстрее, прорывая плотину, которую он держал много лет. Он не плакал так с детства, с тех пор как сбежал из дома Блэков и понял, что у него больше нет семьи, и теперь он рыдал над стихотворением девушки, которую даже не успел узнать по-настоящему, и каждая слеза была о другом — о том, что он никогда не спросит ее про «Детей полуночи» до конца, что она никогда не расскажет ему ту сцену, которую хотела обсудить, что они больше никогда не будут пить дерьмовый растворимый кофе на ночной кухне и спорить о книжках. Затушил сигарету о столешницу, даже не заметив, что прожёг дерево, и вскочил так резко, что стул с грохотом опрокинулся назад, ударившись спинкой о кафельный пол, и этот звук резанул тишину квартиры выстрелом. — Да твою ж мать! — выкрикнул в пустоту, и голос сорвался на втором слове, превратившись в хрип, но он не остановился, потому что внутри всё кипело и рвалось наружу, как пламя из пробоины в котле. Сириус заметался по кухне, сжимая кулаки так, что ногти впились в ладони, и заговорил громко, сбивчиво, обращаясь не то к потолку, не то к дождю за окном, не то к ней самой, где бы она сейчас ни была. — Я всё понял, слышишь! Я всё понял, но что мне теперь делать с этим? Что мне делать с тем, что я наконец-то прозрел, а ты лежишь в земле, и я не могу даже наорать на тебя за то, что ты молчала пять лет, не могу схватить тебя за плечи и сказать тебе прямо в лицо, что я всё знаю и что я кретин, и что ты была не фоном, не Морроу, не просто фамилией в списке, а ты была ты, и я только сейчас это разглядел! Он ударил кулаком по дверному косяку — раз, другой, пока костяшки не заныли тупой болью, — и продолжил, задыхаясь от ярости, которая уже переплавилась в отчаяние: — Ты ушла и оставила мне это чёртово стихотворение, эти слова, которые я должен был услышать от тебя живой, тёплой, сидящей напротив меня с кружкой кофе, а не читать их сейчас, один, пьяный, в четыре утра, зная, что ты никогда не узнаешь, что я их прочитал! Ты не узнаешь, Лорелея, ты никогда, блядь, не узнаешь, что я сижу здесь и реву как последний побитый пёс над твоими строчками, потому что тебя больше нет, и всё, что я могу тебе сказать, уходит в пустоту, в эту проклятую тишину, которая не отвечает мне ни слова! Он замолчал, тяжело дыша, и прижался лбом к холодной стене, чувствуя, как слёзы катятся по лицу и капают на воротник рубашки, а потом тихо, уже без крика, севшим голосом добавил в пространство: — Я понял, родная, я правда всё понял, только толку-то теперь от моего понимания, если ты в земле, а я здесь, и между нами уже не слова, не километры, не война, а такое расстояние, которое не пройти никому. За окном дождь наконец стих, и в наступившей тишине слышно было только его собственное дыхание — рваное, хриплое, с присвистом, — и он сполз по стене на пол, прижимая к груди смятый лист, и остался сидеть так, пока серый рассвет медленно заполнял кухню, безразличный ко всему. *** Годы после смерти Лорелеи превратились для Сириуса в один сплошной чёртов кошмар, который не заканчивался, а только менял декорации, становясь с каждым годом всё изощрённее и беспощаднее. Сначала была та ночь в Годриковой впадине, когда он примчался к дому Поттеров и увидел дверь, сорванную с петель, и Джеймса на полу, и Лили наверху, и маленького Гарри, который плакал в кроватке, перемазанный сажей и кровью, и он, Сириус, стоял и не мог вдохнуть, потому что в один миг потерял всех, кто был ему братом и сестрой. Потом была погоня за Петтигрю, этим крысиным выродком, который кричал на всю магловскую улицу, что это Блэк предал Поттеров, и взорвал дюжину маглов, и исчез, оставив Сириуса стоять над воронкой с идиотским смехом на губах, потому что ситуация была настолько абсурдной, что не укладывалась в голове. Азкабан накрыл его через три дня — холодный, мокрый, пропитанный чужим безумием, и первые полгода он держался только потому, что знал: не виновен, и эта мысль была горячей точкой в море ледяной дементорской пустоты. Но даже она тускнела, стиралась, а тоска по Джеймсу, по Лили, по Ремусу, по всей той жизни, которая у него была, превращалась в постоянный гул в висках, и единственное, что спасало его от полного помешательства — способность превращаться в собаку, когда дементоры проходили мимо, снижая действие их магии до терпимого минимума. В собачьем обличье он мог думать немного яснее, и в эти моменты он часто вспоминал почему-то не Джеймса и не Хогвартс, а Лорелею. Он вспоминал её лицо, её голос, её дурацкую привычку пить растворимый кофе и морщиться, вспоминал тот вечер на крыльце и её смех, когда она сказала, что спокойная жизнь ему не светит, и прокручивал в голове каждую запись из её дневника, который он успел выучить наизусть за первые три года заключения. Он представлял, что она стоит рядом, за решёткой, скрестив руки на груди, и говорит: «Блэк, ты выглядишь как дерьмо, соберись и сделай что-нибудь», и от этой воображаемой реплики ему становилось чуть легче, будто кто-то всё ещё ждал от него поступков. Побег из Азкабана случился двенадцать лет спустя, и он выплыл из ледяной воды с одной-единственной целью — защитить Гарри, потому что Петтигрю был жив и находился где-то рядом с его крестником, и больше никого из старых друзей не осталось. Дальше пошли метания по стране, жизнь в собачьей пещере, питание объедками и постоянный страх, что его поймают и упекут обратно, и всё это было дерьмово, но терпимо, потому что Гарри был жив и смотрел на него глазами Джеймса с лёгким прищуром Лили, и это придавало смысл каждому новому дню. Гриммо, старый фамильный особняк, который он ненавидел каждой клеткой тела, стал его тюрьмой на следующий год — Орден снова собрался, Волдеморт вернулся, и Сириус сидел взаперти, как цепной пёс, который рвётся в драку, а его держат на коротком поводке. Он ненавидел этот дом с его визжащими портретами, с его тёмными коридорами и запахом плесени, ненавидел каждую трещину на стенах, каждую ступеньку скрипучей лестницы, но у него не было выбора, и он подчинялся приказам Дамблдора, сцепив зубы и куря в три раза больше обычного. Гарри приезжал на новогодние каникулы, и это было единственным светлым пятном, и они сидели поздно вечером у камина, а семейство Уизли уже разбрелось по комнатам, и только он и Гарри остались вдвоём перед догорающим огнём. Мальчик спрашивал о родителях, о том, каким был Джеймс в школе, о Лили, и Сириус рассказывал, смеялся, вспоминал дурацкие выходки, а потом, неожиданно для себя, обронил: — А ещё была одна девушка, Лорелея Морроу, ты её не знаешь, она умерла ещё до твоего рождения, но она была… она была особенной. Гарри поднял на него глаза и спросил: — Кто это? — и Сириус замолчал на минуту, глядя в огонь, а потом горько усмехнулся и ответил: — Та, с кем я очень хотел бы встретиться, Гарри, и сказать кое-что, что не успел сказать при жизни. Гарри не стал допытываться, он вообще умел чувствовать такие моменты, когда лучше замолчать и не лезть в душу, и Сириус был благодарен ему за это, потому что объяснять дальше у него не было сил. А потом случилось Министерство. Гарри и его друзья влезли в самое пекло, и Орден поднялся по тревоге, и Сириус, впервые за долгие месяцы, выбрался из проклятого дома на Гриммо, чтобы драться. Он аппарировал в Министерство вместе с Ремусом, Тонкс и Кингсли, и когда они ворвались в Атриум, а потом в Отдел Тайн, его накрыло почти эйфорическое чувство свободы и азарта, того самого, что он испытывал в первой войне, когда дрался плечом к плечу с Джеймсом и Лили. Пожиратели уже рассредоточились по залам, и начался бой, быстрый и яростный, и Сириус работал палочкой так, как умел лучше всего — с каким-то злым, почти радостным бешенством, укладывая врагов одного за другим. Джеймс должен был бы гордиться своим сыном, заметив, как Гарри дерётся в соседнем пролёте, выкрикивая заклинания и прикрывая друзей. Мальчишка был точной копией отца в бою — такой же упрямый, такой же быстрый, такой же отчаянный, и Сириус на секунду почувствовал почти счастье, почти гордость, почти покой. А потом он повернулся к Беллатрисе, к своей безумной кузине, которая всегда была гнилым зубом в их семейном рту, и увидел вспышку красного света, летящую прямо ему в грудь, и не успел отбить. Заклинание ударило, и почувствовал, как тело деревенеет, как опора уходит из-под ног, и он падает, падает, падает в арку, над которой колыхалась серая завеса, и последнее, что Сириус увидел в этой жизни — лицо Гарри, искажённое ужасом, и рот, открытый в крике, который он уже не услышал. — Прости, мальчик, я бросаю тебя, как бросал все эти годы, и мне жаль, мне безумно жаль, — мелькнула мысль, но она тут же растворилась, потому что падение закончилось, и наступила тишина. Тишина вдруг разорвалась до боли знакомым голосом, голосом, который он не слышал четырнадцать лет и всё равно узнал бы из тысячи. — Бродяга, ты всё-таки допрыгался, старый пёс, я же говорил тебе, что твоя беспечность тебя погубит, — и Джеймс Поттер стоял прямо перед ним, молодой, двадцатилетний, в той самой дурацкой мантии, которую он носил на седьмом курсе, и улыбался своей кривоватой улыбкой. Лили сидела рядом на старом диване Поттеров, том самом, который они купили на магловской барахолке и которым так гордились, и кивала, и говорила: — Джеймс, оставь его в покое, он только прибыл, — и её голос был таким же мягким и тёплым, как в тот день, когда она пела Гарри колыбельную в Годриковой впадине. Сириус открыл рот, но не мог сказать ни слова, потому что из-за спин Джеймса и Лили вышла она, и весь мир рухнул и собрался заново в одну точку. Лорелея Морроу стояла, облокотившись на старый столик у окна, и выглядела ровно так же, как в последний их совместный день перед вылазкой в приют — молодая, красивая, невозможно красивая, с тёмными волосами, заплетёнными в небрежную косу, и с тем самым взглядом, который он столько раз представлял в Азкабане, пытаясь не сойти с ума. — Блэк, — сказала она, и голос её звучал недовольно, но в недовольстве этом было больше тепла, чем в любых ласковых словах. — Ты слишком плохо работаешь палочкой для человека, который учил меня держать щит. Я смотрела на твой бой сверху и, честно скажу, мне было стыдно за твою технику, ты пропустил элементарный удар, который я отбивала ещё на тренировках в Ордене. А потом она улыбнулась — той самой улыбкой, от которой у него всегда перехватывало дыхание в дневниковых строчках, и добавила тише: — Ты постарел, Блэк, и поседел, и выглядишь как бродячий пёс после дождя, но я рада тебя видеть, честное слово, рада. Сириус стоял и смотрел на неё, и чувствовал, как внутри разливается покой, которого он не знал никогда в жизни, даже в самые счастливые моменты, и понял, что ему больше ничего не нужно, абсолютно ничего, только снова видеть их — Джеймса, Лили и её — и знать, что теперь он наконец-то может сказать ей все слова, которые не успел сказать тогда. — Теперь-то мы можем поговорить? Она оттолкнулась от столика, подошла к нему ближе, взяла за руку и ответила: — Теперь у нас есть всё время мира, Блэк, и да, мы наконец-то поговорим, и я расскажу тебе ту сцену из «Детей полуночи», которую ты так и не вспомнил, а ещё мы выпьем кофе, и ты скажешь мне всё, что хотел сказать, а потом я скажу тебе то, что не решалась сказать пять лет. Джеймс сзади фыркнул и пробормотал Лили: «Кажется, мы тут лишние», а Лили пихнула его локтем, но Сириус их уже не слышал, потому что смотрел в глаза Лорелеи, и в них было столько всего, что хватило бы на несколько жизней вперёд, и он наконец-то чувствовал себя дома. Сириус только успел выдохнуть и почувствовать, как тёплые пальцы Лорелеи сжимают его ладонь — живые, настоящие, не из снов и не из пьяного бреда на кухне Гриммо, — а Джеймс уже шагнул вперёд, схватил его за плечи и притянул к себе, хлопая по спине с той самой медвежьей силой, от которой у Сириуса когда-то вечно ныли рёбра после тренировок по квиддичу. — Спасибо тебе, Бродяга, — сказал Джеймс, и голос у него был не дурашливый, не тот, каким он травил анекдоты в гостиной Гриффиндора, а тихий и серьёзный, каким он говорил только в самые важные моменты. — Спасибо, что приглядывал за нашим сыном, что бежал к нему через всю страну, что жил в той вонючей пещере и жрал объедки, что отдал ему последнее, что у тебя было, и что пришёл за ним в Министерство. Мы с Лили смотрели на это всё и не могли нарадоваться, что у Гарри есть ты. Лили подошла следом, положила руку ему на плечо, и глаза у неё блестели от слёз, но улыбка была мягкой и благодарной. — Ты был ему лучшим крёстным, Сириус, — добавила она, и это прозвучало не как дежурная любезность, а как приговор, который обжалованию не подлежит. — Ты научил его тому, чему не могли научить мы, ты показал ему, что семья — это не только кровь, ты дал ему надежду, когда он думал, что никому не нужен, и мы никогда не сможем отплатить тебе за это. Сириус стоял и чувствовал, как внутри борются два чувства: благодарность за эти слова и жгучий, едкий стыд, который никуда не делся даже после смерти. — Я его снова бросил, — сказал он глухо, глядя куда-то мимо Джеймса, на старый диван с вытертой обивкой. — Я опять ушёл, когда он нуждался во мне, я оставил его одного перед Беллатрисой и Пожирателями, и он стоял там и орал моё имя, а я даже не мог обернуться и сказать ему, что всё будет хорошо. Он сжал кулаки, и костяшки побелели, и голос задрожал той самой яростью, которая всегда была его фирменной чертой — только теперь эта ярость была направлена на самого себя. Лорелея, не выпуская его руки, шагнула ближе и заглянула ему в глаза, и взгляд у неё был твёрдый, без капли жалости, но с тем самым пониманием, которое он искал все эти годы. — Хватит, Блэк, — сказала она тем тоном, которым когда-то отчитывала его за неосторожность в бою. — Мальчик сильный, весь в родителей и в своего дурацкого крёстного, и он справится, даже не сомневайся. У него твоя упёртость и Джеймсова наглость, и Лилино сердце, он выкарабкается из любой передряги, которую подкинет ему жизнь, потому что он Поттер и Блэк в одном флаконе, а это гремучая смесь, против которой бессильны даже боги. Она помолчала, бросила быстрый взгляд на Лили и Джеймса, которые согласно закивали, и добавила уже мягче, но с той же непреклонной уверенностью: — А мы будем помогать ему отсюда, Сириус, всем скопом, всей нашей ненормальной семейкой, будем подкидывать удачу в бою и подсовывать правильных людей в нужное время, и он доживёт до старости, и наплодит кучу детей, обещаю тебе. Джеймс хмыкнул и приобнял Лили за плечи, а Лорелея вдруг перевела взгляд на пузатую вазу, стоявшую на каминной полке, старую, облезлую, с какими-то выцветшими магловскими цветочками, и усмехнулась так знакомо, так по-земному, что у Сириуса сердце пропустило удар. — Кстати о детях, — сказала она, кивнув в сторону вазы, — очень уж мне хочется посмотреть на детей Гарри, и я ставлю вон ту уродину на то, что они будут рыжими, все до единого, назло всем Поттерам и Блэкам. Сириус расхохотался — впервые за много лет, искренне, до слёз, — и почувствовал, как последний камень свалился с души, оставляя после себя только лёгкость и покой.
Примечания:
22 Нравится 6 Отзывы 5 В сборник
Отзывы (6)