୨୧
14 мая 2026 г., 23:10
В комнате пахло затхлостью.
Тик-так. Тик-так.
Старые часы показывали за полночь.
Карл опять не подходит. Будто чувствует, что от хозяина сейчас мало чего можно добиться, грязного, сидящего на кровати с растрепанными волосами и задранным на левой руке рукавом рубашки, которую тот поленился снять даже на ночь.
Мерзко. На душе паршиво.
Хочется вгрызться кому-то в глотку. Хочется забыться в пьяном бреде, выйти на улицу орать под окна японцам. Хочется ввалиться в одну конкретную дверь, за которой всегда пахнет сладким и шуршат из-за ветра из незакрытой форточки целофаны красочных упаковок от конфет и пирожных. Хочется прижаться к груди хозяина дома. Кричать и шептать его имя. И рыдать, безутешно, подобно дитю, брошенному матерью. Пока слезы не кончатся - если возможно. Потому что, казалось, Великий Потоп покажется миру цветком по сравнению с тем, что устроит Эдгар Аллан По. По сравнению с этой бурей, что вызывает внутри писателя Рампо.
На сгибе локтя синела кожа вокруг следа от иглы. Тот, кто вводил препарат, даже не позаботился, хотя от вида синяка тошно каждый раз — ровно так же, как тошно от больного осознания.
Потому что «я не зависимый» — уже не работало. Он зависимый. И половина его книг существует благодаря этой зависимости.
И ещё одной, о которой он час назад писал на бумаге.
“Каждый взгляд я умирал — и каждый взгляд я возрождался вновь.
Ты смотришь.
Для тебя я случайный прохожий.
Для тебя я случайный соперник.
Для тебя я случайное имя на корешке книги.
Ты смотришь. А я хочу касаться. Твой взгляд напоминает перо, смазанное щелочью.
Острие ножа, смоченное ядом, самым сладким — рядом с тобой не встанет желчь, горечь.
Ты выбиваешь воздух из лëгких одной лишь улыбкой, как ударом под дых, что я ошибочно спутал с лаской.
Горечь встанет только со мной.
Моя любовь к тебе — единственное, что осталось во мне светлое, мягкое. Ещё не прогнившее. Не заросшее плесенью, и всё равно грязное. Пошлое.
Всё во мне прогнило.
Тело — насквозь, не осталось свободного от этой мерзкой слизи гноя кусочка. Мысли роют в голове не хуже червей.
Нет ни одного лестного эпитета, что можно соотнести со мной.
Нет такой метафоры на свете, чтобы было возможно меня похвалить честно.
А ты даже не видишь. Не видишь не гниль — вовсе нет.
Не видишь меня.
А я вижу тебя. И боюсь, что моё касание заразит тебя, испортит, замарает.
Я — чума. Лихорадка. Гангрена.
Я мешаю тебе.
Я уродливое пятно чернил на чистом листе ватмана. От прикосновения ко мне хочется скривиться, как от прикосновения к чему-то склизкому, липкому.
От моего вида становится тошно, как от проблемы, которую невозможно решить.
Когда ты выглядываешь на улицу — светит солнце, даже в самый дождливый день.
Когда ты смотришь на меня — это подобно наркотику. Опиуму: на три часа своей жизни я забываю обо всей этой мерзости, и лежу, болтая с потолком, представляя тебя.
Представляя твои пальцы. Они касаются — никогда не меня напрямую — рисунка из той уродливой кляксы. Твой смех, что подобен первому звону капели весной. Похоже на благословение господа. Я уверен, что ты подобен Богу. Он наверняка покарает меня за это сравнение.
И ты тоже будешь не рад. Ты ведь атеист. Тебя не зацепила религиозная тематика в моих книгах.
Не зацепило, как герой стоял у прогнившего алтаря — хотя это был суррогат. Был мой крик.
Опиум в крови только разжижает эти фантазии, развязывает, обнажает мою циничную натуру, мое позëрство в религии и готовность гнуть её под разными углами, насилуя святой образ.
Я ведь вовсе не католик.
Прости меня. Прости, что твое имя против воли срывается с моих губ едва ли не каждый час, даже без повода, и больно от этого будто мне, как от раскаленного железа на рану. Прости за мою мысль о том, что я имею права на тебя. Имею права думать о тебе, смотреть на тебя.
Я отравляю тебя. Подобно туберкулёзу, проникаю через тело, ломаю, заставляю кашлять кровью.
Ты — лучшее, что случалось со мной.
Я — лучше бы не случался. Будь то решением матери сделать аборт, или просто бы нашёл себя не в писательстве. Не обнаружил бы способность.
Словно гангрену лечат отсечением —
Я отсекаю себя от тебя. Вновь и вновь. Пока не останется ёбаный атом.
Не думать.
Не смотреть.
Не дышать рядом с тобой.
Чтобы, не дай бог, не заразить тебя.
И каждый раз я сам это нарушаю. Возвращаюсь, как побитая собака привязывается к доброму ребенку и клянётся не подходить.
Ты — единственный луч света, проникающий на моë дно.
Я — твоя антитеза.”
Пожелтевший лист испорчен этими словами, набором фраз, метафор и эпитетов, не вяжущихся в единое повествование. Любой литературный критик бы уже рвал и метал. Но это не роман — это исповедь. Грязная, пошлая, и святая в этой скверности.
Лист, смятый в порыве эмоций, бельмом на глазу, стелится на полу, поверх прочего хлама: книгами с различными цвета корешками, с бархатными, тканевыми и картонными обложками, разных мастеров и странами издательства. Большинство отличаются даже языком.
Помимо книг чужих людей, разбросанны собственные страницы, написанные этой же рукой, какой он вкалывал себе в вену вещество. Были и те, которые не вошли в романы. Те, которые Рампо оценил меньше. Те, которые По собирался сжечь.
И, конечно же, пыль. Пыль, грязь. А кто будет здесь подметать? Эдгара мало заботит собственная запущенность.
Одежда писателя, огромное множество разного кроя брюк, белые, но мятые рубашки и несколько жилеток, висели грудой на стуле, готовом упасть под весом. Что-то сползло на пол, возможно, не без помощи этого противного характером енота, в попытке обратить на себя внимание.
Что-то, что завтра По, вставая, лишь пнет, ведь мешает, как и всё остальное.
Всё, что не касается центра его вселенной —
Рампо Эдогавы.