Часть 1
10 мая 2026 г., 10:08
Ветер задувал в щели окон тонких хлипких бараков, стоящих в ряд словно расческа с редкими тонкими зубьями, по крыше тарабанил дождь, что чеканил точно в такт как торопящийся барабанщик в джазе, вечно сбивающийся с ритма. Леви топит в старой банке из-под рыбной консервы «Эмми», разводя белесый порошок в воде, поднося зажигалку к жестянке, глядя как растворяется в единую массу. В воде кипятится погнутая игла от шприца, пары поднимаются вверх, оседая на штукатурке мокрым пятном. На руках и ногах его вены спрятаны от употребления постоянного, и только синяки да струпья остались заместо них, он вену выискивает как тонущий спасательный круг: то жгутом перевяжет, то в кипяток опустит, но толку мало — вены как впились в кости, так и не вылезали. Его руки трясутся мелко ожидании дозы долгожданной, от того и матерясь тихо вмазывается в мышцу, чувствуя облегчение на душе и сердце щемящем.
Под милой «Эмми» вид за окном не казался столь зловещим и небывалым для существования: малолюдные улицы родного города, где медленные прохожие смотрелись инородно, отстраиваемые дома, некогда разбомбленные на войне, отсутствующие твари обожженные ликом луны и Богом жестоким — всё это под уносящим в даль морфием важным не казалось — исчезало из воспоминаний плавленых потоком мысленным. Сердце бьётся легче под тонким слоем джанка, разгоняемого по телу теплом от грелки, мозг в черепной коробке тяжелеет будто расплавляется без остатка, выпрямляя последние оставшиеся извилины, что только и могли требовать дозу. Леви вслушивается в прорезающий тишину гром, что сотрясает его тело непослушное и легкое, гром звучит как голос божий, что следил за ними без устали, обратившись в лик лунный. Вспышка молнии, прорезающей полотно неба тёмного, озаряет грязную крохотную комнату ярким светом, ослепляя глаза его — Леви смотрит на всё это безучастно, подойдя на едва шатающихся ослабших ногах к окну хлипкому.
«Это не Прехевилл», — губами одними шепчет он в пустоту. По стеклу скатываются капли дождя, попадая под деревянную оконную раму, вырисовывая узоры из линий прямых столь простых. В голове мельтешат картины стертые временем: разбросанные мины и игры, героин в мусорках, обезумевшие люди, в чьих глазах остатки разума таяли, как сахар в чае — Леви головой качает из стороны в сторону, в попытке выкинуть весь мусор ненужный, состоящий из мыслей и воспоминаний, да только фраза Даана впилась в разум словно клеш. «Не галлюцинация, ага, как же», — он поджигает сигарету неосторожным движением, втягивая недоевший сигаретный дым в давно прокуренные легкие. Его табак не успокаивает, но оседает на языке ностальгией по былому, отзывающаяся нежным трепетом под грудью, сродни дозе после мучительный и вечной ломке.
На табурете кривой вырванный лист лежит с размазавшимися пятнами от чернил, отпечатавшиеся на гладкой поверхности дерева, перьевая ручка укатилась на пол под кровать, оставив за собой тонкий синий след — он письмо пытался написать, но слова ускользали из разума, превращаясь в ранения тёмные неосязаемые. Мысли улетали от него вместе с полупрозрачным образом Джека, что уплыл за океан, оставив Леви лишь сожаления и застрявшие слова в горле, вставшие поперек как рыбная кость. На кровати рубашка некогда белая лежала мятая, ныне от белого цвета не осталось ничего — застиранная серого цвета, хранимая как последняя память об уехавшем друге и промерзлом Рондоне сорок четвертого. Он ни адреса не знает, ни даже города или штата его — заткнул тогда Джека на полуслове, решив всё за них обоих, а теперь же страдая от решения собственного: «Он тебя не помнит», — вторит сам себе, вспоминая извечно холодную тяжесть на плечах, что преследовала его в дождливом Рондоне сорок четвертого.
На стене часы ходят, отмеряя время ровными шагами, раздражая слух мерным тиканьем, что проникало внутрь как паук, перебирая лапками в ушной раковине. Он на пол лег, распластавшись по нему как звезда, откидывая шприц куда подальше, смотря в побеленный потрескавшийся потолок. На его запястьях синяки да струпья не зажившие, на его ногах вид ничуть не лучше — то было вечное напоминание о прошлом, последний подарок от войны, убивший детскую наивность и невинность. Леви губы облизывает, чувствуя соль на языке — горло пересохло, но руки и ноги стали словно ватные, чтобы подняться спокойно и не упасть.
Над Леви пробежал жирный таракан, виляя усиками как антенной старой дряхлой рации, он вальяжно пересекал грязный потрескавшийся потолок, будто и не смущал его пристальный взгляд. Он мог лишь наблюдать, провожая взглядом, скрывшегося в щели стены таракана.
«Раздавить бы», — подумал Леви, представив, как желтая масса вывалилась бы из брюшка насекомого, размазавшись по поверхности, в лишний раз марая её.
Гром за окном будто ударил его по голове, отдаваясь тупой болью в затылке — так ударяли прикладом автомата по неосторожности другие дети, которых вес орудия убийства перевешивал в весе. В коридоре, за дверью мизерной комнатки, грузные шаги послышались, низкий мужской голос громкой руганью разрезал тишину бараков. «Это ведь не Прехевилл», — прошептал он, закрыв глаза, вспоминая тот укрытый густым туманом город со всевидящим луноликим Богом. Леви пальцы тощие загибал, в попытке вспомнить подарки от угрюмой и обезумевшей родины в сорок втором, да только вскочил, чувствуя как холодный пот бежал по его спине, а в груди воздуха стало слишком мало.
«Это не Прехевилл, это не Прехевилл», — вторил Леви сам себе, осматриваясь по сторонам: невзрачная комната с тараканами и неровной побелкой, потрескавшийся потолок, пол, на половину укрытый тонким паласом, окна с широкими щелями, но не разбитые. Тут Прехевилла сорок второго словно и не существовало никогда — стёртые три дня безумия и фестиваля настоящего ада из истории мира и страны, будто ничего не бывало в пропахшем кровью городе. «Нас наебали, наебали — это не Прехевилл, доктор», — он слова Даана вспомнил, что с видом серьезным и правдивым заверял, что произошло всё тогда наяву и не являлось одной масштабной смертельной галлюцинацией.
Леви ручку перьевую из-под кровати достал, вырывав новый серый шершавый лист, кусая губы на нервах и расчесывая красно-синюю кожу рук, на которых дороги болезненные проведены — переживает, не зная, как начать письмо, в существование которого никто не поверит. «Это была галлюцинация», — пишет он широкими жирными буквами, вспоминая как слово правильно писать, — «Фестиваля «Термина» никогда не существовало». Ставит жирную растекшуюся точку по бумаге, чернила пахнут приторной химией, ударяющей в нос. У него дрожит рука, чувствует тяжесть на груди, голова кругом идёт, превращая небольшую комнату в веселую карусель — там, за стенами бараков мира будто не существует для Леви. Осталось лишь сумбурное письмо, что никогда не дойдет до получателя, и море сомнений о реальности происходящего тогда в сорок втором.
Он встал, шатаясь из стороны в сторону, схватившись за стену, чтобы не упасть обратно на пол. В окне его едва видимое отражение виднелось: измученный вид, посеревшая кожа, круги под глазами, белесые шрамы всюду, осунувшийся взгляд мертвой рыбы, черный жирные волосы колом стоят, превратившись в паклю, — Леви себя в отражении не узнал, застыв на месте от медленно подкрадывающегося страха, сжав в кулак ладонь.
«Это ведь не я», — говорил сам себе, кусая опухшие губы. В прохладной комнате в один момент стало душно, спертый воздух давил на тело кирпичный кладкой, а перед глазами мир закружился в ритме вальса. Он неотрывно смотрел на дрожащее отражение, оно словно жило и дышало своей жизнью, не желая повторять его движения и только притворяясь им. Леви затаился, напрягая ослабшие мышцы, готовый наброситься в любую секунду как разъяренный зверь, чувствующий опасность.
Отражение качнулось, как пламя зажигалки, и он, не разбирая ничего, ударил по стеклу, что хрустнуло с тихим стуком, да рассыпалось, впиваясь в его кожу. Его двойник исчез, вместе с осыпавшимся стеклом, стерев ужасающий образ, отпечатавшийся в его голове.
Кровь сползала по ладони, оставляя алые дорожки на пальцах, марая в мелких пятнах пол. Он приблизил руку, зализывая раны, стекло в попытке достать зубами — весь рот его был красный, а на языке металлический привкус, успокаивающий расшатанные нервы.
***
Музыка «Вилли Вула» плавится под дозой героина, превращаясь в тонкий комариный писк, горький запах табака его разум держит за руку, не позволяя выйти из реальности серой —
Леви сидит в тени бара, со стороны наблюдая за играющими джаз любителями. Он поджигает очередную самокрутку, стряхивая пепел в пустой стакан от дешевого и паршивого виски, оставшийся горечью в горле.
Высокий мужчина подсаживается к Леви словно невзначай, касаясь острого колена будто случайно, улыбается как старик всякий, закрыв глаза. «Наркот», — подумал Леви, высматривая под внешне приличным человеком опознавательные маячки, что будто погоны бросаются в глаза, сияя под светом тусклой лампы. Серо-желтое лицо мужчины в морщинах неровных, на шее синяки со струпьями смешались, видные из-под сползшего шарфа, в его желтоватых помутневших глазах виднелись красные прожилки сосудов; трясущиеся руки, с обгрызенными ногтями и кутикулой придавали только большей небрежности, скрываемой аккуратно выглаженным брючным костюмом и приглаженными темными волосами с проседью на висках. Леви повернулся в пол оборота, подперев рукой голову — рукав затертого свитера сполз, обнажив запястье в струпьях и порезах, точно раскрыв все карты до начала партии.
— Быть может я могу вас чем-то угостить? — взгляд мужчины был устремлен не то на тощую руку, не то на лицо. Леви раскумаренный сидит, кивает с трудом, зевая смачно — медленная музыка и раскуренный косяк валят в сон, возвращая тело в квартиру в
Рондоне, что все ещё в сердце отзывается нытьём под рёбрами. И стакана пепел на пол вытряхивает, сдувая прилипшую грязь к стакану.
Для него всё начиналось с дешевого виски, распиваемого им столь неохотно, остающегося на языке самогоном голимым. Под слоями травы, героина и крашенного спирта невесомые касания незнакомца не ощущаются и вовсе, сливаясь с эйфорией и приятным покалыванием во всём теле, словно иголками — он хлебает само названный виски залпом, игнорируя всё на свете. Когда широкая рука ложится Леви на пах, он бьёт мужчине со всей силы, что у него осталась, в нос и сам чуть не валится на него. «Ты руки свои держи при себе, педик старый»,
— Леви говорит едва связно, держась за столешницу, но мужчина улыбается как ни в чем не бывало. И только когда он увидел столь заветный героин в пакете между его ног, но улыбнулся криво: «С этого и нужно было начинать».
Для него всё продолжилось слякотью Прехевельских улиц, дождём, заливающим за шиворот и неконтролируемыми движениями, сковывающие тело, делая его деревянным. Леви волочился на спине незнакомца, вдыхая затхлый запах, напоминающий отчий дом, разбомблённый ещё в далеком сорок втором. Голова тяжела от пустоты совершенной — не вертится на языке имя мужчины, сказанное в начале знакомства, не вспоминает шествие мертвых на фестивале сорок второго — перед глазами отстроенные дома в свете фонарей проносятся, словно он в поезде едет, а не на спине человека.
«Выеби меня», — шепчет Леви на ухо мужчины, всем весом нависая на него — в голове мыслей нет никаких, и лишь влекомый наваждением происходящего говорит слова такие.
Мужчина ухмыляется, ведя в сторону Белых апартаментом, ускоряясь.
Для него всё закончилось сухими простынями, прилипающие к горячему мокрому телу, подушка под головой сбилась в комок, сползая под шею. Леви смотрел в прострации на потолок, выгибаясь в пояснице при каждом сильном толчке — крики застряли в горле, как и стоны от влажных неощущаемых поцелуев по всему телу. Пальцы ног покалывали как при первой мазе морфием в вену — всё его тело, словно онемело как при первой любви в «Мисс
Эмми», что так обворожительно пленила его разум. От резких толчков тело ныло, как от отцовских ударов в детстве, но жадный поцелуй, столь умоляющий, мысль единственную в его пустой голове зародил: «Это отцовская любовь», — и заревел и тут же, как не ревел ни разу в жизни, принимая прикосновения развязные как любовь безусловную. В очертаниях незнакомого мужчины он видит размытое лицо отца, усеянное морщинами и шрамами, и задыхается от мысли этой, чувствуя возбуждение нарастающее, охватывающее его с головой.
Леви кончает с тонким писком, от нехватки кислорода в легких, чувствуя, как сперма стекает между его бедер, а сердце готово выпрыгнуть из груди. Мужчина валится рядом с ним, кладя руку на талию — он кряхтит про спину разболевшуюся, но Леви не слушает, охваченный ностальгией по прежним годам, сковавшей его разум и тело, как морфий на войне. Щёки влажные от слёз впервые пролитых щекочет дыхание теплое сбивчивое, а глаза блестят от слёз пролитых, как в детстве неосязаемом; в груди жар пылает, от чувств, гудящих в поджелудочной, распространяющихся водами тёмными от даренной, подобно отцовской, благодати.
***
Жара беспощадно насиловала комнату, сжирая кислород и удушая, солнце косыми лучами слепило в глаза Леви, в попытке выжечь их с концом. Он проснулся от вязкой кислоты во рту и горечи в горле, с режущей болью животе, будто ножом ударили, а голова была пуста от мыслей, став ватной и тяжелой как свинец — Леви с усилием воли скатился с кровати, выблевывая желчь на паркет, сплёвывая горькую слюну на пол в лужу рвоты. Он голову наверх задрал, не чувствуя прохлады, поддувающей из щелей окон, осматриваясь по сторонам: «Блять», — только и смог произнести, глядя на аккуратно расставленные вещи, не пожелтевшие от влажности обои, что так контрастировало с комнатой в ветхих бараках.
— Вижу утро началось недобро, — Леви оборачивается резко на звук глухих шагов, напрягаясь всем телом, словно готовясь к нападению — его тело всё гудело и кололо, трясясь перед лужей с рвотой, в глазах защипало, слезы по щекам побежали, обжигая холодную кожу. «Дай тряпку, уберу», — Леви говорит тихо, боясь разрушить повисшую тишину, задыхаясь от мыслей недобрых и пристального взгляда в спину. Его за плечо на кровать тянут, кидая мокрую тряпку на пол — мужчина трёт с усердием, будто с паркета напыление смоет.
Леви смотрел безучастно, едва потяжелевшие как от свинца веки открытыми держал и ничего не слышал почти, словно тонет под толщей грязных вод болота. Пальцы ног закостенели, не желая двигаться, ком в горле застрял, мешая дышать. Он на белый ровный потолок смотрел, без единой трещины или пробегающего мимо таракана: «Как его хоть зовут», — задумался
Леви, перебирая все возможные мужские имена, что вспомнить смог, но ни одно не отозвалось в голове верной мыслью — ускользали сквозь пальцы как вода. Резкий запах кофе ударил в нос, лишь пуще разгоняя тошноту — рядом на тумбочку поставили тонкую низкую чашку и криво нарезанные промокашки.
— Вод-ды, пож-жалуйста, — у него голос дрожит, жалобно тихо воет, а когда стакан с водой оказывается у губ, то глотает жадно, не в силах насытиться прохладной отрезвляющей. Леви на мужчину смотрит с опаской, из-под ресниц, не зная, что ожидать следующим шагом.
— Мартин, — ему руку раскрытую протягивают, широкую и большую с огромным порезом на всю ладонь, Леви её взглядом сверлит, ожидая невесть чего.
— То есть мы вчера даже не представились?
— Нет.
— А, эм… Леви, — он руку протягивает трясущуюся, взгляд отведя, рассматривая обстановку
квартиры скудную, и бумаги, лежащие стопкой на стопе с фотоаппаратом. Леви не чувствует, как его запястье сжимают, пытаясь разглядеть, что там на столе написанное небрежным почерком лежит, но перед глазами расплывается всё как от очков не по размеру.
— «Бенни»? — предлагает Мартин, протягивая медленно остывающий кофе. Леви берет его без раздумий, запивая промокашку горьким напитком, а где-то на периферии чувств нежный материн голос шепчет не слышимо: «Никогда ничего не бери у чужих взрослых».
Когда Мартин уходит в коридор, то Леви, от любопытства столь гудящего не раз, подходит к столу, заваленному бумагами исчирканными, и сердце замирает, стоит увидеть жирными кривыми буквами написанное «Инцидент в Прехевилле 1942» — дышать стало трудно, легкие будто сжались все, будто рванут вот-вот как бомба. Он глаза протирает рукой, вчитываясь вновь и вновь в слова, не меняющиеся ни на букву: «Инцидент в Прехевилле 1942». Леви как порывом ветра исписанный лист стал рвать, на множество мелких кусочков, яростно избавляясь от воспоминаний прошлого, что никогда и не было, приснившись всем единой галлюцинацией божественной.
Только его рука потянулась ко второму листу, как сильный удар по голове наотмашь ошарашил его — он пошатнулся от стола, хватаясь за стену, сверля грозными глазами
Мартина, собирающего с пола мелкие обрывки листа. «Какого хуя?!» — почти рычит он, глядя на истерзанное от уколов, ран и порезов обнаженное тело Леви, но не в глаза. Леви скалится в ответ, от отчаяния крича застрявшее в горле: «Да что ты можешь знать о произошедшем в 1942? Тебя здесь не было тогда!», — он прерывисты дышит, словно после бега, сжимая руку в кулак, до белых костяшек.
В квартире повисла тишина, прерываемая только тяжелым дыханием — Леви бросился наспех одеваться, шатаясь на ногах, от принятого бензедрина на сердце, он спотыкается о штанины, плашмя падая на пол, ударяя подбородком. Всё тело напряжено и ноет, став каменным и неповоротливым; Леви смеётся от души, срывая связки, чувствуя, как глаза щиплют от сухости, кашляем заводится так, что будто лёгкие выплюнет темно-красной массой на пол. На него смотрят как на подопытного — тот пронизывающий колющий взгляд, что проследовал в просторных болотах на фронте, он морщится, проводя языком по тонким сухим губам.
— Значит, ты один из тех четырнадцати? — голос Мартина вкрадчивый и спокойный, — Честно, то не думал, что кто-то жив остался.
Леви смотрит пристально из-под ресниц, щурясь от косых солнечных лучей в лицо, что прожигали в нём словно зияющую дыру. Он приподнимается на руках кое-как, держась за стену, как за спасительный плот, вздыхает полную грудь воздуха, дрожащим голосом произнося: «Если бы это был Прехевилл», — он штаны натягивает, схватив рубашку большую ему да схватив столь старую куртку — его за запястье хватают, говоря быстро:
— Помоги с информацией, не за бесплатно, ты понимаешь ведь о чем я, — Леви останавливается на мгновение, обдумывая предложение столь привлекательно-манящие. На языке слова застряли, но махнув рукой он по бесконечно длинной белой лестнице бежит, чувствуя, как сердце готово разорваться. Подъездная дверь с грохотом отворяется, выпуская из плена Белых апартаментов.
Сырость людных улиц ударяет в нос, порыв ветра в лицо ударяет как под дых, заставляя задыхаться, пальцы ног натираются в наспех надетых кроссовках — левый на правую ногу и правы на левую, с не завязанными шнурками, собирающими пыль придорожную. Леви взор устремляет на башню величавую, возвышающуюся к небу столпом Божьим, горой Господней, он под ноги плюет ватой, руки в кулаки сжимает, в попытке унять крупную дрожь:
«Вмазаться, мне просто нужно вмазаться», — в кармане куртки руку греют деньги да гран героина. Он идёт в сторону бараков хлипких, ссутулившись как мученик всякий под весом вины, наклоняясь к земле ближе.
***
Сердце сжалось, остановившись на мгновение как у всякого трупа в могиле, в голову привычного удара не последовало, стирающего грани между прошлым и настоящим, убивающим все чувства столь противные, да воспоминания о былом сглаживая — из ноги торчал шприц, так и не выдернутый Леви неаккуратным движением, кровь медленно стекала внутрь шприца, окрашивая некогда бело-прозрачные стенки в красный. От ужаса стало слишком холодно, пот стекал по спине медленно, закатываясь под резинку трусов, а сам Леви готов был закричать как маленький ребенок — героин не вставляет.
Он «Бенни» глотает, запивая остывшим чаем, морщась от вкуса, в нетерпении ожидая привычного тянущего чувства в пальцах ног: «Пиздец», — шипит под нос, вываливая остатки
«Эйча» в ложку, разбавляя водой, облизывая пересохшие губы. Героин тает под огнём от зажигалки на его глазах, смешиваясь с водой и становясь белесой. Сквозь побитое окно последние закатные лучи солнца слепят ему в лицо, словно назло, заставляя жмуриться, да окрашивают белый цвет героина в ложке в оранжевый.
Леви в шприц героином заполняет, вкалывая в вену, идущий как по маслу — привычный каждодневный ритуал, сбившийся впервые за столько лет. Он на диване растекся слизью, чувствуя приятную волну, окутывающую всё тело, до дрожи и покалывая в кончиках пальцев
— не может шприц из вены вытащить, одурманенный чувством столь привычным. Леви глаза
прикрывает, чувствуя сонливость, осязаемую на ладонях, пугается хрипящего дыхания как в детстве силуэт отца в тени, дышит часто, хватая капли воздуха как утопающий, на грудь будто камень положили; в ногах тянущая боль, а кровь тонкой струйкой наполняет шприц — он замирает, чувствуя, как силы покидают тело, а во рту слюна скапливается как у псины бешенной. «Пиздец», — мелькает на подкорке сознания, пока паника медленной нерасторопной змеёй ползёт нему, прикасаясь
Не унимающаяся дрожь в кончиках замерзших пальцев не даёт аккуратно иглу вытащить из вены ровно, оставляя после себя воронку кровоточащую — кровь стекает по посеревшей коже, оставляя красный след. Леви дрожит весь как лист, чувствуя подступающую тошноту в горле, он пуговицы на вороте рубахи расстегивает медленно, не попадая в не прорезанные дырки на ткани. Глаза закрываются против воли, маня в сон, словно за окном глубоко за полночь, веки тяжелеют, пока остатки здравого смысла вопят: «Не спи!» — он на ноги встаёт, держась за стену, хватаясь за болезненное ноющее сердце. Холодный пот по спине стекает, спина рубахи в миг стала мокрой словно только после стирки, в груди словно каменная кадка залегла фундаментом мешая дышать полноценно. Мысли в голове роились беспорядочно, спутываясь в плотный клубок паники, крича невпопад о страхе смерти, впервые за долгие года.
Леви на ногах неокрепших, в дырявых кедах, которые надел как тапки, не натянув на пятку, зашагал к двери деревянной, выходя за пределы маленькой комнаты бараков, спуская вниз по лестнице с трудом, не ощущая под ступнями опоры. В голове набатом звучит: «Просто иди, иди куда-нибудь», — пока в груди всё разрывается на части. Дверь открывается с протяжным скрипом, ледяной ветер бьёт по коже — он падает наземь почти, но держится на своих двоих едва, готовый будто улететь как листок с дерева под шквалом дерева.
Он шагает не разбирая дороги, видя перед глазами только мыльную пелену, а голоса в голове кричат настойчиво: «Выживи, выживи». Леви рот открытым держит, чувствуя, как слюна и рвота смешались, стекая по губам и подбородку, на глазах слёзы скопились, льющиеся градом, нос заложен от соплей и рвоты, проникающей всюду. Тело его полнено свинцом — тяжелое стало как некогда привычный руками автомат — шагает по прехевильским улицам и подворотням в бреду полусонном, граничащим между настоящим м вырисованным воображением сном.
Вокруг тени собираются в круг сужающийся, удушающий за шею, давя на кадык — Леви склоняется в три погибели, пальцами по рту полному рвоты проводит, в попытке избавиться от неё. На спине острые взгляды чувствует, искажающиеся в тонкие тени искаженных лик фестиваля безумного — по коже мурашки бегут, сталкивая все чувства в единую кашу. Перед глазами его лишь башня сияет, подобно небесному столпу, перед которой от склоняет в агонии и бессилии, пытаясь дойти до конечной точки страданий.
«Я не выживу», — вторит он себе, чувствуя, как под подошвами земля некрепкая уплывает вместе с вымощенным камнем. Леви на дыхании последнем до апартаментов белых доходит, нервно и неуверенно касаясь ручки подъездной двери. Сердце стучит всё медленней и тревожнее, он поднимается по лестнице растянувшуюся в длинную нить, спотыкаясь и почти ползя: ведь заблеванный, выплевывающий пену и рвоту, что идёт через рот и нос. Падает напротив двери светлой, ударяя по ней кулаком, взмаливаясь к лицу луна подобному древнему Богу, содрогаясь всем телом, почти не дыша, глаза сомкнулись, и только скрип отрывающейся двери на периферии сознания был последним, что он чувствовал.
***
Сиятельным спасительным ликом озаряет его божество древнее, от которого сердце готово остановиться — светлое чело возвышается над ним и Прехевилем, под потертой подошвой старых кроссовок; над просторными лесами Богемии и шумным Рондоном, освящая мир сей. Леви под взглядом тяжелым млеет, не унимая дрожь на кончиках пальцев, по которым пускают ток вновь и вновь. Сердце готово разорваться в грудь как бомба, убивая изнутри все проблемы бывшие. Он стоит на крыше башни, увенчанной облаками ночными, не ощущая под ногами земли родной.
В груди от одного движения Божества древнего тепло ядовитое разливается, подобно мягкому золоту заполняя всё тело одним лишь присутствием, оставляя на языке лишь слова невысказанные и оставшиеся глубоко в душе проеденной молью. Леви стоит, вытянувшись как струна, как не стоял перед капитанами молодыми и злостными — пересохшими губами вторя, как всякий верующий, увидевший Богоявление во плоти человеческой: «Быть не может», — и давит на него сверху благодать всевышняя, как на муху воля человеческая.
Колени подгибаются, от лика всевышнего — он падает на пол каменный, не ощущая тела своего, слившегося в единстве ужаса и благодати дарованной, не ощущая размытой личности, проникающая меж улиц и щелей Прехевила нематериального. Леви выдыхает медленно, вторя движениям луны неторопливым, становясь ей в думе расточительной и ненужной; на крышу ложится пластом, растворяясь в земле и камнях родины, помершей в тишине сорок второго — он тело отдаёт безвозмездно Богу, наблюдавшему за ним с небосвода угрюмого.
Его плоть и кровь смешались со святостью земель людских, оставив после себя лишь холод ветров местных, гоняющих по вымощенным дорогам листья сухие — от его тела остался только голод, разрастающийся маревом пожара в болотах сырых торфяных, окрашенных в красный цвет. Леви за боль, обжигающую, хватается, оставляя с собой и страх детский, запертый глубоко на окраине былого и умершего. Перед глазами плывет всё: лик Бога злосчастного, слова матери, череда выстрелов и взрывов, поднимающих на горизонте черноту дыма и тревогу от тишины — его дух взмывает с крыши, падая камнем вниз с башни недосягаемой для разума.
Леви падает с кровати на пол с грохотом упавшего мешка картошки, ударяясь лбом об угол прикроватной тумбочки, морщась от сиюминутной боли в голове. Во рту подобно пустыне, что на языке ошметки песка чувствовались с кислым привкусом от рвоты, дышит глубоко прерывисто, не ощущая ног, будто ампутировали их и только невесомая тянущая боль преследовала его. Перед глазами темно кругом, с проплывающими мимо яркими пятнами, ударяющими в разом, отдаваясь жгучей головной болью, срывающейся с прокусанных губ беспомощным хрипом.
Шаги в коридоре заставили его напрячься — тело стало будто каменное, утеряв всякую возможность на движение малейшее — Леви не дышал почти, вслушиваясь, как по паркету тонкой неощутимой дрожью раздавалась тяжелая небрежная поступь. С протяжным скрипом двери в комнату проник тонкой полоской теплый свет лампы, не доползающий до тела Леви, оборвавшись в пару дюймах. Леви взгляд поднять не может на истерзанную фигуру в тёмном, облитую заревом пожара и терпким запахом пороха и торфяных болот — он отползти от приближающегося силуэта пытается, бесконтрольно дёргаясь, как выброшенная на берег рыба.
Искаженный помехами голос бьёт по его ушам криком агонии, обрывающийся в хрипах последнего дыхания жизни — от него дрожь по коже, влезающая под кожу толстой иглой; в размытой кляксе видит тень матери почившей, склоняющаяся над ним, вглядываясь в Леви холодным взором. В груди гул подобный сирене нарастает, пульсируя внутри под сердцем.
Длинные толстые пальцы касаются губ его, пролезая в рот как черви, проводя по засохшему язык, соскребая остатки от рвоты — Леви не шевелится, боясь противостоять действиям нечто перед ним. Его за плечо держат крепко, забрав возможность увернуться и сбежать — бок греет жесткий пол теплом ушедшим; глаза закрываются под тяжестью чувств и взора силуэта знакомого изуродованного — резкая пощечина из равновесия выводит, заставляя глядеть на нечто бесформенное с речью неосмысленной и беспорядочной.
«Не… Спи…», — слышит он человеческую речь, сквозь помехи радио фонящего — Леви расслабляется едва под напором слов людских, а по телу жар пробегает, накрывая волной выбивающей кислород из лёгких.
***
Шуршащий голос из тихого радио тревожит слух обостренный, лучи солнца проползают сквозь щель штор, пыль витает неосязаемо в воздухе, танцуя в спёртом воздухе кухни — Леви сидит распластавшись на стуле, разгрызая фильтр не подожженной сигареты, сверля взглядом полный стакан воды, в котором размыто отражение на него смотрит. Во рту горький приторный вкус табака осушает опухший прикушенный язык, расшатанный коренной зуб ноет — он языком по дыре зуба водит, цапая язык об острую раскрошившуюся кромку, металлический привкус крови оседает во рту.
Его руки подрагивают мелкой дрожью, лежа на ровной поверхности стола как спички, струпья и шрамы чесались в желании содрать кожу уже расчесанную; обкушенная кутикула поломанных тонких ногтей щипала, словно соль попала на рану. Леви стакан воды в руку некрепкую берёт, расплёскивая жидкость на себя и по столу; глотает воду через силу, ощущая застрявший плотный ком, скатывающий вниз с болью к груди. Нерасторопный хрипящий голос диктора с радио спотыкается в словах как спросонья, пересказывая одни и те же шутки раз за разом по кругу.
Вокруг холодеет в мгновение одно, стоит Леви вспомнить о сне столь богобоязненным, что растворился он почти в сиятельстве божественном, от образа ясного и неизменного дыхание спирает, выбив все слова возможные, подвластные разуму его, оставив только шепот неслышимый: «Благодать Алл-Мера». Он на шаги не оборачивается, не вздрагивает, погруженный в думы тягучие, смешанные с молитвенным экстазом души и трепетом разума заплутавшего.
— Живой? — Леви на голос Мартина не реагирует, позабыв о материальном мире, не чувствуя пустой стакан в руках и глади столешницы деревянной — смотрит в точку одну как завороженный, не дыша почти, затаившись как всякий от взора лика божьего. «То был Прехевил, то был город тот», — он губами шевелит, не произнося ни звука — он вздрагивает от прикосновения к плечу, отшатываясь как ошпаренный кипятком.
— Ты живой хоть? — Леви на слова твердые и уверенные кивает уверенно, не в силах сказать ничего боле, чтобы с губ не сорвалось имя Бога ему некогда презренного.
Мартин к плитке подходит неуклюже, ставя чайник на конфорку железную, поджигая спичку не с первого раза, поджигая газ, загорающийся ярко-синим пламенем: «Героин, кокаин?» — с его языка это слетает так легко, что Леви теряет нить повествования, переспрашивая неловко слова сказанные.
— Н-нет, ничего, — его связки в горле сужаются, а сердце в панике делает кульбит, живя воспоминаниями о боли всепоглощающей и тенях пугающих, возращенных из прошлого. Мартин смеётся почти беззвучно: «Впервые с передозом встретился?» — и не слышит Леви в словах его какого-либо сочувствия иль переживания, лишь привычную обыденность серо-монотонных будней. Он из кухни выходит в коридор, захлопнув дверь, крикнув напоследок только: «Следи за чайником».
Леви на чайник смотрит без интереса, отсчитывая секунды до свиста пронзительного, готовясь чайник выключить как бегуны на старте. Он кухню осматривает внимательно, взглядом цепляясь за ножи, висящие над плитой, расположенных в разнобой — тяга взять нож и спрятать взыграла в нём, щекоча всё тело напряженное; к ножам подходит медленно, оглядываясь, словно увидеть кто может, влекомый паникой повторять движения столь простые. Леви руку протягивает медленно, касаясь деревянной рукояти ножа — оглушительный свист чайника столку сбивает, криком будто человеческим напоминая о себе — он к плиту отключает, слыша скрип входной двери. Мартин на кухню проходит в ботинках, кидая расфасованные дозы и новый шприц в упаковке на стол
— Точно не будешь?
— Нет, — Леви повторять устал, под тяжестью усталости, вмиг захватившей его, в
разочаровании от ножа, не взятого в руки израненные.
— Так всегда в первый раз после передоза, потом легче будет, — отчего легче будет Леви не слышит, не дописывая исходы возможные от передоза, помня только боль, горящую по телу и
лик Господа ясного.
Мартин напротив него садится, вставляя шприц с лицом безразличным, что мускул ни единый не дрогнул на лице, и только зрачок глаза сузился, а желтоватая рука сжалась в кулак. Леви губы облизывает пересохшие, борясь с дрожью пробегающей по телу подобно табуну скотины вышедшей — в груди крик сидит, что жалит легкие изнутри, не вырванный из глотки наружу, перемешанный со страхом от чувств сумбурных, ударяющих в голову
— Ты на сына моего походишь, — Мартин под приходом говорит иначе: тише и плавнее, за руку берёт, гладя пальцы. И на губах застывает вопрос робкий не озвученный, оставшийся на кончике языка: «А ты своего сына трахаешь?» — язык прикусывает, чтобы лишнего не сказать, разморенный усталостью и тошнотой.
Ладонь Мартина выше тянется по него телу, прикасаясь сухой кожей к потной влажной липкой коже, останавливаясь на рельефном шраме, надавливая пальцем с блаженной улыбкой, от которой Леви губы кривит. Стискивает зубы в раздражении возгорающемся, ощущая привкус сточенной эмали, дышит тяжело в глаза напротив не смотря — прикосновение к травмам ощущаются как проникновение в душу саму, больнее и омерзительнее чем выкручивающая ломка, облизывающая кости в преддверии смерти.
— Я их и не заметил в прошлый раз, — Мартин ногтями расковырять пытается шрам, будто в хищном естестве проникнуть глубже и докопаться до сути, царапает шершавый белесый след. Едва ощутимая боль ноет, распространяясь по телу дрожью: отвратительным ком в горле поперек встал, вздохнуть мешая, но разливается в груди трепет, сердце замирает от сухой ладони на брюхе, и слышит шепот искаженного подсознания: «Это ведь как отцовская любовь».
Он шумно сглатывает, кивая и тупя взгляд в пол — сил нет поднять взор на Мартина, хоть и желает тепла отцовского почувствовать — хочется вмазаться и выбить пулей мозги, став красным месивом, хочется стать сгустком плоти и крови на стене, растекшись по белым обоям. Мартин его шеи исколотой и истерзанной касается, нависая над ним подобно Богам древним, с ликом не моргающим и никогда неустанным — гладит нежно, невесомо, контрастируя с болезненно бледной кожей желтоватой рукой. «И где воевал?» — тихий вопрос провисает в воздухе, как натянутая веревка под весом мокрого белья.
Леви молчит. Молчит, не собирая в полной звенящей голове скачущие буквы, хлестко убегающие от него, подобно тараканам в темном сыром углу. «Н-на мясор-рубке», — давится словами, закашливаясь, словно задохнется вот-вот: «В Восточном союзе».
Он ощущает проедающую тоску, слышит сожаление в пустом отрешенном взгляде Мартина, отстранившегося от него моментально, руку с шеи убрал, разрывая тактильный контакт, чувствует едкий крепкий запах горящего болота, отравляющий легкие и разум. Леви глаза поднимает, тревожно на Мартина смотря, мотая из стороны в сторону, желая оправдаться невесть за что, судорожно бормоча: «Всё нормально, нормально… Я там… Просто война, всё нормально…» — и хочет сказать, чтобы Мартин ладонь не убирал с его шеи, чтобы и дальше трогал его липкую кожу мозолистыми пальцами, но выходит только:
— Врежь мне, — прямо в глаза смотрит, схватив запястье Мартина, сдавливая его со всей силы в попытке ощутить человеческое тепло, — Просто врежь.
— И зачем?
— Врежь, — Леви ёрзает от тревожного нетерпения, готовый расчесать грудную клетку до крови самой, в попытке добраться до сердца бьющегося, которое мысли о божественном теплит как милый Прехевил сорок второго, — прошу, бей.
У Леви тело напрягается, когда Мартин на против него становится, сжимая руку в кулаке с безучастным видом смотря на него — бьёт по лицу наотмашь, оставляя на щеке красный след, а в душе, истерзанной восторг от боли ощутимой. Он стакан хватает, бросая в аккуратно висящие ножи, слыша дребезг стекла, падающего на плитку; бьёт лбом по носу Мартина, получая удар кулаком под дых, подобный экстазу от лика божественного — боль обжигает изнутри подобно раскаленной печи. Леви за голову Мартина хватает, ударяя его лицом о столешницу — он падает на пол без сил, распластавшись по полу. Сжатая ладонь гудела от ударов по телу мягкому и дряблому, мышцы пульсируют под кожей тонкой посеревшей.
По телу пробежал разряд — экстаз от натянутого напряжения вскружил голову, в желании наносить больше и больше ударов, ощущая тепло человеческого тела под кулаками; Леви задыхается, облизывая пересохшие губы, щека саднит от удара вялого, горит и щиплет, как доказательство огня жизни. Трясущиеся пальцы тянутся к ножам неосознанно, в желании провести по холодной заточенной стали — он себя останавливает, на Мартина смотря внимательно-возбужденно: кровь размазалась по лицу, помятый сломанный нос. Он кряхтел как старик всякий, схватившись крепкой хваткой за ногу Леви, сдавливая её, словно в попытке переломать. Он на бок перевернулся, кровь вместе с осколком зуба выплевывая, смеётся тихо, от боли стоная, без возможности связать и пары слов.
Дыхание сперло от вида всего сменяя возбуждение раздражением трещащим и слышит голос собственный детский, радостный: «Отец не побил меня», — а сам расстроенный над телом ватным стоит, вздыхая тяжко. Сладостный жар от удара в лицо сменяется пустым разочарованием, скребущим под языком: «А отец бы избил меня».
У Мартина вид жалкий в отличие от грозного лика отца, у Мартина силы нет в отличие от крепкой удушающей отцовской хватки — Леви тело перешагивает безучастно, в верхних шкафах роясь, говорит, не оборачиваясь: «Кодеин где у тебя?» — но в ответ ему хрипы собаки полудохлой.
***
Отец его душит яростно, схватив за тонкую детскую шею, нависая над ним с гневом божества исказившегося ненавистью и отвращением, впиваясь грязными ногтями в чистую детскую шею; отец давит на трахею со всей мощи, в попытке шею переломать — Леви задыхается, глотая воздух жадно, слезы по щекам стекают, опаляя влажным жаром щеки, и шепчет несвязно что-то между молитвой просящей и молитвой благоверной. Железные мозолистые руки отца кожи его не исколотой касаются, и утопает он в трепете, дрожа от экстаза, перемешанного со страхом первобытным.
Он лица отца не видит, скрытое под толстой тенью, словно закрасили черной краской белый лист бумаги, но ощущает взор его ненавистный сквозь темную пелену, что прожигает в нём дыру отрешенную, от которой он ёжится только, нелюбовь родного человека принимая будто благодать. На губах застыл вздох, на грудь давит тяжесть выложенных в ровный ряд кирпичей, выбивающих кислород, давит сталью и плотью уложенными на его грудой мертвых хладных тел — Леви безмолвно молится: бессвязно и отчаянно, теряя лик отца родного в груде тел, чувствуя лишь удавку.
В перечеркнутом лице отца видит божью благодать, которой надышаться не может, желая соприкоснуться ближе с ней: облизнуть, прожевать, съесть — поддаваясь притяжению на грани жизни и смерти. В тусклом свете луны, обрамляющего темные волосы с сединой отца, видит знак бога древнего, передающего, лелеющего, власть дарующего в ладони жестокие и грубые, смыкающиеся на его бледной, девственно чистой от шрамов и рубцов. На губах застывает ужас парализующий, сердце любовью необъятной вширь и высоту наполняется, готовой полнотой своей грудь не вздымающуюся разорвать. В глазах темнеет как от сладостного прихода, мурчащего, утопая в небытие целостном и тягучем, расплывается яркими световыми полочами из-под приоткрытых ресниц.
Он просыпает от жара, бьющего в голову и стояка, на котором теплая крупная рука покоилась — потное, провонявшее кошачьей ссаниной тело Мартина жмется к нему, дыша в сальный затылок, опаляя покрывшуюся мурашками кожу, подминает под себя, оглаживая вставший член сквозь тонкую ткань проношенных брюк. Мартин хрюкает почти, в приходе между «Эмми» и «Бенни», лапая в едва ли в сознании, бормочет хрипло возбужденно: «Ян, сынок… сынок», — и слышатся слезы сквозь тихий стон: не то от возбуждения, не то от горечи. Он пинает ватное мягкое тело, что есть силы в живот, впечатывая мозолистой потрескавшейся пяткой прямо в пуп — Мартин закашливается, давясь слюной, едва глаза, блестящие от слез, открыв.
И лезет к Леви: приторно сладко, мерзко, без ярости скрытой, подсвечиваемой только серебром божественного лика, вылизывая исколотую шею словно большая собака, — от всего тошнит без трепета и благоговения, как перед смертью от любящих рук, чувствует лишь желто-зеленую желчью, вставшую поперек горла. Темнота лицо Мартина стирает, размывая детство, юность и настоящее, за окном тишина гудит, как перед взрывами, на Леви тело
Мартина не движется совсем, замерев, придавив. Руки ноги перепутаны все, теплое тело на нем лежит кирпичами ровными, давящее, выбивая кислород, слабое дыхание на ухо тревогу пробуждает едкую, под пальцами темнота смешивается с кисло-металлическим красным, болотная сырость ударяет прямо в уши с запахом оглушающих залпов. На зубах скрипит смоляная грязь, скопившаяся под ногтями, он тело от себя отталкивает, крича беззвучно и ужасе, в шею вцепившись, шипя беспомощно: «Я выживу, я выживу».
Удар приходит прямо в нос, картинку перед глазами четче делая, сжигая очередь автоматов, запах торфа и красное месиво со вкусом смерти в самых гландах — все исчезает, оставляя после себя лишь размытое лицо Мартина и его бледные тощие руки на крепкой шее. «Ебать тебя торкнуло, кокаин больше не предлагаю», — он на голосе сосредотачивается, ощущая навязчивое желание впиться пальцами в шею сильнее, до хрипоты и воя.
Мартин руку его сжимает до скрипа, оставляя на измученной коже красные следы, обжигающие душу тонкий кнутом — Леви тонет в перемешанных звуках и чувствах, захлебываясь в слюне, стекающей по губам, подбородку, размазанная по лицу, всё в тьме теряет очертания, расплавляясь как в жаре огня, соединяясь с темно-серым дымом. «Ты действительно похож на моего сына», — голос обвинение, голос нежность, ласкающий еще слух мягкостью людской: «Что не выносимо просто, знаешь?»
— И… И чем же… — в горле сухо, слова едва связываются, отдаваясь болью в израненном кровоточащем языке, будто обвитом тонкой проволокой.
— Ну знаешь, он тоже на войне бывал. Умер.
— Н-ну и как это… Со мной связано?.. — язык заплетается, жар тело обволакивает тонкой липкой пленкой, вгрызающейся в кожу, словно не вымывающаяся сажа, мутит. Голова трещит в переносится, готовая расколоться на двое, как сочное яблоко.
— Ты внешне на него похож.
— А ты хотел выебать сына? — язык от пожелтевших зубов отскакивает, выпаливая в голову как пулю вопрос — Мартин молчит многозначительно, кусая губы до крови, вкушая ее сладкий вкус под «Эмми». «Да, конечно хотел», — слышит в молчании хрипящем и пустой трезвой голове с вязким мерзким чувством подступающей рвоты.
***
Стены прехевильского приюта вверх тянутся, смыкаясь над его головой, как врата собора резного, мох меж щелей кирпичей пророс, прорастая к шиферной, зеленоватой от дождей и старости, крыше; чугунные ворота скрипят, стоит ему подтолкнуть старую калитку времен детства его — её резкой незамысловатый узор воспоминанием последним о детстве кусается в желудке, обжигая кислотой. Леви по побитой каменной дороге ступает не смело, наступая на вытянутую утреннюю тень; на него охранник подслеповатый смотрит с опаской, однако черты лица разглаживаются, смотря удивленно: «Леви, ты с войны вернулся?»
Леви на него не смотрит почти, имени вспомнить не может, стёртое мешаниной из имён и лиц — кивает устало, голову набок склоняя. К нему охранник подходит, по плечам хлопая: «Вроде войну прошёл, а так и не заматерел», — в ответ получается плечами пожать неопределенно, а в голове мысль назойливая дразнит словно: «Покололся бы столько, я бы посмотрел на тебя».
— Давно я тебя в Прехевиле не видел, ну че как жизнь там? — Леви на словах этих теряется, не в силах произнести и слова, чувствуя, как проваливается под землю от расшатывающейся реальности под ногами его. На языке остаётся только горький привкус сорок второго и искаженных улиц города родного: «Этого всего ведь не было, не было», — в спину ветер холодный дует, вперед толкая — хватает за ворот хлопковой рубашки, яростно тряся старика.
— Где ты был два года назад! Где ты! — он слюной давится, сгибаясь, хлопая себя по груди, от громкого раздирающего все тело по полам кашля в глазах мутнеет. Ему на плечо рука трухлявая ложится.
— Не понимаю, о чем ты, какие два года назад, все здесь были, — Леви загорается как спичка, стоит услышать это, стиснувший зубы до боли в деснах; он исподлобья, скрючившись в три погибели на старика смотрит, видя, как утренние тени истинный облик проявляют, искривляя лицо в гримасе ужаса, подобной у всякого в Прехевилле сорок второго.
Он на землю падает, руки в пыли придорожной измарав, назад пятится, задыхаясь от колющего на кончиках пальцев электричества, возвращая в небытие прошлого: с искаженными лицами и светлоликим Богом. Лицо мужчины не изменилось ни на миллиметр — игра утреннего солнца лишь обнажает сущность сокрытую, срывая кожу и оставив плоть.
В голове его пустота звенящая, и не тревожат мысли больше никакие — лишь желание сбежать из проклятого круга густого леса, в котором жертвенность впиталась в стены не разрушенных домов Леви мысли отбрасывает лишние: «В третий раз бежать уже некуда», — встает на ноги, отряхиваясь от грязи. В глотке давит ком, как попытка удушения в приюте, как попытка удушения от материных рук, что помнит он вперемешку со слезами, и просьбами простить — он щурится от блеска солнца, отражающегося в грязном окне, губы поджимая, спрашивает через силу, боясь ответ услышать:
— А вы точно не уезжали два года никуда из Прехевила?
— Куда мне уезжать.
«Мы все ебанулись Даан, все мы», — он прочь от стен приюта столь родного бежит, врезавшись в нераскрытые чугунные ворота лицом. «Этого всего не существовало», — глаза щипало не то от мусора попавшего, не то от слёз непролитых, живущий в иллюзии все два года. На языке его слова крутились, что излить не мог из сердца вон.
Он в холодный пронявший ссаниной и плесенью барак заходит, хватая измятые листы бумаги, перекомканные много-много раз, корявым почерком, пачкая чернилами серо-желтые листы, выводит письмо сумбурное: «Даан, оно не существует! Никто не помнит, что тут было в сорок втором году, словно и не было никогда, боже, я тебе клянусь, это была массовая галлюцинация!» — он на слова смотрит собственные, не веря им совершенно, разочарование в правде, смешавшейся с ложью ощущая под подушечками пальцев, с одним емким словом «блять».
Поджигает лист за разбитым окном, руку раня осколками стекла кожу раздербанившими, смотря как ветер подхватывает пепел, разбрасывая его по пыльной дороге — в красном отблеске мерещится просочившееся солнце на плотным серым светом неба, наваждение быстро покидает его: «Когда это в Прехевилле солнце светило то». Пламя пальцы обжигает, мучительно приятно, отчего слезы проявились на глазах — он остаток листа бросает вниз, смотря как ветер огонь поглотил без остатка.
***
Лапы высоких елей раскачиваются на ветре сильном, трава к земле клонится, ковром зеленым расстилаясь вдоль протоптанных тропинок, по железной дороге проносится поезд, стальными колесами о железные рельсы стуча, как колыбельную для машиниста всякого, заглушая порывы ветра свистящие. Леви к седьмому бункеру идёт дыхание затаив, чувствуя, как желудок скручивает от нетерпения, а руки дрожат в карманах брюк, во рту слюна скопилась, ползущая к в горло: за спиной он ощущает косой едкий взгляд тени вытянутой из-за ствола дерева широкого, преследующая его по пятам. Нематериальный и неуловимый призрак ломки стал материальным в один момент, соприкасаясь с кожей обжигающим холодным дыханием, в преддверии неизбежного — Леви шагает медленнее, ощущая под подошвой мягкий мох и не догнившие прошлогодние листья.
Он останавливается резко, слыша, как шаги позади него замолкли, рукой указывает на потертые от времени железные двери: «Это здесь», — он губы в нетерпении облизывает, позабыв про тонкий призрак ломки, преследующий запахом смога и нерассеянного тумана.
Мартин двери громоздкие вскрывает как консервную банку ломом, с треском ломая заржавевшие петли. Затхлый скислый воздух наружу вырвался, смешиваясь с летней сыростью лесов, он шагает к бункеру бывшему неловко. Лестница скрипит под весом тел, словно рухнет при малейшем неверном движении, а в сердце буря застилает всё, от неизвестности перед прошлым собственным.
Их встречает запах гнили, следы крови на полу и стенах отрезвляют разум, бросая в пламя подступающей паники, операционное кресло измазанное с липкой грязи, расколотые шприцы и погнутыми иглами — всё тело его в оцепенение впадает, напрягаясь в попытке услышать шаги посторонние, но грызущая тишина пугала только больше. Леви на Мартина ушедшего не смотрит, не обращает внимание за равномерные щелчки затвора фотоаппарата — он на свечение голубое поворачивает голову, следуя за ним как по воле свыше.
— Мартин, — он зовет тихо, не в силах не смотреть на устройство неизвестное, что мерно гудит почти не слышимо для человеческого уха.
— Нихуя же себе, — Мартин щелкает невиданное устройство никогда, не находя слов никаких, для описания сие чуда техники. Вспышка фотоаппарата слепит глаза Леви, что он жмурит невольно, в бликах темноты видя лик Божества всевидящего — он на колени падает, слёзы утирая на щеках, судорожно повторяя: «Это было… Это было, это было, понимаешь!» — кусая кожу на пальцах, отрывая кутикулу, обнажая кровь.
***
Под толстым слоем милой «Эмми» и «Чарли» — он познал любовь подобную героину пленительному, что разум его забрал на войне долгой: сердце мерно в такт замыслу Божьему билось, очищенный от грёз не нужных разум, поток свежего воздуха вдохнул, моложе становясь, вырисовывая образ матери в красках ярких. «Спидбол», — произносит он блаженно, чувствуя эйфорию в груди растущую, взрывающую легкие и мозг как атомная бомба Хиросиму. Ощущение любви всепобеждающей Божьей, проникающей в сердце:
«Спидбол подобен групповухе», — вторит он мыслях мимолетным.
Ощущение от любви подобно первой перед глазами всё застилает, оставляя тело бренное на растерзание вылезшим демонам души — Леви рот беспомощно открывает, желая с ними говорить, впервые не чувствуя ни страха, ни упрека, а пьянящую лёгкость на душе. «Убей его и себя, вы бесполезные», — повторяют они как мантру, а душа тянется к заклинанию проклятия, не может своим демонам впервые за много месяцев отказать. На стене часы тикают, счёт времени которых он потерял давно, растворившись в мироздании Бога светлого и кровожадного. Рядом с ним Мартин вставляется, откидываясь на спинку дивана, точно утопая в ней, валится на него, будто забыв о возрасте своём, ласкаясь как дитя глупое.
«Ян, сынок, ты уроки сделал?» — он говорит как в бреду, мысли не осознавая в полной мере, а Леви внимания не обращая, на ухо смотря, проводя пальцами по мочке: «Если я его оторву, от что будет?» — мысль эта как заряд электрошоком била в пах. Он к губам чужим наклонился, целуя жадно, словно съесть пытаясь, наслаждаясь кровью человеческой — от подобного ясность разума пошатнулась, унося пустоту мыслей в никуда.
Леви отстранился, глубоко дыша, будто голову из воды достали. Он кулак занёс, ударяя по желтоватому лицу, чувствуя под кулаком тепло крови из однажды сломанного носа — Мартин не реагирует почти, только шипит, повторяя тихо: «За что ты так со мной сын». Он встаёт с дивана, шагая кое-как, направляясь в кухню, укрытую вечерним мраком — ему лишь ножи сияют как света в ночи, и в груди дыханием спирает, стоит прикоснуться к рукояти. Он газ на конфорках врубает, влекомый обликом Бога в окне, зрящего всегда и отовсюду — из квартиры выходит закрыв плотно дверь, чувствуя лишь благодать от святости незримой.
И растворяется коридор бесконечно белый, покрытый зарослями и тишиной всё съедающей, рукоять ножа руку греет, в предчувствии кончины скорой мир взлетает словно обратно к Господу, и только может он произнести, видя в тенях и отблесках тварей земных: «Прехевилл сорок второго существует».