Краски с добавлением стекла

PG-13
Завершён
1
автор
Фэндом:
Размер:
14 страниц, 3 326 слов, 7 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Апрель. Разбитая реальность..

Настройки
Хёнджин узнал, что Минхо вернулся, совершенно случайно. Через неделю после той ночи он встретил Сынмина — медбрата из военного госпиталя, который иногда заходил проверить, жив ли ещё Хёнджин. — Он вернулся, — сказал Сынмин, глядя в сторону. — Кто? Сынмин вздохнул. Он знал правду, потому что был тем самым медбратом, который менял повязки на лице Минхо, который учил его есть левой рукой, который слушал его бред в лихорадке: «Хёнджин, Хёнджин, Хёнджин...» — Ли Минхо. Он вернулся три недели назад. Лежал в нашем госпитале, потом его выписали. Адрес дал ваш. Я думал, ты знаешь. Хёнджин замер. — Что значит «выписали»? Он ранен? Сынмин посмотрел на него долгим взглядом, тем особенным взглядом, которым смотрят на людей, которым сейчас разобьют сердце. — Он очень ранен, Хёнджин. Но не в том дело. Дело в том... что он не пришёл к тебе? — Нет, — прошептал Хёнджин. — Он ночевал в парке. На скамейке. Мы нашли его вчера, когда патруль объезжал территорию. Он сказал, что... что у него больше нет дома. Хёнджин выбежал на улицу без куртки. В тапочках. В тех самых старых шортах, которые ненавидел Минхо. Он нашёл его не сразу. Парк был большим. Скамейки тянулись вдоль аллеи, и на каждой — или старушки с собаками, или подростки с пивом. И только на одной скамейке — у фонаря, который работал через раз — сидел человек в чёрном. Человек в чёрном смотрел в одну точку. Нет, не смотрел. Его единственный глаз — тот, что остался — глядел куда-то сквозь мир. В место, где война ещё не закончилась. Где его всё ещё убивали каждую секунду. Хёнджин подошёл. У него колотилось сердце так сильно, что он слышал его в ушах. Он открыл рот, чтобы позвать — и не смог. Потому что человек повернул голову. И Хёнджин увидел. Повязка на левом глазу — серая, чистая, аккуратная. Шрамы — яркие, розовые ещё, не до конца зажившие, рассекающие правую щёку, подбородок, ухо, лоб. Левая рука — дрожит, дёргается, как будто внутри неё живёт что-то, что пытается вырваться. Правая — без трёх пальцев. Культяшки. Но главное было не в этом. Главное было в одном глазу, который смотрел на Хёнджина. В этом глазу было столько боли, что её бы хватило ещё на десять войн. И столько любви — что эта любовь разбивала стекло простым своим существованием. — Хёнджин... — голос Минхо сорвался. Сел. Превратился в кашель, в хрип, в звук, похожий на стекло, которое трут о стекло. — Уходи. Пожалуйста. Не смотри на меня. Хёнджин не ушёл. Он упал на колени перед скамейкой. Прямо в грязь апрельской земли, в прошлогодние листья, в снег, который только что растаял и превратил всё в болото. — Ты пришёл, — прошептал Хёнджин. — Ты пришёл, а я не открыл. Это я виноват. Это я... — Нет, — перебил Минхо. — Это я. Я не смог постучать сильнее. Я увидел, какой я... — он поднял правую руку — культю, изуродованную, страшную. — Это. Я увидел это и понял: ты не заслужил такого будущего. Ты заслужил кого-то целого. Кого-то, кто сможет тебя обнять двумя руками. А я... — его голос треснул, как тонкое стекло. — Я даже держать чашку не могу. Слёзы полились по щеке Минхо — по той, что не была изуродована шрамами. По той, что осталась почти нетронутой. Слеза скатилась к подбородку, упала на повязку. Хёнджин смотрел и не мог дышать. Потому что он вдруг понял одну вещь, которую все эти месяцы ожидания не мог сформулировать. Он любил не руки Минхо. Не глаза Минхо. Не его пальцы. Он любил его. Того, кто остался. Того, кто сейчас сидел на скамейке и ненавидел себя за то, что выжил. — Встань, — сказал Хёнджин. — Что? — Встань, Минхо. Минхо встал. Неуверенно, шатаясь — левая нога тоже пострадала, просто Хёнджин ещё не заметил. И Хёнджин, всё ещё стоя на коленях в грязи, протянул к нему руки. — Убери, — прошептал Минхо, отшатываясь. — Я грязный. Я страшный. Я... — Ты — мой, — сказал Хёнджин. — Ты всегда был моим. И если ты думаешь, что какие-то шрамы и отсутствие пары пальцев заставят меня разлюбить тебя, то ты вообще не знаешь, кто я такой. Он встал. Подошёл. Так близко, как не подходил к Минхо уже больше года. И взял его лицо в ладони. Минхо вздрогнул. Дёрнулся — рефлекс, привычка защищаться. Но Хёнджин не отпустил. — Смотри на меня, — сказал Хёнджин. — Только на меня. Он провёл большими пальцами по шрамам. По розовым, ещё чувствительным дорожкам, которые пересекали щёку. Минхо зажмурился — единственным глазом, зажмурился, как будто ему было больно физически. — Ты плачешь, — сказал Минхо. — Давно, — ответил Хёнджин. — С того самого дня, как перестали приходить письма. Но эти слёзы — не от жалости. Ты понял? Не от жалости. Это слёзы от того, что ты здесь. Живой. Дышишь. Пахнешь — боже, как ты пахнешь, Минхо. Ты не мылся три дня? Минхо неловко хохотнул — странный, рваный звук, похожий на сломанный смех. — Три недели, если честно. — Фу, — сказал Хёнджин и прижался губами к его лбу. К шраму, который рассекал лобную кость. — Ты ужасный человек. — Я знаю. — Ты идиот. — Знаю. — Почему ты не пришёл сразу? Минхо замолчал. Его левая рука задергалась сильнее — тик, который усиливался от стресса. Он спрятал её за спину. — Я смотрел на себя в зеркало, — сказал он наконец. — Разбитое зеркало. Трещина от угла до угла. И я не мог понять: отражение разбито или само зеркало? Потом понял. Это я разбит. А зеркало просто показало правду. — Какое зеркало? — спросил Хёнджин. — В ванной. В госпитале. Я встал ночью, чтобы умыться. Включил свет. И увидел... — его голос сорвался. — Я не узнал себя, Хёнджин. Я не узнал своё лицо. Этот человек в зеркале был чудовищем. И я подумал: зачем я буду возвращаться к тебе чудовищем? Ты рисуешь красоту. Ты — художник. А я — порванная картина, которую никто не захочет вешать на стену. Хёнджин сжал его лицо сильнее — почти до боли. — Ты не порванная картина. Ты — портрет. Единственный, который я буду рисовать всю жизнь. Даже если у меня заболевают руки. Даже если я ослепну. Даже если... — он всхлипнул. — Даже если ты меня прогонишь, я всё равно буду рисовать тебя по памяти. Потому что ты — самое прекрасное, что было в моей жизни. И шрамы не делают тебя уродливым. Они делают тебя живым. Минхо перестал дышать. А потом — сделал то, чего не делал ни разу за всё время после ранения. Он заплакал. Не тихо, не сдерживаясь. А громко, отчаянно, по-детски — всем телом, сотрясаясь от рыданий. Слёзы текли по его шрамам, заливали повязку, падали на куртку Хёнджина. — Мне так страшно, — прошептал он между всхлипами. — Я не знаю, как жить дальше. Я не знаю, как смотреть на себя. Я не знаю, смогу ли я быть мужем для тебя. Смогу ли быть кем-то. Я просто... — Замолчи, — сказал Хёнджин. И поцеловал его. Поцеловал прямо в губы — сухие, потрескавшиеся, солёные от слёз. Поцеловал так, как целуют после войны. Не жадно, не страстно. А бережно. Будто боялся разбить остатки того, что ещё уцелело. И под этим поцелуем Минхо почувствовал — впервые за многие месяцы, — что он не осколок. Не битое стекло. Не калека, которого стыдно показывать людям. Он — просто человек, которого любят.