С тобой — всегда честен, с тобой — всегда да

PG-13
Завершён
13
Размер:
8 страниц, 3 509 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
13 Нравится 7 Отзывы 2 В сборник

***

Настройки
Мюнхен, 1933 год. Партсобрание. Зал заседаний гудел, как растревоженный улей. Тяжёлые бархатные шторы были задвинуты, чтобы скрыть от посторонних глаз то, что происходило внутри. В воздухе витал запах дорогого табака, кожаных переплётов и чего-то ещё — того неуловимого духа власти, который всегда сопутствует подобным сборищам. Александр Штефанов стоял у окна, рассеянно глядя на залитый солнечным светом дворик. Он был высок, худощав, безупречно одет — серый френч сидел на нём так, будто шился по индивидуальному заказу. Тонкие черты лица, бледная кожа, немногочисленные морщинки у глаз, тёмные волосы, аккуратно зачёсанные назад. Очки в тонкой оправе придавали ему вид учёного, кабинетного интеллигента, а не партийного функционера. Однако его присутствие здесь говорило об обратном. Стас Васильев заметил его сразу, как только вошёл. Нельзя сказать, чтобы он искал его специально, скорее, что-то привлекло его внимание к этому человеку, стоящему чуть поодаль от основной массы говорящих. Может быть, чужая, неуместная здесь выправка? Или тот особый отсутствующий взгляд, которым Александр смотрел на пылающие на солнце кроны деревьев? Стас был полной противоположностью. Крепкий, коренастый, с грубоватыми чертами лица и руками, привыкшими не к перу, а к винтовке. Форма на нём сидела мешком, фуражку он держал под мышкой, галстук был сбит набок. В его кругу к таким вещам относились с пренебрежением — важнее было не то, как ты выглядишь, а то, что ты делаешь. Но здесь, в Мюнхене, на этом собрании, где встречались представители двух, казалось бы, несовместимых систем, Стас чувствовал себя не в своей тарелке. Ему нужен был кто-то, кто говорил бы на его языке. Или хотя бы на русском, который здесь знали немногие. — Не знал, что историку есть дело до того, в каких условиях растёт местный виноград, — усмехнулся Стас, подходя к Александру. На лице его играла та самая, знакомая всем его сослуживцам полуулыбка — наглая, уверенная, чуть насмешливая. — Где хоть выведен-то? Александр медленно обернулся, словно выходя из глубокой задумчивости. Несколько секунд он изучал лицо незнакомца — внимательно, чуть прищурившись, а затем уголки его губ чуть дрогнули. — Область Рейнгессен, Herr... — он чуть замялся, вопросительно взглянув на Стаса. — Станислав. — Васильев махнул рукой. — Да можно просто Стас. Мне эти формальности... ну, сами знаете. — Он выразился с изрядной долей нецензурщины, но с таким задором, что Александр не смог сдержать лёгкую, вежливую улыбку. — Итак, Стас, — Штефанов слегка кивнул, принимая правила игры. — А о вас, герр Штефанов, я наслышан сполна. Знаю, что вы хорошо говорите по-русски, но, знаете ли... не идеально. Вам бы у нас чуточку пожить. — Правда? — Александр приподнял бровь, в его голосе проскользнула едва уловимая саркастическая нотка. — И чего же я там не видел такого, чего нет в Германии? — С ума сошли?! — воскликнул Стас, и в его тоне смешались искреннее удивление, какая-то почти детская обида и та самая, знакомая всем его сослуживцам вспыльчивость. — Да у нас в Советском Союзе, в Молдавской ССР, на Кавказе такой виноград растёт, какого вы в Германии с огнём не сыщете! Солнце, воздух, земля — всё другое. Да и по площади мы явно выигрываем. Уж где-где, а в СССР смотреть есть на что. — Охотно верю, Herr Wassiljew. — Александр чуть наклонил голову. — Обязательно проконсультируюсь с вами по поводу моей следующей поездки в Москву. Спор разгорелся нешуточный. Они говорили о Германском винном пути, о Кишинёве, о Закавказье, о Дюркгейме и Кахетии. О сортах — рислинге, сильванере, ркацители, саперави. О странах и их отношении к алкоголю — в Германии пьют пиво и считают, что это культура, в СССР пьют водку и не скрывают этого, а где-то между ними теряются французские вина, которые уже никто не воспринимает всерьёз. В ходе диалога выяснилось, что, несмотря на политику, Стас пьёт и не стесняется, а Александр и капли в рот не берёт. Что Стас знает о виноделии не понаслышке, а потому что сам, когда был молодым, помогал дядьке собирать виноград. Что Александр, в свою очередь, изучал этот вопрос теоретически, по книгам и отчётам, но никогда не видел своими глазами, как рождается то самое, что потом попадает в бокалы. — Вы не представляете, какая это магия, — сказал Стас, в какой-то момент забыв о всех формальностях и просто рассказывая, увлечённо, с жаром. — Когда солнце садится, и виноградные лозы становятся золотыми, и воздух пахнет мёдом и пылью, и где-то за холмом поют... Да вы, наверное, не поймёте. — Отчего же? — тихо ответил Александр. — Я, может быть, и не видел, но чувствую. Стас взглянул на него и вдруг понял, что за этим безупречным френчем, за очками и вежливой улыбкой скрывается что-то ещё. Что-то живое, настоящее, чего он не ожидал встретить здесь, в этом чужом городе, на этом чужом собрании. Он поймал себя на мысли, что Александр, даже на его, мужской взгляд, на фоне пышной виноградной лозы, которую он так красочно описывал, выглядел чертовски обаятельно. Партсобрание закончилось далеко за полночь. Участники расходились по гостиницам и домам, но Стас вместо того, чтобы направиться в свою, почему-то задержался у выхода. Александр тоже не спешил — он стоял у вешалки, аккуратно застёгивая пуговицы длинного серого пальто. — Herr Wassiljew, вы потерялись? — спросил он, заметив его. — Да нет, — буркнул Стас. — Думал, может ещё поговорим. Не в этом вот... официальном духе. А по-человечески. Александр помолчал, разглядывая его поверх очков. — Хорошо. У меня неподалёку есть знакомая библиотека. Там можно посидеть и поговорить. Никто не помешает. По дороге они молчали. Стас разглядывал ночной Мюнхен — аккуратные домики, пустынные мостовые, редкие фонари. Город казался ему чужим, вылизанным, неестественно чистым. Как музейный экспонат, в котором не живут, а только экспонируют. Библиотека оказалась маленькой, тёплой, заставленной книжными шкафами до самого потолка. Хозяин — пожилой лысый мужчина в круглых очках — кивнул Александру как старому знакомому и скрылся за дверью, оставив их одних. — Присаживайтесь, — Александр указал на два глубоких кожаных кресла. Стас скинул шинель, бросил её на спинку стула и устало опустился в кресло. — Устали? — спросил Александр, устраиваясь напротив. — Устал, — честно признался Стас, — от всего этого. От партийных игр, от формальностей, от того, что надо всё время кого-то из себя изображать. А вы? Вы-то хоть не устаёте быть... таким? — Каким? — Идеальным, — усмехнулся Стас. — Вежливым, учтивым, безупречным. Александр чуть заметно улыбнулся. — Вы удивитесь, но я тоже устаю. Просто умею это скрывать. — А зачем скрывать? — Затем, что слабость в наше время — непозволительная роскошь, — Александр снял очки, протёр их мягкой тряпицей. — Особенно для такого, как я. — Для немца? — уточнил Стас. — Для человека с двумя культурами в голове, — поправил его Александр. — И ни одной по-настоящему своей. Они заговорили о политике — о том, как трудно сохранять себя, когда система требует полной отдачи, и о том, что значит быть "своим" в чужой стране. Стас рассказывал о провинции, откуда родом: о маленьком городке под Москвой, где каждый знает каждого, где женщины стирают бельё в речке, а мужики после работы пьют самогон и ругают власть. О том, как он прошёл войну, потерял друзей и веру в то, что мир вообще может быть справедливым. — Вы, — Стас кивнул на книги, — вы всё это изучаете по бумажкам. А я по собственной шкуре. Разница большая. — Возможно, — согласился Александр. — Но бумажки — это тоже опыт, хоть и чужой. Он позволяет не наступать на одни и те же грабли дважды. — Не наступать? — переспросил Стас. — Да мы только тем и занимаемся, что наступаем. Сначала одна война, потом другая. Сначала цари, потом комиссары. А люди всё те же — голодные, злые и запуганные. Вы в деревнях наших не бывали, герр Штефанов? — Нет, — признался Александр. — Не довелось. — А зря. Поехали бы, увидели бы, что почём. Книжки ваши — они, конечно, дело хорошее... но в книжке не написано, какими глазами баба смотрит, когда у неё дети с голоду чуть ли не умирают. И насколько водкой можно залить такую тоску, чтобы уснуть и не видеть кошмаров. Александр молчал, глядя на него. Впервые за весь вечер его лицо потеряло маску безмятежной вежливости. — Вы думаете, я не знаю? — тихо спросил он. — Может быть, я и не видел такого своими глазами, но я читал письма. Я беседовал с людьми. Я знаю, что происходит. И мне, мне, товарищ Васильев от этого не легче. Потому что я не могу помочь. Я могу только фиксировать, анализировать и писать отчёты. И чувствовать себя бесполезным. — Бесполезным? — усмехнулся Стас. — Вы? Да вы, поди, на хорошем счету. Вон как начальство вас хвалило сегодня. — Хвалило, — кивнул Александр. — Потому что я делаю то, что от меня требуется. Но если бы я делал то, что считаю нужным... меня бы здесь не было. Они снова замолчали. — Хотите, я вам расскажу про деревню? — спросил вдруг Стас. — Не про ту, где я вырос. А про ту, куда меня посылали в двадцать седьмом раскулачивать. — Рассказывайте, — кивнул Александр, и в его голосе не было привычной отстранённости. Стас рассказывал долго. О мужиках, которые плакали, когда у них отбирали последнюю корову. О бабах, которые кидались под сани с детьми на руках. О том, как он сам пил потом с этими мужиками, потому что не мог смотреть им в глаза, и они — странное дело — не винили его. Понимали: он тоже часть системы, не более того. — Вы думаете, я герой? — спросил Стас. — Да нет. Я такой же, как они. Подчиняюсь, потому что иначе — смерть. Или того хуже... лагеря. — Я знаю, — тихо сказал Александр. — Я тоже подчиняюсь. — Так чего мы тогда с вами спорим? Один опыт, по сути. — Потому что каждый из нас считает, что его способ выжить — правильный, — усмехнулся Александр. Они просидели так до рассвета. Говорили о прошлом, о настоящем, о том, что будет завтра. И в какой-то момент Стас поймал себя на том, что смотрит на Александра — его бледное лицо, спокойные глаза, тонкие руки, которые так аккуратно перелистывали страницы несуществующей книги — и не может отвести взгляд. — Знаете, — сказал Александр, заметив это, — вы первый человек, с которым я могу говорить об этом. О том, что страшно, о том, что стыдно, о том, как тяжело. — Взаимно, — ответил Стас. — Я тоже... я обычно не распускаю нюни. — Вы не распускаете нюни, — улыбнулся Александр. — Вы просто... говорите правду. На улице светало, когда они наконец вышли из библиотеки. Было холодно, сыро и почему-то по-осеннему зябко. Александр протянул руку. — До свидания, Herr Wassiljew. Надеюсь, мы ещё встретимся. — Обязательно, — сказал Стас, пожимая его прохладную, сухую ладонь. — Надеюсь. Они разошлись в разные стороны, но каждый из них знал: эта встреча изменила что-то в них обоих. Что-то важное, глубокое, то, о чём не говорят на партсобраниях. Берлин. Год спустя. Берлин майским вечером был прекрасен и страшен одновременно. Стас, приехавший с очередным заданием, бродил по улицам, сам не зная, куда идти. Или зная, но не решаясь признаться себе в этом. Он почти не надеялся встретить Александра. Но судьба, та ещё шутница, распорядилась иначе. Они столкнулись в маленьком сквере, в тени старого клёна, листья которого только-только распустились, пахнув свежестью и жизнью. Стас стоял, прислонившись к шершавому стволу, и держал в руках фуражку. Александр, вышедший из-за поворота, замер на месте, узнав его. — Долго думал забыть тебя, — сказал Стас, глядя ему прямо в глаза. В его голосе — усталость и какая-то отчаянная, не терпящая возражений нежность. — Но не могу. Хоть убей, не могу. Что хочешь делай с этим. Но просто знай, что... люблю я тебя, фрица эдакого. Ищь либе дих, или как там у вас на немецком. Александр не мог вымолвить ни слова. Не мог. Потому что не верил в реальность происходящего. Всё это казалось либо сном в горячке, либо, того хуже, происками власти по выявлению нарушений среди партийцев. Чем бы в итоге это ни оказалось, Александру было всё равно. С любовью, нежностью и какой-то странной, незнакомой ему ранее печалью он долго смотрел на Стаса — на его лицо, на упрямый подбородок, на хмурые брови, под которыми прятались усталые, но такие живые глаза — а затем резко шагнул вперёд и обнял его, прижался к его плечу, как утопающий хватается за соломинку. — Mein Schatz... — выдохнул он в воротник стасовой шинели. — Du kannst auf mich zählen. Ich werde dich niemals gehen lassen. (Мой родной... ты можешь на меня рассчитывать. Я никогда тебя не отпущу.) — Ну-ну, знал бы я ещё твой родной... — Стас обнял его в ответ, крепко, почти до хруста в рёбрах. — Так это "да" или что-то другое? — Да, — ответил Александр, поднимая голову и заглядывая ему в глаза. — С тобой — всегда да. Они стояли под старым клёном, обнявшись, как солдаты перед боем, как любовники перед разлукой. Если бы кто-то прошёл мимо, он бы заметил, как их щёки отливают странным, алым блеском — то ли от закатного солнца, то ли от слёз, которые никто из них не хотел показывать. Берлин, 1934 год. Осень. Встреча эта не планировалась. Стас оказался в Берлине проездом по каким-то мелким поручениям, которые не требовали его внимания, но требовали присутствия. Он уже собирался уходить, когда увидел Александра на другой стороне улицы — тот выходил из книжного магазина с бумажным свёртком под мышкой. Они встретились в маленьком кафе, почти пустом в этот час. Сначала говорили о пустяках: о погоде, о книгах, о том, как быстро меняется Берлин. Но разговор неизбежно свернул в сторону политики. — Я читал твои последние тезисы, — сказал Стас, крутя в руках чашку. — Выступление на съезде. Неплохо сказано про коллективизацию. — Ты так считаешь? — Александр приподнял бровь. — Многие сочли мои слова излишне критичными. — А ты что думаешь? — Я думаю, что коллективизация была необходима, — Александр отставил чашку. — Но методы... методы оставляют желать лучшего. Людей нельзя превращать в пешки, Стас. — В наше время можно, — усмехнулся тот. — Можно, и превращают. И будут превращать. Потому что такова цена строительства нового мира. — А если цена слишком высока? Что тогда? Коммунизм, который строится на костях, перестаёт быть коммунизмом. Ты же сам... Стас поставил чашку с глухим стуком. — Ты не понимаешь. Ты смотришь на всё с высоты своих книг. А там, внизу, люди ждут перемен — и они готовы платить. Потому что хуже, чем было, уже не будет. — Будет, — тихо возразил Александр. — Всегда может быть хуже. История это доказывает. — История? — фыркнул Стас. — И ты веришь в то, что она чему-то учит? Не смеши... История — это просто список ошибок, которые мы совершаем снова и снова. — Тогда за что ты борешься? — прямо спросил Александр. — Если всё бессмысленно, если ошибки неизбежны — зачем ты в партии? Зачем рискуешь жизнью? — Затем, что я верю в будущее! — Стас ударил ладонью по столу так, что подскочили чашки. — Верю, что можно построить общество, где не будет ни богатых, ни бедных. Где у каждого будет кусок хлеба и крыша над головой. А во что веришь ты? Александр помолчал, глядя на него долгим, тяжёлым взглядом. — Я верю в достоинство, — сказал он наконец. — В право человека оставаться человеком, даже когда его пытаются превратить в отдельный винтик. В разум, в просвещение, в то, что нельзя строить счастье на чужом несчастье. И если твой коммунизм требует жертв, значит, он ничем не лучше того, что мы пытаемся заменить. — Не лучше? — Стас вскочил, чуть не опрокинув стул. — Да ты посмотри, что творится в вашей Германии! Посмотри, к чему привела ваша вера в сильную руку! Вы строите концлагеря, вы сжигаете книги, вы... — И в этом я с тобой согласен, — перебил его Александр, и в его голосе зазвучала сталь. — Я не поддерживаю то, что происходит в Германии. Но это не значит, что я должен слепо принимать то, что происходит у вас. — А что происходит у нас? — Аресты, Стас, — тихо сказал Александр. — Чистки. Исчезновения людей, которые были верны партии вчера, а сегодня объявлены врагами. Ты видел это своими глазами, сами рассказывал про деревню. Стас замер. Опустился обратно на стул. Провёл рукой по лицу. — Это временные трудности, — глухо сказал он. — Перегибы на местах. — Перегибы, которые убивают людей, — парировал Александр. — И те, кто их совершает, почему-то остаются у власти. А расстреливают тех, кто просто пытался выжить. — Ты не понимаешь, — повторил Стас, но уже без прежней уверенности. — Возможно, — кивнул Александр. — А возможно, это ты не хочешь понимать. Потому что если признаешь, что система несовершенна, то признаешь, что все жертвы были напрасны. Стас поднял на него глаза. В них была боль — глубокая, давняя, скрытая под маской агрессии и напускной бравады. — Ты... ты жесток — Стас не мог вымолвить и слова. — Я честен, — ответил Александр. — С тобой — всегда честен. Они расстались холодно, почти не попрощавшись. Стас вышел первым, хлопнув дверью. Александр остался сидеть, глядя в пустую чашку. Ночью Стас не спал. Ворочался в гостиничной постели, смотрел в потолок, прокручивал в голове каждое сказанное слово. "Ты жесток", — сказал он. Но Александр не был жесток. Он был прав — и это было хуже. "Мы слишком разные, — думал Стас. — Он видит мир в чёрно-белых тонах, в книжках. А я вижу грязь, кровь и пот, мы никогда не поймём друг друга. Наверное, мы просто не созданы друг для друга." Он почти поверил в это. Почти. Но где-то в глубине души, там, где он прятал от самого себя всё, что считал слабостью, звучал другой голос: Ты просто боишься. Боишься, что он прав. Боишься, что все твои идеалы — всего лишь красивая ложь, за которой — пустота. Александр тоже не спал. Сидел у окна в своей квартире, смотрел на ночной Берлин. Сосед оставил на балконе пачку сигарет — забыл, видимо, скоро придёт за ними. Но Штефанову было всё равно. Он зажигал одну сигарету за другой, хотя не курил — просто держал их в руках, чувствуя запах табака, который напоминал ему о Стасе: о его грубых руках, о его хриплом смехе, о его попытках в немецкий. "Мы слишком разные, — думал Александр. — Он — человек действия, я — человек мысли. Он верит в будущее, я вижу только прошлое. Наверное, мы не созданы друг для друга." Он почти поверил в это. Почти. Но где-то в глубине души, там, где он прятал от самого себя всё, что боялся признать, звучал другой голос: Ты просто боишься. Боишься, что он не сможет тебя принять. Боишься, что тебе придётся выбирать между ним и тем, во что ты веришь. Прошли месяцы. Они не виделись, не писали, не искали встреч. Но тоска — эта глухая, ноющая боль, которая не отпускает ни днём ни ночью — съедала их обоих. Стас срывался на подчинённых, пил больше обычного, не мог спать. Александр стал ещё более отстранённым, ещё более замкнутым. Коллеги и раньше замечали, что он редко улыбается, но в последнее время всё усугубилось. Часами сидит над бумагами, не замечая ничего вокруг. И каждый из них думал об одном: Стоило ли это того? Стоило ли терять друг друга из-за гордости, из-за убеждений, из-за того, что кто-то прав, а кто-то ошибается? Но ответа не было. 1942 год. Берлин. Военный кабинет. Стас вошёл, не стучась. Формальности были не для него, тем более когда речь шла о деле, ради которого он рисковал жизнью. Всё, что требовалось, — забрать документы. Александр сидел за столом, склонившись над бумагами. Его лицо осунулось, под глазами залегли тени, волосы поседели на висках. Но он был жив. — Штефанов, ты что ли?! — вырвалось у Стаса прежде, чем он успел подумать. Голос его дрогнул, сорвался на хрипотцу. Он уже думал, что никогда не увидит эти тёмные, уже тронутые сединой волосы, тонкие губы, очки в тонкой оправе, а под ними — нежные карие глаза с длинными ресницами. Александр медленно поднял голову. Увидев Стаса, он замер — рука с пером застыла в воздухе, на бумагу упала клякса. В его голове пронеслись все возможные варианты. Но почему-то судьба избрала именно такой — самый жестокий, самый нелепый, самый невозможный. — Nein, Sie irren sich, — сказал он, и голос его звучал ровно, без единой эмоции. — Sie haben sich geirrt. (Нет, вы ошибаетесь. Вы обознались.) — Да-а, плохо же ты врёшь, — горько усмехнулся Стас, делая шаг вперёд. — Я же сказал — вовек тебя не забуду, придурок. Помнишь? В голове почему-то всплыл тихий шелест клёна — такой отчётливый, будто они снова стояли там, в маленьком берлинском скверике, и ветер трепал их волосы. Александр молчал, глядя на него. Чем дольше он смотрел, тем больше его плавило от невысказанных за три года чувств. Все эти бессонные ночи, все эти кошмары, все эти попытки забыть — всё оказалось бесполезным. Он встал из-за стола и медленно, не сводя взгляда с лица Стаса, подошёл к нему. — Я знаю, зачем ты пришёл, — сказал он тихо, почти шёпотом. — Но позволь мне... позволь мне сначала ещё раз посмотреть на тебя. Прежде чем мы расстанемся навсегда. Прежде чем ты меня убьёшь. Стас всхлипнул — первый раз за много лет. Слёзы покатились по его щекам, обжигая. Александр подошёл ближе, поднял руку и вытер их слегка холодными, всё ещё пахнущими чернилами пальцами. — Я хотел...— выдохнул Стас. — За тот раз... в кафе. Я наговорил... Я... — Не надо, — перебил его Александр. — Давай сбежим, — с болью, с отчаянием, с какой-то последней, умирающей надеждой прошептал Стас. — Давай хоть сейчас. У тебя есть чёрный ход? Куда мы можем уйти в случае чего? Штефанов горько улыбнулся. — От судьбы не убежишь. Но я... я никогда от тебя не уходил. Я всегда здесь. Immer. Он притянул Стаса к себе и поцеловал — мягко, долго, отчаянно, вкладывая в этот поцелуй всё, что не успел сказать, всё, что копилось годами. Стас отвечал так же жадно, так же больно, боясь, что это в последний раз. За дверью послышались тяжёлые, размеренные шаги. Поцелуй прервался, едва начавшись. — Auf Wiedersehen, mein Schatz, — прошептал Александр, глядя на Стаса в последний раз. — Прощай, мой родной. Дверь со скрипом отворилась. Грянул выстрел — хлёсткий, короткий, невыносимо громкий в тишине кабинета. Пуля пробила голову Александра, и он осел на пол. Стас словно окаменел. Он смотрел на тело, распростёртое у его ног, на расплывающуюся по паркету алую лужу, на очки, выпавшие из разжавшихся пальцев и не мог пошевелиться. — Ну и чего застыл? — раздался голос приятеля, который уже рылся в столах, выискивая нужные документы. — Так долго мешкался, я уж думал, ты его знаешь. Занятный, однако, тип. Стас не ответил. Он больше не плакал. Просто долго, очень долго смотрел на мёртвое безвольное тело, на посиневшие губы, на закрытые глаза, которые уже никогда не откроются. А затем развернулся и, не проронив ни слова, последовал за товарищем, чтобы в кратчайшие сроки доложить штабу обстановку. Он так и не успел сказать ему главное. Извиниться за тот давний спор, за резкие слова, за свою глупую, бессмысленную гордость. И теперь уже никогда не скажет. Только одно слово осталось у него в голове, повторяющееся снова и снова, как заевшая пластинка: прощай, прощай, прощай...
13 Нравится 7 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (7)