Часть 1
14 мая 2026 г., 22:11
Солнце пробилось сквозь неплотно задёрнутые шторы и легло на подушку — мягко, почти невесомо, как ложилась ладонь Феликса, когда он гладил его по голове перед сном, и в этом прикосновении света было что-то до боли знакомое, от чего хотелось ещё немного полежать с закрытыми глазами и никуда не спешить. Чонин потянулся в ту сторону, где ночью спал Феликс, ещё не открывая глаз, просто по привычке, просто потому что каждое утро начиналось с этого движения — протянуть руку и нащупать тепло. Но пальцы наткнулись на остывшую простыню. Ещё хранящую лёгкий, почти прозрачный след его запаха — мёд, кокосовое масло, что-то тёплое и родное, — но уже пустую, уже остывшую, уже не его. Чонин провёл ладонью по этому месту, будто надеялся найти там остатки тепла, но простыня была холодной, и только запах — слабый, ускользающий — напоминал о том, что Феликс был здесь, совсем недавно.
Феликс пришёл к нему вчера поздно, когда Чонин уже дремал, свернувшись калачиком под одеялом, и он помнил это не головой — телом: как матрас тихо прогнулся под чужим весом, как знакомая рука обвила его поперёк живота и притянула ближе, как горячее дыхание коснулось затылка. Чонин тогда пробормотал что-то неразборчивое — то ли «пришёл», то ли просто вздохнул, — и снова провалился в сон, чувствуя себя в полной, абсолютной безопасности. А теперь Феликса не было — ушёл, наверное, на запись раньше всех, как уходил всегда: тихо, на цыпочках, потому что однажды Чонин сказал ему: «Можешь меня будить, я не против», а Феликс посмотрел на него долгим взглядом и ответил: «Ты во сне такой спокойный. Я не могу». С тех пор он продолжал уходить, даже не разбудив, только одеяло поправлял перед уходом — сегодня вон тоже поправил. Чонин точно помнил, что с вечера комкал его в ногах, а теперь оно лежало ровно, аккуратно подвёрнутое у плеча, и от этого маленького, почти незаметного жеста в груди разлилось тепло, смешанное с грустью по ушедшему.
Чонин перевернулся на спину, и вместе с этим движением пришла боль в висках — глухая, вязкая, будто кто-то очень осторожно, почти ласково сжимал голову в тёплых ладонях и не отпускал. Он поморщился и приоткрыл глаза. В комнате было тихо — не просто тихо, а той особенной, глубокой тишиной, которая бывает только в пустой квартире и которая не успокаивает, а почему-то тревожит, потому что ты слишком привык к шуму: к тому, как Минхо гремит чайником на кухне и делает вид, что не знает, где лежит сахар, хотя сам же его вчера и переложил; к хрипловатому утреннему смеху Хана, который смеялся надо всем подряд, пока не выпьет кофе, а потом ещё немного после; к тому, как Чанбин роняет крышку от турки, и она катится по столу, а он тихо ругается сквозь зубы, потому что не хочет никого будить. Никто не пел в душе, сбиваясь на высоких нотах. Никто не искал второй носок в коридоре, заглядывая во все углы. Сначала его накрыло страхом, что про него забыли, — а потом он вспомнил.
У него же выходной. Та самая пустая клетка в расписании, которую он выцарапал у менеджера две недели назад и потом ещё три дня боялся, что её чем-нибудь займут. Но не заняли. И сегодня — сегодня он проснётся, когда захочет. Сделает себе поздний завтрак. Достанет ту лавандовую бомбочку для ванны, которую они с Минхо купили в японском магазинчике и которая до сих пор лежала в шкафчике, дожидаясь своего часа. Намажется кремом, который пахнет миндалём и который тайком ворует Сынмин. Полистает интернет-магазины и, может быть, купит то персиковое худи, которое присмотрел на прошлой неделе.
Целый день. Только его.
Чонин сел на кровати и потянулся за стаканом с водой — он стоял на тумбочке с вечера, и вода успела нагреться до комнатной температуры, но Чонин всё равно сделал глоток, потому что идти на кухню пока не хотелось. Рядом со стаканом лежала салфетка, сложенная пополам. Он развернул её.
«Завтрак в холодильнике. Разогрей. Не ешь холодное. Люблю».
Почерк Чана — мелкий, торопливый, с едва заметным наклоном вправо. Чан, наверное, заглянул в комнату перед уходом, когда Феликс уже убежал, — увидел Чонина, спящего в одиночестве, и оставил записку на тумбочке. Он всегда так делал, даже если уходил ненадолго, даже если они все знали, что он вернётся и приготовит что-то сам. Это была его маленькая, бумажная форма любви — без громких слов, но с этим неизменным «люблю» в конце каждой записки, и Чонин каждый раз задерживал дыхание, читая его.
Чонин ещё немного посидел на кровати, прижимая салфетку с запиской Чана к груди. Голова всё ещё болела — глухо, вязко, — и он понимал, что просто водой тут не обойтись. Он вздохнул, отложил салфетку на тумбочку — аккуратно, чтобы не помять, — и спустил ноги на пол.
В коридоре было солнечно. Свет заливал всю квартиру, отражался от светлых стен, и Чонин на секунду зажмурился, как кот, попавший в пятно утреннего солнца. Он прошёл мимо комнаты Минхо — дверь была приоткрыта, и оттуда едва заметно пахло жасминовым кондиционером для белья, тем самым, который Минхо покупал в крошечном магазинчике через дорогу и который стал запахом их дома. Мимо комнаты Хана и Чанбина — там на полу до сих пор валялась чья-то толстовка, и Чонин на секунду задумался, чья именно, но решил, что поднимет позже. У двери в комнату Сынмина стояли аккуратно составленные тапочки — даже в спешке он умудрялся не разбрасывать вещи, и Чонин каждый раз этому удивлялся.
На кухню он вошёл босиком — холодный пол приятно покалывал ступни, это маленькое ощущение помогало окончательно проснуться. Первым делом Чонин потянулся к аптечке, которая стояла на подоконнике — Чанбин когда-то сказал, что таблетки лучше хранить там, где все их видят, потому что «если кто-то болеет, он не должен искать лекарства по всей квартире». Чонин нашёл пачку обезболивающего, выдавил таблетку и запил водой прямо из-под крана — по-простому, не доставая стакан. Пусть голова пройдёт сейчас, чтобы не мешала наслаждаться выходным.
Потом он включил чайник. Не потому что хотел чая, а потому что звук закипающей воды наполнял пустоту, делал её жилой, обжитой. Чайник загудел, и Чонин, дожидаясь, пока он закипит, открыл холодильник.
Они давно договорились готовить по очереди, и это стало одной из тех тихих, необременительных традиций, на которых держался их общий быт: кто-то варил кофе, кто-то нарезал фрукты, кто-то оставлял на плите кашу под крышкой. Чонин заглянул на полки и сразу понял, кто сегодня был добровольцем без выбора. На средней стояла тарелка, завёрнутая в пищевую плёнку, а сверху был приклеен стикер с надписью: «Разогрей в микроволновке. Три минуты. Не две и не четыре. Я обязательно узнаю, если ты не послушаешься. Люблю».
Чан. Конечно же сегодня была очередь Чана.
Чонин улыбнулся и стянул плёнку. Под ней оказался омлет с овощами и два рисовых шарика — чуть неровных, чуть кривоватых, слепленных так, как лепил только Чан: быстро, без лишнего терпения, но почему-то именно поэтому они всегда казались Чонину самыми вкусными. «Главное — вкус, а не форма», — говорил Чан всякий раз, когда кто-то замечал эту их неидеальность, и был, конечно, абсолютно прав.
Чонин поставил тарелку в микроволновку, нажал три минуты и прислонился спиной к столешнице, ожидая, пока загудит. На кухне пахло кофе — кто-то варил перед уходом, и запах ещё не выветрился, витал в воздухе, смешиваясь с солнечным светом и утренней тишиной. Чонин любил этот запах, хоть сам кофе и не пил. Он напоминал ему утро, когда все дома, когда суета и шум, когда хочется зажмуриться и никуда не выходить.
Микроволновка пискнула. Чонин достал тарелку — горячую, пришлось придержать полотенцем, — и вдруг понял, что ему нужна кружка. Он обернулся к шкафу, пробежался взглядом по полке и взял ту самую — с маленьким треснувшим ушком, которую Хан категорически отказывался выбрасывать, потому что «она ещё живая, Чонин-а, и потом, из неё чай вкуснее». Чонин тогда посмеялся, но теперь и сам замечал, что тянется именно к этой кружке, когда хочет почувствовать себя не одиноким, а просто временно оставшимся в тишине.
Чайник уже закипел и со щелчком выключился. Чонин налил кипяток в кружку, бросил пакетик с имбирным чаем — просто так, для вкуса, — и сел за стол.
Первый кусок омлета оказался именно той температуры, которая не обжигает язык, но греет изнутри. Чан действительно всё рассчитал с этими тремя минутами — и Чонин в который раз поразился тому, как у него получается помнить о таких мелочах. Не просто «разогрей и съешь», а с инструкцией, с заботой, с этим неизменным «люблю» в конце.
Он ел медленно, никуда не торопясь, и смотрел в окно. Там, за стеклом, суетился город — машины, люди, голоса, — но всё это было где-то далеко, как в другом мире. В его мире была тихая кухня, тёплый омлет, стикер со словом «люблю» и предвкушение целого дня, наполненного только тем, что он сам для себя выберет. День, когда не нужно никуда бежать, не нужно ничего репетировать, не нужно быть «Чонином из Stray Kids». Можно быть просто Чонином. Домашним, сонным, немного растрёпанным. Просто самим собой.
Он откусил ещё кусочек и вдруг подумал о камбэке. До него оставалось совсем немного — пара недель, не больше, — и потом, после всей этой гонки, после бесконечных репетиций, записей и интервью, им обещали отпуск. Настоящий, полноценный, когда можно будет никуда не спешить. Чонин ещё не знал, куда они поедут — может, в тот домик у моря, о котором говорил Чан, или в горы, куда давно звал Минхо, — но сама мысль об отпуске согревала его не хуже горячего чая. Неделя, когда они все будут вместе не в студии и не в танцевальном зале, а просто так. Когда можно будет спать до обеда, готовить что-то вместе, гулять вечером без цели и никуда не бежать. Он представил, как Хан будет носиться по пляжу босиком и кричать, что вода тёплая, хотя на самом деле ледяная, а Чанбин будет стоять у мангала с важным видом и говорить: «Я знаю, что делаю, не мешайте мне», — и все будут делать вид, что верят, хотя на самом деле просто хотят, чтобы он был занят и счастлив. Представил, как Хёнджин с Сынмином устроятся в тени и начнут спорить о какой-нибудь ерунде — о книге, о фильме, о том, кто дольше продержится в море, — а Минхо будет сидеть рядом с абсолютно невозмутимым лицом, но с тёплыми глазами, и время от времени вставлять короткие колкие комментарии, от которых оба начнут возмущаться хором. Феликс, конечно, притащит с собой клубнику в пластиковом контейнере и будет ходить между всеми, предлагая по ягодке, — как заботливый повар, который печётся о том, чтобы его стая была сыта. А потом наступит вечер, и они разведут костёр, если будет можно, или просто зажгут гирлянду на веранде, соберутся все вместе в одном большом пледе, и будет тихо и темно, только звёзды и их дыхание.
Чонин улыбнулся и сделал ещё глоток чая. Имбирный — согревал. Отпуск после камбэка. Ради этого стоило потерпеть оставшиеся две недели.
Доев, он вымыл тарелку — Чанбин бы оценил, тот всегда ворчал, когда кто-то оставлял посуду в раковине, — налил себе ещё чая и задумался.
Ванна. Точно. Та самая лавандовая бомбочка, которую они с Минхо купили в японском магазинчике месяц назад. Минхо тогда сказал: «Бери две. Лаванда — это чтобы спать. А ты плохо спишь». И Чонин взял две, но одну уже потратил. Сегодня был идеальный день для второй.
Он улыбнулся, допил остатки чая и направился в ванную.
Ванная встретила его чистотой и запахом — гель для душа, кажется, хвойный, тот самый, которым пользовался Сынмин, ещё витал в воздухе после утренних сборов, смешиваясь с чем-то ещё, может быть, с остатками чьего-то шампуня или крема. Чонин прикрыл за собой дверь, и сразу стало тише, уютнее, как будто он отгородился от всего мира и остался наедине с собой.
Он открыл шкафчик над раковиной и нашёл бомбочку — она лежала на той же полке, куда он положил её месяц назад, в маленькой бумажной коробочке с японскими иероглифами. Чонин повертел её в пальцах, вдохнул сухой лавандовый запах и улыбнулся опять. Сегодня был тот самый день, в который просто хотелось улыбаться.
Он включил воду. Первые струи ударили по дну ванны с глухим шумом, потом звук стал мягче, ровнее, и Чонин бросил бомбочку в поток. Она зашипела, растворяясь, и вода начала окрашиваться в бледно-фиолетовый, почти сиреневый цвет, а по ванной поплыл густой, сладковатый запах лаванды, заполняя собой всё пространство. Чонин смотрел, как кружатся в воде маленькие пузырьки, как пена поднимается выше, и чувствовал, как вместе с ними поднимается в груди что-то лёгкое, почти забытое. Так бывает, когда долго ждёшь момента тишины и наконец-то получаешь его.
Он стянул домашний костюм, закинул его в корзину для грязного белья и шагнул в воду. Горячая — почти на грани, когда кожа краснеет, но ещё не обжигается. Чонин опустился медленно, давая телу привыкнуть, и наконец лёг, вытянув ноги. Вода поднялась до груди, пена мягко коснулась плеч. Пар поднимался к потолку, застилая зеркало, и сквозь эту дымку всё казалось чуть размытым, нереальным, как в хорошем сне.
Он закрыл глаза и просто дышал. Лаванда делала своё дело — напряжение, которое он даже не замечал в себе, потихоньку отпускало. Мышцы расслаблялись одна за другой: сначала плечи, которые он, оказывается, всё это время держал слишком напряжёнными, потом спина, потом ноги. Чонин даже не понял, насколько устал за последние недели, пока усталость не начала выходить из него вместе с паром. Все эти бесконечные прогоны одной и той же связки, пока ноги не начинали гудеть, ранние подъёмы и поздние возвращения, короткие перекусы между записями — всё это растворялось сейчас в лавандовой воде и становилось неважным.
Оставалось только тепло. Только пар, поднимающийся к потолку мягкими завитками. Только капли воды, которые медленно стекали по вискам, смешиваясь с потом. Чонин чувствовал, как внутри что-то разворачивается — тугое, сжатое в комок за дни репетиций и недосыпа, — разворачивается и наконец-то затихает. Так спокойно ему не было уже давно. Может быть, с их последнего общего выходного, когда они все вместе валялись в гостиной и смотрели глупое реалити-шоу, и Хан заснул на коленях у Минхо, а Чанбин ходил вокруг и подтыкал всем одеяла, делая вид, что ему просто скучно. Чонин тихо улыбнулся этому воспоминанию.
Он открыл глаза, только когда вода начала остывать, а пена почти сошла. Пора было вылезать.
Чонин потянулся всем телом — долго, с удовольствием, чувствуя, как мышцы отзываются приятной истомой, — и медленно поднялся. Вода стекла с плеч, с бёдер, оставляя на коже влажные дорожки. Он перешагнул бортик ванны и потянулся за полотенцем — большим, пушистым, которое висело на крючке и пахло тем же жасминовым кондиционером, что и всё бельё в их квартире.
Чонин завернулся в него, как в кокон, и на секунду замер, просто наслаждаясь теплом. В зеркале над раковиной отражался размытый силуэт — стекло запотело, и черты лица казались мягче, чем обычно. Он провёл ладонью по запотевшей поверхности, стирая влагу, и встретился взглядом со своим отражением. Щёки раскраснелись от горячей воды, волосы намокли на концах и завились мелкими колечками. Выглядел он... умиротворённо.
Чонин вышел из ванной, оставив дверь приоткрытой, чтобы пар потихоньку выветривался. Полотенце мягко касалось лодыжек при каждом шаге, и он ступал босиком по тёплому полу, чувствуя, как после горячей воды всё тело стало лёгким и каким-то новым.
В спальне было солнечно. Свет лился сквозь не до конца запахнутые шторы и ложился на кровать, на сбитую простыню, на подушку, которая всё ещё хранила слабый запах Феликса — мёд и кокосовое масло. Чонин на секунду замер, глядя на эту подушку, и улыбнулся. Потом подошёл к комоду и открыл верхний ящик — тот самый, где у него хранились все баночки и тюбики, расставленные в том порядке, который понимал только он сам.
Он сел на край кровати, поджав под себя ногу, и первым делом взял то, что пахло зелёным чаем. Лёгкий крем для лица — тот самый, который Сынмин втайне таскал у него по вечерам, думая, что никто не замечает. Чонин замечал, но молчал, а потом просто купил вторую баночку и поставил в общую ванную — чтобы Сынмин не мучился угрызениями совести, а он сам не остался без крема в неподходящий момент. Кожа впитывала его быстро, оставляя после себя только ощущение свежести и мягкости.
Крем для тела был в круглой банке, потяжелее, с крышкой, которая всегда закрывалась с тихим щелчком. Чонин открутил её и зачерпнул немного пальцами. Миндаль. Густой, тёплый аромат, который он любил с тех пор, как Минхо однажды сказал: «От тебя пахнет печеньем». Чонин тогда рассмеялся, но крем не сменил. Он наносил его медленно, круговыми движениями, задерживаясь на плечах, которые вечно затекали после репетиций, на локтях, на коленях. Прикосновения к собственному телу после горячей ванны ощущались иначе — как будто кожа стала более отзывчивой, более живой.
Когда он закончил, в спальне пахло миндалём и лавандой, и этот новый, сегодняшний запах оседал на подушках, на одеяле, на рукавах толстовки Чанбина, которая всё ещё лежала на верхней полке шкафа.
Чонин закрутил баночку и убрал её обратно в ящик. Он встал с кровати и мельком увидел себя в зеркальной дверце шкафа: всё ещё в полотенце, волосы мокрые, раскрасневшиеся щёки, плечи блестят. Выглядел он так, будто только что вернулся из спа-салона, а не провёл час в собственной ванной. Чонин улыбнулся своему отражению и потянулся за феном.
Волосы он сушил долго и без спешки, потому что сегодня можно было. Включил тёплый воздух на среднюю мощность — не шумно, не горячо, а ровно так, как нужно, чтобы не испортить волосы, которым и без того доставалось от ежедневных укладок. Пряди путались под пальцами, и он осторожно их распутывал, прядь за прядью, чувствуя, как они становятся всё легче и мягче. В зеркале отражалось его собственное лицо — сейчас, без макияжа и укладки, он выглядел младше. Домашний, пушистый лисёнок, как любил его называть Хёнджин.
Когда волосы стали почти сухими, только на концах осталась лёгкая влажность, Чонин выключил фен и сложил его обратно на полку. В спальне сразу стало тихо, и тишина эта была приятной, укутывающей.
Он подошёл к шкафу и распахнул дверцы. Собственные вещи висели ровными рядами — домашние костюмы, футболки, рубашки, — но взгляд сам собой упал на верхнюю полку. Там лежала толстовка, которую он не носил уже неделю, потому что она была не его. Чонин потянулся за ней, поднёс к лицу и вдохнул. Пахло Чанбином — спортзалом, корицей и чем-то таким спокойным, надёжным, что хотелось завернуться в этот запах целиком и не вылезать. Он надел толстовку, и она оказалась великовата — рукава свисали, закрывая пальцы почти полностью, ткань мягко обнимала плечи, — но именно это и было нужно. Как будто Чанбин обнимал его, даже находясь где-то в студии и даже не зная об этом.
Домашние штаны он выбрал свои — те самые, персиковые, которые Хан называл «штанами цвета чониновых щёк, когда он смущается». Мягкие, тёплые, идеальные для дня, когда никуда не нужно идти.
Чонин одёрнул толстовку, поправил манжеты на штанах. Потом он подошёл к окну и отодвинул штору. За стеклом всё ещё светило солнце — день был в самом разгаре, — и он приоткрыл створку, впуская в комнату воздух. Свежий, чуть прохладный, он пах весной — мокрой землёй, нагретым асфальтом и где-то очень далеко, наверное, цветущими деревьями. Воздух в спальне сразу стал легче, растворив остатки лаванды и миндаля, смешав их с улицей.
Чонин достал телефон, открыл плейлист — тот самый, который они собирали всей группой для ночных посиделок, когда никто не хотел спать, но всем хотелось тишины. Мягкая, расслабляющая мелодия заполнила комнату, и он сделал погромче, чтобы слышать даже у шкафа. Не настолько громко, чтобы мешать соседям, а ровно настолько, чтобы музыка обволакивала, как второе одеяло.
Теперь можно было браться за кровать.
Он стянул старую простыню — она легко соскользнула с матраса, — встряхнул одеяло, взбил подушки, поправил наматрасник. Из шкафа достал свежий комплект — светло-серый, с едва заметным геометрическим рисунком, — и застелил заново, разглаживая ладонями каждую складку. Простыня пахла тем же жасминовым кондиционером, что и вся их квартира, и Чонин на секунду уткнулся в неё носом, прежде чем натянуть на угол матраса. Наволочки он надевал медленно, стараясь, чтобы швы легли ровно, и когда всё было готово, кровать выглядела так уютно, так приглашающе, что он не удержался и тут же залез на неё с ногами, поджав под себя колени. Свежее бельё приятно холодило кожу даже через домашние штаны. Музыка всё ещё звучала, окно было приоткрыто, и лёгкий сквозняк шевелил штору, пуская на стену солнечные зайчики.
Чонин потянулся за ноутбуком, который оставил на тумбочке ещё с прошлого вечера, и, устроившись поудобнее среди подушек, открыл сайт интернет-магазина. Персиковое худи всё ещё висело в корзине — он добавил его в закладки ещё неделю назад, а в корзину переложил, кажется, позавчера, но так и не решился оформить. Чонин посмотрел на него, на милую строчку на манжетах, на мягкий персиковый оттенок, и понял, что решение принято. Останется. Без всяких сомнений.
Он уже хотел перейти к оформлению заказа, когда сайт услужливо подсунул раздел «вам может понравиться». Чонин скользнул взглядом по картинкам и вдруг замер.
Там была юбка. Нежно-голубая, лёгкая, из струящейся ткани, которая на фотографии падала мягкими складками, как вода. Чонин смотрел на неё и чувствовал, как внутри что-то переворачивается — тёплое, трепетное, немного смущённое. Он представил, как наденет её в один из вечеров, когда они останутся вдвоём. Как Чан сначала замрёт, а потом улыбнётся так, как улыбался только ему, — не лидерской улыбкой, не усталой, а той, от которой у Чонина всегда подкашивались колени. «Это мне?» — спросит его омега, и Чонин кивнёт, и будет, наверное, очень смущаться, но оно того стоит.
Он добавил юбку в корзину, чувствуя, как горят щёки, и быстро пролистнул дальше.
Дальше был плед. Огромный, нежно-сиреневый, с длинным ворсом, который выглядел так, будто его соткали из облаков. Чонин даже не стал читать описание — просто посмотрел на фотографию, представил, как они все ввосьмером заворачиваются в него во время вечернего просмотра фильмов, как Хан тут же начинает теребить ворс пальцами, а Минхо засыпает, уткнувшись в него носом, и нажал «добавить».
А потом — свечи. Набор из трёх штук в маленьких стеклянных баночках, с ароматами ванили, кедра и чего-то, что называлось «утренний туман». Чонин не знал, как пахнет утренний туман, но название было таким красивым, что рука сама потянулась к кнопке. Запахи для дома — это всегда хорошо. Они зажигали свечи редко, только когда удавалось собраться всем вместе и никуда не спешить, но именно поэтому каждая зажжённая свеча ощущалась как маленький праздник.
И последнее — мягкая игрушка. Маленький пушистый цыплёнок, жёлтый, круглый, с крошечными чёрными глазками и оранжевым клювом. Чонин посмотрел на него и усмехнулся. Это было совершенно бесполезной вещью. Но цыплёнок выглядел таким нелепым и трогательным одновременно, что он просто не мог его не взять. Будет сидеть у них на диване среди подушек. Или кочевать из комнаты в комнату, потому что кому-то обязательно понадобится зажать в руках что-то мягкое.
Корзина теперь была полной, а Чонин — абсолютно довольным. Он ещё раз пробежался по списку: худи, юбка, плед, свечи, цыплёнок. Идеальный набор для выходного дня, проведённого наедине с собой и своими мыслями.
Он оформил заказ, отложил ноутбук и потянулся. Музыка всё ещё звучала — теперь что-то совсем тихое, почти колыбельное. Окно было приоткрыто, и прохладный воздух мягко касался лица. Свежее постельное бельё пахло жасмином. Толстовка Чанбина — корицей. И Чонин, сам не заметив как, закрыл глаза, прижался щекой к подушке и провалился в сон.
Чонин проснулся от холода, который подкрался к нему незаметно, пока он спал, — ещё несколько часов назад ему было тепло и спокойно, он слышал сквозь сон тихую музыку и чувствовал под щекой мягкую наволочку, а теперь всё тело била крупная, неостановимая дрожь, и он не мог понять, откуда взялся этот холод, если окно было приоткрыто совсем чуть-чуть, а толстовка Чанбина всё ещё обнимала его плечи. Окно и правда осталось приоткрытым, и в комнату заползал серый вечерний воздух — влажный, прохладный, пахнущий скорым дождём, — а солнце уже ушло, и тот свет, который недавно лежал на подушке длинными золотыми полосами, исчез, оставив спальню в сумерках. Ноутбук, ещё недавно стоявший у Чонина на коленях, сполз куда-то вбок и теперь лежал на одеяле с погасшим экраном, а музыка давно остановилась, и он даже не заметил, когда именно это произошло.
Он попытался приподняться на локте, чтобы хотя бы сесть, хотя бы дотянуться до стакана с водой, но комната тут же качнулась — мягко и неотвратимо, как палуба корабля, — и пришлось зажмуриться и просто переждать, пока головокружение отступит, хотя оно и не думало отступать. Боль в висках, которая утром была просто глухой и вязкой, теперь пульсировала остро и глубоко — за глазами, в затылке, даже в челюсти, которую он, оказывается, всё это время сжимал, сам того не замечая. Горло саднило так, будто он глотал что-то сухое и колючее, и каждый вдох отдавался в груди неприятным царапающим ощущением. Мышцы ломило, и каждый сустав — плечевой, локтевой, коленный — отзывался ноющей, тягучей болью при малейшем движении, даже когда он просто пытался перевернуться на другой бок. Чонин дотронулся до собственного лба и не почувствовал ровным счётом ничего — ладонь была такой же горячей, как и кожа, — и это значило, что температура поднялась серьёзно, если он уже не мог отличить жар от прикосновения. Он горел изнутри, и одновременно его трясло от холода так, словно за окном был не прохладный весенний вечер, а самый лютый мороз.
Он не стал вставать. Не было сил даже на то, чтобы дотянуться до стакана с водой на тумбочке, а от одной мысли о том, что нужно идти через всю квартиру на кухню за аптечкой, к горлу подступила дурнота, и он понял, что просто не дойдёт — ноги подкосятся где-нибудь в коридоре, и тогда будет совсем стыдно. Чонин натянул одеяло до самого носа, свернулся калачиком, поджав колени почти к груди, и уткнулся лицом в подушку. Раньше она пахла Феликсом, но он же сам поменял бельё, сам застелил эту чёртову кровать, и теперь от неё пахло просто кондиционером, и это было совсем не то, что ему сейчас было нужно.
Он лежал, свернувшись в тугой, дрожащий клубок, и пытался просто дышать — просто переждать эту боль и этот холод, которые навалились на него так внезапно и так нечестно, в его единственный выходной, в день, который должен был быть идеальным.
А потом пришла мысль. Сначала — маленькая, почти невесомая, как кончик нитки, за который потянули и который начал распускать всё остальное. Камбэк. Через две недели. А за ней — другая, тяжелее: они сейчас на работе, пашут в студии, пока он лежит здесь, на застеленной им самим кровати, и не может даже встать. И ещё одна, самая страшная, самая липкая, которая подкралась откуда-то из глубины, куда он обычно не пускал такие вещи: а что, если из-за него всё отменится? Если он не поправится к завтрашнему дню? Если не сможет репетировать, не сможет выйти на сцену, не сможет сделать свою часть работы?
И дальше мысли потекли уже неостановимым потоком — быстрые, безжалостые, как болезненный бред при высокой температуре. Им придётся перестраивать номера. Переносить записи. Объяснять всем вокруг, что макнэ не в строю, потому что он — глупый, беззащитный, никчёмный — не смог провести один выходной так, чтобы не заболеть. Они ничего ему не скажут. Чан будет писать «всё в порядке, Чонин-а, поправляйся, мы справимся». Хан будет присылать смешные стикеры и притворяться, что ничего не случилось. Феликс примчится домой при первой же возможности и будет сидеть рядом с градусником и чаем, хотя у самого запись. И никто — никто — ни словом не упрекнёт его. Но он сам будет знать. Будет лежать здесь и знать, что подвёл их всех, что они не успели, что всё пошло не так, — и они будут молча проглатывать своё разочарование и жалеть его, глупого, больного, бесполезного, и улыбаться через силу, потому что они хорошие, а он...
Чонин всхлипнул. Слёзы, которые до этого просто стояли в глазах, потекли по щекам — горячие, быстрые, — и он уткнулся лицом в подушку ещё глубже, вжимаясь в неё так, будто она могла спрятать его от него самого. Он плакал тихо, почти беззвучно, и от этого, кажется, становилось ещё холоднее, хотя, казалось бы, куда уже. В какой-то момент он перестал различать, где дрожь от температуры, а где — от слёз. Кажется, и то, и другое теперь было с ним надолго.
Где-то за окном шумел город, смеялись люди, жили свою обычную, здоровую жизнь. А здесь, в темнеющей спальне, на свежем постельном белье, пахнущем только жасминовым кондиционером и больше ничем, было только тихое, горькое, обжигающее одиночество.
В прихожей хлопнула входная дверь.
Чонин замер. Слёзы всё ещё текли, но он перестал дышать, прислушиваясь к звукам из коридора. Шаги — быстрые, лёгкие, немного сбивчивые, как будто тот, кто вошёл, не шёл, а почти бежал, перепрыгивая через разбросанную обувь. Они приближались слишком быстро для человека, который просто вернулся домой, — так не ходят после обычного рабочего дня, так идут, когда точно знают, что за дверью что-то не так.
Дверь в спальню распахнулась, и на пороге возник Джисон — раскрасневшийся, запыхавшийся, ещё в уличной куртке, которую он даже не успел снять. В полутьме его глаза блестели тревожно и остро, а запах — цитрусовый, взбудораженный, с той самой электрической ноткой, которая появлялась у него только в минуты сильного волнения, — заполнил комнату мгновенно, перебивая даже жасминовый кондиционер.
— Чонин-а, — выдохнул он, и это было не вопросом, а утверждением, горьким и запоздалым. — Я почувствовал. Ещё на лестнице. Твой запах... он стал совсем другим. Горьким. Как будто...
Он осёкся, глядя на скрюченную под одеялом фигурку, на влажные дорожки на щеках, на дрожащие пальцы, вцепившиеся в край наволочки, и замолчал. Ему не нужно было заканчивать предложение.
Чонин хотел ответить — что-нибудь легкомысленное, вроде «простудился просто» или «ничего страшного», — но губы не слушались, горло сдавило, и вместо слов вышел только ещё один тихий, сдавленный всхлип.
Джисон стянул куртку прямо на пол, даже не глядя куда, и в три шага пересёк комнату. Он опустился на край кровати — матрас прогнулся под его весом, — и его ладонь тут же легла на лоб Чонина, убирая влажные, спутанные волосы.
— Чонин-а... — прошептал он, и в его голосе было столько всего сразу: тревога, нежность, запоздалое чувство вины за то, что не пришёл раньше, хотя никто не мог прийти раньше. — Ты же горишь. Ты весь горишь, родной мой. Почему ты не позвонил мне? Почему не написал? Я бы приехал. Я бы сразу приехал. Я же чувствовал — ещё днём, на репетиции, — меня как будто толкнуло что-то внутри, и я написал тебе, а ты не ответил, и я сказал себе: он спит, у него выходной, всё хорошо. А надо было не говорить себе. Надо было просто ехать. Сразу. Не думая.
Чонин хотел сказать, что он не видел сообщения — наверное, оно пришло, когда он уже спал, — но губы дрогнули, и вместо слов вышел только ещё один тихий, сдавленный всхлип. Он попытался ещё раз — и снова не вышло. Тогда он просто прижался щекой к ладони Джисона, которая всё ещё лежала на его виске, и закрыл глаза.
— Я не видел, — прошептал он наконец, и голос прозвучал сипло, почти незнакомо. — Сообщение. Я спал. Я не специально, Ханни. Я бы ответил. Я всегда тебе отвечаю.
— Знаю, — Джисон провёл большим пальцем по его скуле, стирая слёзы, которые всё ещё текли, не останавливаясь ни на секунду. — Знаю, маленький. Я не ругаю тебя. Я просто испугался, понимаешь? Шёл домой, ещё на лестнице почувствовал твой запах, а когда зашёл — ты лежишь тут один, дрожишь, плачешь, и пахнет так горько, что у меня сердце разрывается. И я не знал, что делать. Я до сих пор не знаю, что делать, Чонин-а. Но я здесь. И я никуда не уйду.
Он наклонился и поцеловал Чонина в висок — легко, почти невесомо, просто чтобы тот почувствовал: он больше не один. Он больше никогда не будет один.
— Сейчас я принесу градусник, и чай, и таблетки, хорошо? Ты только полежи пока. Я быстро. Очень быстро. Ты даже не успеешь соскучиться.
Чонин слабо кивнул. Джисон улыбнулся ему — чуть-чуть, уголками губ, — и встал. Его ладонь на секунду задержалась на плече Чонина, сжала его сквозь толстовку, и только потом он отпустил и вышел.
Чонин услышал, как его шаги простучали по коридору в сторону кухни. Там что-то загремело — кажется, Джисон рылся в шкафчиках с той скоростью, с которой обычно искал только потерянные наушники перед выходом на сцену, — а потом послышался ещё один голос, низкий и спокойный, который Чонин узнал бы из тысячи.
— Ты чего гремишь?
Чанбин. Значит, он тоже вернулся. Чонин не слышал, как хлопала входная дверь во второй раз, — наверное, Чанбин зашёл тихо, пока Джисон уже был в спальне, и теперь стоял на кухне, наблюдая за этим хаосом с тем самым выражением лица, которое Чонин про себя называл «бета на посту».
— Чонин заболел, — голос Джисона звучал быстрее обычного, громче, и в нём слышалась та самая паника, которую он пытался скрыть за деловитостью. — Температура высокая. Я почувствовал ещё на лестнице... Где у нас градусник? Сынмин переложил его, да? Конечно, переложил. Я так и знал. В прошлый раз он лежал в аптечке на подоконнике, а теперь его там нет.
— В ванной, на полке над зеркалом, — ответил Чанбин, и его голос был на удивление спокойным. — Сынмин сказал, что там ему удобнее. Я пока бульон поставлю. Чан с утра просил сварить, но я думаю, Чонину он сейчас нужнее. Да и не только бульон, — добавил он тише, и послышался звук открываемого холодильника. — Ребята скоро вернутся, все голодные будут. А ты иди к нему, я сам принесу градусник.
— Нет, я сам, — упрямо ответил Джисон, и Чонин услышал, как его шаги направились в сторону ванной. — Ты просто... просто побудь здесь пока. Я сейчас вернусь, но ты можешь... если ты можешь чай заварить, пока я...
— Уже завариваю, — перебил его Чанбин, и в его голосе послышалась тёплая, чуть насмешливая нотка. — Имбирный. С мёдом. Как ты любишь. И Чонин любит. А ещё рис поставлю, и омлет сделаю, и кимпаб, потому что Минхо вечно голодный после репетиций. Иди уже.
Джисон вернулся быстро — Чонин даже не успел толком продрогнуть без него. В руке он держал электронный градусник, и вид у него был одновременно решительный и слегка запыхавшийся.
— Вот, — сказал он, присаживаясь на край кровати. — Градусник. Сынмин переложил его на полку над зеркалом. Я так и знал, что он его переложит. Я его люблю, но когда-нибудь я с ним серьёзно поговорю о том, что вещи должны лежать на своих местах.
Он говорил это быстро, почти скороговоркой, но двигался при этом иначе — медленно и бережно. Забрался на кровать и устроился у изголовья, прислонившись спиной к подушкам, а потом мягко потянул Чонина на себя.
— Иди ко мне, — сказал он уже тише, без суеты. — Облокотись. Вот так. Тебе удобно?
Чонин позволил уложить себя — спиной на грудь Джисона, головой в ямку между его плечом и ключицей, — и от того, как бережно Джисон его держал, как обнимал поперёк живота, придерживая, чтобы не сполз, у него снова защипало в глазах. Но теперь это были другие слёзы, тёплые, не горькие. Джисон вставил градусник ему под мышку и замер, не двигаясь, только большой палец его руки, лежащей на животе Чонина, выводил медленные круги. Чонин чувствовал, как поднимается и опускается грудь Джисона у него за спиной, — размеренно, глубоко, — и старался дышать в том же ритме, хотя горло всё ещё саднило при каждом вдохе.
В комнате было тихо. За стеной Чанбин чем-то негромко гремел на кухне — кажется, переставлял кастрюли и одновременно нарезал что-то на доске, — и этот звук был таким обычным, таким домашним, что у Чонина на секунду перехватило горло. От благодарности, от любви, от заботы, которой его одаривали. От Джисона пахло чаем, уличной прохладой и тем самым цитрусовым теплом, которое всегда ассоциировалось у Чонина с безопасностью. Этот запах смешивался с миндальным кремом на его собственной коже и с лёгким ароматом бульона, который доносился из кухни.
Джисон молчал. Он не спрашивал «как ты» и не говорил «потерпи». Просто держал его, прижимая к себе, и этого было достаточно.
Градусник пискнул. Джисон взглянул на экран и на секунду замер.
— Сколько? — спросил Чонин, хотя по тому, как напряглась рука Джисона, уже всё понял.
— Тридцать восемь и девять, — ответил Джисон и тут же добавил, быстрее, как будто это могло смягчить цифру: — Но это не критично, Чонин-а. Это просто температура. Сейчас я принесу чай и таблетки, и мы...
Он не договорил. В дверь негромко постучали — хотя она и так была приоткрыта, — и на пороге возник Чанбин. В руках он держал деревянный поднос, на котором стояли две кружки с чаем, миска с бульоном, от которой поднимался пар, маленькое блюдце с таблетками, а рядом — пара рисовых шариков для Джисона, потому что Чанбин видел, как тот дрожал, когда бежал за градусником, и знал, что он тоже не ел.
— Можно? — спросил он негромко, и его голос был таким спокойным, таким привычно-тёплым, что у Чонина на секунду перехватило дыхание.
— Заходи, конечно, — Джисон махнул рукой, и Чанбин вошёл, поставил поднос на тумбочку и обошёл кровать с другой стороны. Опустился на край матраса, и его ладонь легла на щиколотку Чонина поверх одеяла — тёплая, надёжная, пахнущая корицей.
— Привет, маленький, — сказал он, и в его голосе не было ни жалости, ни паники — только спокойная, уверенная нежность. — Ты чего это расклеился, а? Мы тебя на полдня оставили — и вот. Непорядок. Так не пойдёт. Я тут бульон сварил, и чай, и ещё кое-что на всех, потому что ребята скоро вернутся и будут голодные. Минхо вечно ворчит, если после репетиции не поесть, а Хёнджин с Сынмином вообще молчат, но по глазам видно, что проголодались. Так что кухня теперь в полной боевой готовности.
Он протянул руку и убрал влажные волосы со лба Чонина — бережно, едва касаясь, — а потом наклонился и поцеловал его в макушку, туда, где волосы были совсем мягкими и спутанными после сна. От него пахло кофе и корицей, и Чонин, прикрыв глаза, на секунду позволил себе просто почувствовать этот запах.
— Спасибо, — прошептал он, и голос его всё ещё был сиплым, но впервые за несколько часов в нём послышалось что-то, похожее на облегчение.
— Не за что, — Чанбин выпрямился и легонько сжал его щиколотку напоследок. — Сейчас чай, бульон, таблетки — и к утру будешь как новый. Я сказал. А я слов на ветер не бросаю.
Он поднялся и, перед тем как выйти, поймал взгляд Джисона и чуть заметно кивнул ему: «Ты тоже держись». И вышел, аккуратно прикрыв за собой дверь. В комнате снова стало тихо, но теперь эта тишина была другой — наполненной заботой, которая никуда не ушла, а просто переселилась на кухню и теперь тихо гремела там кастрюлями.
— Ну вот, — сказал Джисон, беря с подноса кружку с чаем. — А я ведь только собрался идти. Чанбин всё сделал за меня. И про тебя подумал, и про меня не забыл — смотри, даже рисовые шарики принёс. Знает, что я голодный. Я, если честно, даже не обедал сегодня. Всё думал о тебе.
Он поднёс кружку к губам Чонина. Тот попытался взять её сам, но руки всё ещё дрожали так сильно, что чай пошёл рябью и чуть не выплеснулся на одеяло. Джисон молча забрал кружку обратно.
— Пей, — сказал он тихо. — Просто пей. Я держу.
Чонин сделал глоток. Имбирь и мёд согревали горло, и на секунду саднящая боль отступила, сменившись мягким, обволакивающим теплом. Потом ещё глоток. И ещё. Джисон держал кружку ровно, не торопил, просто сидел и ждал, и от этого молчаливого терпения Чонину становилось легче, чем от самого чая. Когда кружка опустела, Джисон поставил её на тумбочку и взял миску с бульоном.
— Теперь бульон. Чанбин сказал, что надо всё выпить. Там что-то про иммунитет. Я, если честно, не запомнил, но ты всё равно пей. Он плохого не посоветует.
Он зачерпнул ложку, подул на неё — аккуратно, чтобы не обжечь, — и поднёс к губам Чонина. Тот послушно открыл рот. Бульон был лёгким, чуть солоноватым, с привкусом курицы и зелени, и он скользил по горлу, не царапая его так, как царапал сухой воздух. Ложка за ложкой — Джисон кормил его с тем же сосредоточенным выражением лица, с каким, наверное, собирал бы сложную танцевальную связку, и Чонин вдруг подумал, что Джисон сам ещё не ел, и рисовые шарики, принесённые Чанбином, так и лежат на подносе нетронутые.
— Ты тоже поешь, — прошептал он между ложками. — Пожалуйста. Чанбин же для тебя принёс.
Джисон моргнул, посмотрел на поднос, будто только что вспомнил о шариках, и улыбнулся — смущённо, тепло.
— Потом. Сначала ты. Ты важнее.
— Ханни...
— Ладно, ладно, — Джисон взял один шарик и быстро откусил половину. — Видишь? Ем. Теперь твоя очередь. Открывай рот.
Когда бульон закончился, Джисон потянулся за таблетками. Положил их Чонину в ладонь и, заметив, как дрожат его пальцы, ничего не сказал — просто взял стакан с водой и поднёс к его губам.
— Давай по одной, — сказал он негромко. — Вот эту первую. Запивай.
Чонин послушно положил таблетку на язык и сделал глоток — вода была прохладной и на секунду успокоила саднящее горло, пока таблетка скользила вниз.
— Хорошо. Теперь вторую.
Вторая ушла так же — легко, почти незаметно. Капля воды скатилась по подбородку, и Джисон поймал её пальцем, легонько коснувшись кожи. Потом убрал стакан на тумбочку и поправил одеяло.
— Вот и всё, — сказал он. — Самое сложное позади. Теперь лекарство подействует, и станет легче. А я пока здесь побуду.
Он осторожно приподнял с себя Чонина, стащил свитер, оставшись в футболке, и помог ему улечься поудобнее — теперь уже не на спине, а на боку, лицом к нему. Потом выключил верхний свет, задёрнул шторы плотнее и сам забрался под одеяло. Чонин, поняв, что он собирается делать, слабо запротестовал:
— Джисон-а, не надо. Ты заболеешь. Я справлюсь сам.
— Конечно, справишься, — согласился Джисон, обнимая его и притягивая к себе. — Но я всё равно лягу здесь. Потому что я тебя обниму, и ты будешь спать, и если тебе приснится кошмар или станет хуже, я тебя разбужу. Я рядом. Никакой кошмар через меня не пройдёт, ты же знаешь. Я всех твоих кошмаров в бараний рог скручу.
Чонин хотел возразить ещё что-то — про «ты устал» или «тебе нужно отдохнуть», — но Джисон уже зарылся носом в его волосы и вздохнул глубоко, с каким-то запоздалым облегчением. От него пахло чаем, уличной прохладой и тем самым цитрусовым теплом, которое сейчас казалось самым нужным запахом в мире.
Первые несколько минут Чонин лежал напряжённый, всё ещё чувствуя себя виноватым, всё ещё боясь, что Джисон заболеет. Но Джисон обнимал его крепко и уверенно, и его запах становился всё мягче, всё спокойнее, обволакивал, как второе одеяло. Где-то на кухне Чанбин продолжал греметь кастрюлями — теперь уже тише, как будто специально старался не шуметь, — и этот звук был таким знакомым, таким домашним, что Чонин наконец-то расслабился.
Он прижался ближе к груди Джисона, чувствуя, как тот обнимает его чуть крепче в ответ. Нашарил его руку и вцепился в неё — не от боли, а от благодарности, молчаливой, огромной, которую он не мог выразить словами.
Джисон поцеловал его в лоб и прошептал:
— Спи. Я здесь. Всё хорошо.
И Чонин уснул.
---
Чонин не помнил, когда именно всё стало так плохо, потому что время в бреду текло иначе — растягивалось, сжималось, пропадало совсем, — и он то проваливался в тяжёлое, мутное забытьё, где не было ни мыслей, ни боли, ни его самого, то выныривал обратно, в душную темноту комнаты, где пахло болезнью и жасминовым кондиционером, который ещё не выветрился с того момента, как он застелил свежее постельное бельё. Простыня под ним промокла насквозь и прилипла к спине, и каждое движение — даже просто вдох — отдавалось неприятным ощущением мокрой ткани, которая то холодила, то, наоборот, нагревалась от его собственного жара. Он попытался сбросить одеяло, ставшее вдруг невыносимо тяжёлым и горячим, но пальцы не слушались — только слабо скребли по краю, даже не сдвинув его, — и тогда он застонал, тихо и жалобно, и попытался открыть глаза. Ресницы слиплись от пота и слёз, которые текли, кажется, уже несколько часов подряд, и ему пришлось моргнуть раз, другой, третий, прежде чем темнота расступилась и превратилась в знакомые очертания комнаты: шкаф у стены, окно, полоска лунного света на полу, которая лежала там же, где и всегда.
Ему хотелось пить. Во рту пересохло так, что язык стал сухим и шершавым, как чужая вещь, которую забыли за ненадобностью, и когда Чонин попытался сглотнуть, горло отозвалось режущей болью, от которой на глазах выступили новые слёзы. Губы слиплись в уголках, и он попытался их разлепить — на нижней лопнула тонкая корочка, и выступила капелька крови, вкус которой он даже не почувствовал, потому что во рту не осталось ничего, кроме сухости и горечи.
Бред путал мысли, смешивал явь и сон, и Чонин уже не понимал, где заканчивается одно и начинается другое. Ему казалось, что он в тренировочном зале и Чан ждёт его партию, а он не может пошевелиться, и Чан смотрит на него с тем самым выражением лица — не разочарованным, а обеспокоенным, — от которого хотелось провалиться сквозь землю. То — что Феликс протягивает ему наушники, а он не может поднять руку, и наушники зависают в воздухе, и Феликс говорит что-то, чего он не слышит. То — и это было самым страшным — ему казалось, что он совсем один в пустой квартире, и никто не придёт, и он так и будет лежать здесь, в этой темноте, пока не сгорит дотла, и никто даже не заметит. От этих мыслей хотелось плакать, но слёзы текли и так — сами, без его ведома, — и он ничего не мог с этим сделать, просто лежал и允许ал им катиться по щекам.
Запах Чонина менялся постепенно, пока они спали. Тот самый молочный, тёплый, домашний запах, к которому Джисон привык засыпать каждую ночь, становился другим — горьким, острым, с лихорадочной ноткой, которая просачивалась сквозь сон и тянула за собой смутное, неоформленное беспокойство. Джисон заворочался, ещё не проснувшись, и прижал Чонина к себе крепче, потому что тело реагировало раньше, чем разум успевал осознать: что-то не так. А потом запах усилился, и к нему примешалось что-то ещё — соль, слёзы, — и Джисон открыл глаза.
— Чонин-а? — прошептал он в темноту, и голос был хриплым со сна, но уже встревоженным. Он придвинулся ближе, обнял его крепче, пытаясь понять, что случилось, и в этот момент Чонин вздрогнул — всем телом, резко, испуганно, — и попытался отстраниться.
Руки, которые обнимали его, были тёплыми и родными, но в бреду Чонин не узнал их. Ему почудилось, что его хватают, держат, не дают вырваться, и он дёрнулся — слабо, едва-едва, сил почти не было, — и из горла вырвался испуганный всхлип, больше похожий на скулёж. Джисон замер, но рук не убрал — он понял, что Чонин в бреду, что он не понимает, где он и кто его держит, и если сейчас отпустить, станет только хуже.
— Тш-ш-ш, — прошептал он, и голос его стал мягким, как будто сама интонация могла укутать Чонина в дополнительный слой тепла. — Это я, Чонин-а. Это я. Ты слышишь? Джисон. Ханни. Твой Ханни. Я здесь. Я с тобой. Я не сделаю тебе больно.
Чонин не ответил — он не мог, — но дрожь, которая прошила его тело, стала чуть меньше. Он всё ещё не открывал глаз, всё ещё не мог вырваться из липкой паутины бреда, но голос — этот голос — пробился сквозь неё, как свет пробивается сквозь плотные шторы ранним утром. А потом пришёл запах. Цитрусовый, тёплый, с лёгкой горчинкой — той самой, которая появлялась, когда его обладатель волновался. Чонин знал этот запах, знал так же хорошо, как свой собственный, и где-то на краю сознания, затуманенного жаром, всплыло имя. Джисон. Его Ханни. Его омега.
Он перестал вырываться. Тело, до этого напряжённое, обмякло в руках Джисона, и он прижался затылком к его груди, и закрыл глаза, и выдохнул — длинно, прерывисто, но уже спокойнее. Джисон почувствовал, как его собственное сердце, колотившееся где-то в горле, начало замедляться, и поцеловал Чонина в макушку — долгим, тёплым поцелуем.
— Вот так, — прошептал он. — Вот так, родной. Ты в безопасности. Я с тобой. Я никуда не уйду.
И тогда связь дрогнула — не снаружи, а глубоко внутри, под сердцем, где жила их стая. Она натянулась и завибрировала, тонко-тонко, и эта дрожь разошлась от Чонина кругами, проходя сквозь стены, сквозь темноту, сквозь сон. Он не звал — по крайней мере, сам не знал об этом. Но его омега, древний инстинкт, который не спрашивал разрешения, уже кричал о помощи, и этот беззвучный крик летел по квартире, касаясь тех, кто мог услышать.