Penitent Stones

NC-17
В процессе
5
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 24 страницы, 8 125 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
5 Нравится 5 Отзывы 1 В сборник

Глава 1.

Настройки
Примечания:

«Ибо нет ничего тайного,

что не сделалось бы явным,

и ничего сокровенного, что не сделалось бы известным и не обнаружилось бы»

(Лк 8:17)

***

Оскар. Три года назад. Дорога в Греймур не была отмечена ни на одной карте, которую Оскар видел до этого. Он нашёл её случайно, или, по крайней мере, так ему казалось тогда, в те наивные первые часы, когда он ещё верил в случайность. Епархия выдала ему распечатанные инструкции на двух листах: название деревни, название прихода, имя старосты, которому следовало передать ключи от ризницы. О предыдущем священнике в инструкциях не было ни слова, а только коротко, почти стыдливо, было написано: «приход пустует восемь месяцев, паства нуждается в окормлении». Оскар не спрашивал. Он был молод, аккуратен и умел не задавать лишних вопросов, что епархия в нём и ценила. Был октябрь. Небо над шотландскими холмами лежало низко и ровно, как мокрая шерсть, и солнце сквозь него не пробивалось, только светлело к полудню и темнело к четырём. Оскар свернул с трассы туда, куда указывала инструкция, и долго ехал по дороге, постепенно сужавшейся, так что сначала она стала однополосной, потом потеряла разметку, а затем отпустила асфальт под ноги чему-то старому, мелкому, гравийному, и деревья по обеим сторонам вскоре сомкнулись над головой в арку, почти не пропускавшую то скудное октябрьское небо. Греймур он увидел сначала как запах. Дым, но не неприятный, а скорее тяжёлый, торфяной, таким пахнет место, где жгут что-то долго и привычно. Потом появился церковный шпиль, тонкий и тёмный на фоне пасмурного неба, острый, как игла. Потом он увидел сам городок: улицу, дома из серого камня, окна с тяжёлыми занавесками, и тишину такую плотную, что Оскар невольно убрал звук в машине, хотя там всё равно ничего не играло. Он тогда подумал: красиво. Мрачно, но красиво. Настоящая Шотландия, настоящий приход, не то что лондонские пригороды, где он проходил практику и где прихожане приходили на воскресную службу в той же одежде, в которой ехали потом на гольф. Старосту звали Дэвид Финн — крупный мужчина лет пятидесяти, с лицом, которое, казалось, никогда не меняло выражения, словно все эмоции давно вышли из него, оставив только усталость и нечто ещё, что Оскар назвал бы смирением, если бы оно не выглядело так похоже на капитуляцию. — Добро пожаловать, падре, — сказал Финн и не улыбнулся. — Мы рады. Он сказал это так, как говорят люди, давно отвыкшие от радости, но помнящие, как её полагается называть.

___ Первые две недели были обычными. Оскар разобрал вещи в маленьком доме при церкви, где было три комнаты, старая мебель, камин, дымивший, если ветер дул с севера. Он познакомился с прихожанами: их было немного, человек шестьдесят, и все они были разными, разного возраста, разного прошлого, но всех их объединяло нечто неуловимое в манере держаться, нечто в том, как они смотрели не на тебя, а мимо, чуть левее. Как будто смотрели на что-то, стоящее у тебя за плечом. Он проводил службы. Читал проповеди. Исповедовал. Вот здесь он впервые почувствовал что-то неладное. Он принимал исповедь в маленькой, тесной будке с деревянной решёткой, за которой было только дыхание и голос, и в англиканской традиции это было необязательно, скорее пережиток, который некоторые приходы сохранили, а другие нет, однако здесь исповедовались охотно. Очень охотно. Приходили каждую неделю, некоторые — дважды. И рассказывали такое, что Оскар, которому за год пасторской практики казалось, что он уже слышал всё о человеческой слабости, обнаруживал, что ошибался. Не потому что грехи были тяжёлыми, хотя и это тоже имело место. А потому что они были старыми. Тридцать, сорок лет, и вот человек приходил, исповедуясь в том, о чём не говорил никому и никогда. В давно схороненном, давно забытом, в том, что думал: унесёт в могилу. И выходил из исповедальни с лёгким лицом и ровным шагом, а Оскар оставался сидеть в темноте, и ему казалось, что воздух вокруг него стал чуть гуще, чуть тяжелее. Как будто эта исповеданная тяжесть никуда не ушла, а просто сменила носителя. Он решил, что это профессиональная чувствительность. Что привыкнет. ___ Впервые он попытался уехать через месяц. Это было буднично: просто поездка в ближайший город за книгами и нормальным кофе. Он выехал утром, в хорошем настроении, с картой на телефоне, и через сорок минут обнаружил, что въезжает в Греймур с восточной стороны, хотя выезжал с западной. Он решил, что перепутал повороты. Развернулся, поехал снова. Через полчаса — снова Греймур. Он пробовал ещё трижды. Менял маршруты. Один раз нашёл просёлочную дорогу, о которой в навигаторе не было ни слова, и ехал по ней долго, час или больше, пока дорога петляла, и он не понимал, куда едет, и в какой-то момент фары выхватили из темноты знакомый силуэт церковного шпиля. Он вышел из машины и стоял на дороге долго, в темноте, в холоде, с ключами в руке, чувствуя, как что-то внутри него медленно, без паники, без истерики, перекладывается. Как будто какие-то внутренние весы приняли новое положение и зафиксировались. Потом он вернулся в дом при церкви, поставил чайник и позвонил в епархию. — Я не могу выехать из Греймура, — сказал он ровно. На том конце помолчали. Потом сказали, что это, наверное, дорожная ситуация, посоветовали объезд по трассе А-87 и пожелали спокойной ночи. Трасса А-87 вела обратно в Греймур. Оскар понял, что ему не поверят. Он и сам бы не поверил месяц назад. ___ Три года спустя он знал о Греймуре много. Он знал, что дорога не выпускает никого, кто приехал сюда не по своей воле, а именно тех, кого принесло случайностью, совпадением, поворотом не туда. Постоянные жители могли выезжать и возвращаться, однако они никогда этого не делали. Оскар сначала думал, что они просто привыкли. Потом понял, что они не хотят. Что что-то в них давно изменилось так, что мир за пределами Греймура казался им чужим и далёким, словно воспоминание о стране, в которой вырос, но давно не был. Он знал, что церковь была построена в 1743 году на месте более старой постройки, о которой не сохранилось никаких документов, а только несколько строк в приходской книге: «освящено на месте прежнем, не называемом». Он знал, что под алтарём, если поднять одну из плит, был спуск, найденный им случайно, когда он двигал тяжёлый ковёр (его он позже убрал, надеясь, что ответы однажды сами выползут оттуда), и что вниз он никогда не ходил, потому что оттуда шёл воздух, пахнувший так же, как пах весь Греймур: дымом и чем-то старше дыма. Он знал, что исповеди имеют значение. Что они не просто слова. Что грехи, которые ему оставляли здесь, оседали не в нём, нет, а в стенах, в камне. Что церковь ела их. И что именно поэтому прихожане возвращались снова и снова не из благочестия, а из инстинкта, потому что тяжесть накапливалась, и только здесь от неё можно было избавиться. Переложить на камень. На что-то древнее и голодное, живущее под плитами. Оскар об этом не говорил вслух. Он проводил службы. Читал проповеди. Исповедовал. И каждый раз, выходя из исповедальни, чувствовал, как стены церкви, совсем немного, почти неощутимо, становятся теплее.

***

Ландо. Настоящее время. Разговор начался из-за галстука. Вернее, не из-за галстука: галстук был лишь поводом, последней каплей в чашке, которая давно уже переполнялась, и Ландо, сидя в машине и глядя на темнеющую дорогу, думал именно о галстуке. Тёмно-синем, плотном, с маленьким золотым значком фирмы Norris & Partners на подкладке, который отец протянул ему утром с таким видом, как будто протягивал не галстук, а судьбу. — На встрече с Харгривзом нужно выглядеть соответствующе, — сказал отец. — Я не еду на встречу с Харгривзом, — сказал Ландо. Пауза. Отец умел делать паузы, длинные и тяжёлые, такие, после которых любое слово звучало как возражение. — Мы говорили об этом. — Вы говорили об этом. Я слушал. Это не одно и то же. Мать вошла в столовую в этот момент, и Ландо увидел, как она секунду оценивает ситуацию, выясняя, кто говорит, какой тон и насколько всё плохо, и выбирает молчание. Она всегда выбирала молчание в таких случаях. Это была её форма нейтралитета, и Ландо давно перестал злиться на неё за это, но так и не научился не замечать. — Ты взрослый человек, — сказал отец. — Тебе двадцать четыре года. — Знаю. — И ты до сих пор живёшь здесь, тратишь деньги, которые я зарабатываю, и занимаешься… — он сделал паузу, в которую вместил всё, что думал о фотографии, — …своими делами. — Я зарабатываю. — Недостаточно. — Достаточно для меня. — Недостаточно для того образа жизни, который ты ведёшь. Это было правдой, и это было несправедливо одновременно, что являлось самой неудобной комбинацией. Ландо мог бы жить дешевле, сняв маленькую квартиру где-нибудь в Бристоле, есть пасту каждый день и не зависеть ни от кого. Но он этого не делал, и они оба знали почему, никогда не называя это вслух. — Харгривз хочет видеть тебя в компании, — сказал отец. — Через год — должность аналитика, через три — партнёрство. Это конкретное будущее. Это… — Твоё будущее, — сказал Ландо. — Не моё. Тишина получилась иной, не пауза, а что-то окончательное, словно захлопнутая дверь. — Тогда иди строить своё, — сказал отец. Тихо. Без злости, что было хуже злости. Ландо встал, взял куртку с вешалки, взял ключи от машины и вышел. ___ Он ехал без цели. Это было привычно, поскольку он часто так ездил, когда нужно было думать или, наоборот, перестать думать: просто садился и ехал, куда ведёт дорога и собственное настроение. Обычно это занимало час, два, потом он разворачивался. Но сегодня разворачиваться не хотелось. Зарядное устройство в машине, сломавшееся неделю назад, так и осталось не купленным, несмотря на все намерения, и телефон сел где-то через час езды, молча и без предупреждения, просто погас, и Ландо остался один, без навигатора, без музыки, только с дорогой и своими мыслями, которые он не хотел думать. Он ехал на север, что понял по изменившимся пейзажам: стало холоднее, зеленее, холмы поднялись выше и стали темнее, деревья вдоль дороги — гуще. Небо он видел лишь в полосе между кронами, оно было поздним, осенним, уже почти без цвета. Где-то он свернул не туда. Потом ещё раз. Дорога сужалась, и он не разворачивался, потому что думал: ещё немного, потом развернусь, но вскоре это превратилось в игру или в упрямство, и он продолжал ехать. Запах он почувствовал раньше, чем увидел что-нибудь. Дым был тяжёлым, торфяным, настоящим. Ландо опустил стекло, и холодный воздух ударил в лицо, и запах стал сильнее и немного другим, как будто в нём было что-то ещё, что-то под торфом, более старое. Потом из темноты вырос шпиль. Ландо притормозил. На пригорке стояла старая церковь из серого камня с узкими окнами, в одном из которых горел тусклый свет. Вокруг неё был городок: несколько улиц, дома с тёмными окнами, фонари, горящие тем жёлтым светом, который бывает только в очень старых местах: не тёплым, а каким-то янтарным, почти медовым, и при этом не освещающим ничего вокруг, только себя. Было тихо. Не тихо, как в ночном городе, где за тишиной угадывается движение в виде машин, чужих разговоров, чужой жизни за закрытыми окнами. Тихо иначе, как будто тишина здесь была не отсутствием звука, а его противоположностью, чем-то плотным, самостоятельным, живым. Ландо выключил двигатель. Он сидел несколько минут в темноте и слушал эту тишину, и она слушала его в ответ, и это ощущение было таким отчётливым, что у него мурашки прошли по затылку. Он поёжился, списав это на холод, пробирающийся в открытое окно, и поднял стекло. Потом потянулся за камерой, лежавшей на заднем сиденье, как всегда, в чехле, с собой везде и всегда, по давно отработанному рефлексу, и посмотрел на город через объектив. В видоискателе Греймур выглядел иначе. Он не мог объяснить, в чём именно разница, хотя ничего не изменилось: те же дома, тот же шпиль, тот же жёлтый свет фонарей. Но что-то в пропорциях, что-то в том, как тени ложились не туда, где должны были лежать, что-то в окне церкви, где свет двигался, медленно, почти неуловимо, как будто там горела свеча, хотя электрические лампочки так не движутся. Ландо опустил камеру. Надо было развернуться. Найти трассу, найти заправку с розеткой, зарядить телефон. Найти ближайший город, снять номер, утром разобраться. Он вышел из машины. Не потому что решил войти в городок, а просто потому что ноги затекли от долгой езды, и воздух был нужен, свежий и холодный, и он стоял у машины и смотрел на шпиль, и не было в нём ничего угрожающего, только что-то очень, очень старое. — Заблудились? Голос был спокойным, ровным, без интонации вверх или вниз, представляя собой просто констатацию, и Ландо резко обернулся. Человек стоял в нескольких метрах, и Ландо не слышал его шагов, хотя гравий должен был скрипеть. Молодой, примерно его возраста или чуть старше, светловолосый, в тёмном пальто поверх чего-то белого, что в темноте Ландо не сразу разглядел как воротничок. Белый воротничок священника. Он стоял спокойно, руки в карманах, и смотрел на Ландо без удивления. Совсем без удивления, как смотрят на нечто, к появлению которого привыкли. — Да, — сказал Ландо. — Немного. Священник кивнул. — Все сюда немного заблудились, — сказал он. — Меня зовут Оскар. Идёмте, я покажу, где можно остановиться на ночь. Он развернулся и пошёл к улице, и Ландо, не успев ничего решить, обнаружил, что идёт следом, с камерой в руке и холодным чувством в груди, которое он ещё не умел назвать, но которое позже научится узнавать: ощущение, что какая-то дверь только что закрылась у него за спиной. ___ Оскар шёл быстро и уверенно, словно человек, давно переставший смотреть под ноги на этой дороге. Ландо шёл следом и смотрел под ноги, потому что освещение на улицах Греймура было таким, что он не был уверен, где кончается мостовая и начинается всё остальное. Фонари давали свет, но как-то неправильно, слишком вертикально, что ли, слишком прямо вниз, не рассеиваясь в стороны, так что пятно под каждым столбом было почти белым, тогда как пространство между ними погружалось в почти чёрную темноту, и глаза не успевали перестраиваться. Ландо несколько раз оступался на неровных камнях мостовой и каждый раз не произносил ничего вслух, будь то из упрямства или из нежелания выглядеть совсем уж беспомощно перед человеком, шедшим впереди с таким видом, будто ночь и кривые камни его нисколько не касались. — Далеко? — спросил Ландо. — Нет. Это была первая реплика за три минуты ходьбы, и Оскар произнёс её ровно, не оборачиваясь. У него была такая манера говорить, без лишнего, без тех мелких словесных прокладок, которые большинство людей вставляют между мыслями, чтобы не было неловко молчать: «ну», «вот», «в общем», «как бы». Оскар, судя по всему, молчать умел и не считал это неловким. Это Ландо отметил почти сразу и решил, что это, наверное, профессиональное. Священники, наверное, умеют молчать. Им это по должности положено. Ландо огляделся. При свете, если его можно было так назвать, Греймур выглядел иначе, чем из машины. Ближе. Дома из серого камня подступали вплотную к дороге, и у каждого были тяжёлые деревянные ставни, закрытые несмотря на то, что было всего около полуночи. Ни одного освещённого окна. Ни одного звука за стенами: ни телевизора, ни голосов, ни того бытового шума, который всегда просачивается сквозь стены жилых домов, чашки, шаги, чужая жизнь, приглушённая, но живая. Здесь не было ничего. Как будто за каждой закрытой ставней не было не то что людей, а даже пространства. Как будто дома снаружи существовали, тогда как изнутри их как будто не было. Ландо поморщился. Это была глупая мысль. Поздно, он устал, он провёл за рулём несколько часов, поругался с отцом и не ел с обеда, так что неудивительно, что в голову лезет всякое. — Как называется этот городок? — спросил он. — Греймур. — Я имею в виду официально. На картах. Пауза. Оскар не замедлил шага. — Греймур, — повторил он. — Официально тоже. — Я его не нашёл на навигаторе. — Знаю. Это «знаю» прозвучало странно, не как «да, бывает, маленькие места не всегда отмечены», а как «да, я знаю, почему». Ландо хотел спросить, что именно он знает, но они свернули за угол, и он увидел дом. Отдельно стоящий, двухэтажный, чуть в стороне от ряда остальных, с вывеской над дверью. Вывеска была старая, деревянная, с облупившейся краской, буквы почти стёрлись, но при свете фонаря можно было разобрать: «The Ashen Arms». Под буквами красовался выжженный силуэт чего-то, что Ландо в первую секунду принял за корону, но приглядевшись понял, что это, скорее всего, ветви. Или кости. — Постоялый двор? — сказал он. — Что-то вроде того. Оскар толкнул дверь и вошёл первым. Внутри было теплее, чем снаружи, и пахло деревом и чем-то пряным, старыми травами, можжевельником, чем-то ещё, что Ландо не мог назвать точно, но что напомнило ему церкви, в которые он иногда заходил в детстве, не из веры, а из любопытства и потому что внутри было прохладно летом и можно было посидеть в тишине, и никто не спрашивал, зачем ты здесь. Этот особенный запах пространства, которое помнит очень много людей и очень много времени. Помещение, небольшое, со стойкой справа, несколькими столами с деревянными стульями, камином в дальней стене, не горящим сейчас, но со свежей золой, не имело ничего на стенах. Никаких картин, никаких фотографий, никаких охотничьих трофеев или оловянных кружек на полках, как бывает в таких местах в кино. За стойкой сидела женщина. Пожилая, лет шестидесяти пяти, может, семидесяти, с коротко стриженными седыми волосами, остриженными без особой заботы о форме, и руками, сложенными на столешнице с аккуратностью человека, который сидит именно вот так уже очень, очень долго и давно нашёл в этой позе что-то вроде равновесия. Она не читала, не смотрела в телефон, а просто сидела и смотрела в точку где-то над входной дверью, и когда они вошли, перевела взгляд на них без спешки, как человек, который не вздрагивает от неожиданностей, потому что давно ожидает всё. Она посмотрела на Оскара. Потом на Ландо. Потом снова на Оскара. — Приезжий, — сказала она. Это был не вопрос, а утверждение, констатация, произнесённая тем же тоном, каким говорят «дождь» или «холодно», просто называя то, что есть. — Заблудился, — сказал Оскар. Женщина кивнула с таким видом, как будто это была привычная формулировка, устойчивый местный эвфемизм, понятный всем без объяснений. Как будто «заблудился» здесь означало что-то более конкретное и окончательное, чем просто потерял дорогу. — Комната на втором этаже свободна. — Она достала ключ из-под стойки и положила его на дерево. — Завтрак с восьми. — Спасибо, — сказал Ландо. Он взял ключ. На простом металлическом брелоке была цифра «4», написанная чернилами, старыми, выцветшими почти до призрачного, почти исчезнувшего. — Сколько стоит? — спросил Ландо. — За ночь? Женщина посмотрела на него. Потом на Оскара. Потом снова на него. — Потом разберёмся, — сказала она. Это тоже прозвучало странно, не уклончиво, а как будто «потом» здесь имело другое значение, более растянутое. Ландо убрал ключ в карман и больше не спрашивал. ___ Лестница была деревянной, узкой, с перилами, которые он на всякий случай не трогал, поскольку они выглядели ненадёжно. Коридор наверху был таким тёмным, что Оскар, шедший впереди, достал телефон и включил фонарик, жест, который Ландо заметил и запомнил: значит, электричество на этаже было, но не включалось автоматически. Значит, выключатель где-то был, значит, кто-то его выключил, не включив снова. Комната за дверью с цифрой «4» была небольшой, чистой и холодной, причём не неприятно холодной, а нежилой: камин в углу явно не топили несколько дней, а может, дольше. Кровать с металлической рамой и тёмно-серым покрывалом. Стол, стул, узкое окно с белой льняной занавеской. На стене напротив кровати висел простой деревянный крест. Ландо посмотрел на него дольше, чем собирался. — Зарядное устройство есть? — спросил Оскар из дверей. — У вас телефон… — Сел, — сказал Ландо. — Нет. Сломалось зарядное в машине, я всё собирался купить. — Я принесу завтра. У меня есть запасное. — Спасибо. Пауза. Оскар стоял в дверях, не входя, остановившись ровно на пороге, как будто соблюдал какую-то невидимую границу, которую не хотел пересекать без приглашения, и Ландо подумал, что это, наверное, тоже профессиональное. Священники, наверное, умеют чувствовать чужие границы. При свете тусклой комнатной лампочки, одной, под потолком, Оскар выглядел иначе, чем на улице. Там он был просто силуэтом с белым воротничком в темноте. Здесь Ландо видел лицо нормально, без фонарей и теней: правильные черты, светлые волосы, светлые глаза, серые, кажется, или голубые, в этом освещении было сложно сказать. Молодое лицо, заметно моложе, чем Ландо ожидал от человека, который носит воротничок священника, лет двадцать пять, не больше. И это выражение: ровное, внимательное, с усталостью, которая шла не от этого дня, а от чего-то более длинного. Усталость, которая стала фоном, частью лица, как стала бы морщиной со временем. — Вы здесь давно? — спросил Ландо. — В этом городе. — Три года. — И как? Оскар смотрел на него несколько секунд. Потом: — Привыкаешь. Это слово прозвучало не как ответ и не как утешение, скорее как предупреждение, сформулированное нейтрально, чтобы не звучать как предупреждение. Ландо это почувствовал в том лёгком, почти незаметном несовпадении между сказанным и подразумеваемым, и не стал тянуть дальше. — Утром покажете, как выехать на трассу? — сказал он. — Навигатор сдох вместе с телефоном, я немного запутался в дорогах. Оскар посмотрел на него. Потом посмотрел мимо, в темноту коридора, и на секунду Ландо подумал, что тот не ответит, но Оскар кивнул, почти незаметно. — Утром посмотрим, — сказал он. Это было не обещание. Это было признание того, что утро ещё не наступило, и до него можно не думать о том, что будет после. Ландо не стал настаивать. — Спокойной ночи, — сказал Оскар и закрыл дверь. ___ Ландо сел на кровать, не раздеваясь. Он сидел и слышал, как стихают шаги на лестнице, ровные и неторопливые, потом коридор, потом входная дверь внизу, и всё. Абсолютная тишина, плотная и ровная, как вата, навалилась сразу, как только последний звук растворился. Он давно не слышал такой тишины. В Бристоле за окном всегда было что-то: машины, чужие разговоры за стеной, в три ночи — всё равно что-то, отдалённое, приглушённое, но живое. Здесь не было даже отдалённого. Как будто снаружи не было ничего, ни города, ни холмов, ни неба. Как будто этот дом стоял в пустоте, и за стенами начиналась не улица, а отсутствие. Ландо встал, подошёл к окну, отвёл занавеску. Улица внизу была пустой. Фонарь горел всё тем же вертикальным светом. Дома стояли с закрытыми ставнями. На другом конце улицы, там, где дорога поворачивала к церкви, был виден шпиль, чёрный против чуть более светлого неба, тонкий и острый, и в том же узком окне, в котором Ландо видел свет ещё из машины, свет горел до сих пор. Не яркий, а тусклый, жёлтый, тот же янтарный оттенок, что у уличных фонарей. Он смотрел на это окно и думал о том, что делает человек в одиночестве в церкви в полночь. Молится, наверное. Или читает. Или просто сидит в той тишине, которая в церквях бывает другого качества, более обжитой и населённой, несмотря на пустоту. Ландо бывал в церквях достаточно, чтобы знать это, ощущение, что воздух внутри несёт в себе всё, что когда-либо было в нём сказано и помолено, и слова никуда не уходят, просто становятся частью стен. Он потянулся за камерой, лежавшей на столе, поскольку он снял её с плеча, войдя, и положил туда машинально, и он взял её в руки с тем привычным ощущением правильности, которое всегда появлялось, когда камера оказывалась там, где ей и место: в руках. С камерой мир становился понятнее. Рамка кадра давала то, чего не давало просто зрение: выбор. Ты сам решал, что входит в кадр, а что нет. Ты превращал огромное и бесформенное в конкретное и маленькое. Это было, наверное, единственное, что Ландо умел делать по-настоящему хорошо, и отец об этом знал, и именно поэтому это так болело. Он поднял камеру и посмотрел на улицу через объектив. В видоискателе улица выглядела иначе. Он не сразу понял, в чём именно разница, хотя ничего не изменилось: те же дома, тот же шпиль, тот же жёлтый свет фонарей. Но что-то в пропорциях было не то, что-то в том, как тени ложились немного не туда, куда должны были ложиться при этом освещении. И окно церкви, где свет двигался, медленно, почти неуловимо, как движется свет свечи на сквозняке, хотя в закрытом окне сквозняка быть не может, хотя церковный свет — это электричество, а электрические лампочки так не движутся. Ландо нажал кнопку. Посмотрел на снимок. На снимке было пять фонарей. На улице, как он считал по дороге, было три. Он поднял взгляд. Считал ещё раз, медленно, от угла до угла. Три. Потом снова посмотрел на снимок на маленьком дисплее камеры. Пять. Он закрыл камеру. Подумал, что это артефакт съёмки через стекло: отражение, двойное преломление, световой след от ламп за спиной. Он фотографировал двадцать лет своей жизни и знал, что стекло даёт странные эффекты. Это было объяснимо. У всего было объяснение, если подходить к вещам нормально и без предрассудков. Он лёг на кровать, не раздеваясь, и уставился в потолок. Балки над головой были старые, почти чёрные, с трещинами вдоль волокна, с потёмневшими железными скобами там, где соединялись. Ландо смотрел на них и думал об отце, потому что после нескольких часов езды и всего остального это была, пожалуй, единственная привычная вещь, о которой можно было думать. Отец сказал: тогда иди строить своё. И Ландо ушёл. Это было правильно или нет? Наверное, это было неправильно: уходить, хлопнув дверью, снова, в двадцать четыре года. Наверное, надо было остаться и говорить до тех пор, пока один из них не уступит или пока они оба не устанут настолько, чтобы уступить друг другу. Но Ландо не умел так, не умел оставаться в комнате, где ему говорили, что его выборы неправильные и его жизнь неправильная. Он умел уходить. Это у него получалось хорошо. Интересно, думает ли отец о нём сейчас. Скорее всего, нет. Скорее всего, сидит с бокалом и читает что-нибудь, с тем выражением человека, который сделал всё, что мог, и теперь мяч на другой стороне. Ландо закрыл глаза. Тишина снаружи была такой же. Ровной, плотной, населённой ничем. Или, что пришло на самой границе сна, когда уже нельзя сказать, думаешь ты или видишь сон, ненаселённой не ничем, а чем-то, у чего не было звука. Чем-то, что умело быть тихим так же хорошо, как умел молчать Оскар. Он заснул. Сны не запомнились, оставив лишь общее ощущение, которое осталось утром и которое он долго не мог назвать словом, а потом назвал: тепло. Во сне было тепло, не температурное, а иного рода, свойственное моментам, когда рядом кто-то живой, когда ты не один в темноте. И что-то дышало, медленно и глубоко, гораздо медленнее, чем дышит человек. Как будто что-то очень большое спало рядом, и его дыхание было ровным и старым, и это было не страшно. Это было хуже страха, поскольку было хорошо. ___ Утро в Греймуре приходило медленно. Не так, как обычно, резко, с будильником или солнцем в окно или с чьим-нибудь голосом за стеной. Здесь свет прибывал постепенно, будто нехотя, будто кто-то поворачивал реостат с большой осторожностью, боясь спугнуть. Ландо проснулся в полной тишине и несколько секунд не мог понять, где он и который час. Часов не было. Телефон мёртв. Он выглянул в окно: небо было ровным серым, без солнца и без теней. Такое небо не говорит ничего о времени: могло быть восемь утра, мог быть полдень. Он умылся холодной водой, поскольку горячей в кране не было, или он просто не нашёл, как включить, натянул куртку, взял камеру и спустился вниз. В общем зале был завтрак, не богатый: хлеб, масло, яйца, варёные вкрутую, чай в большом фаянсовом чайнике, мёд в плошке. Всё это стояло на центральном столе, накрытое на несколько человек. За столом сидели четверо: мужчина лет сорока с газетой, которую он не читал, держа перед собой, хотя взгляд был не на словах; женщина примерно того же возраста, евшая методично, без удовольствия, как выполняла задачу; пожилая пара, сидевшая рядом, плечо к плечу, и не разговаривавшая. Ландо сел на свободный стул. Налил чаю. Никто не посмотрел на него, вернее, посмотрели, но тем же образом, что и все остальные в Греймуре: мимо, чуть левее, как будто за его плечом было что-то более интересное или важное, и Ландо снова непроизвольно оглянулся, увидев только стену. — Доброе утро, — сказал он. — Доброе, — сказал мужчина с газетой. Остальные не ответили, но это не выглядело грубостью. Скорее это было похоже на людей, которые давно живут в одном пространстве и уже не нуждаются в словах для того, чтобы сосуществовать. Ландо ел хлеб с маслом и пил горячий чай и пытался понять, что именно не так с этим завтраком, не с едой, поскольку с едой было нормально, и понял только когда уже доедал: никто за столом не разговаривал. Четыре человека сидели за одним столом и завтракали в абсолютном молчании, и молчание это было не напряжённым, не отчуждённым, а просто обычным. Как будто потребность в разговоре во время еды давно атрофировалась от неупотребления. Ландо сказал «спасибо» в пространство, встал и вышел на улицу. ___ Снаружи было холоднее, чем он ожидал: октябрьский воздух, острый и сырой, с запахом торфа и ещё чего-то, что он уже начинал идентифицировать как запах самого Греймура: что-то старое, немного минеральное, как запах глубокого колодца или старого камня в церкви. Ландо поднял камеру. Это был его способ думать, его способ понимать пространство: смотреть через объектив, потому что в рамке кадра мир становился меньше и яснее, поддавался изучению. Он снимал улицы, а именно брусчатку, мокрую от ночного тумана, блестящую равномерно, без солнечных бликов, потому что солнца не было. Дома из серого камня, у каждого теперь ставни были открыты, хотя он запомнил, что ночью все были закрыты. Церковный шпиль с разных углов: прямо, сбоку, снизу, задрав голову так, что шея заныла. Он любил снимать архитектуру снизу, что давало ощущение, что здание больше себя, что оно уходит вверх бесконечно, за пределы кадра. Он снимал людей со спины, как всегда. Фотографировать людей в лицо без разрешения он не любил: это было вторжением в то, что тебе не отдавали. Спина же была другим делом. Спина человека показывает его в движении, в своём пространстве, без маски, которую надеваешь, когда знаешь, что на тебя смотрят. Но в Греймуре с людьми было что-то странное. Не плохое, а именно странное. Они двигались нормально, ходили по делам, несли сумки, открывали двери, но в их движениях не было случайности. Не было того неожиданного и непредсказуемого, что Ландо всегда любил в уличной фотографии, того момента, который происходит раньше, чем человек успевает его контролировать. Здесь каждый жест был точным, каждый шаг приходился ровно туда. Как будто кто-то давно отрепетировал всё это и теперь воспроизводил без ошибок. Он нашёл старика на скамейке у дома. Тот сидел неподвижно, так что Ландо сначала вообще не понял, что это человек, а не фигура, пока не увидел в видоискателе моргание: редкое, медленное, как будто для него это требовало усилий. Ландо опустил камеру и посмотрел прямо. Старик смотрел в его сторону тем же взглядом, немного левее, и Ландо уже хотел пройти мимо, когда старик сказал: — Новенький. — Да, — сказал Ландо. — Проездом. Старик посмотрел на него с чем-то, что в другом человеке, в другом месте, Ландо назвал бы жалостью, но всё же это было не совсем подходящее слово. Так смотрят на того, кто ещё не знает того, что ты знаешь давно и давно уже принял. И объяснять нет смысла, потому что объяснение не поможет — человек должен дойти сам. — Как занесло? — спросил старик. — Свернул не туда. — Все так говорят, — сказал старик. Пауза. — Все так и есть, — добавил он. — Все, кто приехал. Свернул не туда. — Он помолчал. — Только не туда бывает разное. Ландо хотел спросить, что это значит, но старик закрыл глаза и вернулся к своей неподвижности, так полно и окончательно, как засыпают, хотя спать было рано. Ландо постоял ещё секунду, потом пошёл дальше. __ К машине он вернулся через час. Она стояла там, где он её оставил, на краю улицы, у самого начала дороги, ведущей из Греймура в ту сторону, с которой он приехал. Он сел, завёл двигатель, тронулся. Дорога была той же, что вчера ночью: гравий, потом асфальт, деревья, смыкающиеся аркой над головой. Ландо ехал и считал время на часах в машине. Пять минут. Десять. Пятнадцать. Дорога забирала вправо, потом шла прямо, потом забирала влево, что было обычным для дороги в холмистой местности, для обычных поворотов. На двадцатой минуте она вышла на пригорок. Ландо нажал на тормоз. Внизу был Греймур. Те же серые крыши, тот же шпиль, та же улица, та же церковь на пригорке чуть выше. Он смотрел на это. Потом посмотрел в зеркало заднего вида: дорога уходила назад, туда, откуда он приехал. Дорога не заканчивалась тупиком, не поворачивала обратно, не делала ничего видимо странного. Просто куда-то вела, и куда-то привела. Вот сюда. Он развернулся и поехал другим маршрутом. Нашёл поворот направо, которого не брал вчера, узкий, почти заросший с обеих сторон кустарником, но проходимый. Проехал по нему. Дорога петляла, поднималась на холм, открывала вид на поля, безлюдные и серые, с пожухлой октябрьской травой, потом снова заходила в лес. Ландо ехал и думал: на этот раз точно. Это другой маршрут, другая сторона, это должно вести на трассу. Деревья расступились. Шпиль. Ландо остановился посреди дороги и заглушил двигатель. Сидел. Сердце билось нормально. Дыхание было нормальным. Никакой паники, только ясность, холодная и абсолютная, какая бывает, когда что-то перестаёт быть предположением и становится фактом. Он не выедет. Не этим маршрутом, не другим. Что-то здесь было устроено так, что дороги замыкались, и это было не навигационная ошибка, не усталость, не перепутанные повороты. Это было что-то другое. Что-то, у чего было намерение. Он достал камеру. Сфотографировал шпиль через лобовое стекло автоматически, как всегда, когда нужно было что-то зафиксировать. Посмотрел на снимок. На снимке шпиль был там, где и должен был быть, но у основания церкви, там, где в реальности была просто стена из серого камня, на снимке была дверь. Низкая, деревянная, с кованой петлёй. Он поднял взгляд на настоящую церковь: стена и никакой двери нет. Он поднял камеру, посмотрел в видоискатель. Дверь была там, в видоискателе, у основания стены. И пока он смотрел, она медленно открылась. Не в видоискателе: за секунду до этого открылась боковая дверь церкви, которую Ландо раньше просто не замечал, и на ступенях появился Оскар. В том же тёмном пальто, с тем же белым воротничком, с руками в карманах. Он стоял и смотрел на машину. На Ландо. Без удивления. Ландо вышел из машины и хлопнул дверью, может быть, чуть сильнее, чем нужно. Прошёл через двор, остановился в нескольких шагах. Между ними было пространство, камера на ремне и то холодное, острое, что он нёс в груди последние двадцать минут и которое не было злостью, но было похоже на злость изнутри. — Вы знали, — сказал он. Оскар смотрел на него, потом мимо него, в сторону холмов, и на секунду у него было то выражение, что у всех местных, взгляд немного левее. Только на секунду. Потом снова на Ландо. — Да, — сказал он. Без извинений, без поспешных объяснений, без той суеты, с которой люди обычно говорят правду, которую долго скрывали. Просто: да. Ровно и прямо, как всё, что он говорил. Ландо молчал. Секунду, две. — Что это за место? — спросил он наконец. Оскар посмотрел на него. Потом на камеру. Потом снова на него. — Идёмте, — сказал он. — Я поставлю чайник. Это не разговор для улицы. Он развернулся и пошёл обратно к двери церкви, и Ландо, который мог бы остаться стоять или сесть обратно в машину, чтобы попробовать снова, третий, четвёртый, десятый раз, не сделал ни того ни другого. Потому что знал уже с той же холодной ясностью, что имел, сидя посреди дороги с заглушенным двигателем: это ничего не изменит. Он пошёл следом. Камеру не убрал.

***

Чайник у Оскара был старый, жестяной, почерневший по дну, с ручкой, обмотанной изолентой там, где треснула оригинальная пластмасса. Он поставил его на плиту и зажёг огонь и смотрел на синий кружок пламени, потому что это давало ему несколько секунд, в течение которых можно было не оборачиваться на человека, сидящего за его столом. Дом при церкви был маленьким. Три комнаты: кухня-гостиная, спальня, то, что Оскар использовал как кабинет. Кухня была самым обжитым пространством, не потому что он много готовил, а потому что здесь было тепло от плиты и потому что стол давал место для книг, которых было слишком много для кабинета. Книги были везде: на столе, на подоконнике, на двух самодельных полках из досок и кирпичей, сооружённых им в первый же месяц, потому что иначе некуда было деть привезённое и найденное. На полках стояло разное, включая то, что он привёз с собой (богословие, патристика, история английской церкви), и то, что нашёл здесь, в доме, оставленное предыдущим священником: более странное, более разное. Несколько томов по кельтскому фольклору. Книга на латыни без названия на обложке, с рукописными пометками на полях. Тонкая брошюра о дохристианских культах Северной Шотландии, изданная в 1931 году. Оскар читал всё это. Ничего другого делать здесь, в общем-то, не было. Он чувствовал присутствие Ландо за столом. Оскар за три года привык к тишине этого дома, к тому, как она ощущается: ровно и пусто. Присутствие чужого человека меняло качество тишины, делая её более населённой, с дыханием и теплом. Последний раз кто-то чужой сидел за этим столом… Оскар попытался вспомнить и не смог. Больше года назад, наверное. Может, полтора. Он достал две обычные белые чашки с маленькими трещинами в глазури и поставил их на стол. Взял чайник и сел напротив. Ландо смотрел на него. У него было хорошее лицо для злости, не потому что оно было злым, а потому что было открытым: всё, что он чувствовал, было на нём написано ровно и чётко, без слоёв. Сейчас там было это холодное, острое, не злость, но что-то близкое. И под ним было то, что Оскар узнал сразу, поскольку три года назад видел его в зеркале: растерянность человека, который обнаружил, что мир работает не так, как он думал. Что правила, которые он знал, не применяются. Ландо взял чашку обеими руками, и, поскольку она была горячей, он, кажется, не возражал против этого, и спросил: — Что это за место? Оскар сделал глоток чаю. Подумал не о том, говорить ли, поскольку это он решил ещё во дворе, а о том, с чего начинать. За три года у него не было практики объяснять это вслух. Он знал всё, что знал, и думал об этом постоянно, но думать и говорить были разными вещами, и слова за три года успели заржаветь от неупотребления. — С чего вы хотите начать? — спросил он. — С того, почему я не могу уехать. — Хорошо. — Оскар поставил чашку. — Тогда сначала нужно объяснить, кто попадает в Греймур. Не все, кто сюда приезжает, остаются. Местные жители могут уезжать и возвращаться. Люди, приехавшие сюда намеренно, по делу или по выбору, тоже могут уехать. Дорога их выпускает. — А нас — нет. — А нас — нет. — Почему? Оскар помолчал, но не потому что не знал ответа, а потому что ответ был из тех, которые сложнее звучат вслух, чем в голове. — Потому что мы приехали сюда, убегая. —И снова он произнёс это ровно, без единного скачка интонации. — Не обязательно от чего-то конкретного. Просто… с тем ощущением, что за спиной что-то, от чего нужно прочь. Место это чувствует и держит. Ландо смотрел на него. — Вы хотите сказать, что это что-то сверхъестественное? — сказал он без насмешки, поскольку вопрос был искренним. — Я не знаю, как это называть, — честно сказал Оскар. — Я три года пытаюсь найти слово. Лучшее, что у меня есть, это «принцип», как принцип работы ловушки. Ловушка не злая и не добрая. Она просто работает так, как работает. — Кто её построил? — Никто. Она была здесь раньше, чем здесь были люди. — Оскар взял чашку снова, просто чтобы держать что-то в руках. — Люди потом пришли и поселились, потому что это место давало им что-то. Я не знаю, что именно давало первым, тем, кто пришёл тысячу лет назад. Потом пришла церковь. В 1743 году её построили на этом месте. Но это было… — он замолчал на секунду, подбирая слово, — …не освящение места, а скорее усыновление. Место взяло церковь и стало ею пользоваться. Ландо слушал. Оскар видел, как он слушает: не отмахиваясь и не ища рационального объяснения, просто принимая информацию. Это было неожиданно. Большинство людей на этом этапе начинало возражать. — Пользоваться как? — спросил Ландо. И вот здесь Оскар остановился. Потому что это был вопрос, на который ответ знал, но который произносить вслух было сложнее всего. Потому что это был вопрос о нём самом, о том, что он делал три года. О том, что он продолжал делать. — Приходит ли к вам кто-нибудь на исповедь? — спросил он неожиданно для себя, задав вместо ответа вопрос. Ландо нахмурился. — Я не священник. — Нет, я не в этом смысле. Я имею в виду, приходит ли к вам кто-нибудь рассказывать что-то тяжёлое? Что-то, что давно несут и хотят отдать? — Ну… — Ландо подумал. — Иногда. Незнакомые люди в барах, бывает. Или в поездах. — Почему незнакомые? — Потому что незнакомому проще. Он не знает тебя, ты его не знаешь. Можно сказать всё — и всё останется между вами, исчезнув, когда разойдётесь. — Именно, — сказал Оскар. — Именно так люди думают об исповеди. Что она уничтожает тяжесть. Отдаёшь — и становится легче. Уходишь налегке. — И это не так? — Это так, — сказал Оскар. — Человеку становится легче. Но тяжесть никуда не исчезает. Она просто… меняет носителя. — Он сделал паузу. — Обычно, в нормальной исповеди, в любой церкви, в любом месте, она уходит, растворяется. Это называется отпущение грехов. Это работает, я видел, как это работает. Но здесь не так. Ландо смотрел на него. — Здесь тяжесть не растворяется. Она остаётся в стенах, в камне, в чём-то, что живёт в этих стенах и под ними. И это что-то ею питается. Долгое молчание. — И вы это знали, — сказал Ландо наконец. — Три года. И продолжали исповедовать людей. — Да. — Почему? Оскар поднял взгляд. — Потому что люди приходят и им нужно отдать то, что они несут. И если они не отдают здесь, это остаётся в них. И я видел, что происходит, когда тяжесть остаётся в них. — Он говорил спокойно, без апологетики, без самооправдания. Просто объяснял механику. — Через месяц или два они меняются. Становятся… тяжёлыми. Не злыми или опасными, а просто тяжёлыми. Как будто внутри что-то сгустилось и тянет вниз. Они перестают разговаривать, перестают двигаться так, как двигаются нормальные люди. Вы видели местных? — Взгляд мимо, — сказал Ландо. — Да. Это люди, которые давно не исповедовались. Или которых это место… заняло изнутри. Оно не берёт насильно. Оно просто ждёт, пока тяжесть накопится достаточно, чтобы человек пришёл сам. Ландо смотрел в чашку. Потом: — Значит, исповедь для него — это еда. — Да, — сказал Оскар. — И вы его кормите. Это не было обвинением, просто констатация, произнесённая с той же прямотой, с которой Оскар сам всё это говорил. Ландо, видимо, умел говорить прямо. — Я кормлю его, чтобы оно не брало иначе. Ещё одна пауза, более долгая. — А кто здесь ещё застрял? — спросил Ландо. — Как мы. Приехал не по своей воле. — Восемь человек, — сказал Оскар. — Включая меня. Теперь девять. — Вы их не видели? — Видел. — Оскар отпил чаю. — Но со временем они… сливаются. Перестают быть заметными. Некоторые живут отдельно, некоторые — в постоялых дворах, как вы. Они редко выходят, редко разговаривают. Вы их, возможно, видели за завтраком — просто не знали, что смотрите на них. Ландо вспомнил молчащих постояльцев за столом в «Ashen Arms». Мужчину с газетой, женщину, пожилую пару. Он подумал, что, возможно, не все они были местными. — Вы с ними общаетесь? — спросил он. — С некоторыми. — Оскар помолчал. — С большинством сложно. Они… по-разному справляются. Кто-то принял это быстрее, а кто-то до сих пор пытается уехать — каждый день, каждую неделю. Это… — Это что? Оскар поднял взгляд. — Это больно наблюдать, — сказал он просто. Ландо смотрел на него долго и прямо, не отводя и не отмахиваясь взглядом в сторону, как местные, а в упор. Оскар привык, что люди так не смотрят, по крайней мере здесь, в Греймуре. Он привык к взглядам мимо, к взглядам сквозь. Прямой взгляд был неожиданным, как холодная вода. — А вы? — спросил Ландо. — Как справляетесь вы? Оскар подумал. — Я читаю, — сказал он. — И жду. — Чего ждёте? — Не знаю. — Это была правда. — Чего-нибудь, что изменит условия. Мне кажется… мне кажется, у этого есть предел. У любого голода есть предел насыщения. Я ищу, где этот предел у него. — И нашли? — Нет. Молчание было другим теперь, не тем первым молчанием за завтраком в постоялом дворе, не тем ночным молчанием улицы. Это было молчание двух людей, которые только что сказали друг другу что-то настоящее и теперь сидели с этим и не торопились. Ландо поставил чашку. — Можно я сфотографирую церковь? — спросил он. — Внутри. Оскар посмотрел на него. Потом на камеру, которую Ландо так и не убрал, поскольку она лежала на столе рядом с его рукой. — Зачем? — спросил он, не возражая, а просто понимая. — Потому что камера видит то, что я не вижу просто так, — сказал Ландо. — Я уже заметил ночью. — Он взял камеру, пролистал снимки, показал Оскару экран. — Вот. Три фонаря на улице, а на снимке — пять. Оскар взял камеру осторожно, как берут чужую вещь, и посмотрел на снимок. Потом поднял взгляд на Ландо. — Вы это видели и легли спать? — сказал он. — Ну, — сказал Ландо, — куда деваться. Оскар неожиданно для себя почти улыбнулся. Причём впервые за долгое пребывание здесь. — Идёмте, — сказал он и встал. ___ Церковь изнутри была Оскару знакома до последнего камня. Три года — это много. Достаточно, чтобы знать, какая половица скрипит под левой, а не под правой ногой. Знать, в какое время дня свет из восточного окна падает на алтарь так, что это почти красиво, а в какое время — просто ровно и серо. Знать, что в левом углу, за исповедальней, зимой тянет холодом из трещины в стене, которую он заделывал дважды и которая каждый раз появлялась снова. Он знал эту церковь. Он жил в ней, не физически, но почти. Ландо вошёл и остановился у порога. Оскар смотрел на него и видел то, что всегда видно в человеке, который входит в церковь впервые, не в смысле первого раза в любую церковь, а в смысле первого раза в эту конкретную. Что-то в позе меняется: чуть тише шаг, чуть выше взгляд. Не обязательно из веры, просто пространство требует определённого отношения к себе и получает его от большинства людей автоматически. Ландо поднял камеру. И начал двигаться. Оскар ожидал, что это будет быстро, что человек пройдёт по периметру, сделает несколько снимков и всё. Но Ландо двигался медленно, методично, с той внимательностью, которую Оскар видел в людях определённого рода, в людях, для которых смотреть было не случайным действием, а практикой. Он останавливался, менял угол, присаживался на колено, чтобы снять снизу, отходил к дальней стене, чтобы взять в кадр что-то целиком. Он фотографировал стены, окна, скамьи, деревянный резной амвон, витражное стекло, маленькое, в восточном окне, почти без цвета, просто геометрический орнамент в свинцовой оправе. Он фотографировал крест над алтарём, долго и с нескольких точек. Оскар стоял у боковой стены и наблюдал и думал о том, что это странно видеть другого человека в этом пространстве через объектив. Обычно люди в церкви смотрели на что-то неподвижное: на алтарь, на крест, на своё отражение в тёмном стекле. А этот смотрел на само пространство, словно оно было субъектом, а не декорацией. Ландо дошёл до алтаря. Оскар видел, как он замедляется ещё больше, чем обычно, останавливается и смотрит вниз. На каменный пол. На одну конкретную плиту. Оскар не двинулся с места. Ландо присел на корточки, провёл пальцем по краю плиты. Потом поднял камеру и сделал снимок прямо вниз, на пол, посмотрел на дисплей и посидел так несколько секунд. Потом обернулся. — Здесь есть люк, — сказал он. Не вопрос. — Да, — сказал Оскар. — Вы о нём знали. — Да. — Как давно? — Два с половиной года. Ландо смотрел на него. Потом на плиту. Потом снова на него. — И никогда не открывали. — Нет. — Почему? Оскар не ответил сразу, потому что это был вопрос, на который у него был ответ, и ответ был: потому что боялся. Но «боялся» — это было слишком простое слово. Это было не то. Это было осознание того, что если откроет, что-то изменится. Не плохо изменится и не хорошо, просто изменится, и после этого уже нельзя будет сделать вид, что не знаешь. Сейчас он знал теоретически. После он знал бы иначе. — Потому что некоторые вещи, — сказал он медленно, — пока не знаешь наверняка, можно жить рядом с ними. А как только знаешь… — Уже нельзя, — сказал Ландо. — Да. Ландо смотрел на плиту. Потом протянул камеру Оскару. — Посмотрите на снимок, — сказал он. Оскар взял камеру и посмотрел на дисплей. На снимке каменный пол церкви. Плита с трещиной по краю — та самая. И люк на снимке был открыт, откинут в сторону, как будто кто-то только что поднял его. И в проёме — свет. Не темнота, не пустота, которой Оскар ожидал, если бы когда-нибудь решился открыть. Свет — янтарный, тёплый, того же оттенка, что фонари на улицах Греймура. Оскар смотрел на снимок долго. Потом поднял взгляд на реальный пол. Плита лежала закрытой. Он вернул камеру Ландо. Между ними было молчание, плотное и наполненное, как тишина в этой церкви всегда была наполненной, не пустое, а такое, в котором что-то присутствовало и ждало. Оскар смотрел на Ландо. На его лицо, которое всё ещё было открытым, всё ещё несло то, что он чувствовал, и теперь там была не злость и не холодная ясность, а что-то более сложное. Что-то, для чего Оскар подбирал слово и не находил сразу. Потом нашёл: любопытство. Не любопытство туриста и не любопытство из страха. Любопытство человека, который нашёл что-то, чего не ожидал найти, и теперь стоит перед этим и хочет знать дальше, чего бы это ни стоило. Оскар узнал это чувство и он помнил его откуда-то из первых недель в Греймуре, ещё до того как всё стало тяжёлым. Когда это место ещё было непонятным, а не изученным. Когда он ещё не знал, что непонятное здесь не становится понятнее, а просто становится известным, а это не одно и то же. — Вы не боитесь, — сказал Оскар. Не обвинение и не восхищение, а просто наблюдение. Ландо посмотрел на него. — Боюсь, — сказал он. — Просто это интереснее, чем страшно. Пока. Пока. Оскар запомнил это слово. — У вас не кончится плёнка? — спросил он. — Это цифровая камера, — сказал Ландо и по его лицу прошло что-то совсем короткое, и Оскар понял, что это была почти улыбка. — Не кончится. — Хорошо, — сказал Оскар. Он не знал, почему сказал «хорошо». Наверное, потому что это было правдой. Потому что три года в этой церкви он был один, и это было не плохо, поскольку Оскар умел быть один, умел давно, но это было долго. И камера в руках этого человека видела то, что Оскар видел иначе, видела структуру того, что здесь происходило, видела сквозь него. И это было, подбирал он слово и останавливался на «нужно». Это было нужно, но не ему лично, а ситуации. Для того, чтобы понять то, что он три года не мог понять один. — Тогда фотографируйте, — сказал он и отошёл к скамье и сел. Ландо поднял камеру. И Оскар сидел на скамье в своей церкви и смотрел, как чужой человек с фотокамерой двигается по пространству, которое Оскар знал до последнего камня, и видит в нём что-то, чего Оскар за три года не видел. Снаружи не было слышно ничего. Только далеко, почти на границе слышимого, что-то тёплое и глубокое дышало внизу, под плитами, медленно и ровно, как всегда. Оно тоже ждало.
Примечания:
5 Нравится 5 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (5)