***
Самостоятельно нырнувший в глубины сети, маленький, пухлощёкий, блестящий своей кривой улыбкой в кадре и ловко поправляющий галстук-бабочку, Вова был уверен в правильности своих действий. Знал — он говорит верные вещи, и без лишнего смущения обнажал клыки и снимал с себя кожу. Вова не собирался скрывать — у него есть клыки. И он будет кусаться. И он действительно кусался. До ужаса больно, вгрызаясь в чужую кожу с страшной силой, не жалея и не щадя. У Вовы не было длинных конечностей, чтобы быстро бегать. У Вовы не было сильного и большого тела, чтобы сбивать с ног. Вове не были даны крылья, чтобы мигрировать на юг в холода, Вове не дали даже возможности отгонять врагов смрадным запахом. Но у Вовы были клыки. И он пользовался ими на полную. Откусывал пальцы рук, тянувшихся то-ли чтобы ударить, то-ли чтобы погладить; вгрызался в лицо, чтобы зрительный контакт навсегда стал триггером; выгрызал трахею, чтоб из глотки больше не вылетело ни одного грязного слова; оставлял шрамы от укусов — яркие, болючие, остающиеся надолго. Потому что если одной скотине и лужайку дали, и по головке погладили, то Вовины клыки должны быть реализованы на все сто — и даже больше. Если ему самому не дали улыбаться, то он выгрызет чужие улыбки, чтоб глаза не мозолили.***
Они с Мафаней сошлись случайно и хаотично. Оба поднявшиеся на укусах, Влад и Вова чувствовали друг в друге некую связь. Что-то в Калюке располагало Вову, а Иванов для Мафани с самого начала был пылающе-привлекательным контрастом, так и кричащим: «МНЕ ПЛОХО, НО Я СКАЖУ ТЕБЕ, ЧТО ТВОЯ МАТЬ ШЛЮХА, ЧТОБ ТЫ НЕ УСПЕЛ СРЕАГИРОВАТЬ ПЕРВЫМ». И Влад принял правила игры, смеясь над мрачными шутками, постепенно выучивая все методы и приёмы Каши наизусть, медленно проникаясь им — маленьким, потерянным, зажатым. Действовал тихо, не отдавая себе отчёта — он не видел в Вове загнанную зверушку, нет. Он и не пытался увидеть. Просто знал, что этот маленький парень, скалящийся и громко смеющийся, кусается не из желания причинить боль. И всё равно Влад громко заливался хохотом каждый раз, когда Каша вспарывал кому-то глотку. Влад тоже кусался. Но делал это иначе — скорее мягко прикусывал, раззадоривая жертву, провоцируя её на более серьёзный поединок. Оставлял крохотные мокрые укусы и смеялся, когда противник бесился и заливался проклятиями. И Вова постепенно привыкал к ещё одному клыкастому рядом. Клыки Влада были заточенными донельзя, острыми, блестящими, как только тот скалился — Калюка был настоящим волком. Но он, почему-то, не бросался на других с свирепой яростью, не заливал весь курятник кровью — лишь каждый раз проходил мимо и смеялся, повторяя безобидные шутки про насильственное присоединение чужой страны. На нём не было и намёка на овечью шкуру, он не скрывал своей натуры — огромный, волосатый, серый, с большими-большии клыками и большим-большим эго, Влад говорил прямо — а это мне для того, чтоб тебе, Вовочка, перекусить глотку. Но ни разу не зарился на чужую шею, ни разу не просил дёрнуть за ниточку или сесть ближе. Вова сам подсаживался, неосознанно, одергивающий себя сотню раз, но всё же льнущий в широкие объятия. Душа у Влада тоже была большая-большая. Вова впервые поймал себя на мысли, что его дёсна не зудят от жажды впиться кому-то в открытую грудь.***
Встречи с другими для Вовы всегда воспринимались как опасность. Каждый шаг — с опаской, взгляд бегал по окружению, контролируя и выискивая подвох. Но квартира, залитая алкоголем и воняющая толпой потных юношеских тел, всем своим существом внушала опасность — и оттого, что забавно, казалась безопасной. Она не скрывала наличия в себе мусорного зверья, прямо заявляла — у нас тут притон с бешеными опоссумами, вонючими енотами и скунсами, готовыми поднять хвост. И отчего-то эта обстановка, совершенно не располагающая любого зайчика, позволила Вове ощутить себя менее тревожно, чем обычно. Здесь некого подозревать. Маргиналы, сующие под губу табачные мешочки и гогочущие с голых грязных тел — в своей омерзительности и бесчеловечности они были такими очаровательными, настолько искренними. По-детски настоящими. И Вова по-своему влюбился в эти грязные пропахшие стены, — у него никогда не было детства, но задымленная квартира ощущалась как абсолютно правильное место для покинутого ребёнка. Бутылку здесь поднимали лишь для того, чтобы стукнуться и залпом выпить кислотную дешёвую жижу. Кричали не оскорбления и угрозы, а шутки — здесь так шумно, что их могут и не услышать, а достойному приколу потеряться в бестолковой музыке — это настоящая потеря. Дрались не для того, чтобы причинить боль, а чтобы доказать — да, чувак, я сейчас в роли гориллы, и я очевидно сильнее, чем лев. Раздевали не для того, чтобы… Сделать что-то плохое. Не делали здесь вообще ничего плохого. Здесь всё было хорошо. Неправильно хорошо, потому что взрослые в детстве говорили, что маты и алкоголь — это плохо. Что наркотики — вредно, что нельзя биться головой о картонные стены с размаху, что нельзя шутить про терракты, и что если дяди показывают пенисы — то это ТОЧНО не хорошо. Но взрослые много чего говорили. И далеко не всё ими сказанное оказалось чистой правдой. Здесь, окутанный плотным дымом как мягким детским пледиком, зарытый в кучу потной вонючей одежды, как звёздочка в облаках, заснувший в горячем температурно-алкогольном бреду, как самым сладким сном, Вова чувствовал себя хорошо. Ему было весело. И спокойно. Вова впервые забывал про клыки, позволяя им тихо покоиться в воняющем кислотным дыханием рту.***
Вова и сам не заметил, как подпустил Калюку, из раза в раз тянущегося к Вове за очередным шутливым поцелуем, или отрывающего того от земли, чтоб покружить в дурацком хаотичном танце, прижимая близко к себе. Опасно близко. Да, Вова кусался, но в первую очередь держал дистанцию — гонял кур и душил зайцев, но не приближался к зверям крупнее. Не провоцировал бессмысленных и не прикольных стычек, но давал отпор — и если на маленького Вову лезла стая шакалов или напирал какой-нибудь клыкастый доисторический урод, Каша не собирался терпеть. Бился до последнего, грызся в горячем бреду, защищая себя от нападок, доказывая — я, блядь, кусаюсь. У меня есть клыки и я, блядь, укушу. Да даже улыбка его кривая, словно назло испорченная другими — словно клеймящая, что Вова улыбаться по-настоящему не умеет и не сможет никогда. Физически не выйдет, уголок губ не тянется, ну ничего тут не сделаешь. Но Вова улыбался. Рядом с Владом, так по-дурацки смеющимся над очередным идиотским приколом, так нежно пристающим и распыляющимся в любовных речах, так заботливо смотрящим на Кашу сверху-вниз. Вова помнит себя в его прокуренной квартире, ставшей домом — Каша, пусть и не показывал свои клыки лишний раз, но то и дело проходился по ним языком, самому себе напоминая — кусаюсь, я кусаюсь. А Влад, внезапно возомнивший себя курицей-наседкой, уселся прям ему на голову, то и дело осторожно подшучивая и спрашивая, желая убедиться, что Вове комфортно. И эти расспросы, почему-то, не вызывали в Каше лишних подозрений. Почему-то казались искренними, правильными, настоящими. Когда огромный зубастый волчара своим басом нараспев спрашивает тебя, хочешь ли ты залезть ему в рот, чтоб стало теплее, ты навряд ли подскачешь. Но Вове почему-то хотелось. Вова почему-то верил, кивал, и лез Калюке в рот — а тот послушно держал пасть раскрытой, лишь капая слюнями. И делал это так по-детски искренне, так по-дурацки тепло и нежно, словно и мысли в его дурной башке нет, что ему лишь чихнуть — и не останется от Вовчика и мокрого места. Влад каким-то чёртом сократил эту дистанцию, сначала приближаясь медленно, осторожно, — но почему-то так уверенно, будто не боялся ни получить пару хороших укусов, ни спугнуть зашуганную зверюшку. Просто шёл, расслабленно, невозмутимо, но с таким беззаботным и мягким еблищем, что аж солнце отсвечивало. Может, это и не солнце было вовсе, а просто Влад улыбался. И Вова, обычно либо с пеной у рта бросающийся вперёд, либо срывающийся прочь в давно знакомые дебри, стоял. Стоял, не уверенный, куда ему деваться. Вова сидел рядом с Владом, когда тот заваливался на него всей своей пьяной тушей, утыкался мокрым горячим носом в плечо, взлохмачивал русые волосы своей широкой ладонью. Вова стоял рядом с Владом, когда тот курил десятую за раз, когда матом покрывал прохожих, когда громко смеялся и горько плакал, не боясь лишний раз высморкаться товарищу в тонкую кофту. Вова держался Влада, когда обдолбанная толпа расплывалась под яркими лучами тусовки, одним смазанным пятном маяча вокруг да около. Вова держался Влада — сначала когда Калюке было весело, потом — когда было плохо. А затем Вова поймал себя на мысли, что и самому не хочется отходить от Влада. Что он стоит не только ради того, чтобы поймать друга, если тот вдруг потеряет равновесие в пьяном танце — плевать, танцует ли он от счастья, или от горя. Каша понял, что он сам хочет двинуться. Сделать шаг вперёд — глупый, дрожащий и неуверенный, совсем крохотный шажок. Хочет позволить глазам намокнуть, хочет уткнуться сопливым носом в широкую массивную грудь, хочет спрятаться в длинных крупных руках. Хочет, чтобы его погладили, чтобы сказали, что он не плохой парень. Хочет, чтобы ему самому стало ясно — не хочет он кусаться вовсе, никогда не хотел. Да и плевать ему на клыки, не сдались они ему вообще. Вова просто хотел почувствовать себя любимым. Да, глупо, да, наивно, да, слащаво до невыносимости, но это, блядь, правда. Вова просто хотел быть кому-то нужным. Вова хотел знать, что он в этом ёбанном мире животных не один, брошенным птенцом вынужден скитаться по пустыням и тропикам. Хотел снять с себя шкуру, за годы падений и чужих укусов уплотнившуюся вплоть до непробиваемого хитина; хотел оголить тонкие артерии, сплетённые нервы, мягкое мясо и рвано бьющееся сердце. Хотел, чтоб кусаться не пришлось вовсе.***
Вова поймал себя на этой мысли давно. В очередной раз заключённый в чужие объятия, изнеженный, изглаженный и принятый с страшных масштабов лаской и теплом, Вова понял, что запутался. Что он испытывает сейчас? Это… Правильно? Перебирая в дрожащих пальцах воспоминания, Вова раз за разом натыкался на смутные отрывки прямых эфиров. Он смеялся, говорил грубости, озвучивал страшные вещи — самому же Вове в них ни грамма яда не виделось. Он думал, что поступает правильно. Знал, что только плохим людям говорит сброситься с крыши. Видел, как очередная шутка, очередная грязная провокация вызывает в чате бурную реакцию, шквал хохота и то, чего Вове так не хватало всегда. Принятие. …Принятие? Оно же ощущается так, правда? Оно же выглядит так? Всё как по методичке — его хвалят, говорят, насколько он хорош. Смеются одобрительно, пишут, что Каша снова разъебал, что Каша законтрил, вывез в соло. Разве не так должно ощущаться принятие? Его собственная маленькая публика, пришедшая ради него одного, расплывается в похвале и громких комплиментах, открыто заявляя о правильности его действий. Но почему тогда это принятие ощущается так смазано? Разве так ощущается нечто настолько долгожданное, настолько желанное, невыносимо нужное? Вова чувствует себя никак — мягко говоря. Если говорить жёстче, то нихуя Вова себя принятым не чувствует. Ничего приятного он не испытывает. А в объятиях Влада Вове было тепло и мягко. В его длинных руках Вова чувствовал себя защищённым, спрятанным от мира, скалящего зубы. Смех Влада, пьяный или трезвый, громкий или тихий, внушал бесконечное светлое чувство внутри. Свободное, трепетное, словно светлячками врываясь в бесконечно сумрачные заросли. И становилось очень хорошо. Рядом с Владом Вова чувствовал, что хочет говорить. Не заставлял себя вытаскивать слова из глотки — они сами вылетали, и ощущались правильными, когда в ответ Калюка рассыпался в звонком хохоте. Вова поймал себя на мысли, что не обдумывает каждый шаг. Что не формулирует каждое предложение в голове, растрачивая драгоценные секунды на подбор слова, а потом мысленно корящий себя — долго думаешь, выглядишь странно. Иванов вообще забыл о том, что он может выглядеть странно. Рядом с Владом Вова всегда чувствовал себя правильно. Даже если он фриком фрик, дурак, больной, урод моральный, убожество-ничтожество, коммунист или радикал, да хоть кто — с Владом Вова чувствовал себя правильно. И, не испытывая этого мерзотного мрачного укола собственной дефективности, не ощущая бесконечно мокрого и липкого кома, шепчущего со всех сторон — убогий, убогий, — Вова чувствовал себя очень спокойно. Но это ведь не может быть принятием. А если это и оно, то… Тоже не то. Это не может быть принятие, потому что это ощущалось как нечто большее. А нечто большим это не могло быть тем более — потому что это Влад. Влад парень. Влад взрослый. У Влада своя жизнь, свои дела. Влад его друг, Влад его коллега и товарищ. Влад кто угодно, но не то, за что воспринимается и чем хочет быть названо. Потому что испытывать таких масштабов спокойствие и умиротворение рядом с Владом — неправильно. Сидя в своей крохотной студии, на неудобном кресле, в очередной раз перебивая собственным хохотом чьи-то проклятия и пожелания смерти, Вова чувствовал себя принятым. Потому что чат говорил ему, что он делает всё верно, потому что он сам думал, что делает всё верно. Находясь в объятиях Влада, в его мягких и заботливых руках, в очередной раз ощущая чужие широкие руки на макушке и спине, Вова чувствовал себя… Неправильно. Потому что Влад — его друг, и точно не женщина, которая должна вызывать подобные ощущения. Потому что ему всегда говорили, что такое — грязно и плохо. И всё-таки врать себе Вова не научился. И в этот момент, когда дурная мутная голова, забитая тяжёлой пыльной ватой и бесконечной лавиной сомнений, наконец посветлела в такт понимания, Вова позволил себе расслабиться. Тело напротив, мягко заключающее Кашу в объятия, отреагировало мгновенно — прижало парня крепче, словно Влад знал, что произошло. Словно Влад всё-всё знал. Всегда.***
Дрожащими пальцами впиваясь в спокойную широкую ладонь рядом, Вова мутным взглядом расплывается по разгоряченному лицу напротив. Влад весь красный — от алкоголя и духоты. Вова такой же — правда, он не пил, и сидел напротив без футболки. Калюка наклоняется вперёд мягко, уверенно накрывая своими ладонями дрожащие кисти Каши — успокаивает, внушает чувство безопасности и защищённости. И Вова подаётся, плавится под его осторожностью, в то же время настолько решительной и подталкивающей. Иванов подавляет внутри всхлип, на этот раз вызванный не страхом и не отчаянием. Ему очень хорошо сейчас. Вова вытягивает шею и задирает голову, чтобы столкнуться своим вздёрнутыми носом с ровным носом Калюки. Влад улыбается глупо и влюблённо, нежным размазанным взглядом осматривая большие зрачки снизу. Подмечая каждую мелочь, каждую детальку, сто раз отпечатанные в голове, но в эту секунду — выглядящие совершенно иначе. Калюка нагибается, медленно опускает своё лицо к лицу друга, выравниваясь на линии глаз. Рассматривает лицо Каши — больше не запуганное, больше не скованное в собственных заблуждениях, больше не обманывающее ни себя, ни Калюку. Влад его неправду раскусывал на первых парах — своими клыками лишь для того и пользовался, чтобы щёлкать Вовкино самовнушение. Сейчас Вова выглядел так раскрепощённо, так открыто и мягко, что Мафаня убеждён — их медленное сближение было самым правильным в этом мире. Влад любому вскроет глотку за своего маленького друга. Иванов расплывается в своей кривой улыбке, и губы подрагивают, неловко задираясь вверх. Чувствует себя глупо, но до того же воздушно. Осторожно кивает, почти незаметно — и для себя, и для Влада. Вова медленно закрывает глаза и тянется вперёд. Калюка улыбается глазами и подаётся ближе. Вова утыкается своими, чуть поджатыми губами, в мягкие и пухлые Калюки. Проходится по коже смазанно, медленно, ощупывая новое и незнакомое ранее место. Влад не напирает, не торопит — всё происходит до ужаса медленно, тягуче, но им обоим нравится. Им некуда спешить. Мафаня накрывает горячие пухлые щёки Вовы своими ладонями, мягко поглаживая. Иванов подаётся ещё плотнее, льнёт к касаниям, подставляется под ласку. Вова позволяет себе открыть рот — и не для того, чтобы укусить.