Нести его крест

Горячая работа
NC-17
В процессе
102
3
автор
Размер:
планируется Макси, написано 316 страниц, 161 741 слово, 17 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал

Глава 11 — Пока стоит Иерусалим

Настройки

Глава 11 — Пока стоит Иерусалим

1177 год

«Не бойтесь их, ибо Господь, Бог ваш, Сам сражается за вас.» (Второзаконие 3:22)

С приходом весны над Иерусалимом не воцаряется того облегчения, которого ожидали люди после долгой и сырой зимы. Ибо вместе с первыми караванами, прибывающими из Египта, Дамаска и земель сирийских эмиров, в Святой город начинают проникать всё более тревожные вести о султане Салах-ад-Дине, имя которого теперь произносится уже не только среди воинов и купцов, но и в монастырях, на рынках и даже во дворах простых паломников. Словно один за другим сарацинские владыки склоняются перед его властью, а города Востока всё чаще открывают ему ворота без долгой осады, ведь сам султан уже перестаёт казаться франкам лишь очередным неверным правителем пустынь и начинает представать человеком, вокруг которого медленно собирается едва ли не весь исламский мир. Так, вместе с весенними ветрами в Иерусалим приходит не спокойствие, а ожидание чего-то тяжёлого и неотвратимого, словно сама Святая земля заранее чувствует приближение новой великой войны. На рынках Иерусалима купцы всё чаще перешёптываются о новых войсках, собираемых султаном в Египте, а паломники, прибывающие к Святому Гробу из Антиохии, Тира и северных земель, рассказывают, что всё больше сирийских крепостей предпочитают склоняться перед властью Саладина без долгой войны и кровопролития. Гонцы же, приходящие ко двору с севера, приносят известия о том, что многие эмиры уже ищут не битвы с султаном, а его расположения, так как сила его с каждым месяцем возрастает всё явственнее, а имя начинает внушать страх даже тем, кто ещё недавно считал его лишь одним из многих исламских владык Востока. Хотя к самому Иерусалиму пока ещё не движется великое войско сарацин, тревога уже постепенно проникает под своды Святого города, ибо люди всё чаще начинают чувствовать, что над землями франков медленно собирается буря, какой королевство не знало со времён первых крестовых походов. Особенно тяжёлыми в те месяцы становятся вести, приходящие из приграничных земель королевства. Из Керака и замков Трансиордании всё чаще прибывают гонцы с известиями о сарацинских разведчиках, замеченных возле караванных дорог и колодцев, а в землях за Иорданом один за другим начинают бесследно исчезать торговые обозы, паломники и небольшие отряды сержантов, отправленные сопровождать купцов. В окрестностях Газы и Аскалона уже пылают селения латинян и восточных христиан, и всё больше людей приходит под стены городов, рассказывая о лёгкой коннице сарацин, что появляется среди холмов и сухих равнин столь внезапно, будто сама пустыня рождает её из песка, а затем столь же быстро поглощает обратно прежде, чем гарнизоны успевают собрать рыцарей и поднять знамёна. В те дни при дворе Иерусалима начинают всё явственнее говорить уже не о простых набегах и пограничных тревогах, к которым Святая земля давно привыкла, а о большой войне, приближение которой чувствуется заметнее с каждым месяцем. О войне, какую уже невозможно будет остановить несколькими десятками всадников, быстрым рейдом или одной удачной победой, ибо теперь против латинского Востока постепенно поднимается сила, способная однажды двинуться на сам Иерусалим. С наступлением весны королевский двор Иерусалима всё реже знает спокойные дни, ибо советы при короле теперь собираются едва ли не с каждым новым гонцом, прибывающим с южных дорог. Под высокими сводами залов теперь непрестанно звучат голоса людей, обсуждающих укрепления, гарнизоны, колодцы, караванные пути и запасы зерна, а длинные столы всё чаще оказываются завалены картами Трансиордании, свитками с донесениями и письмами с печатями крепостей. К тому времени в королевских залах уже почти не говорят ни о чём, кроме дорог, гарнизонов и сарацинских разъездов. Однажды вечером, когда дворец Иерусалима погружается в ранние сумерки и огонь жаровен начинает дрожать на каменных стенах, Раймунд Триполийский медленно склоняется над картой побережья и негромко произносит: — Если султан решит ударить вдоль моря, ему будет достаточно пройти через Газу и обойти наши гарнизоны прежде, чем мы успеем собрать силы у Иерусалима. Дороги между Яффой, Аскалоном и Святым городом должны быть укреплены ещё до конца лета. Рено де Шатильон поднимает голову тотчас, и в лице его вновь проступает суровость человека, слишком долго прожившего среди сарацинских темниц и военных походов, чтобы верить в спасение королевства через одну лишь сдержанность: — Пока мы укрепляем дороги, султан собирает войско, — резко отвечает он. — Салах-ад-Дин уже давно испытывает нас на прочность и видит, что франки отвечают ему лишь стенами да советами. Раймунд неспешно поднимает на него спокойный взгляд. На лице графа не появляется ни раздражения, ни гнева, только привычная усталость человека, долго удерживающего северные земли королевства среди бесконечных войн и перемирий: — Королевства держатся не одной храбростью, сеньор Рено, — ровно произносит он, — порой камень крепостей и терпение спасают их дольше, чем самый славный меч. Рено коротко усмехается, однако в этой усмешке нет ни веселья, ни лёгкости: — А чрезмерная осторожность однажды приводит к тому, что защищать уже становится нечего. После этих слов за длинным столом поднимается тяжёлое молчание. Несколько баронов переглядываются между собой, потому что подобные споры между Раймундом и Рено теперь возникают на советах настолько часто, будто сам двор Иерусалима постепенно начинает разделяться между людьми, желающими сохранить королевство любой ценой, и теми, кто уже чувствует приближение войны, которую невозможно будет переждать за стенами крепостей. Тогда один из братьев Храма, стоящий возле стола в белом плаще с кроваво-алым крестом ордена, тяжело кладёт ладонь на карту южных земель королевства: — Гарнизоны Газы и Дарума уже требуют новых людей, — произносит он низким голосом. — Сарацины появляются сразу на нескольких дорогах, а разъезды их подходят всё ближе к побережью. Если султан двинется одновременно через юг и приморские земли, нам не хватит рыцарей удержать все пути к Святому городу. — И госпиталь святого Иоанна уже не вмещает всех раненных и беглецов, приходящих с южных земель, — устало добавляет один из братьев Госпиталя. — Каждый день под стены Иерусалима прибывают новые люди, лишившиеся домов, скота и родных, а число больных и увечных растёт столь быстро, что даже сама королева всё чаще приходит в госпиталь помогать лекарям и служить страждущим вместе с братьями ордена. После этих слов в зале на краткий миг становится тихо, даже писари перестают водить перьями по пергаменту. Балдуин медленно поднимает взгляд от лежащих перед ним свитков, и на бледном лице молодого короля впервые за долгое время появляется едва заметное выражение одобрения. Он коротко склоняет голову, словно слова госпитальера лишь подтверждают то, что ему самому давно известно о супруге. Между некоторыми баронами и братьями орденов проходят быстрые взгляды. Особенно среди тех, кто уже видел молодую королеву в доме святого Иоанна среди больных паломников, раненных сержантов и людей, покрытых язвами и лихорадкой, от которых при дворе обычно предпочитают держаться как можно дальше. Другие же предпочитают сохранять молчание, не желая открыто признавать растущее влияние римской королевы. Они ясно понимают, что вместе с уважением к Магдалине, при дворе всё чаще начинают говорить и о её сыне, ибо имя маленького наследника уже постепенно становится частью разговоров о будущем Иерусалимского королевства. Среди всех этих голосов, всё явственнее начинает меняться сам король Иерусалима. Если прежде многие бароны и советники старались заслонять молодого Балдуина от тяжести власти, смягчать для него донесения и говорить вместо него на советах, то теперь сам король всё реже позволяет кому-либо решать судьбу королевства без его слова. Во время собраний он требует читать письма с границ полностью, не скрывая ни числа сарацинских разъездов, ни сведений о сожжённых селениях, ни тревог гарнизонов, а гонцов подолгу расспрашивает о колодцах на южных дорогах, о запасах в крепостях и о движении войск султана, словно желает собственными глазами увидеть каждую грядущую угрозу прежде, чем она приблизится к Святому городу. Всё больше людей при дворе начинают замечать, как сильнее меняется Балдуин, ибо болезнь его уже невозможно скрывать так легко, как в прежние годы: король почти не снимает перчаток, после долгих советов подолгу остаётся сидеть неподвижно, словно тело всё тяжелее подчиняется ему, а под глазами молодого государя всё явственнее ложатся тени бессонных ночей и постоянной усталости. Однако вместе с этой телесной слабостью в нём словно возрастает и какая-то иная твёрдость, прежде скрытая даже от него самого, будто чем сильнее болезнь разрушает его тело, тем упрямее становится дух короля, не желающего уступать ни собственной немощи, ни страху, постепенно охватывающему королевство. Однажды во время особенно долгого совета, когда в жаровнях уже догорали угли, а свет свечей становился всё тусклее, один из старших баронов после долгого колебания осторожно замечает, что Его Величеству следовало бы более беречь собственные силы и реже утруждать себя столь продолжительными заседаниями, позволив советникам принимать часть решений без постоянного присутствия короля. После этих слов в зале воцаряется тишина. Лишь потрескивают угли в жаровнях, да колышется свет лампад на каменных стенах дворца. Балдуин неторопливо отрывает взгляд от лежащего перед ним письма с южных границ. Бледное лицо молодого государя кажется почти неподвижным в дрожащем свете огня, а белые перчатки, скрывающие поражённые болезнью руки, только сильнее напоминают всем присутствующим о той немощи, которую король давно уже перестал пытаться скрывать от собственного двора. Некоторое время Балдуин молчит, словно обдумывая услышанное, а затем произносит негромко, но с такой твёрдостью, что голос его разносится под самыми сводами королевского зала: — Пока другие будут беречь мои силы, Салах-ад-Дин однажды войдёт в Иерусалим без страха. После этих слов никто не отвечает сразу, даже Раймунд Триполийский сохраняет молчание, внимательно глядя на молодого короля. Тогда многие при дворе начинают понимать, что перед ними уже не больной молодой государь, а правитель, готовый сам нести тяжесть короны до конца. Во время одного из таких советов ко двору прибывает гонец из Аскалона с известием о новом сарацинском разъезде, замеченном возле караванной дороги, ведущей к побережью. Пока писарь громко зачитывает письмо перед собравшимися баронами и рыцарями, в королевской зале стоит тяжёлая тишина, нарушаемая лишь треском свечей да скрипом перьев по пергаменту. С каждым новым донесением всё яснее становится, что неверные уже не просто тревожат южные земли редкими набегами, но мало-помалу испытывают само королевство на прочность. — Они подходят всё ближе, — негромко произносит один из баронов, глядя на разложенные карты южных дорог. — Словно желают узнать, как далеко могут зайти прежде, чем Иерусалим осмелится ответить. Раймунд Триполийский устало складывает руки перед собой: — Потому королевству не следует сейчас растрачивать людей в поспешных походах, — спокойно отвечает граф. — Нам надлежит удерживать крепости, беречь силы и ждать, пока султан распылит своё войско между Египтом и Сирией. Однако Балдуин почти сразу поднимает взгляд от письма: — Пока мы будем ждать, — произносит молодой король с холодным спокойствием, — Салах- ад-Дин научится бояться нас всё меньше. После этих слов над залом вновь воцаряется молчание. Никто не решается ответить сразу, многие из присутствующих уже начинают замечать, как вместе с болезнью меняется и сам Балдуин. Всё меньше остаётся в нём того юного государя, которого старшие советники долгие годы стремились оберегать от тяжести власти и войны, и всё отчётливее проступает человек, начинающий понимать, что если он сам не удержит Иерусалим, то сделать это за него уже не сможет никто. Лето приносит Иерусалиму ещё одно тяжёлое испытание, ибо едва королевство начинает привыкать к тревожным вестям с южных границ и бесконечным разговорам о Саладине, как болезнь внезапно поражает Вильгельма Монферратского, прибывшего в Святой город как нового великого союзника латинского Востока и ещё одну надежду королевской династии наряду с римским домом молодой королевы. Сперва при дворе надеются, что речь идёт лишь о тяжёлой лихорадке, привезённой с побережья или северных земель. Подобные хвори в Палестине нередко поражают даже молодых и крепких мужчин, не привыкших к здешнему зною, сырости и дурному воздуху летних месяцев. Однако с каждым днём состояние супруга Сибиллы становится всё тяжелее, а жар не покидает его тела ни днём, ни ночью. Вскоре даже самые опытные лекари начинают всё реже говорить о выздоровлении и всё чаще — о молитвах. С того времени покои Монферратского дома почти не погружаются во тьму — днём и ночью там горят лампады. Служанки беспрестанно носят горячую воду, уксус и лекарственные настои, а монахи и клирики ежедневно читают псалмы возле ложа больного. В Святой земле давно знают, как быстро лихорадка способна обратить сильного человека в тень самого себя. Сам Вильгельм с каждым днём слабеет всё заметнее. Жар делает его дыхание тяжёлым, хриплым. Лицо, ещё недавно полное молодости и силы, становится бледным и измождённым. Иногда в полубреду он пытается подняться с постели, словно всё ещё желает вернуться к советам, рыцарям и делам королевства, но тело уже почти не подчиняется ему. Сибилла почти не отходит от мужа, боясь оставить его. Несмотря на собственную беременность, она проводит возле его ложа долгие часы, сама подаёт воду, держит его руку во время приступов жара и до последнего не позволяет служанкам гасить надежду на выздоровление. Принцесса Иерусалима сидит возле постели Вильгельма среди тяжёлого запаха приближающейся смерти, не снимая тёмных покрывал даже днём, словно сердце её уже начинает чувствовать приближение несчастья, которое весь двор пока ещё боится произнести вслух. По всему королевскому дворцу постепенно начинают говорить всё тише. Недавно союз с домом Монферратов называли новым великим укреплением для Иерусалимского королевства рядом с уже утвердившимся римским союзом королевы Магдалины, а самого Вильгельма многие при дворе видели человеком, способным однажды стать надёжной военной опорой дома Балдуина в грядущих войнах с сарацинами. Теперь же те самые люди всё чаще понижают голос при разговорах о болезни, о воле Господа и о том, сколь непрочными оказываются человеческие надежды даже в Святом городе, где сама близость величайших святынь мира не способна уберечь людей ни от смерти, ни от страха перед будущим. Балдуин навещает Вильгельма несколько раз, наход время среди бесконечных советов, тревожных донесений с южных границ и разговоров о надвигающейся войне. Молодой король ясно сознаёт, сколь важное место супруг Сибиллы уже успел занять в судьбе Иерусалимского королевства. Союз с домом Монферратов должен был укрепить положение династии перед лицом растущей силы Саладина, а сам Вильгельм казался многим при дворе человеком, способным однажды стать одной из главных опор Святого города в грядущих войнах. Во время одного из таких посещений Балдуин долго стоит возле ложа больного, наблюдая за тем, как лихорадка почти до неузнаваемости изменила человека, ещё совсем недавно въехавшего в Иерусалим среди знамен, рыцарей и колокольного звона как одного из самых блистательных молодых сеньоров латинского мира. Теперь же Вильгельм тяжело дышит среди смятых покрывал, а болезнь уже накладывает на лицо его печать близкой смерти. Возле ложа горят свечи и лампады, наполняя покои дрожащим золотистым светом, среди которого человеческая немощь и приближение смерти ощущаются ещё тягостнее. Воздух пропитан запахом масел, лекарственных настоек и уксуса, а у дальней стены монахи негромко читают молитвы за умирающего, словно уже готовят его душу к встрече с Господом. Служанки же стараются двигаться по комнате бесшумно, опуская глаза и приглушая каждый шаг, словно тишина способна хоть ненадолго облегчить страдания больного и удержать жизнь в его ослабевшем теле. Балдуин некоторое время смотрит на Вильгельма, не произнося ни слова. Бледность молодого короля и светлые перчатки на его руках напоминают о том, что смерть уже давно идёт рядом не только с Вильгельмом, но и с самим королём Иерусалима. Наконец он тихо произносит: — Господь ещё может даровать вам силы, сеньор. Вильгельм с трудом поворачивает голову в сторону Балдуина и краткий миг на его лице появляется слабая тень улыбки: — Тогда мне следовало бы молить не за себя, государь, — отвечает он хриплым от жара голосом. — А за вашу сестру и ребёнка. После этих слов Балдуин долго сохраняет молчание. Рядом с ложем Вильгельма, смерть уже кажется не медленным приближением старости или болезни, а беспощадной волей, способной за считанные дни сокрушить даже человека, ещё недавно полного силы, надежд и жизни. Вильгельм Монферратский умирает спустя несколько дней и ещё до рассвета над Иерусалимом начинают звучать колокола, возвещающие Святому городу о новой утрате королевского дома. Весть о смерти быстро расходится сперва по дворцу, затем по улицам, монастырям и рынкам, так что уже к утренней мессе почти весь Иерусалим знает: супруг Сибиллы, прибывший в Палестину как один из величайших союзников латинского Востока, оказался призван Господом прежде, чем успел прожить в Святом городе даже полный год. Сама Сибилла к тому времени остаётся молодой вдовой, носящей под сердцем ребёнка покойного мужа, и потому вместе с трауром вокруг неё почти сразу начинают сгущаться новые придворные расчёты и ожидания. Агнес вновь собирает возле себя часть знати и духовенства. Теперь многие обращают взгляды не только к маленькому сыну Магдалины, лежащему в колыбели под постоянной охраной матери, но и к ещё нерождённому ребёнку Сибиллы, в котором часть баронов уже начинает видеть новую опору для будущего Иерусалимского королевства. На этом фоне положение самого Святого города начинает казаться многим особенно непрочным и тревожным, ибо один наследник ещё остаётся младенцем, другой пока даже не появился на свет, а сам король день за днём всё заметнее слабеет под тяжестью собственной болезни. Смерть Вильгельма производит на двор впечатление почти зловещее, словно Господь ещё раз напоминает людям Иерусалима, сколь непрочны человеческие надежды. Смерть Вильгельма меняет Балдуина сильнее, чем многие при дворе могли бы предположить, ибо вместе с гибелью молодого и крепкого телом мужчины король начинает иначе смотреть на собственную болезнь. До того времени проказа оставалась для него почти привычным и молчаливым спутником, год за годом медленно отнимающим силы, однако теперь сама мысль о смерти начинает казаться куда ближе и беспощаднее, чем прежде. Поздним вечером, когда в его королевских покоях почти догорает огонь в жаровне и дрожащий свет лампад скользит по каменным стенам, Магдалина замечает, что Балдуин вновь подолгу сидит без сна, неподвижно глядя на пламя так, словно пытается различить в нём ответы на мысли, не дающие ему покоя уже многие ночи подряд. Некоторое время королева молчит, не желая тревожить тяжёлые размышления супруга, однако нарастающая буря всё сильнее сжимает её сердце. Наконец она подходит ближе, едва тревожа тишину мягким шелестом длинных одежд: — Ты почти не спишь после смерти Вильгельма, — негромко произносит Магдалина. — Что терзает тебя? Балдуин, как и всегда, не отвечает сразу. Отблески огня скользят по его бледному лицу и тёмным перчаткам. Король долго смотрит в пламя, а после произносит с тяжёлым осознанием: — Господь забрал человека, чьё тело было куда крепче моего… человека, которого не пожирает болезнь день за днём. Если даже ему было отпущено столь мало времени, значит моего может оказаться ещё меньше. После этих слов в покоях воцаряется тишина. Магдалина медленно опускает взгляд, потому что теперь перед ней сидит уже не юный государь, надеющийся одолеть собственную немощь одной лишь силой духа, а человек, начинающий действительно понимать, сколь близко смерть может стоять рядом с ним всё это время. Королева чувствует, как внутри неё поднимается холодный липкий страх. Смерть Вильгельма внезапно делает для неё мысль о потере Балдуина почти невыносимо реальной. Она осторожно опускается рядом с супругом и, забыв о придворных церемониях и достоинстве королевы, бережно обнимает его, прижимаясь лбом к его плечу так нежно, словно одно неосторожное движение способно причинить ему боль. По щекам Магдалины одна за другой скатываются слёзы, которые она уже не пытается скрыть: — Я каждый день молю Господа, чтобы Он забрал мою жизнь вместо твоей, — едва слышно произносит она дрожащим голосом, — пусть лучше я лягу в сырую могилу вместо тебя, чем увижу, как тебя уносят к Гробу Господню. Балдуин болезненно закрывает глаза, чувствуя, как её пальцы дрожат на его плечах. Некоторое время в покоях слышен лишь треск догорающих углей, да тихое колыхание огня в лампадах. Король неторопливо поднимает руку и осторожно обнимает жену в ответ, словно сам ищет в её тепле и близости хоть краткое утешение от мыслей, всё сильнее терзающих его после смерти Вильгельма. Магдалина чувствует, как Балдуин чуть крепче прижимает её к себе и в этом осторожном движении нет уже ни королевского достоинства, ни придворной сдержанности, лишь усталость двух молодых людей. — Мне бесконечно жаль Сибиллу, — робко продолжает Магдалина спустя долгое молчание, всё ещё не поднимая головы с его плеча, — при всём, что происходит между нами при дворе… при всех взглядах, разговорах и борьбе… я не могу представить, как женщина способна пережить смерть мужа, которого любит. Я бы сама не вынесла твоей смерти, Балдуин. После этих слов она ещё крепче прижимается к супругу, словно одними руками пытается удержать его рядом с собой и не позволить Богу отнять у неё человека, ставшего для неё всем её миром. Тонкие пальцы королевы с отчаянной осторожностью сжимают ткань его рубашки, а слёзы продолжают тихо скатываться по её щекам, исчезая в складках тёмных одежд. Балдуин сохраняет тишину, только почти невесомо касается губами её волос, пахнувших жасмином. — Не говори так, — наконец шёпотом отвечает король, — если Господь и оставляет меня здесь дольше, чем следовало бы, то лишь потому, что рядом со мной есть ты и наш сын. Магдалина крепче зажмуривает глаза, слыша эти слова. Супруг же ласково проводит рукой по её волосам и в этом движении уже нет государя Иерусалима, только молодой мужчина, замучанный от бесконечной близости смерти и пытающийся удержать рядом хотя бы тех, кого ещё способен любить. За стенами дворца над Иерусалимом уже поднимается глубокая летняя ночь и Святой город, наполненный колокольным звоном, молитвами и светом бесчисленных лампад, кажется в эти часы почти беспомощным перед человеческой смертностью и волей Господа, от которой не способны укрыть ни королевский венец, ни любовь, ни даже сами святыни величайшего города христианского мира. Теперь, когда Сибилла остаётся вдовой и носит под сердцем ребёнка покойного Вильгельма, Агнес де Куртене начинает действовать с ещё большей осторожностью и расчётом. Она слишком долго жила среди дворцовых интриг, чтобы не понимать, что вместе с этим ребёнком при дворе рождается не только новая надежда династии, но и новая сила, вокруг которой неизбежно начнут собираться люди, недовольные возрастающим влиянием римской партии молодой королевы. С того времени в покоях Сибиллы всё чаще устраиваются закрытые вечери и долгие беседы, на которые приглашают лишь тех, чья верность уже известна Агнес либо может оказаться полезной в будущем. Под сводами внутренних залов всё чаще появляются старые союзники дома Куртене, рыцари, связанные с Монферратами, некоторые клирики и бароны, с тревогой наблюдающие за тем, как вокруг Магдалины постепенно собираются госпитальеры, римские люди королевы и часть духовенства Святого города. Агнес же с присущим ей искусством ведёт эти разговоры так, что ни одно слово не звучит как открытый вызов королю или его супруге, однако каждый из присутствующих начинает всё яснее понимать смысл подобных встреч. Она напоминает людям, что кровь короля Амори течёт не только в сыне Магдалины, но и в ребёнке Сибиллы, а потому Господь, быть может, не случайно даровал дому Иерусалима сразу двух наследников в столь тревожное и опасное время, когда сарацинская угроза растёт с каждым месяцем, а сама судьба королевства кажется всё менее прочной. После смерти Вильгельма эти речи начинают звучать при дворе всё громче, а особенно сильно скрытое напряжение ощущается в те дни, когда Сибиллу наконец настигает время родов. Во дворце почти всю ночь не гаснут лампады, слуги беспрестанно носят горячую воду и чистые ткани, по коридорам торопливо проходят лекари и повивальные женщины, а возле покоев принцессы собираются духовники, люди Агнес и ближайшие служанки дома Куртене, ожидая в тяжёлом молчании исхода этой долгой ночи. Сама Сибилла мучается родами многие часы. Боль и жар постепенно лишают её последних сил, а пальцы принцессы до боли сжимают покрывала всякий раз, когда новая волна страдания вновь проходит через ослабевшее тело. После смерти Вильгельма страх внутри неё становится невыносимым, ибо теперь она рожает уже не как молодая супруга могущественного сеньора, а как вдова, от ребёнка которой слишком многое зависит для будущего Иерусалимского королевства и самой памяти о покойном муже. Агнес почти не покидает дочери. Она сама распоряжается служанками, приказывает менять воду и ткани, зовёт лекарей всякий раз, когда Сибилла начинает слабеть от боли и жара. А в минуты, когда страдания дочери становятся особенно тяжёлыми, подолгу стоит возле ложа с молитвенником в руках, хотя за этим материнским беспокойством скрывается и другое чувство — холодное понимание того, что рождение этого младенца вновь изменит расстановку сил при дворе Иерусалима. Под утро над покоями в конце концов раздаётся первый детский крик и по всему дворцу почти сразу проходит волна облегчения, словно вместе с этим слабым голосом, Господь на краткий миг возвращает Святому городу надежду, которой так не хватает людям среди постоянных разговоров о войне, болезнях и смерти. Сибилла, измученная долгими родами и слезами, ещё долго не может даже поднять ребёнка на руки, лежа среди смятых покрывал с потемневшими от усталости глазами и тяжёлым дыханием человека, едва сумевшего пережить собственные страдания. Она лишь молча смотрит на младенца, которого повивальная женщина осторожно держит возле ложа, будто сама всё ещё не способна до конца поверить, что сумела пережить эту ночь и теперь вновь слышит рядом с собой дыхание новой жизни. Лишь после того, как повивальные женщины омывают младенца и над покоями постепенно стихает напряжение долгой ночи, Агнес де Куртене впервые позволяет себе заговорить о том, о чём сама, вероятно, размышляла уже многие месяцы. Она долго стоит возле колыбели молча, глядя на ребёнка уставшими от бессонной ночи глазами, а следом негромко произносит имя, которое почти сразу заставляет насторожиться всех присутствующих в покоях: — Балдуин, — после этих слов в комнате воцаряется короткая тишина. Леди медленно переводит взгляд на собравшихся людей и уже твёрже добавляет, — сын дочери короля Амори должен носить имя своего дяди и государя Иерусалима. Никто не осмеливается спорить с этим открыто. Для части знати подобное решение кажется почти естественным, потому что имя действующего короля уже окружено в Святом городе особым почтением. Многие видят в молодом Балдуине государя, которого Господь испытывает тяжелее прочих людей. Но который при этом продолжает удерживать Иерусалим среди войн, болезней и бесконечных угроз сарацинского Востока. Потому назвать ребёнка тем же именем кажется некоторым баронам не только знаком верности правящему дому, но и почти благословением для младенца, родившегося в столь тревожное время. Однако вместе с этим решением двор начинает ощущать и нечто другое. Теперь в Иерусалиме растут уже два мальчика королевской крови, носящие одно имя. Два маленьких Балдуина, две линии наследования, две надежды королевства. Чем чаще придворные начинают произносить это имя в залах дворца, тем явственнее становится скрытое напряжение между людьми Агнес и сторонниками молодой королевы. Когда Магдалине сообщают о рождении сына Сибиллы и выбранном имени, она долго сохраняет внешнее спокойствие, сидя во внутренних покоях рядом с собственной колыбелью, где под охраной кормилиц и римских рыцарей спит её маленький сын. Только тонкие пальцы королевы постепенно сильнее сжимают край детского покрывала, выдавая тревогу, которую она не позволяет себе показать ни слугам, ни духовникам. Теперь имя её ребёнка более не принадлежит только ему одному. Агнес же почти не скрывает своего удовлетворения. После рождения внука её покои вновь становятся одним из главных мест придворной жизни. Возле Сибиллы чаще появляются нужные люди, а среди знати настойчивее начинают звучать речи о том, что Господь не случайно даровал дому Иерусалима сразу двух мальчиков королевской крови в такое тяжёлое время. Одни называют это великой милостью, а другие — защитой династии от будущих бедствий. Но Магдалина всё сильнее начинает понимать, что отныне скрытая борьба при дворе касается уже не только женщин, баронов или церковных союзов. Это также касается двух детей, каждый из которых однажды может стать будущим Иерусалима. К этому моменту сын Магдалины уже перестаёт быть беспомощным младенцем, которого кормилицы почти не выпускают из колыбели и всё заметнее превращается в живого, крепнущего ребёнка, вокруг которого постепенно начинает строиться сама жизнь внутренних покоев королевы. Мальчик уже узнаёт мать среди других женщин. Стоит Магдалине войти в комнату, как ребёнок почти сразу тянется к ней руками, оживляется и начинает улыбаться с той доверчивостью, которую дети дарят лишь тем, кого считают собственным миром. Когда же королева покидает покои даже ненадолго, мальчик нередко начинает плакать так отчаянно, что кормилицам приходится долго носить его на руках, пока Магдалина не возвращается обратно. Да и сама королева всё реже позволяет уносить сына далеко от себя. После рождения ребёнка и особенно после резкой смерти Вильгельма, её материнская тревога становится до боли пугающей. Магдалина бесконечно следит за тем, чтобы возле мальчика не находились больные слуги, требует ежедневно менять ткани, внимательно наблюдает за кормилицами и нередко сама просыпается среди ночи только для того, чтобы убедиться, что ребёнок спокойно дышит в собственной колыбели. К тому времени мальчик уже пытается ходить. Под надзором служанок и Ливии он неуверенно передвигается вдоль стен внутренних покоев, цепляясь маленькими руками за тяжёлые сундуки, складки покрывал и край длинной скамьи возле окон, а каждая подобная попытка вызывает у Магдалины одновременно радость и почти мучительный страх, потому что королева бросается к ребёнку всякий раз, когда тот спотыкается или слишком резко теряет равновесие. Многие при дворе начинают замечать, насколько сильно мальчик привязан к матери, однако ещё внимательнее люди наблюдают за тем, как ребёнок реагирует на самого короля. Балдуин всё чаще приходит во внутренние покои жены по вечерам, особенно после тяжёлых советов и бесконечных донесений с границ, и маленький наследник уже узнаёт даже отца. Стоит королю появиться в дверях, как мальчик оживляется, тянется в его сторону и начинает что-то радостно лепетать на своём ещё неясном детском языке. В такие мгновения лицо Балдуина заметно наполняется отцовским счастьем. Но сам король никогда не позволяет себе брать сына на руки. Даже находясь рядом с ребёнком, Балдуин сохраняет осторожную дистанцию, слишком хорошо зная природу собственной болезни и не желая подвергать мальчика даже малейшей опасности. Иногда он осторожно касается волос ребёнка через ткань перчатки или сидит рядом, наблюдая за тем, как сын играет у ног Магдалины среди разбросанных деревянных фигурок и маленьких резных крестов, привезённых паломниками из Европы. Подобные сцены производят сильное впечатление на многих людей при дворе. Особенно на тех, кто уже поддерживает Магдалину и её партию. В разговорах между баронами, госпитальерами и людьми королевы всё чаще начинают звучать слова о том, что именно этот мальчик должен однажды унаследовать корону Иерусалима, ибо Господь уже сохранил ему первый и самый опасный год жизни, даровав ребёнку крепкое здоровье и силу, которых так боятся лишиться родители. Некоторые клирики осторожно называют это добрым знаком. Люди Пьетро всё чаще напоминают, что сын Магдалины рождён от венчанного брака действующего короля и уже признан двором как прямой наследник. Даже среди части знати начинают говорить, что младенец королевы выглядит крепче многих детей, рождённых в Святой земле, а потому Бог, быть может, уже указывает Иерусалиму того, кто однажды продолжит династию Балдуина. Чем чаще подобные речи звучат под сводами дворца, тем сильнее раздражение и тревога начинают расти среди людей Агнес де Куртене, ибо теперь при дворе люди всё заметнее тянутся к сыну римской королевы. С наступлением поздней осени сам воздух при дворе Иерусалима будто стал тяжелее. Всё чаще под сводами королевских залов звучали не музыка и придворные разговоры, а голоса гонцов, прибывавших с южных дорог, шорох разворачиваемых карт и тревожные споры баронов, понимавших, что положение королевства меняется быстрее, чем многие готовы признать вслух. Пока за стенами дворца Святой город ещё продолжал жить привычной жизнью паломников, рынков и церковных процессий, в самом сердце власти уже почти ежедневно собирались советы, где обсуждали крепости, передвижения сарацинских отрядов и имя Саладина, начинавшее звучать всё чаще и всё опаснее. На длинных столах всё чаще раскладывали карты Заиорданья, Керака, Монреаля и дорог, ведущих к Акабе и Красному морю. Рядом с серебряными подсвечниками теперь лежали не праздничные поздравления в честь рождения ещё одного наследника, а донесения гарнизонов, испачканные дорожной пылью и воском сломанных печатей. Тамплиеры требовали срочно усиливать Керак, особенно после того, как сарацинские отряды начали всё смелее появляться возле караванных дорог, ведущих к крепости. Люди Рено де Шатильона сообщали, что некоторые торговые пути уже приходится сопровождать вооружённой охраной, а бедуины всё чаще уходят из-под власти франков, предпочитая договариваться с людьми Саладина. Монреаль вызывал не меньшую тревогу, крепость стояла слишком далеко от Иерусалима, посреди суровых земель, где вода ценилась почти дороже золота, и гарнизон постоянно жаловался не столько на нехватку оружия, сколько на усталость людей, болезни, изношенных лошадей и невозможность быстро получать подкрепления. Госпитальеры всё чаще говорили, что южные рубежи начинают пожирать силы королевства быстрее, чем казна успевает их восполнять. Но главной темой советов всё равно оставался Саладин. С каждым месяцем становилось всё очевиднее, что речь идёт уже не просто об очередном сильном эмире. Вести с Востока говорили о том, как под его власть постепенно переходят Дамаск, Алеппо и всё больше правителей, ещё недавно готовых скорее убивать друг друга, чем объединяться против франков. В это время Балдуин начал меняться особенно заметно. Раньше на советах рядом с ним почти всегда говорили другие: Раймунд Триполийский, старшие бароны, иногда даже Агнес. Короля берегли слишком долго, стараясь избавить его от тяжёлых решений, от споров, от необходимости видеть настоящую цену власти. Многие при дворе всё ещё продолжали смотреть на него как на болезненного юношу, которого судьба слишком рано посадила на трон Иерусалима. Теперь это окончательно заканчивалось. После поездки к южным крепостям, после рождения сына и всё более явного раскола среди знати Балдуин уже не позволял решать за себя. Порой он подолгу сидел молча, слушая споры баронов, а затем неожиданно задавал один короткий вопрос, после которого в зале становилось тихо. Сколько людей осталось в Кераке? Сколько колодцев пересохло возле Монреаля? Сколько времени потребуется Саладину, чтобы выйти к Аскалону, если южные крепости падут? И очень быстро многие начали замечать, что король больше не желает быть лишь символом при собственном дворе. Особенно тяжёлыми становились его споры с Раймундом Триполийским. Граф не был трусом и не был предателем, как позже любили шептать некоторые при дворе. Напротив, он оставался одним из самых опытных и осторожных людей в королевстве, слишком хорошо понимавшим, насколько истощён Иерусалим после последних лет. Именно поэтому мужчина всё чаще призывал к осторожности. Не расходовать войска раньше времени и не выходить навстречу сарацинам без необходимости, а укреплять крепости и ждать подкреплений с Запада. Но Балдуин начинал воспринимать подобную осторожность болезненно, с некой злостью. Внутри него медленно росло чувство, которое он уже не мог заглушить никакими молитвами и советами. Если он сам ослабит хватку хотя бы ненадолго, Иерусалим начнёт рассыпаться прямо у него на глазах. Бароны уже смотрели на Сибиллу и её сына как на возможную запасную линию династии. Агнес всё сильнее укрепляла собственное влияние. А Магдалина почти не выпускала сына из рук, живя в постоянном страхе за ребёнка. Сам Балдуин слишком хорошо чувствовал, как болезнь постепенно отнимает у него время. Это начало отражаться даже в мелочах: король стал меньше смеяться, его терпение исчезало всё быстрее, он всё тяжелее переносил попытки опеки со стороны старших баронов и уже почти открыто раздражался, когда кто-нибудь осторожно напоминал ему о возрасте или здоровье. Иногда во время долгих советов пальцы под чёрными перчатками начинали неметь так сильно, что ему приходилось незаметно сжимать ладонь другой рукой под столом. Несколько раз он ронял кубок, и после этого в зале повисала такая тишина, будто каждый присутствующий вдруг вспоминал то, о чём все предпочитали не говорить вслух. Сам Балдуин ненавидел подобные мгновения не из-за боли или взглядов, а из-за того, что люди вокруг убеждались, что он не король Иерусалима, а больной юноша, которому, скорее всего, осталось слишком мало времени. Однажды во время особенно тяжёлого совета спор между ним и Раймундом впервые перешёл ту границу, которую раньше оба ещё старались сохранять. Речь снова шла о южных границах. Разведчики сообщали о крупных передвижениях сарацинских сил и часть баронов требовала вывести войско навстречу противнику прежде, чем тот успеет подойти ближе к землям королевства, но мужчина вновь настаивал на осторожности. Он говорил о нехватке людей, об истощённой казне, о том, что Иерусалим не может позволить себе потерять армию в одной поспешной кампании: — Нам следует дождаться подкреплений и удерживать крепости, — спокойно произнёс граф Триполи, — сейчас королевству нужна выдержка, а не горячность. После этих слов Балдуин долго молчал. Свет свечей дрожал на чёрной коже его перчаток, пока сам король неподвижно смотрел на карту южных земель, лежавшую перед ним, и после медленно поднял взгляд: — Пока мы будем ждать, Саладин научится подходить к стенам Иерусалима без страха, — произнёс он тихо, но в этой спокойной интонации уже чувствовалась та новая жёсткость, которой прежде при дворе за ним не замечали, — и если мы всё время будем лишь обороняться, однажды нам уже нечего будет защищать. После этих слов в зале стало тихо, ибо тогда многие впервые увидели перед собой уже не юного больного короля под опекой старших советников, а человека, который постепенно начинал готовиться удерживать Иерусалим любой ценой. Когда вести о вторжении Саладина достигли Иерусалима и стало ясно, что султан идёт к сердцу королевства с огромной армией, дворец почти мгновенно погрузился в ту тяжёлую тревогу, которая возникает тогда, когда люди начинают понимать — следующая ошибка может стать последней для целого государства. По коридорам без остановки двигались гонцы, рыцари и оруженосцы, слуги переносили карты, оружие и свитки приказов, а колокола храмов звонили всё чаще, созывая жителей Вечного города на молитвы. Король в те дни почти не покидал советов, иногда он оставался в залах до глубокой ночи, выслушивая донесения из Аскалона, Рамлы и южных крепостей, а после поднимался на стены дворца и долго смотрел в сторону дорог, по которым уже двигалась армия Саладина. Магдалина всё чаще находила его там. Над Иерусалимом в эти вечера стоял холодный ветер, факелы дрожали под каменными арками, а сам король выглядел так, словно за последние месяцы повзрослел сильнее, чем за все прежние годы своей жизни. Он почти перестал улыбаться и значительно меньше говорил. Король всё чаще молчал даже рядом с ней. Королева видела, как болезнь постепенно начинает забирать у него силы, как после долгих советов он едва заметно сжимает пальцы под чёрными перчатками, будто пытаясь справиться с онемением, и как раздражение всё чаще прорывается в нём именно в те мгновения, когда тело напоминает о собственной слабости. Однако хуже всего было другое — Балдуин уже внутренне готовился к войне так, словно заранее допускал возможность не вернуться. В одну из ночей, когда во дворце почти не стихал шум подготовки к выступлению армии, он пришёл к Магдалине сам. Королева тогда сидела возле колыбели сына, которого теперь почти не выпускала из рук после слухов о приближении сарацин. В комнате горели лишь несколько лампад и их тёплый свет мягко ложился на лицо малька, мирно спавшего среди тяжёлых покрывал. Некоторое время Балдуин просто молча смотрел на ребёнка с нескрываемой нежностью, а затем неожиданно произнёс: — Я забираю с собой часть римских рыцарей. Магдалина медленно подняла на него взгляд. Речь шла о людях, прибывших вместе с ней из Рима и за последние годы ставших частью её собственной свиты и крупного круга верных людей при дворе Иерусалима. Многие из них были опытными воинами, служившими папским домам и итальянским сеньорам ещё до прибытия в Святую землю. Королева поняла всё сразу. Балдуин собирал всех, кого только мог. — Значит, всё действительно настолько плохо? — испуганно спросила она, но король не ответил сразу. Он подошёл ближе к окну, за которым в ночи дрожали огни Иерусалима, и только спустя несколько мгновений произнёс: — Саладин идёт не за крепостью и не за золотом. Он идёт за самим Иерусалимом. После этих слов в комнате надолго воцарилась тишина. Где-то далеко за стенами дворца слышались шаги стражи, ржание лошадей и звон оружия во внутренних дворах, где уже собирались люди для выступления армии. Магдалина расстеряно опустила взгляд на сына, а потом вдруг спросила совсем тихо: — Ты ведь понимаешь, что можешь не вернуться? Король долго не говорил и именно это молчание испугало её сильнее любых слов, потому что она впервые поняла — он уже думал об этом. — Если я останусь за стенами, — наконец произнёс юноша, — однажды Саладин войдёт в этот город. На следующий день дворец окончательно превратился в военный лагерь. Во внутренних дворах собирались рыцари, оруженосцы и сержанты орденов. Слуги таскали бочки с водой, мешки с зерном и связки копий. Кузнецы без остановки работали у раскалённых горнов, под звон молотов правя доспехи, мечи и подковы. А в дворцовых часовнях священники служили мессы одну за другой, потому что многие в Иерусалиме уже понимали, что далеко не все из тех, кто покинет Святой город этим утром, однажды увидят его вновь. Среди людей Магдалины также шла подготовка к походу. Римские рыцари надевали кольчуги с латинскими крестами, проверяли крепления щитов и ремни седел, принимали благословение у духовников и переговаривались между собой негромкими голосами, стараясь не смотреть в сторону королевских покоев дольше необходимого. Многие из них служили дому Магдалины ещё до прибытия в Иерусалим и теперь отправлялись за Балдуином не только как вассалы короны, но и как люди, которых король успел сделать частью своего ближайшего круга. Сама Магдалина наблюдала за этим с каменной галереи над внутренним двором, держа сына на руках под тяжёлым плащом от холодного ветра. Лицо королевы оставалось внешне спокойным, однако внутри неё с каждой минутой всё сильнее росло то тяжёлое чувство, которое уже невозможно было скрыть ни достоинством, ни молитвами. Она знала, Балдуин забирает этих людей не только потому, что сейчас ему необходим каждый меч, способный удержать копьё против армии Саладина. В последние месяцы король всё чаще собирал рядом с собой тех, кому ещё действительно доверял в мире, где слишком многое начинало трещать под тяжестью страха, придворных интриг и разговоров о будущем династии. И римские рыцари были одними из немногих, чья верность почти не вызывала сомнений, потому что служили они не столько самому Иерусалиму, сколько дому своей королевы, к которой за годы успели привязаться с той редкой преданностью, какая рождается лишь рядом с человеком, однажды ставшим для чужаков настоящей семьёй вдали от родины. Именно тогда к ней поднялся синьор Гуго. Старый рыцарь уже был готов к выступлению. Поверх кольчуги лежал тёмный дорожный плащ, у пояса висел меч, а на висках и бороде серебрилась утренняя влага. Однако, несмотря на привычную суровость, в его взгляде Магдалина впервые за долгое время заметила тревогу, которую тот даже не пытался полностью скрыть. Подойдя ближе, Гуго почтительно склонил голову перед королевой и ребёнком: — Ваше Величество, — негромко произнёс он, дабы не разбудить спящего наследника, — король скоро выступает. Магдалина неуверенно кивнула, продолжая смотреть вниз, где оруженосцы уже выводили лошадей во внутренний двор. Некоторое время между ними стояла тишина, нарушаемая лишь звоном металла и голосами людей внизу. Наконец Гуго заговорил вновь: — Я понимаю, что оставляю вас в тяжёлое время, однако монсеньор Пьетро останется рядом с вами и проследит, чтобы во дворце всё оставалось под контролем. У королевы будут люди, верные ей и наследнику. При этих словах взгляд Магдалины невольно опустился на ребёнка, спокойно спавшего у неё на руках: — Я боюсь не только за дворец, синьор Гуго, — тихо призналась она и за внешним спокойствием её голоса всё же прозвучала та тревога, которую уже невозможно было полностью скрыть, — я боюсь за всех вас… за мужа, за вас, за моих рыцарей, что столько лет следуют за мной от самого Рима с верностью, какой я порой не встречала даже среди знати этого двора. Старый рыцарь тяжело выдохнул и впервые позволил себе чуть мягче взглянуть на молодую королеву: — Мы идём за королём Иерусалима, Ваше Величество, — ответил он решительно, — а люди охотнее следуют за тем правителем, который сам готов встретить опасность впереди своих рыцарей, — после этих слов Гуго на короткое мгновение замолчал, словно подбирая то, что действительно хотел сказать, — Балдуин изменился и люди это чувствуют. Магдалина ничего не ответила, ибо сама видела это лучше всех. В последние месяцы болезнь, страх за сына, придворная борьба и надвигающаяся война будто выжгли в её супруге остатки юности, оставив вместо неё ту тяжёлую решимость, которая рождается только у людей, слишком рано осознавших цену собственного времени. Гуго же тем временем осторожно опустился на одно колено перед королевой: — Клянусь вам, Ваше Величество, — говорил он, не поднимая взгляд, — я вернусь в Иерусалим вместе с королём. На краткое мгновение Магдалина закрыла глаза, словно пытаясь удержаться за эти слова хотя бы ненадолго и положила руку ему на плечо, благославляя своего главного рыцаря. А внизу, среди шума оружия, голосов и лошадиного ржания, армия Иерусалима уже готовилась покинуть Святой город навстречу одной из самых страшных войн своего времени. Перед самым выступлением армии Балдуин вновь пришёл к ней. На нём уже были дорожные одежды и голубой плащ поверх доспехов, а лицо казалось уставшим после бессонных ночей подготовки. Магдалина держала сына на руках и какое-то время они просто стояли молча, оба стараясь запомнить это мгновение. Наконец король осторожно коснулся щеки ребёнка кончиками пальцев в перчатке, а затем перевёл взгляд на жену: — Если со мной что-то случится… — Не говори этого, — почти сразу перебила его Магдалина и впервые в её голосе прозвучал настоящий страх. Балдуин замолчал, а затем неожиданно притянул её с сыном к себе так быстро, будто все месяцы осторожности, придворных взглядов и лекарских запретов больше уже ничего не значили. — Я вернусь, — тихо произнёс он возле её виска, хотя в этих словах слышалось не столько обещание, сколько отчаянное желание самому в него поверить. Балдуин покинул Иерусалим почти сразу после получения вестей о вторжении, не позволяя ни советникам, ни лекарям задерживать себя дольше необходимого. Под его знамёнами тогда собралось слишком мало людей для войны против султана Египта и Сирии — лишь несколько сотен рыцарей и несколько тысяч пехотинцев, которых приходилось вести вместе с конницей на мулах, верблюдах и лошадях, чтобы успеть достигнуть Аскалона прежде, чем сарацины окончательно сомкнут дороги юга. Именно этот город воины Креста сперва считали главной целью Саладина, полагая, что султан попытается ударить по прибрежным крепостям и тамплиерским гарнизонам. Однако вскоре стало ясно, что беда надвигается куда страшнее. Пока молодой король находился в Аскалоне со своей малочисленной армией, Саладин оставил у стен города лишь часть войска, достаточную для того, чтобы сдерживать франков, а сам с основной силой двинулся дальше, вглубь королевства, почти не скрывая уверенности в собственной победе, ибо не верил, что прокажённый юноша с горсткой рыцарей осмелится преследовать его в открытом поле. И тогда над землями Иерусалима словно прошёл огонь: Рамла пала первой, после была разорена Лидда, затем сарацины подошли к Арсуфу. Деревни вдоль дорог горели одна за другой, виноградники и поля превращались в чёрную выжженную землю, а люди толпами бежали к городским стенам, неся с собой рассказы о бесконечной коннице султана, растянувшейся по дорогам Палестины подобно тёмной реке, не имеющей конца. Мужчины тащили на руках детей и церковные реликвии, женщины плакали у ворот храмов, а священники уже начинали служить мессы так, словно само королевство стояло на пороге своей последней войны. Особенно тяжело по франкам ударила весть о том, что в Лидде сарацины осквернили храм святого Георгия — одного из самых почитаемых святых Вечной земли, чьё имя для многих рыцарей давно уже стало почти символом самой войны за Иерусалим. После этого по городам и лагерям всё чаще начинали говорить, будто сам святой не оставит христианское войско в грядущем сражении и однажды вновь поднимется рядом с теми, кто выйдет защищать Святой город. В самом Иерусалиме тем временем поднимался страх, какого Святой город не знал уже много лет. Храмы были переполнены людьми с утра до поздней ночи, монахи и священники без остановки служили мессы, а по узким улицам тянулись процессии с крестами, реликвиями и горящими лампадами. Люди молились у дверей церквей, падали на колени прямо на камнях площадей и плакали, потому что вести с юга становились всё страшнее, а между войском Саладина и самим Иерусалимом теперь почти не оставалось силы, способной остановить султана. Даже при дворе уже начинали говорить о возможной осаде. Под сводами совета в Аскалоне уже несколько часов не смолкают споры. На длинном столе лежат карты южных дорог, рядом догорают свечи, а в самом воздухе будто стоит тяжёлый запах пыли, пота и тревоги, принесённой гонцами с юга. Люди Салах-ад-Дина уже движутся по землям королевства, сарацинские разъезды жгут селения и уводят скот, а сама армия султана кажется столь многочисленной, что многие бароны начинают говорить о грядущем походе почти как о бедствии, посланном Господом за грехи латинян. Раймунд Триполийский медленно проводит рукой по карте побережья и после долгого молчания произносит: — Государь, армия султана слишком велика, чтобы встречать её в открытом поле столь малыми силами. Если мы удержим Аскалон и позволим сарацинам углубиться дальше в земли королевства, нехватка воды и продовольствия сама начнёт ослаблять их. Палестина умеет убивать большие войска не хуже меча. Рядом с ним Балиан Ибелинский хмуро склоняет голову: — Стены Иерусалима ещё можно подготовить к осаде, — осторожно добавляет он. — Если собрать гарнизоны и людей вокруг Святого города, султану придётся растянуть силы. Рено де Шатильон резко поднимает голову. Даже сидя среди совета, он напоминает скорее человека войны, чем придворного сеньора. Лицо Рено остаётся жёстким и неподвижным, а в голосе слышится та холодная ненависть к сарацинам, которую он вынес из долгих лет алеппского плена: — Пока вы говорите о стенах, — глухо произносит он, — люди султана жгут земли королевства и начинают верить, что франки боятся выйти им навстречу. Раймунд Триполийский хмурится: — Осторожность ещё не трусость, сеньор Рено. — А постоянное отступление очень быстро становится именно ею. После этих слов под сводами зала вновь поднимается тяжёлый шум голосов. Кто-то продолжает говорить о численности сарацин, другой напоминает о нехватке рыцарей, а остальные всё чаще повторяют, что королю не следует рисковать собой в открытом столкновении. Балдуин всё это время терпеливо молчит. Молодой король сидит во главе стола неподвижно, слушая спорящих баронов с тем холодным выражением лица, которое в последние месяцы всё чаще начинают замечать при дворе. Свет свечей дрожит на его чёрных перчатках, а под глазами лежат тени беспокойных ночей. Наконец Балиан вновь обращается к нему уже тише прежнего: — Ваше Величество... если армия будет разбита, Иерусалим останется почти без защиты. Быть может, Господь требует от нас терпения, а не открытого риска? После этих слов Балдуин неспешно поднимает взгляд и от него зале сразу становится пугающе тихо: — Терпения? — спокойно повторяет король, однако в его голосе уже слышится нарастающая резкость, — пока мы будем ждать, Саладин научится одному — Иерусалим можно заставить прятаться за стенами, как крыс, — никто не смеет ответить и Балдуин резко поднимается со своего места, — Я не позволю султану пройти по землям моего королевства так, словно здесь больше нет людей, готовых сражаться, — твёрдо продолжает он, — если мы сейчас отступим к Иерусалиму, половина Востока решит, что франки уже проиграли эту войну. Рено де Шатильон коротко склоняет голову и впервые за весь совет на его лице появляется мрачное одобрение. Король же переводит взгляд на карту южных дорог: — Армия султана растянута, — продолжает он уже спокойнее, — его люди рассеяны грабежом и уверены, что мы слишком слабы, чтобы выйти навстречу. Именно поэтому мы ударим сейчас. После этих слов спорить больше никто не решается, в тот вечер многие из присутствующих видят перед собой короля Иерусалима, готового скорее погибнуть в открытом бою, чем позволить Святому городу жить в страхе перед армией Салах-ад-Дина. Тамплиерам, остававшимся в Газе, был отправлен срочный приказ немедленно идти к королю. Братья Храма выступили почти сразу и сумели ударить по сарацинскому отряду, оставленному для блокады Аскалона, после чего прорвались к Балдуину и соединились с его войском. Тогда армия латинян двинулась дальше вдоль морского берега через земли Ибелина, а затем повернула к востоку, навстречу султану и той огромной силе, что уже разливалась по дорогам Палестины словно тёмное море. И всё же рядом с войском Саладина силы защитников Святого города казались почти ничтожными. Несколько сотен тяжеловооружённых рыцарей под знамёнами Иерусалима. Братья Храма и Госпиталя. Пехота, изнурённая быстрым маршем. Римские воины, прибывшие в Святую землю вместе с королевой. Небольшие отряды баронов и рыцарей, успевшие присоединиться к армии уже в пути. А против них — бесчисленное воинство султана, растянувшееся по дорогам и полям разорённой Палестины. Однако именно эта уверенность Саладина в собственной победе постепенно начинала обращаться против него самого. Султан уже не ждал серьёзного сопротивления со стороны латинян и потому позволил своему войску рассеяться по земле Иерусалимского королевства, отправляя людей на грабёж деревень, сбор продовольствия и поиски добычи, из-за чего огромная сарацинская армия утратила прежнюю плотность и двигалась теперь медленно, беспечно и почти без страха, словно сама победа уже принадлежала ей по праву. Балдуин же, напротив, торопился так, словно сама смерть уже шла за его войском по пятам. В те дни король почти не знал сна, переходя от советов к молитвам, от донесений гонцов к смотрам рыцарей. Даже лекари, видевшие, как быстро болезнь пожирает его тело, уже не пытались скрывать тревоги. Его руки немели всё чаще, порой пальцы под чёрными перчатками с трудом удерживали поводья, а после долгих переходов боль и слабость становились такими сильными, что оруженосцам приходилось помогать ему вновь подняться в седло. Но сам Балдуин будто перестал замечать собственную немощь, ибо теперь в нём жила уже не юношеская горячность, а та тяжёлая и почти страшная твёрдость человека, слишком ясно понимающего, что за стенами Иерусалима остался его сын, едва научившийся ходить, цепляясь за длинные платья матери. Перед самым выступлением войска из Храма Гроба Господня вынесли Истинный Крест. Рыцари один за другим опускались перед святыней на колени, целовали древо и молились так, словно многие уже прощались с собственной жизнью. Над толпой дрожал звон церковных колоколов, священники пели латинские гимны, а сам Иерусалим в тот час казался не городом живых людей, а огромным храмом, ожидающим суда Божьего. Балдуин стоял рядом с реликвией неподвижно, опираясь на седло своего коня и в его лице тогда уже не осталось почти ничего от того юного короля, которого когда-то старались укрывать от тяжести власти старшие бароны. Люди продолжали идти за Балдуином потому что сам король отказывался склониться перед поражением ещё до начала сражения. Ведь где-то глубоко внутри он знал, что если однажды падёт он сам, вместе с ним могут погибнуть не только стены Иерусалима и его династия, но и тот маленький ребёнок, что остался далеко во дворце рядом с Магдалиной, слишком маленький, чтобы понять, как близко война уже подошла к его колыбели. Когда войско латинян наконец настигло сарацин возле холма Монжизар неподалёку от Рамлы, Господь словно сам даровал Балдуину тот единственный миг, которого ещё могло хватить для спасения Иерусалимского королевства. К тому часу армия Салах ад-Дина уже растянулась по дорогам и окрестным землям, люди султана были заняты грабежом селений, поиском продовольствия и разделом добычи, а многие эмиры и вовсе не ожидали, что франки осмелятся выйти против них столь малой силой после всех поражений и тревог последних месяцев. Потому появление латинского войска стало для сарацин почти ударом, ниспосланным с самих небес. Над полем поднималась тяжёлая дорожная пыль и буйный ветер рвал знамёна с крестами. Впереди войска Иерусалима несли Истинный Крест Господень, перед которым ещё утром рыцари опускались на колени среди песка и выжженной солнцем земли, исповедуясь священникам и целуя реликвию с таким отчаянием, словно каждый из них уже заранее готовился встретить собственную смерть. Многие понимали, что идут против армии, многократно превосходящей их числом и потому среди латинян не оставалось людей, верящих, что они увидят следующий рассвет. Сам Балдуин ехал впереди войска с лицом столь спокойным и неподвижным, будто уже перестал страшиться и собственной болезни, и самого приближения смерти. Под белым плащом короля скрывались окровавленные бинты, руки в чёрных перчатках с трудом удерживали поводья, однако в тот миг люди Иерусалима видели перед собой не больного юношу, а государя, решившего либо спасти Святой город, либо погибнуть вместе с ним. А затем франки ударили. Тяжёлая рыцарская конница обрушилась на сарацинские ряды с такой яростью, что сама земля под копытами задрожала словно во время бури. Длинные копья с хрустом ломались о щиты, кольчуги и человеческие кости. Всадники вылетали из седел под ударами, а кони, обезумевшие от крови, страха и боли, продолжали нестись вперёд прямо по телам павших, втаптывая их черепа в грязь. Один из сарацинских воинов оказался сбит ударом копья так страшно, что наконечник вошёл ему под плечо и вышел из спины вместе с кровью и клочьями мяса, после чего тело ещё несколько мгновений волочилось за конём среди пыли и криков. Повсюду раздавался звон железа, треск древков и крики людей, раздавленных под копытами. Раненые лошади визжали почти по-человечески, падая на собственных хозяев и ломая им рёбра тяжестью тел. Под ногами сражающихся уже быстро становилась скользкой земля, пропитанная кровью, а воздух наполнялся запахом пота, внутренностей, горячего железа и вскрытых человеческих тел. Особенно страшным первый удар оказался для мамлюкской гвардии султана, которую латинские рыцари буквально смяли в первые мгновения атаки, прорвавшись сквозь сарацинские ряды столь быстро, что многие эмиры не успели даже выстроить людей для полноценного боя. Там, где проходила тяжёлая франкская конница, строй расползался словно разрубленная ткань, а среди криков и пыли уже невозможно было разобрать, кто ещё сражается, а кто пытается спастись бегством. Рено де Шатильон в тот день казался людям отчаянным демоном войны. Его меч был покрыт кровью до самой рукояти, а сам сеньор Трансиордании рубил сарацин с такой яростью, словно долгие годы алеппского плена всё ещё продолжали жить внутри него неутихающей ненавистью. Один из мамлюков, уже выбитый из седла и пытавшийся отползти среди тел, получил от Рено удар такой силы, что клинок рассёк ему лицо до самой челюсти, а кровь вместе с выбитыми зубами брызнула прямо на песок под копыта коня. Над полем постепенно поднималась паника. Сначала дрогнули отдельные сарацинские отряды, а после начали отступать люди, охранявшие обозы и награбленную добычу. Страх прокатился через всё войско Салах-ад-Дина, обращая великое наступление в беспорядочное бегство. Люди султана сталкивались друг с другом среди пыли и криков, бросали оружие, падали под копыта собственных лошадей, а франки продолжали давить и рубить их, не позволяя врагу вновь собрать строй. Между телами ещё долго ползали раненные, зажимая руками распоротые животы и вывалившиеся внутренности, зовя воду, Аллаха или Господа, тогда как над самим полем Монжизара уже кружили первые птицы, почуявшие запах смерти. Среди этого кровавого хаоса всё ещё двигалось знамя Иерусалима, а рядом с ним — молодой прокажённый король, которого многие ещё совсем недавно считали слишком слабым, чтобы удержать собственное королевство. Саладин спасается бегством с малой частью своего войска, оставляя за собой дороги, покрытые телами павших, мёртвыми конями и брошенными знамёнами, втоптанными в кровавую грязь копытами животных и ногами людей. Латиняне ещё долго преследуют сарацин через земли Палестины и выжженные солнцем дороги Синая, добивая отставших, раненых и тех, кто пытался скрыться среди каменистых холмов или сухих русел рек. Армия Балдуина ликовала, видя, как обратно в Египет возвращается лишь малая часть той великой армии, которая ещё недавно двигалась к Иерусалиму с уверенностью победителя и грабителя Святой земли. Само поле при Монжизаре ещё долго остаётся покрытым мёртвыми телами людей и лошадей, разбитыми копьями, рассечёнными щитами и обломками оружия, втоптанными в пропитанный кровью песок. Под палестинским солнцем тела павших начинают быстро разлагаться, однако среди этого великого побоища всё ещё слышатся стоны раненных, не сумевших умереть сразу. Одни зовут воду пересохшими от жара голосами, другие в бреду повторяют имена матерей, жён или Господа, тогда как некоторые ещё пытаются ползти среди трупов, оставляя за собой тёмный след крови и внутренностей из распоротых животов и размозжённых ног. Между телами переходят священники и братья Госпиталя, отпуская грехи умирающим, перевязывая тех, кого ещё возможно спасти и облегчая смерть людям, чьи страдания уже невозможно вынести ни человеку, ни самому Богу. Над полем продолжают кружить птицы, привлечённые запахом крови и мертвечины. Они садятся на трупы, терзая открытые в ужасе глаза, распарывая выпавшие кишки, клюя открытые раны. Воздух оказывается наполнен тяжёлым смрадом смерти, горячего железа, вскрытых человеческих тел и павших лошадей. Люди же Иерусалимского королевства начинают говорить об этом дне почти как о чуде, ниспосланном самим Господом ради спасения Святого города, ибо никто из живущих прежде не видел, чтобы столь малая сила сумела сокрушить великое воинство султана в открытом поле, а многие и вовсе не верили, что юный прокажённый король осмелится выйти против Саладина и останется жив после подобного сражения. Однако Господь всё ещё хранит Иерусалим. Тогда люди Святого города начинают смотреть на Балдуина уже не только как на больного государя, обречённого медленно угасать под тяжестью собственной хвори, но как на короля, которого сама воля небес пока ещё не позволяет врагам сокрушить вместе с его королевством. По дорогам Святой земли, в крепостях, монастырях и рыцарских залах люди всё чаще произносят имя Балдуина уже не с жалостью к больному юноше, а с тем тяжёлым уважением, какое рождается лишь после великой победы. Король Иерусалима сам ведёт своё войско в бой, несмотря на болезнь, слабость тела и страхи баронов, не склоняется перед султаном тогда, когда многие уже готовы были готовиться к осаде Святого города. И теперь всё королевство знает, при Монжизаре Балдуин не просто побеждает Саладина. Он впервые заставляет весь Восток вспомнить, что Иерусалим всё ещё способен отвечать ударом на удар. Победа при Монжизаре обрушивается на Иерусалим почти как чудо, в которое многие люди не осмеливались верить ещё утром того дня, когда небольшое войско Балдуина вышло навстречу армии Саладина. Рыцари королевства, покрытые пылью, кровью и потом, начинают опускаться на колени прямо среди тел павших, благодаря Господа за спасение Святого города, ибо многие из них утром считали этот поход почти дорогой к собственной смерти. Сам Балдуин к тому времени едва держится в седле. Пыль и кровь покрывают его доспехи. Под голубым плащом уже проступают тёмные пятна от вновь открывшихся язв и растёртой бинтами кожи, а руки короля дрожат от истощения всякий раз, когда он пытается удержать поводья. Однако даже теперь молодой государь продолжает сидеть прямо, не позволяя никому увидеть собственную слабость среди всеобщего ликования. Рено де Шатильон долго смотрит на него молча. Человек, переживший годы алеппского плена и привыкший уважать только силу и бесстрашие, теперь склоняет голову перед Балдуином не только как перед своим королём, но и как перед человеком, сумевшим сделать то, что большинство присутствующих считало невозможным. Даже Раймунд Триполийский и другие бароны, ещё недавно советовавшие удерживаться за стенами Аскалона и ждать, пока сарацинская армия сама ослабнет среди палестинской жары, теперь вынуждены признать, что недооценили молодого государя. Люди всё чаще называют победу при Монжизаре не просто удачным сражением, а явным знамением Божьей милости к Иерусалиму и самому Балдуину, так как трудно поверить, что столь малое войско сумело сокрушить армию султана одной лишь человеческой силой. Когда же спустя несколько дней король возвращается в Святой город среди колокольного звона, молитв и ликующих криков толпы, Магдалина впервые за всё это время позволяет себе спокойно выдохнуть от облегчения, потому что все дни похода провела почти в непрерывном страхе, ожидая гонца, который мог привезти ей известие о гибели мужа. Поздно ночью, когда пиры уже постепенно затихают, а большая часть дворца погружается в сон, Балдуин посещает внутренние покои своей жены. Магдалина встречает его сразу, жившая последние дни в тревожном ожидании мужа. Она поднимает на него заплаканные от счастья глаза и видит, как при свете лампад король выглядит страшно уставшим. Пыль всё ещё лежит на его волосах и плаще. На лице заметна болезненная бледность человека, державшегося лишь силой воли последние дни. Королева молча помогает ему снять тяжёлые доспехи, пока слёзы стекают по её щекам. Тогда ей открывается то, чего не видел ликующий Иерусалим. Под латами, бинты Балдуина пропитаны кровью. Кожа на плечах и руках вновь растёрта до язв долгой дорогой, жарой и тяжестью металла. Когда король пытается освободиться от наручей, пальцы его заметно дрожат от истощения, а сам он на краткий миг тяжело опирается рукой о стол, потому что стоять прямо становится всё труднее. Сердце королевы сжимается от тяжёлого осознания того, какой ценой была куплена эта победа. Она осторожно касается его рук, словно боится причинить ещё большую боль, а затем поднимает на супруга полный тревоги взгляд. Однако Балдуин неожиданно улыбается ей, как государь, сумевший защитить свой город. — Иерусалим всё ещё стоит, — негромко произносит он, явно ликуя. После этих слов Магдалина уже не способна удержать слёзы и осторожно прижимается к супругу, чувствуя под ладонями жар его измученного тела, дрожь уставших мышц и неровное дыхание человека, вновь истратившего собственные силы до последнего предела ради спасения Святого города. В этот миг королева с мучительной ясностью понимает, какую страшную цену Балдуин продолжает платить за каждую новую победу Иерусалима. Королевство всё ещё держится только потому, что её супруг упрямо отказывается позволить ему пасть прежде себя самого.
Отзывы (9)