Капучино на кокосовом с корицей

NC-17
Завершён
189
1
автор
Серия:
Размер:
21 страница, 9 089 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
189 Нравится 11 Отзывы 42 В сборник

или сталь, пион и горячий шоколад.

Настройки
      Много-много лет назад, уже сотни, а может быть и тысячи, каждый альфа требовал рождения наследника-альфы для себя. Это было не просто желание — зуд в крови, лихорадка, передающаяся от отца к сыну вместе с первым ударом сердца. Альфа, не оставивший после себя альфу, считался пустоцветом: его запах вымывался из памяти рода, имя вымарывали в книгах, а кости считались недостойными лежать в фамильных склепах. И потому омег — этих хрупких созданий, что так часто производили на свет таких же хрупких, «бракованных» сыновей — начали удавливать.              Сначала — презрением. Косой взгляд, плевок под ноги, дверь, закрытая перед самым носом, место за столом, которого больше нет. Затем — унижением. Им запрещали говорить первыми, им не подавали руки, их наряжали в бесцветные ткани, чтобы даже случайный отблеск шёлка не напомнил миру о том, что омега ещё существует.              А затем начали и избавляться. Шёлковой удавкой, если род был благородным и желал соблюсти видимость милосердия. Пеньковой верёвкой или просто холодом, голодом, болезнью, которую не лечили, — если род был попроще.              Омега перестал быть престижной вещью, стал бракованной строчкой в генеалогическом древе, ошибкой природы, разменной монетой, которую следовало сбыть с рук, спрятать, забыть. Лишь бы не видеть больше этого позорного, сладковато-нежного запаха в суровых, пропахших металлом и мускусом стенах альфа-дома. Эта глупость перевернула игру.              Природа, как выяснилось, не терпит не только пустоты, но и насилия над собственным замыслом. Омег стало так катастрофически, так чудовищно мало, что запах каждого из них начали ловить, как воду в пустыне. На них начали молиться. За них начали драться — сперва в тёмных переулках, где два альфы рвали друг другу глотки за право хотя бы взглянуть на омегу, а затем и на больших, освещённых аренах, куда стекались толпы.              Их начали беречь: запирать в высоких башнях, укрывать за семью замками, окружать такой охраной, что альфы-стражи сами становились похожи на узников, прикованных к чужой драгоценной жизни. И где-то там, в этом перевёрнутом с ног на голову мире, омега вдруг поднял голову. Расправил плечи. И сказал: «Нет».              Никто теперь не помнит, кто был тем самым первым, бросившим это слово в лицо альфе, но это оказалось заразным. Отказ покатился по земле, как колесо, сметая старые законы, старые уклады и страхи. Омеги перестали быть добычей — они стали выбором. Центром, главой.              Это омега теперь выбирает себе альфу, и выбор этот — окончательный, не подлежащий обжалованию ни в одном суде, потому что суд теперь тоже омежий. Это омега теперь снисходительна и позволяет себя оплодотворить — и слово «позволяет» звучит именно так, как должно: с высоты. С трона.              Альфы дерутся между собой, чтобы впечатлить омегу. Это стало их единственной валютой: сила, демонстрируемая не в войне, а на ристалище. Выносливость, проверяемая не в походе, а в многочасовых турнирах, где они, как павлины, распускают хвосты, как хищники, бьются за право войти в покои, где пахнет мёдом и теплом. Их оценивают холодно, как статьи в брачном контракте: сила захвата челюстей, густота запаха, плодовитость, отсутствие дурной наследственности. Красивый, породистый ресурс — не более.              Жизнь омеги нелегка — о да, никто не посмеет сказать, что она легка. Тело всё ещё ломает течками, разум всё ещё плавится от гормонов, и инстинкт всё ещё тянет покориться, принять, отдаться. Но теперь это — выбор. Осознанный, оплаченный кровью предшественников. Это — власть. Это — матриархат, в котором альфа воспринимается как грубая сила и зачатие, а не как высший статус.              И горе тому альфе, который об этом забудет. И прошло ведь уже сотни лет — люди выстроили сначала города, потом создали паровой двигатель, антибиотики, оружие и электронные приборы, но былые времена остались в памяти, а омеги — всё ещё правят этим балом.       

***

      От него веяло замёрзшим пионом, чьи лепестки, казалось, только вынули из колкого декабрьского снега, сохранив их хрупкую, ледяную сласть. Вплетался в него и запах свежевыстиранного хлопка, прохладный, чуть влажный, обещающий чистоту и покой, но сейчас отчего-то звучащий остро, до режущего писка в висках. Поверх всего — сладкое, тянущееся кокосовое молоко, вовсе не мягкое и уютное, а тягучее, словно растопленный крем, обволакивающее нёбо и горло, заставляющее глотать его, задыхаясь. Все эти ноты, смешиваясь, обретали какую-то издевательскую ясность, вытесняя собой остатки привычного мира и заполняя сознание одним лишь звериным, не поддающимся укрощению зовом.              Шейн лежал на кровати, вжимаясь спиной в изголовье так, словно пытался врасти в резное дерево, раствориться в нём, сбежать от этого наваждения. Его грудь вздымалась часто и рвано, ключицы выступали остро, когда он судорожно хватал губами спёртый, пропитанный чужими феромонами воздух. Тонкая домашняя футболка, давно промокшая от пота, сбилась набок, бесстыдно оголяя бледную, разгорячённую кожу.              Расширенные, почти чёрные от залившего радужку зрачка глаза метались между двумя почти идентичными лицами, застывшими по обе стороны кровати, точно два зеркальных отражения одной до жути знакомой судьбы. Он не мог заставить себя смотреть лишь на одного, пока взгляд сам, помимо воли, скользил от резкой линии скул одного к упрямому излому губ другого, отмечая и едва уловимые отличия, и пугающую схожесть, от которой сердце заходилось в болезненном, сладком спазме.              Ладонь омеги инстинктивно прикрывала низ живота, пальцы заламывали влажную ткань, комкая её в бессильной попытке унять разливающийся там жар, но любое новое прикосновение лишь раздражало кожу, заставляя её пылать ещё нестерпимее. Колени сами собой подтягивались к груди, а босые ступни тёрлись о смятые простыни, оставляя на них влажные следы, выдавая лихорадочную дрожь, сотрясавшую всё тело.              Подавители сдали. Течка, ещё совсем недавно сдерживаемая химическим равнодушием, накатила лавиной, снежной слепящей стеной, так некстати и беспощадно, идеально выбрав тот самый момент, когда Шейн оказался не один в своей тщательно охраняемой, неприступной, а теперь ставшей ловушкой квартире. Разум ещё цеплялся за ошмётки здравого смысла, выкрикивая бесполезные предупреждения, но тело уже предало, выгнувшись навстречу дурманящему зову, растворившему последние капли воли в этом пряном, цветочном, мучительно-желанном мареве.              Илья смотрел на Шейна с хищным прищуром, от которого у любого омеги кровь стыла в жилах, а сердце заходилось в паническом, сладостном ритме, балансируя на грани ужаса и предвкушения. Его ноздри раздувались, жадно втягивая изменившийся аромат омеги. С каждым судорожным вдохом раскалённая сталь в его запахе становилась всё отчётливее — обжигающая, почти искрящая, точно невидимый кузнец раздувал меха прямо в груди альфы, закаляя его решимость добела.              У него моментально начался гон — неудержимый, древний, как сама природа, — и этот зов уже было не скрыть за напускным спокойствием, за показной небрежностью позы. Глаза его потемнели до цвета грозового неба, на острых скулах выступил нездоровый, лихорадочный румянец, выдавая бурю, клокочущую внутри.              Он, пахнущий чистым безумием, готовый свести с ума любого окружающего, доводя то ли до страха, то ли до потери памяти — был лакомым кусочком для омеги. В основе — запах дымного дуба, который облеплял снаружи, действуя на разум. Следом, в акцентах — раскалённая сталь — сердцевина агрессии, что была так присуща альфе. Эта нота особенно выделялась, когда он инстинктивно вставал на защиту, был готов ринуться в драку или пытался пометить что-то исключительно своё. И где-то в оттенках, в послевкусии, игрались тонкие нотки корицы, оттеняя агрессию.              Он не двигался, но сама его поза, напряжённая как перед броском, кричала без слов — моё, только моё, и худо будет тому, кто осмелится оспорить это право, посягнув на то, что альфа уже считал своей безраздельной собственностью, собираясь соблазнить своего прекрасного омегу.              Рядом, зеркальным отражением, застыл Коннор — двоюродный брат. Та же совершенная линия челюсти, те же острые скулы, тот же разрез глаз, от одного вида которого у Шейна до сих пор мутилось в голове, путая реальность и морок. И запах его звучал совсем иначе, прорезая тяжёлую атмосферу комнаты яркой, взрывной нотой — утренняя кофейня в час пик: цитрусовая цедра, свежемолотый кофе и тёплая нотка горячего шоколада, обещающая уют, но уже сейчас оборачивающаяся чем-то жгучим, почти агрессивным в своей настойчивости.              И покуда Шейн, замирая от невозможности этого двойного наваждения, переводил затравленный взгляд с одного лица на другое, кофейный запах в букете Коннора становился всё гуще, резче, забиваясь в ноздри пряным, неистовым обещанием, не оставлявшим сомнений — второй альфа тоже стоял на грани гона, дрожа от сдерживаемой мощи, от той же самой тёмной, первобытной волны, что захлёстывала и его брата.              Оба они, такие разные в своих ароматах, но почти идентичные в чертах, были сейчас воплощением единой угрозы и самого нестерпимого желания, заключённого в две зеркальные оболочки.              Шейн сглотнул пересохшим горлом и прикрыл глаза, надеясь отгородиться хотя бы визуально от этого кошмарного, божественного зрелища, но тьма под веками лишь обострила восприятие, и запахи обоих альф, таких разных и таких мощных, окутывали его плотным, невидимым саваном, пробирались в каждую клеточку, выкручивали внутренности сладкой, изуверской судорогой.              Тело омеги, изголодавшееся по прикосновениям за долгие годы химического отречения, сейчас совершенно не слушалось рассудка, предавая последние остатки воли с той же неотвратимостью, с какой весенний лёд трескается под напором прибывающей воды. Оно плавилось от предвкушения, распадаясь на жар, дрожь и ноющую боль. Нервные окончания пели гимн тому зову, что теперь безраздельно заполнял собой всю комнату, вытесняя остатки связных мыслей.              Бёдра сами собой приподнялись навстречу невидимому источнику тепла, а пальцы, заламывающие мокрую ткань футболки, бессильно соскользнули, открывая доступ к разгорячённой коже живота, где под тонкой преградой уже собиралась тянущая, требовательная пустота. Шейн кусал губы, пытаясь сдержать рвущийся наружу звук, чувствуя, как по ним растекается солоноватый привкус, но это не помогало — сорвавшийся с губ стон прозвучал всё равно, смешивая в себе мольбу и отчаянное, не терпящее отказа требование.              Подавители, казавшиеся нерушимым бастионом, обратились в ничто, оставив его один на один с этим всепоглощающим пламенем, и Шейн больше не знал, хочет ли, чтобы оно погасло, или же молит лишь о том, чтобы кто-то наконец превратил эту невыносимую муку в освобождающий экстаз.              Запах цветущего омеги сделался к этому мгновению попросту невыносим. Он не разливался больше плавными волнами, нет — вбивался в лёгкие, точно раскалённый гвоздь, прошибал ноздри насквозь сладкой, ледяной крупой замёрзшего пиона, от которой не спасало ни частое дыхание, ни попытки задержать воздух. К нему примешивался тёплый, до рези родной аромат хлопка, распаренного утюгом, и тягучее, густое кокосовое молоко, которое сейчас текло по нёбу не мягкой лаской, а расплавленным сахаром, обжигающим горло и требующим немедленного действия.              Илья рухнул первым.              Он не опустился — именно рухнул, как рушится башня, в основании которой прошла трещина: резко, необратимо, всем своим огромным телом, закованным в напряжённые до предела мышцы. Колени альфы ударились о паркет; звук — короткий, тяжёлый — отозвался в солнечном сплетении Шейна болезненным, счастливым толчком. Илья поднял лицо к омеге, всё ещё хищное, всё ещё опасное, но в нём проступило что-то новое, прежде тщательно скрываемое: отчаянная, беззащитная мольба.              — Шейн, — произнёс он, лишённый привычного рыка в голосе, и тут же сорвался на нижний вибрирующий регистр, от которого у омеги по позвоночнику побежали мурашки. — выбери меня. Я положу к твоим ногам всё, что имею: моё имя, мою стаю, мою сталь. Я дам тебе наследников, сильных и гордых, я поставлю вокруг тебя такую стену, что ни один враг не посмеет даже посмотреть в твою сторону. Я разорву любого, кто осмелится приблизиться к тебе без твоего позволения. Только не отталкивай меня. Только выбери.              Запах его, и без того густой и тяжёлый, при этих словах словно распахнулся настежь, выворачивая себя наружу, обнажая перед омегой все скрытые оттенки: дымный дуб истекал гарью преданности, раскалённая сталь шипела обещанием защиты, и даже горькая корица в послевкусии сделалась чем-то мягче, теплее, словно растопленное чужой, непривычной для этого альфы нежностью.              Коннор опустился мгновением позже, но иначе — плавно, как вода, находящая свой уровень. Он не рухнул, он истёк вниз, перелился из вертикали в горизонталь подчинения, и колени его коснулись пола почти беззвучно, будто сам мир не смел шуметь в этот момент. Лицо его, такое же, как у кузена, но иное в мельчайших, ускользающих деталях, обратилось к Шейну снизу вверх. В этом повороте головы читалось такое неприкрытое обожание, что омега задохнулся, прикусив губу.              — Я не могу обещать тебе сталь, — заговорил Коннор, тёплым и обволакивающим голосом, что звучал совсем иначе, чем у брата: не приказ, не рык — просьба, молитва, исповедь. — Я не воин. Я не приведу тебе в приданое целую стаю. Но я клянусь тебе — и пусть сама природа будет свидетельницей, — что ты больше никогда не будешь один. Я буду тем домом, в который ты захочешь возвращаться, тем утром, которое ты захочешь встречать. Я подарю тебе детей, здоровых и счастливых, и подарю тебе себя. Всего. Без остатка. Я умоляю тебя, Шейн. Выбери меня.              И его запах, яркий, утренний, кофейный, тоже раскрылся по-новому: цитрусовая цедра взорвалась искрами обещания, сам свежемолотый кофе обрёл крепость клятвы, а горячий шоколад растёкся в воздухе такой неприкрытой, такой беззащитной лаской, что у Шейна защипало где-то глубоко в груди, там, где по всем анатомическим законам не должно было находиться ничего, способного на такую острую боль.              Оба альфы стояли теперь перед ним на коленях, и это зрелище — два почти идентичных лица, два обращённых к нему снизу вверх взгляда, полных мольбы и голода, два тела, напряжённых до предела и всё же смиривших себя перед ним, — было невыносимо прекрасным. Шейн чувствовал, как течка откликается на эту сцену новым, ошеломляющим приливом жара. Смазка текла по бёдрам откровеннее и гуще, живот сводило сладкой судорогой, а в голове билась одна только мысль, простая и разрушительная: «Они оба. Я хочу их обоих. Я не могу выбрать — и не хочу выбирать».              Они готовы были умолять — и умоляли. Готовы были обещать — и обещали. Готовы были ждать его слова, как приговора, и Шейн видел это по тому, как дрожали пальцы Ильи, вжатые в паркет до красноты, по тому, как трепетали ресницы Коннора, оттеняя расширенные зрачки, в которых отражался сейчас весь мир, сузившийся до одного единственного омеги.              Шейн посмотрел на них сверху вниз, и от этого ракурса — два склонённых затылка, два напряжённых плеча, две пары глаз, устремлённых к нему с голодным, молитвенным обожанием — у него кружилась голова сильнее, чем от течки. Власть. Вот как это называлось. Та самая власть, за которую омеги проливали кровь поколениями, которую у них пытались отнять альфы, а потом природа отняла у самих альф право её оспаривать. И сейчас эта власть пульсировала в кончиках пальцев Шейна, в ямочке между ключицами, в самом низу живота, растекаясь по телу тягучим, горячим мёдом.              Я могу их выгнать. Обоих. Просто сказать «нет», и они уйдут — сдохнут от неутолённого гона где-нибудь за дверью, но уйдут, не посмев ослушаться. Я могу выбрать одного. И второй уйдёт точно так же, а выживет или нет — не моя забота. Так гласит закон. Так гласит обычай. Так гласит здравый смысл.              Но тело, проклятое, предавшее его тело, зудело иначе. Оно не хотело выбирать. Оно хотело захлебнуться в дыму и в кофе — утонуть в обоих запахах сразу, сгинуть в этой двойной, зеркальной, невозможной ласке. И Шейн вдруг вспомнил — не разумом, а каким-то древним, доисторическим знанием, которое просыпается только во время течки, — что у него есть право. Забытое, осмеянное современностью, но не отменённое никем и никогда. Право потребовать двоих.              Право омеги собрать стаю.              Когда-то, когда мир ещё не знал технологий, когда альфы гибли на охоте чаще, чем от старости, хороший омега мог потребовать себе двух альф. Парный союз — два меча, два щита, две линии обороны вокруг логова, где растёт потомство. Это было не дикостью, а стратегией выживания. Сейчас, в эпоху электронных приборов и брачных контрактов, об этом почти забыли. Почти. Но не сама природа.              Они оба, — произнёс внутренний голос, и он звучал не как мысль — как приказ. — Ты хочешь их обоих. И ты имеешь право. Так потребуй.              Шейн разомкнул искусанные губы. Воздух в горло хлынул колкий, ледяной, отрезвляющий ровно настолько, чтобы вытолкнуть слова наружу. Голос прозвучал хрипло, надтреснуто, но без дрожи:              — Оба.              Слово упало в тишину, как камень в воду, и пошли по ней круги.              Илья моргнул. Медленно, словно не веря собственным ушам. На его лице — всё ещё хищном, всё ещё заострённом голодом — проступило выражение, какого Шейн прежде никогда не видел: полная, абсолютная растерянность. Коннор замер с приоткрытым ртом, и его кофейный запах сделал резкий, пряный скачок — удивление, возбуждение, надежда смешались в один пьянящий аккорд.              Первым опомнился Илья. Он подался вперёд, и колени его проехались по паркету с коротким, рвущим тишину скрипом. Приблизившись вплотную к краю кровати, он замер у самых пяток Шейна, почти касаясь лбом его голых коленей. Дымный дуб, раскалённая сталь, горькая корица окутали омегу плотным, жарким облаком. Голос альфы, глухой и низкий, прозвучал откуда-то снизу, точно из-под земли:              — Шейн, — в имени омеги сейчас было всё: и мольба, и угроза, и последняя, отчаянная попытка сохранить единоличное право. — Подумай. Зачем тебе второй? Я один заменю тебе целый мир. Я один дам тебе столько потомства, сколько ты захочешь. Я один буду защищать тебя так, что никто никогда не посмеет даже взглянуть в твою сторону. Не надо, Шейн. Не надо второго. Позволь мне быть единственным.              Его пальцы, всё ещё дрожащие от напряжения, легли на край простыни возле щиколотки омеги, но не коснулись кожи — замерли в миллиметре, ожидая позволения, и это почтительное терпение говорило громче любых слов.              Коннор подполз иначе. Он не скрипел паркетом — двигался мягко, осторожно, словно приближался к раненому зверю, который может в любой момент броситься прочь. Его кофейно-цитрусовый шлейф потянулся за ним тёплым, обволакивающим плащом, и когда он замер у другого колена Шейна, его глаза — огромные, влажные, полные такого неприкрытого обожания, что становилось больно смотреть, — поднялись к лицу омеги.              — Я понимаю, — произнёс Коннор так тихо, в отличие от кузена он не рычал, а струился, как тёплый шоколад, которым он и пах. — Я понимаю, почему ты хочешь его. Он — сила и сталь. Он даст тебе защиту, которую я, возможно, не смогу дать в одиночку. Но я молю тебя, Шейн, позволь мне быть с тобой. Не выгоняй меня. Я стану тем, кем ты захочешь меня видеть, я сделаю всё, что ты скажешь, я растворюсь в тебе без остатка. Только не прогоняй.              Они оба стояли на коленях у его ног, и каждый — по-своему, каждый — со своей мольбой, со своей неповторимой нотой в общем хоре феромонов, — умолял о единоличном праве. И Шейн чувствовал, как его разум колеблется, как тело предательски тает от этих двух голосов, двух запахов и почти идентичных лиц, обращённых к нему снизу вверх с таким обожанием, что впору было захлебнуться.              Но где-то там, под слоями гормонов, под плавящимся от течки сознанием, ещё теплился стержень — тот, что когда-то заставил первого омегу сказать альфе «нет», который перевернул мир. Стержень Холландеров — ледяной, несгибаемый, не поддающийся ни огню, ни стали с дубом, ни кофе с шоколадом.              Шейн глубоко вдохнул — собственный запах, запах замёрзшего пиона, свежего хлопка и кокосового молока, на мгновение перекрыл оба альфьих шлейфа, возвращая ему ясность ума. Он выпрямил спину, подрасправил плечи и посмотрел сначала на одного, потом на другого. В его взгляде не было больше ни затравленности, ни смущения, только сила и власть — древняя, первобытная, абсолютная власть омеги, который знает себе цену.              — Вы оба, — произнёс он, и голос его уже не дрожал. Он звенел. — Либо со мной остаются оба, либо выметаются оба. Я так решил.              Илья открыл рот, чтобы возразить, но Шейн поднял ладонь — и рот альфы закрылся сам собой, словно захлопнутый невидимой рукой. Коннор, напротив, не попытался сказать ни слова: он лишь смотрел на омегу с выражением, в котором изумление мешалось с восторгом.              — Это моё право, — продолжал Шейн. — Стая из двух альф. Двойной союз — забытый, но не отменённый. Вы оба хотите меня — я чувствую это по тому, как вы дрожите там, внизу. Но я не собираюсь выбирать. И если вы оба не согласны делить одно логово, одно потомство и одного омегу на двоих, — он перевёл дыхание, и в этом коротком, рваном вдохе промелькнула тень уязвимости. — то дверь там. И я не держу.              Тишина, упавшая после его слов, была такой глубокой, что Шейн слышал, как стучит его собственное сердце, как скрипят половицы под коленями альф, как потрескивает натянутое до предела напряжение между тремя телами и судьбами.              А затем Илья, наследник русского клана — альфа, который никогда ни перед кем не склонялся, медленно, почти ритуально опустил голову и прижался лбом к босой ступне Шейна. Его запах — сталь и дым, — сделался мягче, тише, словно склоняясь вместе с хозяином.              — Если таково твоё слово, омега, — произнёс он тихо, почти что дрожа. — я подчиняюсь. Я принимаю. Пусть будет двое.              Коннор, не поднимая глаз, протянул руку и коснулся пальцами другой ступни Шейна — не схватил, не стиснул, а лишь погладил костяшками, как гладят реликвию. И его кофейно-шоколадный аромат расцвёл таким счастьем, такой тёплой, ликующей благодарностью, что Шейн едва не всхлипнул.              — Я согласен, — прошептал Коннор. — Я согласен быть, согласен делить. Только позволь мне остаться. Только не гони.              И Шейн, глядя на две склонённые перед ним головы, чувствовал, как течка — всё ещё бушующая, всё ещё требующая — из дикого пожара превращается в подвластное ему пламя. Не мучительница, не враг — инструмент. Его инструмент.              Он положил ладони на два затылка — один горячий, как сталь под солнцем, второй тёплый, как чашка кофе в ладонях — и впервые за этот бесконечный вечер улыбнулся по-настоящему.              — Вот так-то лучше, — произнёс он голосом, что наконец-то зазвучал мягким, уютным хлопком, которого в нём прежде никто не слышал.              Шейн откинулся назад, плавно опираясь о подушки. Простыни под ним давно промокли насквозь: от пота, смазки — от жара, что волнами исходил от его пылающего тела. Ткань липла к лопаткам и пояснице влажными, прохладными складками. Он чувствовал каждую нитку, шероховатость, текстуру и даже прикосновение воздуха к обнажённой коже, потому что нервы его сейчас были оголены, вывернуты наизнанку, и малейшая стимуляция отдавалась во всём теле эхом.              Два альфы застыли у его ног, и Шейн, глядя на них из-под полуопущенных ресниц, думал о том, как странно и сладко быть центром такой гравитации. Два мира, два полюса, два источника тепла и силы, готовых вращаться вокруг него, как вокруг солнца, и умолять о праве хотя бы на один луч его внимания.              Кто из них будет первым? — эта мысль билась где-то в глубине сознания, и Шейн ещё не знал ответа. Но он знал иное: выбор будет зависеть от того, как они себя покажут. От того, кто из них сумеет заставить его тело запеть громче. От того, кто лучше услужит.              И альфы, стоящие на коленях, тоже понимали это без слов.              Илья опустил голову первым. Шейн увидел, как дрогнули его ресницы, как напряглась челюсть — этот альфа всё ещё боролся с собой, всё ещё не до конца принял идею делёжки, — но когда его губы коснулись свода стопы, вся борьба исчезла, растворилась в этом прикосновении, как сахар в горячей воде.              Поцелуй вышел почти молитвенным, словно он прикасался к самой главной реликвии всех миров. Илья прижался ртом к самой высокой точке подъёма, туда, где кожа была тонкой, почти прозрачной, и под ней угадывалась голубоватая вязь вен. Он не целовал — пил, вдыхал запах омеги с этой точки, самой концентрированной, сокрытой от других, где аромат замёрзшего пиона смешивался с чистым, тёплым хлопком и сладковатым кокосовым молоком в один одуряющий коктейль.              Его дыхание обожгло кожу влажным жаром, и Шейн вздрогнул, потому что от этого простого, почти невинного касания по ноге пробежала судорога, отозвавшаяся где-то глубоко в животе.              — Можно? — хрипло выдохнул Илья, не отрывая губ от его стопы. Вопрос прозвучал так надломленно, так неуверенно для альфы, который ещё несколько минут назад излучал одну лишь агрессию, что Шейн едва не застонал от остроты момента.              — Да, — прошептал он слишком высоко, слишком тонко, отдаваясь силе выбранного им альфы.              Илья продолжил. Его губы скользнули ниже, к пяточному бугру, затем — к ахиллову сухожилию. Каждое прикосновение обжигало, словно он губами ставил клеймо. И целовал его ногу так, словно приносил присягу, словно запечатывал договор между своей сущностью и этим омегой, который согласился создать с ним стаю.              Коннор не стал ждать. Он двинулся одновременно с кузеном, но иначе: его губы нашли колено Шейна, осторожно касаясь его, боясь сделать лишнее движение. Затем — ещё одно, уже увереннее, с едва уловимым нажимом. И вдруг Шейн почувствовал короткий, острый укол — зубы. Коннор слегка царапал кожу, проводя самым кончиком клыка по внутренней стороне коленной чашечки. От этой микроскопической боли удовольствие прострелило вверх, к бедру, к паху, заставляя омегу непроизвольно развести колени чуть шире.              — Прости, — выдохнул Коннор, но в его голосе не было ни капли раскаяния. Одна лишь жадность и плохо скрываемое торжество. — Ты такой тёплый. Такой сладкий. Я не мог удержаться.              Не извиняйся, — хотелось крикнуть Шейну, но он лишь закусил губу, сдерживая рвущийся наружу стон. — Продолжай. Не смей останавливаться.              И Коннор, словно услышав безмолвную мольбу, продолжил. Его губы и зубы перемещались по колену в такт собственному, учащённому дыханию. Зубы царапали, губы зализывали, язык рисовал влажные дорожки по внутренней стороне бедра. Его кофейно-цитрусовый запах сгустился до почти осязаемой плотности, а горячий шоколад в его букете сделался особенно ощутимым — тёплым, сладким, обещающим большее.              Илья, заметив, что кузен осмелел, тоже ускорился. Его поцелуи поднялись от щиколотки выше, к икре, и теперь он уже не просто целовал — он ласкал языком, длинными, сильными мазками, от которых мышцы на ноге Шейна натянулись. Его дымный дуб и раскалённая сталь пропитывали воздух, и Шейн чувствовал, как этот агрессивный запах проникает в его разум, смешиваясь с его собственным нежным ароматом, создавая нечто новое — дикое, опасное, пьянящее.              Они соревнуются, — пронеслось в голове у Шейна, и от этой мысли жар внизу живота усилился, потёк гуще, жарче. — Каждое их движение — это заявка. Каждый поцелуй — это аргумент, а укус — это мольба: выбери меня, выбери меня первым, позволь мне доказать, что я достоин.              И Шейн, чувствуя, как две пары губ поднимаются всё выше, как два разных, но одинаково одуряющих запаха окутывают его плотным саваном, позволил себе наконец расслабиться. Откинуть голову, открыть горло и развести колени до конца, приглашая.              — Хорошо, — прошептал он, что прозвучало как приговор и как награда одновременно. — Очень хорошо. Продолжайте, оба. Покажите мне, на что вы способны. Кто из вас заставит меня закричать первым — тот и получит право войти первым.              Он видел, как расширились зрачки у обоих альф. Видел, как переглянулись они поверх его коленей — и в этом взгляде промелькнуло не только соперничество, но и странное, почти заговорщицкое понимание. Они оба хотели одного, и оба были готовы ради этого на всё.              Илья припал губами к внутренней стороне бедра — туда, где кожа была самой нежной, самой чувствительной, — и втянул её в рот с коротким, собственническим рыком. Коннор, не желая уступать, провёл языком по второй ноге, поднимаясь от колена всё выше, к самой границе, за которой начиналось самое сокровенное.              Шейн выгнулся на подушках и наконец позволил себе застонать в полный голос без стыда и сдержанности, потому что это был его миг, его выбор, его власть. И два альфы у его ног были готовы подтвердить эту власть всем, что у них было. Но соревноваться друг с другом, пытаясь сплясать по-разному хорошо в одном месте — гиблое дело.              Илья поднялся первым, не торопясь, точно хищник разворачивал своё тело, позвонок за позвонком. Он навис над Шейном, опираясь на широко расставленные руки по обе стороны от омежьих плеч, и на мгновение заслонил собой весь свет, весь мир, всё, что не было им самим. Его запах снова обрушился на Шейна сверху плотной, удушающей волной, и омега инстинктивно вжался затылком в подушку, подставляя горло.              Губы Ильи накрыли его рот не нежно, не просительно — властно, требовательно, не оставляя права выбора. Его язык протолкнулся внутрь без спроса, без робких предисловий, и Шейн задохнулся от пряного, горьковатого вкуса, который мгновенно растёкся по нёбу. Какао. Та самая потаённая нота, которую Илья прятал под слоями стали и дыма, сейчас обнажилась полностью, и она была тёмной, густой, почти пьянящей. Слюна альфы смешивалась с его собственной, и Шейн чувствовал, как этот вкус проникает глубже, дальше, как он впитывается в слизистую, в кровь, в само сознание, оставляя на нём несмываемый отпечаток.              Помечает, — понял Шейн где-то на задворках гаснущего разума. — Он метит меня изнутри. Чтобы даже там, внутри, пахло им. Хитрый, хитрый зверь.              Илья целовал его долго, с каким-то почти ритуальным упорством. Его язык обводил контуры губ омеги, проникал глубже, скользил по зубам, по нёбу, сплетался с языком Шейна в медленном, влажном танце. Дымный дуб его запаха к этому моменту уже не просто окутывал — он душил, лишал воли, вытеснял из лёгких последний воздух, заменяя его собой. Шейн чувствовал, как его разум плавится, как мысли путаются, а собственное «я» отступает куда-то вглубь, уступая место чистому, звериному ощущению: «Его. Я его. Только его».              Или не только?              А затем — о боги — вторая пара рук коснулась его бёдер, и Шейн вздрогнул всем телом, потому что на контрасте с жарким, требовательным поцелуем это прикосновение было почти холодным, почти дразнящим.              Коннор.              Пока Илья выпивал его разум через губы, второй альфа не остался в стороне. Шейн почувствовал, как пальцы — тонкие, чуткие, совсем не такие грубые, как у первого альфы, — подцепили резинку его домашних штанов и потянули вниз. Ткань заскользила по бёдрам, по коленям, по икрам, собираясь влажными складками, и прохладный воздух комнаты лизнул обнажившуюся, пылающую кожу. Шейн судорожно вдохнул в поцелуй Ильи.              Коннор не стал медлить. Его ладони легли на бёдра омеги, разводя их шире, фиксируя на месте, и горячее дыхание обожгло самый кончик возбуждённого, истекающего смазкой члена. Шейн дёрнулся, попытался отстраниться от поцелуя Ильи, чтобы глотнуть воздуха, чтобы хоть на секунду осознать происходящее, но альфа не позволил: его рука легла на затылок омеги, фиксируя голову на месте, не давая уйти от поцелуя.              — Тш-ш-ш, — выдохнул Илья прямо в его приоткрытые, искусанные губы. — Не отвлекайся. Он своё дело знает, ты знай своё: лежи, получай, приказывай.              Губы Коннора сомкнулись вокруг головки. Ощущение это совершенно иное в своей сути — не властное, не требовательное, но оттого не менее разрушительное. И нежное. Его язык обвёл самую чувствительную точку, собирая выступившую влагу, и горячий шоколад в его запахе сделался гуще, слаще, одуряюще ближе. Затем он двинулся глубже, вбирая член в рот до самого основания, и Шейн замычал в губы Ильи — жалобно, беспомощно, раздавленно.              Они делят меня, — пробилась сквозь пелену наслаждения единственная связная мысль. — Один берёт разум, второй — тело. Верх и низ, душа и плоть. Они делят меня на двоих, и я позволяю. Я позволяю. Я хочу этого.              Коннор работал ртом в размеренном, гипнотическом ритме: вбирал, обводил языком, отступал, снова вбирал. Его ладони гладили бёдра Шейна, пальцы иногда сжимались, оставляя на бледной коже розоватые следы. Каждый раз, когда зубы альфы едва-едва, самым краешком задевали чувствительную плоть, омегу прошибало новой волной дрожи. Смазка текла по его бёдрам уже не каплями — струйками, пропитывая простыни насквозь, и собственный цветочный запах казался ему сейчас оглушительно громким, кричащим о его желании на всю комнату.              Илья же не прекращал целовать. Он то углублял поцелуй, делая его почти звериным, то, напротив, отстранялся, чтобы провести языком по нижней губе Шейна, по подбородку, по линии челюсти, оставляя влажные, быстро остывающие дорожки. Он вдыхал запах омеги вперемешку со своим, слушал его стоны и ловил каждую дрожь его тела, а его глаза горели тем самым тёмным, первобытным огнём, который не спутать ни с чем.              — Твой вкус, — прошептал он, оторвавшись на мгновение от губ Шейна и глядя на него сверху вниз. — сводит меня с ума. Ты сводишь меня с ума. Скажи, что тебе хорошо. Скажи мне. Я хочу слышать твой голос.              — Хорошо, — выдохнул Шейн, сорвавшись на последнем слоге, потому что Коннор именно в этот момент сделал что-то такое языком, от чего перед глазами у омеги вспыхнули белые искры.              Они поменялись без слов, без единого звука, и Шейн, плывущий в тумане течки, даже не зафиксировал момент, когда это произошло. Только что перед ним возвышался тёмный, дымный силуэт Ильи, и его запах забивал ноздри сталью и дубом, а рот Коннора обжигал внизу горячим, влажным теплом. И вдруг всё сместилось: тени на стене качнулись, скрипнули половицы, воздух перераспределился, и теперь сверху нависал уже Коннор, а между разведённых, дрожащих бёдер устраивался Илья.              Как они это делают? — мысль взбунтовалась в голове у Шейна, пока его тело, послушное и податливое, само прогибалось им навстречу. — Как они понимают друг друга без слов? Как работают так слаженно, заставляя меня сходить с ума?              Мысль эта, смутная и рваная, утонула в новой волне ощущений.              Коннор, оказавшись у его лица, не сразу приступил к делу. Он замер на мгновение, давая Шейну разглядеть себя снизу вверх: раскрасневшиеся скулы, приоткрытые, влажные от предыдущих поцелуев губы, расширенные до предела зрачки, в которых плясали искры предвкушения. Его кофейно-цитрусовый аромат, смешанный с горячим шоколадом возбуждения, обрушился на омегу сверху тёплой, дразнящей лавиной. Затем его ладони легли на скулы Шейна, большие пальцы погладили кожу под глазами почти невесомо, почти нежно.              — Ты позволишь? — спросил он не скрывая хрипотцы в голосе, которая так явно отражала последние капли терпения и с трудом сдерживаемый голод.              Шейн не ответил словами, просто позволил своей голове откинуться назад, дальше — и ещё дальше, — пока затылок не перестал чувствовать опору подушки, а горло не вытянулось в одну длинную, беззащитную линию. Край кровати вжался куда-то под шею, перед глазами перевернулся потолок, стены, светильник, и мир на мгновение встал с ног на голову. Его кадык дрогнул, дёрнулся вверх, кожа на горле натянулась до звона.              — Боги, — выдохнул Коннор. — Как же ты прекрасен сейчас. Как картина. Как сон, который я не заслужил.              А затем его пальцы скользнули к подбородку Шейна, надавили — мягко, но настойчиво, — приоткрывая ему рот. Губы омеги разомкнулись послушно, язык расслабленно лёг на нижнюю губу, и Шейн почувствовал, как в горле у него саднит от предвкушения, как слюна скапливается под языком, готовая облегчить вторжение. Коннор подался ближе, и головка его члена, горячая, бархатистая на ощупь, коснулась приоткрытых губ, оставляя на них солоноватый след.              — Не дергайся, — прошептал Коннор тоном, полным такого обожания, что Шейн едва не всхлипнул. — Я буду медленно, осторожно. Только дай знать, если станет слишком.              И он вошёл.              И, правда — медленно, плавно, миллиметр за миллиметром, позволяя горлу Шейна привыкнуть, обхватить, принять. Омега чувствовал, как его рот заполняется теплом и вкусом — тот самый горячий шоколад, которым пах Коннор, оказался на языке неожиданно ярким, сладковатым, с едва уловимой горчинкой кофе. Сознание его на мгновение раздвоилось: тело, оставшееся там, внизу, на простынях, ещё чувствовало прикосновения Ильи, а разум плыл где-то в перевёрнутом пространстве, между собственным участившимся пульсом и тяжестью чужой плоти на корне языка.              Но и Илья времени не терял.              Шейн ощутил, как его бёдра разводят шире, как сильные, грубые пальцы — совсем не такие деликатные, как у Коннора, — ложатся на ягодицы, сминая плоть с собственнической, почти звериной уверенностью. Горячее дыхание обожгло самый вход, где уже была заметна неистовая влажность, а кольцо мышц казалось зазывающим своего альфу, раскрытым, умоляющим о большем.              Илья не стал больше целовать, не стал ласкать языком — он уткнулся носом в промежность омеги, шумно, жадно втягивая его запах, и этот звук — звук альфы, который пьёт феромоны, как воду в пустыне, найдя там долгожданный оазис, — отдался в солнечном сплетении Шейна новой судорогой.              — Ты пахнешь так, что я теряю рассудок, — глухо прорычал Илья куда-то в складку между бедром и пахом. — Я не знаю, как этот американец сдерживается, чтобы не кончить тебе в горло прямо сейчас. Я бы, наверное, не смог. Но я и не собираюсь сдерживаться. Я хочу услышать, как ты кричишь.              И прежде чем Шейн успел осознать значение этих слов, язык Ильи скользнул внутрь.              Это было не нежное, не дразнящее проникновение, а глубокое, сильное движение. Язык альфы ворвался в растянутый, истекающий смазкой проход, проталкиваясь глубже, вращаясь, разводя стенки, и Шейн замычал вокруг члена одного из альф, а стон его превратился в вибрацию. Коннор над ним судорожно выдохнул, на мгновение теряя ритм.              — Да, — прошептал он, и пальцы на подбородке Шейна сжались чуть крепче. — Вот так. Продолжай. Пой для меня, Шейн. Пой.              Горлом, телом, каждой клеточкой Шейн пел, распластанный между двумя альфами на влажных, сбитых простынях. Илья вылизывал его с таким усердием, с такой неистовой жадностью, будто хотел добраться до самой сердцевины, выпить всю смазку до капли и потребовать новую. Его язык сменялся пальцами — сначала один, затем второй, — и они входили в разгорячённое нутро с влажным, пошлым звуком, раздвигали, растягивали, готовили к тому, что должно было случиться дальше. И одновременно с этим Коннор двигался в горле Шейна, задавая медленный, гипнотический ритм, и его кофейный запах обволакивал лицо омеги, заменяя собой воздух.              Четыре руки одного тела, — пробилась сквозь пелену экстаза последняя связная мысль. — Один сверху, второй у моих ног. Один берёт мой голос, второй — мою суть. Я заполнен. Я никогда не был таким полным. Я никогда не был таким счастливым.              И Шейн окончательно перестал думать. Он просто чувствовал, плыл, позволял двум альфам делить себя, меняться местами, любить себя так, как никто и никогда прежде не осмеливался. Свешивая голову с кровати, с распахнутым горлом и разведёнными до предела ногами, он был сейчас центром вселенной. И эта вселенная вращалась вокруг него.              Коннор замер первым, и член его выскользнул из горла Шейна с влажным звуком, оставив на припухших губах ниточку слюны. Он подался назад ровно настолько, чтобы встретиться взглядом с омегой — перевёрнутым, плывущим, но всё ещё осмысленным. Илья, почувствовав перемену, тоже отстранился: его пальцы покинули тело омеги медленно, почти неохотно, и Шейн услышал, как он облизнулся — короткий, влажный, совершенно звериный звук.              — Ну? — голос Ильи прозвучал с заметной трещиной, которая выдавала, каких усилий ему стоит сохранять остатки контроля. — Мы оба старались для тебя, цветочек. Мы оба показали, на что способны. И теперь ты должен решить.              Коннор ничего не сказал, но его молчание было красноречивее любых слов. Ладонь всё ещё лежала на щеке Шейна, большой палец поглаживал скулу круговыми движениями — медленно, успокаивающе, — и в этом прикосновении не требование, не давление было — ожидание. Безграничное доверие к любому решению омеги.              Шейн закрыл глаза.              Выбрать, — Слово это упало в сознание, заставив пальцы дрогнуть. — Я должен выбрать, кому достанется первый раз. Кому достанется право развязать узел внутри меня и оставить там своё семя. Кому достанется честь подарить мне первенца. Об этом мечтает каждый омега, верно? О том единственном, который…              Он оборвал мысль на полуслове. Открыл глаза и посмотрел на обоих.              Илья стоял между его разведённых ног, его массивное тело, покрытое каплями пота, блестело в полумраке, как сталь, с которой он так сроднился в своём запахе. Его член, возбуждённый до предела, упирался головкой в бедро Шейна, оставляя на коже влажную, тянущуюся дорожку. Вся его поза кричала о силе, о готовности, о том самом первобытном праве, которое он так страстно отстаивал. Но глаза… В его глазах, устремлённых на Шейна, сейчас не было ни капли спеси, то голод и где-то там, на самом дне, — страх. Страх быть отвергнутым.              Коннор нависал над его лицом, всё ещё перевёрнутый в перспективе запрокинутой головы, как отражение в воде. Его член, влажный после рта Шейна, лежал на щеке омеги, и от него пахло кофе и шоколадом, и этот запах был таким тёплым, таким уютным, что у Шейна щипало в носу. Коннор не давил, не требовал. Он просто ждал, и его кофейный аромат обволакивал лицо омеги мягким, почти колыбельным теплом.              Он хочет быть первым не меньше, чем Илья, — подумал Шейн, глядя в эти расширенные, полные обожания зрачки. — Но он скорее умрёт, чем заставит меня. И поэтому выбрать его — всё равно что предать Илью. А выбрать Илью — всё равно что отвергнуть Коннора. Я не могу. Я не могу выбрать одного. Моё тело не понимает, как это — выбрать одного, когда их двое. Когда они оба — мои.              И тут, на границе между отчаянием и озарением, между течкой и остатками разума, его осенило: «а кто сказал, что я должен выбирать?»              Шейн облизал пересохшие губы и почувствовал на языке остатки вкуса Коннора — кофе, шоколад, соль. Он перевёл взгляд на Илью и почувствовал его запах — дым, сталь, корицу. И два этих аромата вдруг сложились в нём в единую, совершенную картину, как две половинки разломанной медали.              Одновременное зачатие. Я читал об этом. Запретная тема, о которой не говорят вслух. Редкость, граничащая с табу. Но моё тело… моё тело создано для этого. Оно течёт, оно растягивается, оно хочет быть заполненным полностью, ими обоими.              Он сглотнул. Сердце колотилось где-то в висках, но голос, когда он заговорил, звучал ровно. Спокойно. Почти торжественно.              — Я не буду выбирать.              Илья открыл рот, чтобы возразить, но Шейн поднял ладонь — тот самый жест, который уже однажды заставил альфу замолчать, — и Илья замолчал.              — Вы оба, — продолжил Шейн, взгляд тут же заметался между двумя лицами, почти идентичными масками, на которых застыло одинаковое выражение: предвкушение и надежда. — Вы оба старались для меня сегодня. Вы оба заслужили право быть первыми. И поэтому вы оба ими станете.              Повисла пауза. Долгая, звонкая, как натянутая струна перед тем, как лопнуть.              — Что ты имеешь в виду? — спросил Коннор, и его голос дрогнул, но не от страха — от невозможности поверить.              Шейн глубоко вздохнул. Выпрямил шею, возвращая голову в нормальное положение, чтобы видеть их лица прямо, а не в перевёрнутой перспективе.              — Я хочу, чтобы вы оба были во мне. Одновременно. — Он произнёс это тихо, но каждое слово ощущалось, как удар набата. — Я хочу, чтобы Илья взял меня будучи снизу, а ты, Коннор — сверху. Я хочу чувствовать вас обоих сразу. Я хочу, чтобы вы оба развязали во мне узлы. Я хочу, чтобы вы оба сделали меня своим. И если вы действительно желаете меня так, как говорили, — его голос на мгновение сорвался. — вы не откажете.              Илья выдохнул сквозь зубы — звук этот был похож на шипение стали, опущенной в воду. Его ноздри раздувались, вбирая запах омеги, считывая его состояние, и то, что он там прочитал, заставило его хищно, почти плотоядно улыбнуться.              — Ты сумасшедший, — произнёс он, но в голосе не было осуждения, лишь восхищение, густо замешанное на животном, первобытном голоде. — Ты понимаешь, о чём просишь? Это будет тесно. Это может быть больно.              — Я знаю, — ответил Шейн, и голос его не дрогнул. — И я хочу этого. Я хочу всего. Я хочу вас обоих.              Коннор молчал. Его лицо, такое похожее на лицо кузена, но сейчас абсолютно иное в выражении, отражало сложную гамму чувств: потрясение, благоговение, страх — не за себя, за Шейна, — и поверх всего этого — всепоглощающее, бездонное обожание.              — Ты уверен? — спросил он тихо. Его рука снова легла на щеку Шейна, пальцы обвели линию скулы. — Я не хочу причинить тебе боль. Я для этого не создан.              — Именно поэтому я и хочу, чтобы вы были вдвоём, — Шейн повернул голову и прижался губами к его ладони. — Илья даст мне силу, а ты дашь мне нежность. Вы сбалансируете друг друга. Вы сделаете это правильно.              Он перевёл взгляд с одного на другого и произнёс то, что должно было стать последней точкой в этом споре:              — Либо оба, либо никто. Я уже сказал. И я не передумал.              Илья и Коннор переглянулись поверх его тела. Во взгляде не было больше соперничества, что-то новое: понимание, принятие, общая цель, которая, возможно, пугала их самих не меньше, чем Шейна.              А затем руки обоих альф — такие разные, но одинаково желанные — легли на его бёдра, приподнимая и разворачивая его в новую позу, удобную для того, что должно было случиться. И Шейн, закрывая глаза и позволяя им руководить своим телом, подумал только об одном:              Вот оно. Сейчас. Моё невозможное, моё скандальное, моё единственно верное решение. Пусть весь мир осудит. Пусть назовут распутным, диким, нарушающим все законы и обычаи. Но моё тело знает правду. Моё тело родилось для этого. Для них. Для двоих.              Илья лёг на спину первым. Когда его тяжёлое, разгорячённое тело коснулось скомканных простыней, кровать отозвалась протяжным, жалобным скрипом, будто жаловалась на непомерную ношу. Он раскинулся широко, вальяжно, как лев на солнцепёке, его член, возбуждённый до багровой, почти болезненной полноты, лежал на животе, истекая влагой на подрагивающую от напряжения кожу. Запах его — дымный дуб и раскалённая сталь — растекался по спальне плотным, почти осязаемым облаком, и Шейн, вдохнув его полной грудью, почувствовал, как низ живота сводит новой, сладостной судорогой.              — Иди ко мне, — произнёс Илья. Протянутые к нему руки, раскрытые ладони, подрагивающие пальцы — всё кричало о том, с каким трудом этот альфа, привыкший брать, сейчас сдерживает себя, позволяя омеге самому решать, когда и как.              Шейн перекинул ногу через его бедро. Движение вышло непривычно грациозным для его обычно скованного тела: течка превратила его в другое существо, в гибкое, жаждущее, абсолютно раскрепощённое создание, которое знало, чего хочет, и не боялось этого брать. Он завис над Ильёй на мгновение — ровно настолько, чтобы встретиться с ним взглядом, чтобы увидеть, как расширены его зрачки, как блестит испарина на скулах, как дрожит жилка на шее, — и начал опускаться.              Головка члена упёрлась в растянутый, истекающий смазкой вход. Шейн замер на секунду, давая своему телу привыкнуть, а затем — одним долгим, выдохнутым сквозь зубы движением — опустился до самого основания. Илья вошёл в него целиком, плотно, до упора, и Шейна пронзило острейшим, почти невыносимым ощущением полноты, от которого перед глазами вспыхнули белые искры, а из горла вырвался долгий, вибрирующий стон.              — Да-а-а, — выдохнул он, и это прозвучало так, словно он подтверждал что-то, в чём сомневался всю свою жизнь. — Именно так.              Но он ещё не был заполнен до конца.              Коннор приблизился сзади, и Шейн услышал его шаги — мягкие, осторожные, как у человека, приближающегося к алтарю. Тёплые ладони легли на его плечи, погладили лопатки, спустились к талии, оставляя на коже мурашки. Кофейно-цитрусовый аромат обнял его сзади плотным, уютным коконом, и горячий шоколад в этом букете звучал сейчас особенно громко — сладкий, обещающий, полный нежности.              — Я войду медленно, — прошептал Коннор ему на ухо, его дыхание обожгло раковину, заставив Шейна вздрогнуть и сильнее насадиться на член Ильи. — Ты скажи, если станет чересчур. Я остановлюсь.              Его член коснулся уже заполненного входа, и Шейн на мгновение замер, осознавая всю невозможность, всю запредельность того, что сейчас произойдёт. Двое. В нём. Одновременно.              То, о чём шептались в тёмных углах, то, что считалось анахронизмом, дикостью, пережитком древних времён, когда омеги собирали стаи для выживания. Но сейчас, в этом моменте, среди стонов и влажных простыней, это не ощущалось дикостью, всего лишь единственным возможным выходом, решением.              — Давай, — выдохнул Шейн, откидывая голову на плечо Коннора и закрывая глаза. — Я хочу вас обоих.              И Коннор вошёл.              Это было тесно — невозможно, невероятно тесно. Шейн чувствовал, как его растягивают до предела, как стенки обхватывают оба члена одновременно, как его тело, такое хрупкое и изящное, приспосабливается, принимает, вбирает в себя и дымную сталь Ильи, и кофейный шоколад Коннора, и его собственный запах — замёрзший пион, хлопок, кокосовое молоко, — смешивается с ними в один общий, одуряющий аккорд. На мгновение он замер, привыкая к давлению, к полноте, к тому, как оба альфы пульсируют внутри него. Пауза была наполнена таким напряжением, что воздух в спальне звенел.              А затем Шейн замурлыкал.              Это был не стон, не всхлип — это был низкий, вибрирующий, совершенно животный звук, зародившийся где-то глубоко в груди и выкатившийся через горло наружу. Мурлыканье омеги, достигшего пика удовлетворения. Мурлыканье, которое говорило без слов: «Хорошо. Так хорошо. Я полон. Я счастлив. Я дома».              — Боги, — выдохнул Илья снизу, его голос сорвался в рык, когда он, не выдержав, толкнулся бёдрами вверх, ещё глубже, ещё плотнее. — Ты слышишь это? Ты слышишь, как он поёт для нас?              — Я не просто слышу, — ответил Коннор, чуть дрожа от едва сдерживаемого восторга. — Я чувствую это. Чувствую его, тебя через него. Это… невозможно. И прекрасно.              Они начали двигаться.              Сначала — осторожно, почти робко, нащупывая общий ритм. Илья подавался вверх, когда Коннор отступал, а затем наоборот — это было похоже на прилив и отлив, на дыхание океана, на какой-то древний, доисторический танец, который их тела помнили, хотя разум никогда не учился. Шейн между ними был центром этого ритма, точкой опоры, вокруг которой вращались две вселенные, и он больше не думал, не анализировал, не взвешивал. Он просто чувствовал.              Чувствовал, как член Ильи трётся о простату при каждом толчке, посылая разряды удовольствия вверх по позвоночнику. Чувствовал, как член Коннора заполняет его сзади, растягивая до конца, как его руки обнимают поперёк груди, прижимая к себе, как его губы выцеловывают его плечо. Чувствовал, как оба альфы, такие разные и такие одинаковые, движутся в нём, вокруг него, ради него, и как их запахи — сталь и кофе, корица и шоколад, дуб и цедра — сплетаются в один общий, пьянящий гимн.              — Быстрее, — прошептал он, и это было не просьбой — приказом. — Я хочу быстрее. Оба. Не сдерживайтесь.              Ритм ускорился, движения стали резче, глубже, жёстче. Илья рычал что-то на русском, перемежая незнакомые слова с именем Шейна. Коннор шептал ему на ухо комплименты, такие тёплые, такие искренние, что у омеги щипало в носу. Кровать под ними стонала и шаталась, простыни сбились в один влажный ком, воздух был пропитан запахами до такой плотности, что витающие феромоны были почти что видны.              Шейн мурлыкал не переставая. Звук — низкий, вибрирующий, — был его якорем и его компасом, его способом сказать обоим альфам сразу: Да, ещё. Не останавливайтесь. Никогда не останавливайтесь.              И они двигались в нём, с ним, через него, и Шейн, распластанный между двумя сильными телами, чувствовал себя не просто центром — солнцем. Тем солнцем, вокруг которого вращаются планеты, тем источником тепла и жизни, ради которого стоит жить и умирать. Омегой, который выбрал двоих и сделал их единым целым.              Они как день и ночь, — проплыло где-то на границе мыслей, — как солнце и луна, как сталь и шёлк. И я — небо, которое держит их обоих.              Илья, приподнявшись на локте, нашёл губы Шейна своими. Поцелуй вышел сбитым, рваным, потому что Коннор именно в этот момент толкнулся особенно глубоко, и омега застонал прямо в рот Илье, не в силах контролировать звук. Альфа проглотил этот стон, как самое дорогое вино, и ответил ещё более жадным, ещё более глубоким поцелуем, проталкивая язык внутрь и обводя нёбо долгими, собственническими движениями. Дымный дуб и раскалённая сталь его запаха окутали лицо Шейна, смешиваясь с его собственным пионом и хлопком, и омега на мгновение ослеп, оглох, растворился в этом поцелуе полностью, забыв обо всём, кроме вкуса какао на языке.              Но Коннор не дал ему забыть о себе.              Его губы прошлись по плечу Шейна — сначала мягко, почти невесомо, затем с лёгким нажимом, оставляя цепочку влажных, быстро остывающих поцелуев. Он пробороздил носом линию от плеча к шее, вдыхая запах омеги там, где он был самым концентрированным, самым интимным, и издал низкий, вибрирующий горловой звук — не рык, нет, скорее мурлыканье, зеркально отражающее мурлыканье самого Шейна. Его ладони, всё это время лежавшие на груди омеги, задвигались: пальцы нашли соски, напряжённые до болезненной чувствительности, и принялись оглаживать их круговыми движениями, то легко, едва касаясь, то сжимая до сладкой, граничащей с болью искры.              — Ты такой отзывчивый, — прошептал Коннор Шейну в шею, и его горячее дыхание обожгло влажную от пота кожу. — На каждое прикосновение отвечаешь так ярко. Ты прекрасен. Ты совершенен. И я не могу поверить, что ты позволил мне быть здесь с тобой.              Его слова были такими тёплыми, такими полными искреннего, неприкрытого обожания, что Шейн, всё ещё целуемый Ильёй, всхлипнул — не от боли, не от избытка стимуляции, а от переполнявшей его благодарности. Он разорвал поцелуй с Ильёй, чтобы вдохнуть, и тут же повернул голову к Коннору, ловя его губы своими в коротком, но полном нежности поцелуе. Кофе, шоколад, цитрус — его рот наполнился вкусом второго альфы, и Шейн простонал снова, теперь уже в губы Коннора.              Илья, оставшись без поцелуя, не обиделся — он переключился. Его ладони легли на бёдра Шейна, крепко, почти до синяков, фиксируя омегу на месте, и следующие несколько толчков стали особенно глубокими, особенно резкими, отчего Шейн захлебнулся стоном и откинулся назад, на грудь Коннору, закатывая глаза. Илья удовлетворённо рыкнул и поднял голову к груди омеги, прихватывая губами левый сосок.              — Сладкий, — пробормотал он, обводя языком набухшую вершинку и слегка царапая её зубами. — Как кокосовое молоко. Я хочу выпить тебя всего. До капли.              Коннор тем временем прокладывал дорожку из поцелуев по другой стороне шеи. Его язык нашёл то самое место — впадинку за ухом, о которой Шейн сам не знал, но которая, как выяснилось, была связана напрямую с низом живота, потому что каждое прикосновение к ней отдавалось там горячей, пульсирующей волной.              Омега вцепился пальцами одной руки в плечо Ильи, другой — в предплечье Коннора, и висел так, распятый между ними, между двумя ртами, четырьмя ладонями, двумя членами, двигающимися в нём в едином, всё ускоряющемся ритме.              — Мои, — прошептал он, и это слово вырвалось само, без участия разума, из самой глубины его омежьей сути. — Вы оба. Мои. Только мои.              Руки блуждали, губы встречались, пальцы переплетались — и вот уже Илья, приподнявшись на локте, перехватил ладонь Коннора, лежавшую на животе Шейна, и сжал её, и это рукопожатие поверх разгорячённого тела омеги было полно странной, неожиданной, но очень правильной солидарности. Два альфы, ещё недавно соперничавшие за единоличное право, теперь делили всё: омегу, ритм, дыхание, даже прикосновения.              И Шейн, плавящийся в их руках, окончательно перестал быть собой, он стал ими. Всеми троими сразу. Единым существом с шестью руками, тремя сердцами и одним, общем на троих, бесконечном желании.              Ритм сломался.              Он не замедлился, не угас — он именно сломался, как ломается волна о скалу, достигнув высшей точки своего бега. Движения Ильи стали резкими, рваными, почти судорожными; его пальцы впились в бёдра Шейна с такой силой, что на бледной коже остались розовые полумесяцы от ногтей. Коннор, всегда более сдержанный, теперь тоже потерял себя: он вжимался лицом в шею омеги, дышал часто и шумно, и его стоны — низкие, совершенно не похожие на его обычный мягкий голос — вибрировали у Шейна прямо над ключицей.              Илья сорвался первым — или ему только показалось, что первым, потому что в следующий миг они оба, оба альфы, одновременно вдавились в Шейна до самого предела, до упора, до невозможной глубины. Шейн почувствовал, как внутри него распускаются узлы. Два узла.              Один — твёрдый, жёсткий, пульсирующий с почти военной чёткостью, второй — чуть мягче, но такой же настойчивый, такой же требующий простора. Они разбухали в нём одновременно, давили на стенки изнутри, и от этого двойного давления — невозможного, дикого, не описанного ни в одном учебнике анатомии — Шейн выгнулся дугой и закричал.              Это был не крик боли — чистого, абсолютного, всепоглощающего экстаза.              Он чувствовал, как горячее семя изливается в него двумя толчками, волнами, как оно заполняет его до самого горла, до последней клеточки, как смешивается внутри с его собственной смазкой, как пробирается глубже, дальше, туда, где через несколько недель, возможно, уже забьётся новая жизнь.              Его собственный оргазм накрыл его тут же: член Шейна, зажатый между его животом и животом Ильи, запульсировал, изливаясь белёсыми нитями на смуглую, татуированную кожу, и омега рухнул вперёд, на грудь Илье, чувствуя себя совершенно, запредельно опустошённым и одновременно — совершенно, запредельно наполненным.              Тишина, упавшая после, была почти оглушительной.              Трое тел, всё ещё соединённых друг с другом узлами и влажными объятиями, замерли на скомканных, насквозь мокрых простынях. Первым заговорил Илья. Он ещё не восстановил дыхание, его грудная клетка вздымалась под тяжестью Шейна часто и рвано, и голос его прозвучал низко, хрипло, но с какой-то странной, непривычной для него мягкостью:              — Если там сейчас зарождается жизнь, — он положил ладонь на живот Шейна, туда, где под тонкой кожей и слоем мышц ещё пульсировали остатки их общего жара, — то это будет моё дитя. Я вошёл первым. Я был глубже. Это буду я.              Коннор, всё ещё уткнувшийся носом в шею омеги, тихо фыркнул. Не обиженно — скорее, с любопытством, как фыркают на котёнка, который смешно замахнулся лапой.              — Ты был снизу, дорогой кузен, — его голос, хотя и звучал устало, нёс в себе искорку азарта. — А снизу, знаешь ли, далеко не всё зависит от глубины. Я был сверху и сзади, у моего семени была гравитация на стороне.              Илья повернул голову и посмотрел на Коннора поверх плеча Шейна. В его глазах ещё тлели остатки гона, и в них промелькнуло что-то древнее, первобытное — но не враждебное. Скорее, спортивное. Как у двух охотников, сравнивающих, чья стрела попала ближе к центру мишени.              — Гравитация? — переспросил он с усмешкой. — Ты сейчас всерьёз апеллируешь к физике? В постели?              — А ты апеллируешь к очерёдности, — парировал Коннор, и Шейн почувствовал, как его губы растягиваются в улыбке прямо на его коже. — Что из этого более жалко?              Шейн, всё ещё плавающий в послеоргазменной неге, слушал эту перепалку и чувствовал, как где-то глубоко в груди разливается тёплое, пузырящееся чувство — нежность пополам со смехом. Два альфы, два хищника, только что деливших его на двоих с таким пылом, что кровать едва не развалилась. И теперь они спорят, как дети, чья игрушка окажется лучшей.              — Вы оба, как дети, — прошептал Шейн, пока голос был сломан после криков. — Я схожу с ума тут, а вы уже устроили соревнование на тему, кто из вас лучше осеменил мою утробу.              — Прости, — произнёс Коннор без капли раскаяния и поцеловал его в плечо. — Я просто…              — Не обращай внимания, — перебил его Илья, и Шейн почувствовал, как его ладонь, всё ещё лежащая на животе, поглаживает кожу круговыми движениями. — Но я всё равно думаю, что это буду я.              Коннор закатил глаза — Шейн не видел этого, но почувствовал по движению ресниц, щекотнувшему его шею.              — Может быть, — произнёс он примирительно, — это будут близнецы. По одному от каждого.              Илья замер на мгновение, переваривая эту идею, и Шейн услышал, как он тихо, глубоко, почти неслышно хмыкнул.              — Близнецы, — повторил он, словно пробуя это слово на вкус. — Да, это было бы… хорошо. Это было бы правильно.              Шейн, не открывая глаз, улыбнулся. Узлы внутри него всё ещё были разбухшими и твёрдыми, и он чувствовал, как они пульсируют в унисон с его собственным сердцем. Чьё семя первым достигнет цели, чьё дитя первым забьётся под сердцем — не имело значения. Потому что они оба были его. Они оба были здесь. Они оба будут отцами его детей, и плевать, чья генетика окажется сильнее.              — Вы оба дураки, — произнёс он тихо, но в его голосе было столько омежьей преданной любви, что Илья и Коннор одновременно замолчали. — И вы оба мои. А теперь дайте мне полежать спокойно, пока ваши узлы не спадут.
189 Нравится 11 Отзывы 42 В сборник
Отзывы (11)