darling, darling, darling

NC-17
Завершён
499
3
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
20 страниц, 8 061 слово, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
499 Нравится 25 Отзывы 72 В сборник

//

Настройки

✦༺༻✧༺༻✦

      Чуть погодя Панталоне отвечает, что чувствует себя немного странно. Чувствует себя запутанно.       Дезориентировано.       Панталоне отвечает, с трудом подбирая слова; его голос затухает, а язык — дрожащий недобитый зверек — бьется о кромку зубов так, как морская волна беспорядочно молотит берег. Смотря Дотторе прямо в глаза, он добавляет, что ему очень жарко — и его зубы начинают легонько постукивать.       Они начинают легонько постукивать, но не стучать — это важное замечание, ведь зубы стучат от страха, а постукивают от волнения, и чуть погодя Панталоне, волнуясь, замечает свои учащенный пульс, жар и ломоту в костях, (почему-то приятные) но о них он ничего не говорит.       Лишь усмехается и просит Дотторе приоткрыть окно.       К ночи здесь становится так душно, что хоть выжимай.       Выжимай одежду, выжимай волосы, дома и небо до самого горизонта; выжимай и скручивай, как скручивает прислуга Девятого его одежду, и выдавливай из них всю воду, всю влагу и пот — выдавливай и мучайся от того, что к вечеру становится еще жарче, едва эта сырость испаряется в остывающем мареве.       Панталоне возненавидел Сумеру почти с первого дня.       Возненавидел его климат, его раскаленные докрасна пески и влажные леса; возненавидел сам город, где не протолкнуться, и местных торговцев, чьи хитрость и умение набивать цену составили бы серьезную конкуренцию схожим талантам Дельца, на которых тот — на минуточку — сколотил нешуточное состояние. Поэтому он возненавидел Сумеру.       Возненавидел так называемую Страну Мудрости — а так ли мудры те, кто провозгласил Небесный порядок и восседает над нами там, в Селестии, чинно свесив ноги? — и возненавидел все от и до: от острой пищи с обилием соусов и продуктов, неизвестных Панталоне, до забитой песком обуви. От вороватых прохожих, не без удивления рассматривающих его усыпанные перстнями пальцы, до туго скрученного воздуха: такого плотного и отсыревшего, что через час на солнцепеке Панталоне начинает потеть и задыхаться, а через три — почти сваливается без чувств.       Что касается местных ландшафтов, Дельцу до них нет никакого дела.       Живописная роскошь Мотийимы, изыск Пардис Дхяй и пестрая острота города Сумеру вызывают у него приступы зевоты, а щедро залитые солнцем Порт-Ормос, ущелье Чинват и Гандхарва нагоняют тоску. Тамошние закаты не трогают сердце заезжего банкира и напоминают скорее мозолистые пальцы его служанок — красные от моющих средств и холодной воды, — чем нечто возвышенное и филигранное. Небесный простор придавливает к плоской земле, а озера с мерно бредущими крокодилами и жирными сине-желтыми лилиями вызывают желание убраться подальше.       Да и эта проклятая жара…       К ночи здесь становится душно, что хоть выжимай — но хотя бы можно открыть окно. И как только суровое солнце сваливается к земле, Панталоне сразу нашептывает Доктору скромную просьбу.       Доктор его слушается. Молча подходит к окну, напоминающему громадный лотос, и приоткрывает крайнюю створку. Его крупная, высокая фигура чернильным фантомом пламенеет на фоне разноцветного витража — и когда он протягивает левую руку, когда сгибает ее в локте и напрягает пальцы, хватаясь за ручку, Панталоне кажется, что он попал на аудиенцию к богу.       — Так лучше?       — Немного.       А Дотторе сам теперь бог. В прямом смысле.       Может рассечь пальцем небо и стереть в пыль фальшивый Тейват, однако открывает Дельцу окна, подносит огонь к его сигарете и варит ему кофе. Он Еретик, пошедший против правил этого мира — и он самый опасный, самый разыскиваемый и самый отъявленный злодей, отверженный всеми, — однако преспокойно разворачивается к Панталоне, убрав руки за спину.       Один на один с тем, кто единственный остался на его стороне. Второй не может сдержать улыбки: присутствие, доверие и поддержка Девятого ему льстят, а осознание того, что тот впервые за долгие годы выбрался куда-то дальше Снежнограда, тепло пощипывает между ребрами. Неизвестно, какое состояние нужно выложить, чтобы Панталоне отправился куда-то лично, оставив свой барский насест в застуженной, забытой всеми цивилизованными людьми Снежной.       И чтобы он приехал туда, куда меньше всего хотел: в этот потный и отвратительный Сумеру, знал бы ты, как я его ненавижу. Забавный он.       Этот Делец.       — Я говорил, чтобы ты сюда не совался. Мог бы и отсидеться дома.       Панталоне закатывает глаза: знаю, мол, не нуди. И, моргнув, добавляет:       — Только не говори, что ты не благодарен мне за содействие.       — О. — Дотторе приходит в движение; его фигура рассекает сине-зеленый витраж, проскальзывает изумительным калейдоскопом светотени и надвигается на банкира, сгущаясь между мелких узорчатых решеток. — Я благодарен: в этом не сомневайся… И даже больше, мой дорогой Лоне: я польщен. Признаться, не ожидал, что ты…       — Скажи так еще раз.       — Что?       — Назови меня своим дорогим Лоне.       Дотторе замирает напротив.       Панталоне перед ним: туго запахнут до горла, во всем черном. Черная обувь, брюки, пиджак и накидка; он так и не снял капюшон, будто его личность по-прежнему могут раскрыть, и потому сидит: капюшон на макушке. Ему жарко.       Ему душно. Еще немного — и заболит голова. Виски характерно потягивает; ощущение — как след от фуражки поперек лба, только не снаружи, а внутри, с изнанки черепной коробки. Плотный ноющий обруч, сжимающий так, что у Девятого вот-вот разовьется мигрень.       — Дотторе, — тихо говорит Делец, лизнув пересохшие губы. Опять. — Назови меня…       — Своим дорогим Лоне?       Кивок.       Ухмыльнувшись, Дотторе задирает белый подбородок: он белый как чайный сервиз, как белки глаз, как снежный чехол, под которым навеки погребена одна северная страна. Дотторе задирает подбородок, задирает голову банкира и усмехается шире, рассматривая его глаза из-под капюшона и оправы очков.       — А попросить вежливее?       Панталоне поджимает губы. Борется сам с собой — все-таки и без того сделал для Дотторе достаточно; даже более чем достаточно, — однако сдается, задрав флаг парламентера. Такой же белый — в его безупречно-умоляющем взгляде:       — Пожалуйста.       — Что — "пожалуйста?"       Пожалуйста, скажи так еще раз. Назови меня "своим дорогим Лоне".       Второй дует губы.       Поворачивает лицо банкира то одной стороной, то другой; как ни посмотри, везде он хорош и без изъяна, выточен из тончайших костей и скрепленный ими в наилучшей комбинации. Счастливчик, выигравший генетическую лотерею.       Счастливчик, использующий свой выигрыш во благо.       Врожденная невесомая хрупкость, которую Дотторе часто наблюдал у выходцев из Ли Юэ, искусно подшлифована бескровной белизной, которую носили уже жители Снежной. Неосознанно вобрав все, к чему Дотторе тяготел тайно и отчаянно, банкир едва ли догадывался, до чего Доктор обожал его внешность, его тело и его преданность — куда бесценнее всего бренного и материального.       Признаться, Панталоне и делать ничего не нужно. Дотторе, в жизни не признавший ничей авторитет, кроме своего, (и кроме Дельца; хотя уважал он его поначалу из-за денег и потенциала) послушается без всяких просьб. Но поддаваться — это не про Второго; к тому же ему нравится дразнить, изводить и контролировать банкира. Нравится, как тот супится, как грызет губы, идет на сделку с самим собой ради него — и смотрит столь обаятельно, что под животом становится горячо и туго.       — Пожалуйста, Дотторе.       Обведя влажные губы Дельца большим пальцем, Дотторе слабо надавливает на нижнюю. Давит сильнее, толкая подушечку между мелких белых зубов, стоит Панталоне приоткрыть рот. Пожалуйста Девятого застревает поперек трахеи Доктора, и ему необходимо приложить усилия, чтобы не выдать сиюминутного восторга.       — Ты помог, чтобы я похвалил тебя? Тебе это нравится?       Кивок. Прикрыв глаза, банкир мягко вбирает в рот чужой палец и облизывает его, накрыв ладонью запястье Дотторе.       — Ты делаешь это ради похвалы и потому что тебе нравится, когда тебя хвалят? Или все-таки ради меня?       Панталоне протаскивает ладонь выше. Кончиками пальцев он забирается под рукав синей рубашки, тащит его, наспех закатанный, выше локтя и оглаживает широкое предплечье: вдоль и поперек в глубоких шрамах цвета вспоротого персика зайтун.       Покусывая и облизывая палец во рту, Делец едва заметно сдвигает колени. Он мнет кожу Дотторе, соскальзывая губами до костяшки, и гладит, гладит, гладит его локоть: впервые не скрывая свою любовь к этой части тела.       Сам на себя не похож.       Видеть его, обычно чванливого, надменного и до неприличия эгоистичного таким упоительно-возбужденным и распаленным — это как наблюдать за падением костяшек домино. То, что выстраивалось с благоговением и почтением, крушит нагло занесенный палец; тот же палец, что участвовал в возведении крохотной империи, щелкает выбранной костяшкой — и происходит магия разрушения. Хаос, возбуждение и жажда.       Дотторе смотрит на него, и ему хочется больше. Больше хаоса, больше тягучести в глазах оттенка предгрозового неба.       Больше Панталоне.       Ему хочется обнаружить больше изъянов, больше надрывов, больше несостыковок в том, кто кажется таким… безупречным. Пожалуй, это естественно: захотеть немного больше, когда весь мир катится в бездну, а до его падения остаются считанные мгновения.       Когда вдвоем они, взявшись за руки, замирают на пороге чего-то Нового и Грандиозного, оставляя позади миллион сомнений, страданий и поражений, не то прописанных им по судьбе, не то заложенных в генетическом коде. Пожалуй, это естественно: забраться на вершину с реваншистскими настроениями и глазеть по сторонам с той точки, до которой никто бы из них не добрался, не будь у него второго, и потому Дотторе, пребывая в небывалой эйфории, желает шагнуть дальше.       Ему всегда нравилось достигать новых высот.       Сам говорил.       А теперь Панталоне: сдвинув колени, неторопливо ерзает. Полагает, что Дотторе не видит, но Дотторе видит; он замечает, как напрягаются его бедра, как распрямляются на них складки черных брюк и как ритмично приподнимаются щуплые ляжки. Дотторе наблюдает, пока его палец проваливается глубже в горячий рот.       Ногтем он давит на язык Панталоне и мысленно считает до десяти, чтобы не рехнуться из-за его чертова обаяния — и наблюдает, ощущает, переживает момент здесь и сейчас. Как никогда Дотторе хочется осмелеть для того, для чего прежде не находилось ни смелости, ни причин ее отыскать.       За считанные моменты до того, как все рухнет — и на тот случай, если попытка сделать очередной бекап окончится провалом. Он ведь ученый.       Должен иметь в виду.       Отстранив измочаленную клыками руку, Доктор повторяет вопрос. Ты делаешь это ради похвалы или ради меня? Влажным пальцем он давит на щеку банкира, а тот, прижавшись к раскрытой пятерне, трется о нее щекой:       — Мне нравится, когда меня хвалишь ты.       И глядит снизу вверх. Так, что хочется поставить его на колени.       Аж скулы сводит.       Пока под животом становится все тяжелее — и чем дольше Панталоне смотрит на него снизу вверх, чем отчаяннее гипнотизирует своими топкими радужками, тем явственнее ощущается его Омут, истекающий вовне незримыми волнами.       Кажется, еще немного, еще чуть-чуть — лишь протяни руку, — и омут этот обретет физическую оболочку. Обретет свойства плотности, приняв очертания витражей и окон, после чего соскользнет с кончиков пальцев и заляжет на дно, поближе к порогу, где затеряется, прибитый вместе с пылью и солнцем.       Еще немного — только моргни, — и его омут, его очевидное Желание нырнет между столов и стульев, подмяв себе место под упорхнувшей тенью. Еще немного — и его Вожделение усядется на низком диване, развалившись поверх плотно набитых подушек.       Еще немного — и оно проскользнет вглубь дома, подхваченное тропическим сквозняком, после чего переродится между двух тел, одинаково взмокших под одеждой. Еще немного — и Дотторе окончательно потеряет рассудок, а терять рассудок ему нельзя; не в его это духе, да и не собирается он херить контроль.       Не сейчас и никогда.       И уж тем более не наедине с Панталоне.       Больно ущипнув себя за локоть, Доктор прикрывает веки. Давно он взял за правило простую истину: не смотреть в глаза Дельца дольше пары секунд.       Затягивает: спиралевидный водоворот хитрющих черных радужек, их запретное колдовство, которым банкир если и пользовался, то неосознанно — отчего и силу не контролировал. Либо недооценивал, не придавал ей значения, ограничиваясь привычными методами влияния.       Панталоне манипулятор от бога, но вряд ли он использовал глаза в качестве инструмента воздействия — иначе не прятал бы за очками, — однако Дотторе быстро все понял. Быстро раскусил опасный секрет.       Из-за чего и приучил себя не всматриваться в глаза Дельца, после чего и вовсе начал носить маску.       Чтобы не смотреть в глаза никому.       — Ты хороший мальчик, Лоне. Мудрый и послушный. — Голос Дотторе вплывает в густое Вожделение, как ложка вплывает в банку с медом. В отличие от осоловелого банкира, Доктор знает, на что способны его голос, тембр и верно подобранная интонация. Собственную настройку он изучил давно и основательно; благо, времени было предостаточно — не одно столетие, — и потому бесстыдно пользовался (и пользуется) дарованным благом, который возвел в абсолют.       Ему ни в коем случае нельзя терять рассудок.       Тем более наедине с Девятым.       — Ты умница, — продолжает, тщательно проговаривая каждое слово. От удовольствия Панталоне жмурится. Подавшись вперед, он прижимается к Доктору, и в своем плаще с капюшоном Делец похож на прихожанина, цепляющегося за рясы священника в безмолвной мольбе отпустить грехи.       Усмехнувшись, Дотторе берет в ладони поплывшее лицо. Приподнимает выше, проскальзывает пальцами под капюшон и налипшие к щекам темные кудри, и прижимает полыхающую физиономию к низу своего живота.       — Лоне, я горжусь тем, чего мы с тобой достигли, а ты знаешь: в своем Грандиозном эксперименте я бы не добился успеха без тебя. Знаешь же? Ты ведь знаешь, что ты умница?       Банкир перед ним. На коленях.       Пожалуй, будучи беднотой в Ли Юэ, Панталоне никогда не преклонял колен; не та у него порода, не той он выточки. Делец из тех, кто держит нос по ветру, а голову — уверенно и высоко, даже если макушку и плечи давит непосильная ноша. Он гордый по факту своего существования; Девятый хитер, амбициозен и жаден, он знает себе цену и проповедует те же понятия о Справедливости, какие виделись самому Дотторе.       Ни секунды в своей жизни Делец не собирался мириться с произволом Селестии, не собирался принимать на веру фальшь этого эрзац-мира, этот странный и несправедливый порядок престолонаследия где-то там, наверху. Панталоне никогда не собирался мириться с ложью и болью, что он пережил. Из-за лживых правителей.       Из-за семи бедствий.       Панталоне такой же, как Дотторе — с идентичными целями и взглядами на жизнь, — однако сейчас он на коленях. Тот, кто ненавидит контроль и взгляды свысока; кто ненавидит зависимость от чего-то эфемерного вроде судьбы или удачи, (как правило не в его пользу) он на коленях перед тем, кого хотел бы видеть над собой. Кому Делец ни в чем не уступает и с кем он находится наравне, однако цепляется за него, как за мессию — исступленно и жадно, — и слушает его славный голос. Так, будто Дотторе не говорит ничего, кроме правды.       Будто он и есть Истина в последней инстанции.       Его бессмертный Спаситель.       — Лоне, ты чудесен. Ты превзошел все мои ожидания.       Его щека трет жаркий пах.       Судорожно выдохнув, Панталоне соскальзывает руками по пояснице Дотторе, оглаживает его массивные бедра — одновременно жадно и неторопливо, словно смакуя каждый миллиметр мышц — и соскальзывает носом по чужой ширинке.       Существует сотня способов признаться в любви, не произнося известных формулировок — и какой-то их частью Доктор овладел в совершенстве. По крайне мере так он считает — и убеждается в очередной раз, наблюдая, как Делец неловко пытается подцепить губами бегунок молнии.       Его ажурные наманикюренные пальчики, не созданные для тяжелых работ, однако их помнящие, (воспоминания о безрадостном детстве Девятый пронес через всю жизнь, словно отпечаток солдатского сапога — на спине бывшего пленника) заметно трясутся, пока их обладатель пытается расстегнуть ремень из толстой черной кожи. Панталоне содрогается весь — от макушки до пят, — а Дотторе выдыхает, накрывая рукой теплую голову.       Он снова считает до десяти.       — Подожди-ка.       Считает: раз, считает: два. Счет достигает пяти, когда Делец покорно опускает руки, и восьми — когда Дотторе смахивает капюшон с макушки Девятого, являя отсыревшему голубоватому свету того блеска, которого ему так не хватало. Бесстыжие колдовские глаза.       Бессовестно магнетические радужки (Дотторе считает до десяти) и изящная оправа, которую хочется сорвать, разбить, растоптать тяжелым каблуком (Дотторе начинает счет заново). Второй напрягает кулаки.       Существует сотня способов признаться в любви, не произнося известных формулировок — так же как и существует сотня причин, по которым люди поклоняются кому-то и кого-то ненавидят. Кого они боготворят, за кем следуют и кого хотят видеть над собой — равно как и кого они презирают, кого опасаются и против кого натачивают оружие. Как ни крути, а все это — беготня из крайности в крайность, две стороны одной медали, вращающейся без устали; хрупкий и одновременно нерушимый баланс сил, основа самой жизни, ее фундамент, скрепленный из банальной одержимости. Одержимость обнажает уязвимость, а свою уязвимость Панталоне протягивает ему на ладонях.       Бог — пусть и самопровозглашенный — наконец-то признал его.       Дотторе — единственный из всех — оценил и оценивает его… справедливо. Делец страшно взволнован; ему жарко и душно, он возбужден и одурманен им, и между ребер у него произрастает нечто полое и необъятное, нечто исполинское и всеохватывающее, невыносимое… нечто, с чем ему моментально хочется поделиться.       Прямо здесь и сейчас.       На закате дня, который во всех смыслах может стать последним.       — Не так быстро, Лоне.       Ощущение странное: словно наотмашь ударили по лицу.       Панталоне оно нравится. Нравится рассматривать Дотторе снизу вверх, жаться щекой к его паху, давить коленями на мыски сапог и обнимать крупные мясистые бедра. Такие большие, что ладоней не хватит, чтобы обхватить целиком.       Панталоне подтягивается выше и усмехается, будто не слышал предыдущего Не Так Быстро:       — В каком ужасном месте ты вырос, — говорит, — я с ума схожу на этой жаре. Дышать нечем. Неудивительно, что ты так… возненавидел здесь все.       — А я говорил тебе оставаться в Снежной. — Присев на корточки, Дотторе поправляет накидку на тонких банкирских плечах. — Да и твой родной Ли Юэ вызывает у меня приступы паники.       — Там хотя бы не душно.       — Но тесно.       — И там нет пустыни.       — Как и нет парочки симпатичных мест, куда бы я тебя сводил, не будь мы здесь с Миссией. — Огладив влажную щеку Девятого, Доктор отдирает от нее волнистую прядь. Панталоне хватает его запястье, задерживает руку на своем лице и приближается, едва касаясь губами приоткрытых губ:       — Это приглашение на свидание?       Чуть наклонив голову, Второй тихо смеется; скачок дыхания щекочет впадинку между носом и верхней губой Панталоне. Он облизывается, а Дотторе, мягко коснувшись его языка своим, медленно опускает пальцы по скуле банкира.       — Если тебе нравится думать в подобном ключе…       Он опускает пальцы по подбородку и шее, начиная считать до десяти; если не сосчитает, потеряет рассудок и задушит Панталоне голыми руками. С ним постоянно нужно быть начеку; Доктору не привыкать к ситуациям, когда все выходит из-под контроля, но Делец — не тот случай.       Банкир не подопытная крыса, не объект исследования и даже не очередной сегмент. Дотторе досчитывает до четырех, когда Делец вбирает в рот его гладкий язык, и до шести — когда он раздвигает колени шире, разъезжая ими по ковру. С ним Дотторе нужно контролировать себя и контролировать его, такого ненасытного и жадного; такого покорного и своевольного одновременно. Дотторе досчитывает до девяти, когда Панталоне протягивает пальцы к его ширинке — и до десяти, когда он начинает массировать ему член.       — Нет, Лоне. — Дотторе перехватывает вороватую ладонь и сдавливает так крепко, что все кольца Дельца впиваются в мякоть ладони. Больно — и боль на миг отрезвляет, вспыхивает и лопается, как пружина в перегоревшей лампочке. Сдавив руку Девятого, Доктор отстраняет ее и переплетает с ним пальцы:       — Сегодня нельзя.       — Мне нужно попросить?       — Нет. Я просто сказал: сегодня тебе нельзя.       Можно сколь угодно называть себя богом и чувствовать себя им, но даже обладая всеми регалиями и колоссальной силой, способной потягаться с дрянным Небесным порядком, невозможно устоять перед выражением лица напротив. Панталоне ничего не говорит и не спрашивает; лишь стягивает очки, перекидывает локоны с одного плеча на другое и смотрит на Дотторе исподлобья.       Без своих очков. Без тоненькой цепочки, мерцающей рядом с лицом и горлом, выгодно подчеркивая их пленительную кружевную тонкость. Невыносимо.       Панталоне невыносим — и Доктор, скрипнув зубами, накидывает капюшон ему на голову. Поднимается на ноги (они безбожно трясутся; и где это видано, чтобы у Дотторе тряслись ноги?) и, едва не споткнувшись, нелепо протаскивает себя в другой угол комнаты. Нашаривает под плащом свою маску, ковыляет обратно, уже не скрывая волнения и нервозности — и, рухнув перед Дельцом, просовывает маску под капюшон.       — Тебе никогда не достает терпения, мой дорогой банкир, — шепчет, заправляя ее за уши и волосы Девятого. — Поэтому я временно лишу тебя зрения. Считай это наказанием.       Панталоне молчит. Вяло покусывает губу, опустив голову.       Под капюшоном с отделкой, напоминающей корону, и под маской, похожей на вороний клюв, он выглядит одновременно зловеще и невинно. Таинственно и дурманяще.       Зачарованно — да так, что никакой счет не поможет: хоть до десяти, хоть до ста. Приподнявшись, Дотторе нависает над Дельцом: точно так же он возвышался над ним, когда Делец только присоединился к Фатуи, и Доктор случайно столкнулся с ним в коридоре.       Новоиспеченный Девятый носил тогда короткую стрижку, кутался в шубу не по размеру и выглядел каким-то надломленным, болезненным, с фатальным перекосом, определившим его судьбу задолго до его появления. Он говорил бегло и с незнакомым Дотторе акцентом, жестикулировал нервно, словно пытался поймать кого-то невидимого, а еще был молод, целеустремлен и гениален в финансовых вопросах — как Дотторе был гениален в своих исследованиях. Несмотря на первоначальную неприязнь, (или чувство соперничества, страх потерять расположение Царицы? Впервые у Дотторе появился кто-то достойный его) Доктор все же проникся Девятым, а юный экономист, сколотивший состояние до своих тридцати, проникся Вторым.       Построенная на невнятном сопереживали симпатия быстро переросла в привязанность, а привязанность расцвела одержимостью. Та в свою очередь трансформировалась в привычку, а она обрела вид чудаковатой, очумелой и чистосердечной любви, из-за которой Панталоне спустя годы последовал за Доктором за тридевять земель. Хотя — как же — его не просили.       Его предупреждали.       Не успел Панталоне стать предвестником, как Арлекино сказала: не связывайся с Дотторе.       Сандроне, задрав кукольный нос, без конца повторяла, что он сукин сын и конченный псих, похеривший очередной эксперимент — и это самое приличное, что она могла сказать. Коломбина пожимала плечами, стараясь лишний раз не упоминать Второго предвестника, а присоединившийся позже Тарталья подшучивал над тем, как подозрительно они спелись — хоть и выражал беспокойство. Никого из них Панталоне не слушал.       За эти годы он выпрямил спину, подлечил зубы и отрастил волосы. Он, рахитичный бедняк из трущоб Ли Юэ, привел в порядок экономику целой страны, обрел неслыханные власть и ресурсы, и научился держать себя в высшем обществе так, словно в жилах у него дворянская кровь. На четырех пальцах левой и правой рук (большие свободны) у него по очаровательному кольцу, каждое — ценой в годовое жалование двух-трех лейтенантов Фатуи.       На плечах у него накидка, сшитая из редчайшего плотного шелка прямиком из Инадзумы, а на бедрах брюки, подогнанные специально под него. Все, чему научился Панталоне, чем он обладал, что мог себе позволить и чем обеспечивал себя, Дотторе, Снежную и добрую половину Тейвата — все благодаря Второму. Второму, который никогда бы не взглянул на мертвецки-бледного оборванца, носящего паршивые брекеты и шапку наспех состриженных кудрей.       Оборванца, который не успел стать Предвестником, как на него набросились с предостережениями, рассказами и советами — да только он не слушал. Лишь скептически усмехался, отмахиваясь, а сам тайно следовал за Доктором, желая подобраться к нему ближе. Ближе.       Еще ближе.       Можно сказать, Девятый интуитивно хотел соответствовать загадочному предвестнику, в котором чувствовал некое понимание, нечто родственное. И почти сразу его преданность оказалась сродни той, которую верующие кладут на алтарь своего бога.       Складывая ее прямо сейчас, Панталоне наклоняет голову:       — Мне жарко, — тихо произносит, и его губы мертвецки белеют под масочным клювом. — Раздень меня. Сними с меня плащ.       Дотторе молчит. Рыже-лиловые облака, вздымаясь у кромки песчаного горизонта, скатываются в ночь; они вламываются в громадные окна, смешиваясь с сине-зелеными витражами, и причудливыми цветастыми пятнами ложатся на мебель, пол, одежду и кожу Панталоне.       — Пожалуйста, Дотторе.       Дотторе молчит. Своего единственного верного последователя он изводит тончайше и со вкусом; разумеется, Панталоне не промах, он давно раскусил Дотторовы секреты и сам частенько вертел им, как пожелает, однако то было в Снежной, — а сейчас они не в Снежной.       Здесь, в Сумеру, тропическая жара дурманит и пьянит; она действует как сильнодействующий наркотик, из-за чего стоическая нервная система банкира и выдержка дают трещину. Трещина расширяется, пробегает стремглав выше и дальше, подталкивая к обрыву костяшку домино.       Костяшка вздрагивает.       Покачнувшись, она пикирует по той траектории, по которой Панталоне быстро наклоняется лицом в пол. И падает с глухим стуком; с таким, с каким Девятый протягивает перед собой руки.       — Прошу тебя.       Дотторе улыбается. Лицо у него, обкусанное свирепым солнцем, лучится в проблеске аквамаринового луча, нырнувшего откуда-то сбоку. Поднявшись, Второй обходит склонившегося перед ним Панталоне, приближается к нему позади и наваливается, бережно снимая с головы капюшон:       — О чем ты меня просишь?       Панталоне оборачивается; маска съехала у него по лицу, Дотторе поправляет ее, ласково коснувшись кромки уха, и приближается, приобняв банкира за плечи.       — Я… я хочу, чтобы ты раздел меня.       Девятого потряхивает. Несмотря на жар, он кутается в плащ, кутается в объятия Дотторе, жадно цепляясь за шрамированные руки. Возбуждение — внезапное и скоропалительное — простреливает от бедер до живота, и раскрасневшийся Делец выглядит так, словно сейчас свалится в обморок.       — Пожалуйста.       Нашептывает свою мантру, свое волшебное заклинание. Свой оберег, талисман, свою формулу исполнения желаний.       Дотторе нравится доводить Панталоне до точки. Довести до точки — почти как свести с ума, только оставить возможность Дельцу вернуться к рассудку; все же безумие не помощник ни ему, ни Дотторе. Второму нравится заигрывать с его слабостями и потайными триггерами, нравится пересобирать разум того, кто до сих пор оставался для него загадкой, и нравится влиять на него, подчинять. Контролировать.       Этот неотесанный кучерявый пацан, возникший перед ним целую вечность назад… Кто ж знал.       — Только раздеть?       Усмешка. Дотторе неторопливо сдвигает с плеча длинные локоны, отдирает их от вспотевшего загривка и отпускает, наблюдая, как они рассыпаются между лопаток. Упругие обсидиановые змеи.       — Нет.       — А что еще?       Подрумяненный, Панталоне красив как никогда. Еще красивее, когда застаешь его врасплох и вспарываешь по шву трогательную стеснительность: одну из немногих, что он пронес через годы. Тщательно спрятал, замуровал, скрыл под высоченными сводами своего бетонного сердца — но Дотторе знает, на какие рычаги давить, и давит на них с неприкрытым удовольствием.       Выдохнув банкиру на ухо, он цепко обхватывает губами чувствительную кромку, посасывает раковину и, укусив, отпускает. Руками он проскальзывает под полы плаща: такого же черного, как волосы, одежда и глаза Панталоне.       — Знаешь, я правда тронут тем, что ты пошел за мной. Ты сдержал слово.       Дотторе шепчет ему в шею, липкую и пряную, и гладит тонкую грудь. Он мнет ее, сжимая вместе с водолазкой, (или что это? Пиджак? Неважно) растаскивает в стороны худые мышцы и стекает пятерней ниже, притираясь пахом к заду Дельца.       — Я горжусь этим. Горжусь тем, что ты на моей стороне, что ты… помогал и помогаешь мне. Ты верил в меня, всегда верил, и я ценю это.       Панталоне потряхивает. Из-под маски сбегает по щеке капля пота, на изгрызенных губах не остается живого места, а пальцами он лихорадочно сжимает-разжимает ткань брюк. Только сейчас Дотторе замечает, что Панталоне еще и в перчатках, а на перчатках у него перстни, и отчего-то он приходит в восторг.       — Я горжусь тобой, мой дорогой Лоне.       Делец не сдерживает стон; зажимает рот, но не сдерживает, выпускает его — с придыханием — между пальцев. Сухими ладонями Дотторе проскальзывает ему под одежду, неторопливо лаская поджарые бока, живот и грудь — ведет пальцами вверх, затем вниз — и спускается к промежности.       — Пожалуйста…       Панталоне подает голос: слабый, вялый, на истончившихся веревках. Каждый слог у него сыпется, не успев сформироваться, а сам банкир приподнимается, перехватив руку Второго. Ее он кладет себе на ширинку, сжимает вокруг твердого члена и держит, елозя по широкой длинной пятерне.       — Дотторе, пожалуйста…       — О чем ты меня просишь? Скажи.       Панталоне пропускает свои пальцы через его и ерзает, закусив губу. Просить он не будет, (Дотторе знает) в жизни он не признается в том, чего хочет, но ради того, как эта выскочка на пару мгновений теряет точку опоры и напрягается, едва с собой совладая… Воистину: ради этих секунд не жаль стереть в труху целый мир.       Ах, что и говорить. Доктору тоже жарко.       Жарко несмотря на то, что с подветренной стороны прохладно потягивает, а особенности местного климата на него, уроженца Сумеру, не действуют. Но ему все равно жарко, чертовски жарко вблизи робко постанывающего банкира; жарко из-за его тепла, из-за его сладкой кожи, тающей под нажимом губ, будто мороженое. Ему жарко в своей одежде, жарко касаться основательно запакованного Панталоне и жарко из-за невыносимого желания содрать его мрачное одеяние слой за слоем.       Слой за слоем.       Второй почти сожалеет, что никто не видит всемогущего Управляющего банком Северного королевства таким податливым и славным. Таким очаровательным, расцветающим в удушливой амбровой взвеси вперемешку с чем-то цитрусовым, пыльным и соломенным; таким размякшим, с пыльными звездами в глазах и запудренными на жаре мозгами, — и возбужденным, подчиняющимся лишь одному живому существу, который всегда был далек от всего бренного. Далек от разного рода чувств, обязанностей и привязанностей — за исключением Лоне, в котором всегда видел потенциал; даже когда делал вид, что не замечает следовавшего за ним по пятам новичка.       Надо же.       Он почти заскучал по тому молодому, новоиспеченному Девятому.       — Дотторе?       Да. Доктор почти сожалеет, что никто не увидит ни его, ни Панталоне прямо сейчас. Никто не узнает, как Дотторе, сдавленно рыкнув, нервно стаскивает с себя портупею и распаковывает связку ремней, не помня себя.       Второй выбирается из нее и, задержав на изнанке век беглое воспоминание о долговязом кучерявом юнце, имевшем когда-то привычку грызть ногти и трогать кончиком языка свои брекеты, садится к Панталоне лицом к лицу.       Невозможно, чтобы кто-то был настолько красив.       Невозможно, чтобы кто-то вызывал в Дотторе охапку остервенелых чувств и удерживал его интерес дольше одного-двух экспериментов. Невозможно, чтобы кто-то выглядел одновременно праведником и деспотом, мастером манипуляции и амбассадором невинности. Чтобы кто-то совмещал в себе разврат и целомудрие, способность вести дела честно — и перевернуть ход игры, как только оппонент повернется к нему спиной. Невозможно.       Взвесив связку ремней на ладони, Дотторе убирает ее в сторону — ненадолго. Не говоря ни слова, Доктор целует банкира, с силой сдавив его щеки, и расстегивает застежку плаща. Он сбрасывает его, такой красивый, с ремешками и украшением на спине — на манер ремней и украшений Второго; один в один — и проскальзывает рукой вдоль беспокойной груди.       Панталоне вздрагивает.       С трудом проворачивает язык в чужом рту, пытаясь поймать резцами язык Дотторе, и целует его наспех, сбивчиво и не так основательно, как целовался обычно. Маска мешается, да и он, раскаленный докрасна, вот-вот лишится чувств. Свободной рукой Второй придерживает банкира за волосы, слабо сжав на затылке, а другой примеряется к тощему горлу. Считать до десяти больше не нужно — он вроде как выбрал нужный нажим, — но Дотторе на всякий случай считает, доцеловывая, посасывая и покусывая славную плоть.       — Хочу, чтобы ты кое-что уяснил, — шепчет Доктор, отстранившись. — С этой минуты и до рассвета тебе нельзя ко мне прикасаться, целовать меня и как-либо проявлять инициативу. Ты это усвоил?       Панталоне кивает. Поспешно и робко; в такт его растрепанной голове клюет книзу маска Дотторе. На банкире она как влитая.       — Дай мне свою заколку. Я хочу убрать твои волосы.       — Но я…       — Я хочу убрать их сам. — Вздох. — Лоне, ты ведь умница, поэтому прошу тебя: дай мне заколку.       Из-за маски (и без очков) банкир ничего не видит и вслепую нашаривает накидку, а в ее кармане — украшение, напоминающее длинную заостренную палочку. Не сосчитать, сколько раз Дотторе наблюдал за таинственным ритуалом: как Панталоне стягивает волосы в хвост, как скручивает его на затылке и подкалывает заколкой, пронзая гладкий черный узел насквозь.       Превосходно. Чистейшая магия без примесей, в дистиллированном виде; увидеть ее однажды — значит запомнить ее навсегда, и это так странно, что столь рутинное движение пальцев, рук и локтей кольнуло Дотторе тем восторгом, который он если и испытывал, то от силы несколько раз за всю свою долгую-долгую жизнь.       И сейчас тоже. Переживает тот самый кристально-чистый восторг, едва банкир протягивает аксессуар.       Приняв его из дрожащих пальцев, Дотторе вновь поднимается. Вновь опускается позади и, спустив с плеча волосы Панталоне, по памяти восстанавливает порядок его движений: скручивает локоны в хвост, приподнимает, скручивает снова, подкалывает к затылку. Получается только с третьего раза; в первый шаткая конструкция сразу разваливается, во второй Доктор — сквозь зубы выругавшись на сумерском — не может проколоть жирный пучок, а с третьего наконец получается. Криво, косо, но получается.       И даже с потрепанной пародией на прическу Панталоне остается страшно красив. Невозможно.       Доктор заворожен им.       Не скрываясь и не таясь, он позволяет себе минутку слабости. С трепетом оглаживает изгиб бархатных плеч, мажет губами по виску, щеке и шее, легонько оттянув носом ворот темной кофты. На вспотевшем загривке свивается пара обсидиановых волосков, а чистейшая капля пота застревает под подбородком. Второй прослеживает ее путь, ее падение с высоты и наклоняется к Панталоне:       — Ты ведь никому не позволяешь прикоснуться к своим волосам. Неужели я — исключение?       Чуть обернувшись, Делец усмехается. Заостренный кончик маски — искусственно выращенный вороний клюв — щекочет Дотторе щеку.       — Поверь, ты исключение не только в этом.       — Я думал, ты мне откажешь. Табу, как никак.       — Разочарован?       — Ты не можешь разочаровать меня, Лоне, — шепчет Второй, убирая кое-какие пряди за алеющее ухо. — Ты ведь хороший мальчик, а хорошие, верные и послушные мальчики никогда не разочаровывают.       Панталоне — он разломанный фрукт прямо в его руках. Румяный, изнеженный и облюбованный солнцем персик, в котором так много сока, что не успеешь надкусить, как потечет по подбородку. Вязкий и сладкий, сок этот наполняет рот, стягивая полость, язык и нёбо, а когда глотаешь, оставляет после себя горьковато-пряничный осадок. Такой бывает, если недоварить фрукт харра.       Дотторе считает: раз, считает: два…       Панталоне — он весь такой… непорочный. Он непорочен даже тогда, когда замышляет очередную аферу или финансовую махинацию по типу той, которую они давно проворачивают с Пульчинеллой; но он все равно непорочен. Непорочен со своей аурой второстепенного злодея, мрачного и загадочного, и томного искусителя, досконально знающего чужие слабости. Он непорочен даже тогда, когда читает остальных как открытую книгу и не брезгует давить на самые болезненные синяки, обнажая мрачные стороны человеческих душ — и непорочен, когда уединяется в спальне с Дотторе.       Он непорочен там, в Снежной, и здесь, улыбаясь Дотторе из-под его же маски и запрокидывая голову, пока тот гадает как поступить. Непорочен.       Со своими разрушительными помыслами, пряной кожей и уязвимо открытой шеей: бери да целуй.       И Дотторе наклоняется.       Придерживая Девятого, он высовывает язык и ведет им от подбородка до середины шеи. Учащенный пульс таранит влажные губы, он бьет по ним, вливаясь в его собственную вибрацию, и Дотторе досчитывает до семи, вонзая зубы в тонкий покров. Сминая кожу клыками, Доктор кусает его нещадно и больно; Панталоне шипит и сдавленно вскрикивает, он инстинктивно подается вперед, как бы намереваясь сбежать, но Второй намертво цепляется за него. Это его добыча.       Его единственный последователь.       Его юное дарование, которое он когда-то взрастил, — а вложенные в Панталоне внимание и вовлеченность, которых тот жаждал, окупились более чем. Доктор назвал бы их выгодной инвестицией, если бы самого не задело рикошетом.       — Я же сказал, — хрипит он, вязко оторвавшись от влажной, искусанной шеи. — Никакой инициативы. Никакой инициативы, Лоне.       Этих чувств не должно было быть. Они не заложены в генетическом коде Дотторе, не заложены в генетическом коде Зандика, рано осознавшего, что он особенный и посчитавшего свою избранность за благо.       Этих чувств не должно было быть, но они были. Панталоне регулярно менял что-то в химии его мозга и влиял на температуру его тела, на импульсы нервных окончаний, гормональный фон и механизмы полового влечения. Дотторе всегда гордился своей оторванностью от всего первобытного и природного; гордился тем, что его чувствительная сторона атрофирована — а эмпатия и вовсе отсутствует, — и что он по определению не может нести якорь вины и сожаления, потому что не испытывает ничего похожего.       Ничего родственного.       Любви тоже.       Но Панталоне — он… То, что Дотторе нес как вторую кожу, как идеально сидящий костюм, в котором комфортно двигаться ровно настолько, насколько к нему привыкаешь, и это то, чем…       То, из-за чего… из-за него…       Ох, проклятые Архонты.       Из-за Панталоне в нем что-то сменило полярность.       Из-за него в нем что-то надломилось; все это из-за него, кто досадливо трет сейчас порозовевшее горло и накрывает его, не давая к себе прикоснуться.       — Мне было больно.       — Тебе же нравятся укусы.       — Да, но… сейчас мне было больно.       — И боль тебе нравится.       Панталоне стягивает маску. Нарушает завет во второй раз, причем делает это осознанно — чтобы Дотторе увидел его лицо. Очаровательное, распаленное и немного злое.       — Нравится, но не настолько.       Дотторе облизывается. Пленительнее покорного Дельца только Делец в гневе, ибо гнев остался одной из немногих эмоций, которые банкир так и не научился подделывать. Многие свои чувства (сострадание, интерес, восторг, раздражение) Панталоне прятал либо тасовал так, как ему заблагорассудится — смотря чего добивался, — однако Дотторе он доверял свои слабости. С ним он был искренним.       С ним и больше ни с кем.       Наконец Доктор вспоминает про свои ремни. Тянется к ним, после чего тянется к Панталоне; мгновенно переменившись, Делец покорно протягивает руки, плотно прижав запястья друг к другу.       — Нет, — отзывается Доктор. — Руки назад.       Панталоне заводит их за спину. Что с ним происходит, Дотторе не понимает: банкир либо перегрелся, либо перевозбудился, либо ощутил что-то, неизвестное Доктору, хотя Доктор уверен, что знает его едва ли не лучше, чем самого себя. И может этим он бесконечно притягивает к себе; может этим он вьет из Второго веревки, делает пряжу — шелковистую, как паутина — из его вен и артерий, из его развинченных мышц и размякших костей. Панталоне играется с ним, будто Дотторе сделан из пластилина, и сминает его своими красивыми длинными пальцами.       Он непорочен — непорочен вполоборота, невинно моргая, — и опасен, едва замираешь перед ним лицом к лицу.       Без очков, без маски. Глаза в глаза.       Дотторе связывает запястья Девятого у него за спиной; перекинув один из ремней, он туго затягивает, застегивает пряжку. Затем приподнимает руки, регулирует просунутые подмышками ремни — параллельно груди — и фиксирует их поперек ребер. Делает все то же, что делает с собой каждое утро, только медленнее. И немного дрожа.       От чар Панталоне нет противоядия; от него не спасут ни счет до десяти, ни очки, ни маска, — а сейчас и маски никакой нет. Панталоне смотрит ему прямо в глаза, пока Дотторе упрямо отводит взгляд. Хмурится, якобы занят.       Якобы он увлечен массивными пряжками и тем, чтобы просунуть застежку в тугую дырку на ремне.       — Тебе идет, — говорит, усмехнувшись. — Не думал, что тебе к лицу будет моя портупея.       Делец открывает рот, чтобы ответить, но передумывает и закусывает губу. Свет в витражах преломляется до глубокого изумрудного оттенка, как морское дно, и разномастными кляксами ныряет к ногам, подогнутым в коленях.       — Не туго?       — В самый раз.       В этом свете волосы Дотторе отдают зеленоватым, как ил. Серьга в его правом ухе качается в такт движению головы и плеч, пока он регулирует грубые ремни и фиксирует пряжки поверх точеного тела. Заковать банкира в собственные ремни становится чем-то вроде финального оплота, последней попыткой удержать контроль: над собой и над ним. Щелкнув очередной застежкой, Доктор отстраняется: его портупея на Дельце как влитая, чем Второй страшно доволен.       — Ты будешь меня слушаться, господин Делец?       Девятый кивает. В илистом луче, брошенном наискось, его кожа отсвечивает бирюзовым, а волосы и одежда отливают насыщенной синевой, как небо в пустыне Колоннад за час до рассвета. Добротный васильковый цвет: цвет рубашки Дотторе, его нашейного платка и украшений на плаще, которые с такой любовью скопировал Панталоне.       И переделал на свой лад.       Эта его симпатичная черная накидка… из-за нее у Дотторе ни одной приличной мысли.       — Отвечай. — Приблизившись, он перевязывает кое-какой ремень спереди. — Что я тебе говорил?       — Что к тебе нельзя прикасаться.       Щелчок. Затяг сильнее.       Туго обтянутая грудь Панталоне кажется больше, если ее перехватить чуть ниже.       — А еще?       — Что… — Ненадолго замерев, Панталоне прикрывает глаза. Он ерзает, пошевеливая стянутыми руками, и запрокидывает голову, оголив искусанную шею. — Что нельзя тебя целовать и… и делать то, чего ты не хочешь.       Дотторе просовывает пальцы под ремень; ремень подогнан вплотную, даже плотнее, чем Второй обычно затягивал на себе. Не в силах сдержать улыбку, Доктор накрывает рукой шею Дельца, а вторую опускает к его промежности.       — На моем ошейнике пять отделений. Обычно я застегиваю на четвертое, но даже с ним могу проходить где-то полдня, если не жарко и не идет дождь, потому что из-за дождя у меня болит голова.       Затянув ремень до четвертого отверстия, Доктор замирает:       — Чувствуешь?       Кивок.       — Туго?       — Да.       Дотторе резко дергает ремень; тонкая железная застежка проскальзывает до пятого отверстия, и Панталоне, рефлекторно дернувшись, запрокидывает голову выше. Не свяжи Дотторе ему руки, Делец бы вцепился в него, но руки накрепко связаны, и ему остается лишь двигать головой.       — Очень туго?       — Д-да…       Второй ослабляет хват; левой рукой он массирует член Панталоне, мнет его и вяло хватает, касаясь через расстегнутые брюки и белье.       Горячее и взмокшее.       Нависнув над Панталоне, нависнув над морской глубиной, на которой тот нашел временный покой, Дотторе снова затягивает ошейник. Твердый ствол он хватает крепче; чем Дельцу удушливее, тем сильнее дергается его член — и тем больше он становится в хищной, необъятной ладони.       — Лоне, ты лжец. Тебе нравится.       Дотторе считает: раз, считает: два…       Обаятельное лицо из фарфора наливается кровью. Вены на висках вздуваются, повторяя изгибы налипших к ним черных прядей; банкир ловит ртом воздух, он жмурится и пытается выдохнуть, но не может — только издает глухой рык, поджимая пальцы ног. Дотторе считает до восьми, держа чокер на пятом — и самом тугом — отделении, а на десяти ослабляет хват.       Затем считает заново и заново сдавливает синюшнее горло.       Как и у Дотторе, на нем позже останутся глубокие пролежни по образу и подобию ремня и металлического кольца аккурат над ключицами. Банкиру нравится этот след; нравится целовать его, гладить, кусать и облизывать — и теперь у него будет такой же.       Приспустив намокшее белье, Доктор обхватывает ладонью ствол Панталоне. Огладив большим пальцем липкую головку, он несильно надавливает, задевает ногтем уздечку. Делец прогибается; он съезжает по груди Дотторе и падает ему на колени, едва не повесившись на несчастном ремне. Второй выпускает его; Панталоне откашливается — сухо, рывками — и всхлипывает, закатив глаза.       По левой щеке стыдливо пробегает крохотная слезинка.       Ремень поперек груди натянут так туго, что, кажется, вот-вот лопнет.       Мелкие соски набухают, подпирая ткань кофты, а металлическая пряжка тонет между пленительными рельефами. В ненадолго установившейся тишине Дотторе рассматривает Панталоне, а Панталоне — Дотторе, после чего тот заново подбирается к лебединому горлу.       Затянутый заколкой узел рассыпается. Волосы сваливаются на лоб, щеки и шею Панталоне; он дергает головой в попытке смахнуть их, и Второй ему помогает. Проводит пятерней от подбородка до лба — раз, второй, — и замирает; согнув указательный и средний пальцы, он зажимает нос банкира, а второй ладонью накрывает рот. Прикладывает усилие, наблюдая, как в распахнутых черных глазах спиралью скручивается смертоносное обожание, и напрягает кисти.       Делец жмурится. Вытянув ноги, он лихорадочно сгибает колени; их у него потряхивает, потряхивает и плечи, пальцы, макушку. Рефлекторно Девятый дергает запястьями, проезжая локтем по промежности Дотторе — и Доктор сильнее сдавливает скулы, нос и губы тончайшей выделки. Он напрягает руки так сильно, что костяшки белеют, а лицо и шея под ними становятся багряно-синими.       Вены вздуваются на тыльных сторонах ладоней. Вздуваются они и на горле, висках.       Отпустив мелкий нос, Второй дает банкиру отдышаться, а сам начинает отсчет. Придушить Панталоне ему легче простого — гораздо сложнее его не придушить, — поэтому Дотторе считает: раз, считает: два… Банкир дышит мелко и часто, смотрит на Дотторе затравленно, и в забытье он предпринимает попытку подняться, но не удерживает равновесие. Делец падает ему на грудь, а Дотторе, посмеиваясь, нависает над поверженным Девятым:       — И что мне с тобой делать?       Панталоне двигает связанными руками. Прикрыв глаза, он запрокидывает голову и закусывает губу, едва Дотторе соскальзывает пальцами к низу его живота.       — Твои пожелания?       — Мне казалось, это ты здесь приказываешь.       — О.       Приподняв раскрасневшегося банкира, Дотторе перебрасывает спутавшиеся кудри через плечо и фиксирует ошейник на третьем отверстии. Не туго и не слабо.       Дотторе застегивает свой ошейник, согретый собственным телом и пахнущий им же — маслянисто и терпко — на чужой шее, и целует нежнейший загривок. Дрогнув, Панталоне обмякает; поцелуй туда, под линией роста волос, это запрещенный прием, доступный только Второму. Плохо, что он когда-то вообще о нем узнал — а еще хуже то, что Доктор быстро смекнул: чтобы урезонить Дельца, достаточно лизнуть его загривок и всосать тончайшую кожу.       Чтобы подчинить его себе. Отныне и впредь.       — Будем считать, что я к тебе милостив и снисходителен, — шепчет, положив голову на плечо, чей тощий изыск — все равно что произведение искусства. — И даже могу развязать тебе руки, если будешь послушным. Будешь?       Кивок.       — Скажи это. Произнеси ясно и четко своим чудесным голосом.       — Я… я буду. П-послушным.       — Прости, не расслышал.       Выдохнув, Панталоне прикрывает глаза. И налегает на свой чудесный голос:       — Я буду послушным.       — Вот так. Умница.       Доктор расстегивает ремень, сдерживающий запястья Девятого; освободившись, банкир тут же трет онемевшие участки, разгоняя по ним кровь. Пальцы у него в перчатках, на перчатках кольца, и отчего-то Доктору не хочется, чтобы он их снимал. Рассматривая, как Делец разминает кисти рук, Второй соскальзывает ладонью по внутренней стороне его бедра:       — Что ты хочешь, чтобы я сделал?       — Хочу, чтобы ты раздел меня.       — Только раздеть?       Панталоне качает головой. Заново вспыхнув, банкир отворачивается — и до чего же он очарователен, до чего превосходен в своей слабости, в своих капитуляции и стыде, поглощенных ненасытным зеленоватым лучом.       До чего он красив, когда протягивает руку с намерением коснуться Дотторе — и замирает; ему нельзя, Дотторе ему запретил, сказал ему нет, пусть и временно, но все же сказал.       Стиснув кулак, Панталоне отворачивается.       Чарующий зеленовато-бирюзовый оттенок бликует на его кольцах, волосах и влажных щеках. Панталоне не хочет просить Доктора, не хочет произносить нечто вроде — он это на дух не переносит, — но деваться некуда. Да и Второй напирает, нарочито притормозив:       — Скажи. Что мне нужно для тебя сделать?       И Панталоне сдается; в который раз:       — Потрогай меня.       — Мм?       Шероховатые пальцы замирают в томительных сантиметрах от ноющей промежности. Панталоне ерзает, пытаясь достать до них, на что Второй тут же отдергивает руку.       Банкир сжимает кулак сильнее:       — Потрогай… пожалуйста. Вот здесь.       Банкир сглатывает. Очередной сине-зеленый блик мерцает вокруг массивного кольца под заостренным кадыком. Кожа ремней поскрипывает при каждом движении Панталоне — так обычно скрипит снег под подошвой, — а тяжелые темные волосы шуршат о ткань кофты. Шуршат о рубашку Дотторе, когда тот прижимается сзади.       Шуршат о его широченные плечи.       Без очков Панталоне почти ничего не видит, мир для него — калейдоскоп расплывчатых клякс разных форм и размеров, из-за чего приходится полагаться на слух и обоняние; прежде всего на слух и обоняние, и только потом на тактильность.       Дотторе он неизменно узнает по древесно-мускусному парфюму — удушливому и дурманящему, как оазис в пустыне, — и по голосу, чей увесистый тягучий тембр не спутаешь ни с чьим другим. Панталоне неизменно узнает его по привычке тщательно проговаривать слова, по интонации и шероховатому акценту, — и только потом по неровности теплых ладоней, по наглости вездесущих пальцев. Ими Второй касается его сейчас; Дотторе плавно обхватывает член, которому давно не помешало бы уделить внимание, и насаживает на него кулак.       Банкир прогибается. Запрокидывает голову, стукнув макушкой Дотторе под ключицами, и немного стекает книзу. Вконец спутавшиеся кучерявые волосы цепляются за волосы Дотторе и за пуговицы на его рубашке. Панталоне прикрывает глаза, которыми все равно ни черта не видит, и целиком обращается в Ощущение.       Он ощущает, до чего Доктор быстро наращивает темп и до чего податливым он становится с каждым движением вверх-вниз. До чего он упругий и эластичный, гладкий и липкий; до чего прохладно у него позади мокрой шеи и горячо — между ног.       Он ощущает, до чего крепкие у Дотторе суставы и кисти, локти и плечи; до чего мясистые у него грудь и бедра, в которые Панталоне бы вгрызся хоть ногтями, хоть зубами — но ему нельзя, — и до чего сам он обтачивается, изнашивается и истончается, фокусируясь на мелочах. Прямо сейчас с него будто снимают кожу: слой за слоем.       Слой за слоем.       Прямо сейчас обладать Панталоне — все равно что держать коробку, полную хрупких вещей. Обкусывая губы, Делец жмурится и повиливает бедрами, стараясь двигаться так, чтобы рука Дотторе как можно больше и дольше держала его плоть. При каждом трении, при каждом рывке вперед-назад все ремни, застежки и пряжки сдирают с него одежду, сдирают клетки его тела; пронзительность Панталоне и обычно-то тронуть боишься — как бы не порезаться, — а сейчас так и вовсе…       — Дотторе?       — Что?       Панталоне целиком обращается в Ощущение — и чем ближе к разрядке, тем жаднее становится. Не размыкая век, он раздвигает колени шире, запрокидывает голову выше и, положив ее на плечо Второго, еле соскребает голос в глотке:       — Сделай так еще раз.       — Что сделать?       Банкир распахивает глаза.       Растирая смазку по напряженному стволу, Дотторе двигает рукой грубее и сбивчивее, — и пусть скольжение его пальцев ощущается крайне приятно, Девятому чего-то не хватает. Ему становится мало жарких ненасытных рук и крупных коленей — вплотную к бокам Дельца; ему становится мало упругого зада, по которому руки чесались шлепнуть и обхватить, растащив в стороны заалевшие ягодицы. Мало ему манипуляций с языком и губами, мало укусов до крови, скольжения ногтей по коже и точечной боли от выдернутых из головы волосков. Мало быть придушенным ремнями и скованным увесистым Нельзя, чей срок годности — до рассвета.       Панталоне этого мало. Мало ему очевидного продолжения, содранных в кровь коленей, задранных кверху бедер и лихорадочного проникновения до основания: сразу и глубоко. Ему мало.       Мало дразнящих притирок позади и ласк, способных в любой момент обратиться в пытку; мало приторной похвалы, мало внимания, без которого он спать не может, и мало тяжелой взвеси его запаха вперемешку с книжно-пыльным запахом вокруг. Ему мало.       Панталоне будто собирается брать дань в двойном размере, компенсируя свои близорукость и временное поражение, капитуляцию перед Дотторе — из-за чего он говорит то, что говорит:       — Придуши меня.       Говорит, но не просит, — а это важное замечание, ведь говорит Делец требовательно и спокойно несмотря на трясущиеся поджилки и сумбур внизу живота. Услышав его, Дотторе замедляется:       — Еще раз?       — Пожалуйста, придуши меня.       Ремни сдирают ему кожу даже сквозь ткань. Кое-где останутся заметные ссадины: похабное клеймо, которое банкир будет вынужден прятать, кутаясь во все черное до самого отбытия в Снежную.       Наклонив голову, Доктор лижет уголок губ; он рассматривает поплывшее под ним лицо, рассматривает, как сладко Делец распаляется в сгущающихся ночных красках, и как трогательно подрагивают его ресницы, пока сам он плавно прощается со своим рассудком.       Бедра у него тоже дрожат.       Они всегда дрожат, когда он вот-вот кончит.       — Как пожелаешь, Лоне. — И черт, его бедра, его руки; весь Панталоне от макушки до пят дрожит сильнее, стоит Дотторе рывком сдавить ему шею. — Ты заслужил то, о чем так мило меня просишь.       — С-спасибо…       Существует сотня способов признаться в очевидном, не прибегая к избитым формулировкам — и тысяча способов продемонстрировать любовь, не говоря ни слова. Способы эти разные и раскрываются они в зависимости от угла отражения, с которого падает свет Того Самого Чувства. То, что неприемлемо в контексте кого-то другого, может стать вашей путеводной звездой — или наоборот; что предпочтительно для остальных, для вас может показаться скукой, место которой — быть похороненной где-то тени.       Все просто. Существует сотня, тысяча способов и слов, фраз и молчаливых форм взаимодействия; существует миллион возможностей придать форму и значение тому, что важно, и еще больше — чтобы продемонстрировать это в моменты особой близости.       — Спасибо, Дотторе.       Существует так много исходов и точек перезагрузки, так много путей и способов достижения своих целей — но только одно остается неизменным.       Какую бы вероятность они не избрали и какую бы роль не решили разыграть, что он, что Панталоне оказались бы там, где оказались здесь и сейчас. Проигнорируй новоиспеченный Девятый Дотторе, он бы все равно однажды поплыл в его объятиях — придушенный и счастливый, — пока Доктор вытирал бы пальцы от его спермы об его же накидку.       Или передумай Доктор уничтожать мир, все равно бы потащил за собой банкира. Все равно бы подчинил его себе и, разложив на жестком расписном ковре, раздвинул бы коленом его бедра, улыбаясь, потому что когда Делец удовлетворенно закатывает глаза и нашептывает его имя — его настоящее имя, в смысле, — ради этого, поверьте, стоит разок сжечь проклятый Ирминсуль.       Все просто.
Примечания:
499 Нравится 25 Отзывы 72 В сборник
Отзывы (25)