***
16 мая 2026 г., 13:59
Примечания:
ВНИМАНИЕ! Рейтинг не из-за писем сисек, а из-за графичного описания трупа. Я возможно немного преувеличила, поставив NC-17, но люблю быть осторожной в этом плане
Это преследует его до сих пор, и будет преследовать всегда, потому что это неискоренимо, как въедливое чернильное пятно на белой рубашке. Его невозможно отмыть. Он все моется, моется, а толку-то, если его уже не вывести, только если не отрезать вместе с частью рубашки, а так ведь тоже нельзя. Остается учиться его игнорировать, но это сложнее, чем кажется.
Развороченные ткани, вены, торчащие, как лохматые струны на деревянной голове акустической гитары. Вены на запястьях, вытянутых вдоль сидящего на полу тела, будто специально напоказ, такие желтые парафиновые запястья, с стянутой кожей, сплошь в фиолетовых некротических впадинах. Но все равно этого почти не видно, потому что все красное. Он любит красный цвет, пока не вспоминает о том, что в этой комнате тоже очень много красного, что все запястья в красном, и вплоть по локоть, и мерзкие будто вывернутые наизнанку мышцы в белой сетке жира. Закатанные рукава фиолетовой кофты, тоже будто специально, чтобы смотрел, чтобы не смел отвернуться. И такие же фиолетовые провалы, тут и там, на желтом, как запястья, лице, худом, будто прикусила обе сухих щеки изнутри. Оно застыло в выражении, как на масках великих страдальцев, в нарочито раскаянной и принимающей улыбке. И две черные впадины глаз, из которых на него смотрит Она.
Она, на самую страшную букву.
Раньше Она была совсем другой, или казалась ему другой. Раньше ему это виделось, как и было подлино в тот страшный вечер, не таким пугающим, больше отрезвляющим. Глаза были закрыты, раны были не такие страшные, Она сама вся была, прямо как живая, если не смотреть ниже плеч, что к ней даже хотелось подойти, опуститься на колени, обнять. Он даже так делал первые пару раз, и это было легче. Но с каждым годом становилось все хуже и хуже, Она будто все это время действительно разлагалась, а красного все больше и больше, на полу вокруг засыхали новые красные лужи, становились коричневыми и липкими, в них стали вязнуть ноги. Свет становился тусклее, ее лицо бледнее, и в конце концов оно так исказилось, что стало вовсе не ее. Но его все равно тянуло к ней, как бы то ни было, и это совсем неудивительно. До тех пор, пока… мелочь, да, неважная деталь в общей картине.
Она открыла глаза.
И все вдруг стало гнетущим и сюреалистичным, будто он оказывался теперь каждый раз внутри полотна Сада Иеронима Босха. Животный ужас стал копошиться в волосах, за воротником и между лопаток каждый сраный раз. Красное, коричневое, пятна, сладкий трупный запах, и глаза, смотрящие на него, не смотря на толстые линзы очков, взглядом прошибающие голову насквозь, как заряд двустволки в упор. Он бы с радостью пустил себе пулю в лоб, если бы мог хотя бы пошевелиться. Но ноги были как всверленные в пол, и все тело будто от головы до пят закостенелое, что и взгляда не отвернуть от нее, от ее страшных глаз, от красного на парафиновых запястьях и торчащих вен. Она стала отвращать, и это стало хуже всего. К ней и тянуло, и от нее отталкивало, и он бесконечно разрывался между желанием убежать, и кинуться к ней, сжать в липких объятиях тело, уже сросшееся с досчатым полом, точно сгнившую от сырости тряпичную куклу. А Она смотрит, и смотрит, и смотрит. Но в этот раз что-то не то, Она не прекращает смотреть, Она. Она.
Она. Открывает. Рот.
– Подойди.
Она. Она.
Она.
Он просыпается, весь вымокший, как после душа. Кто «он»? Что он здесь делает? Почему он в постели, а не там, на старой кухне, не с ней? А с кем это – «с ней»?
– Йост, слышишь, а? Йост!
А, ох, черт. Сознание окончательно выдрало его из цепких лап сна. Йост забился в самый угол у стенки, лицом к ней, лежит, подобрав колени к груди, и прижимая их к себе так плотно, будто собирается сломать себе ими ключицы. Выглядит страшно, что не удивительно. С такими насыщенными снами и ахуеть в раз недолго, а он живет с ними уже столько лет, что пальцев рук не хватит посчитать – придется разуваться. Они появляются, может, раз в пару месяцев, но сейчас, на отмене препарата, пагубно влияющего на его состояние, приходят чаще, и содержание становится жестче. Наверное, совсем чуточку жестче, чем Йост способен выдержать. Потому что сейчас он лежит, вжавшись в самого себя, вгвоздив пальцы в плечи так, что может возыметь глупую неосторожность вывернуть суставы, и даже не сразу замечает, что кто-то трясет его, и говорит что-то. А звуки все, как будто идут глубоко изнутри него самого, и доходят до головы нечетким ватным эхом. Мгновенно вспомнилось это жестяное, осипшее «подойди», и перед глазами у него встало это лицо. Он вскрикнул, неуклюже перебрыкнувшись на другой бок, и сел, прибившись к стене теперь уже спиной. Отдышка растерзала ему грудь, хотя дышалось ему очень тяжело. Будто легким не хватало места в груди, их теснило взбесившееся сердце.
– Что? Что такое? Опять?
И тут Йост вдруг понял, что вообще-то перед ним сидит Томас. Это уже не сон, можно расслабиться, да же? Эта херня, день ото дня все меньше похожая на его… ну, ту, которая на страшную букву, которую он когда-то помнил нормальной. Херь, которая прикидывается ей, тут его не достанет. Но легче от осознания, что это был просто сон, тот, повторяющийся из года в год, не стало, а ровно наоборот, его накрыло только сильнее. Он паникующе уставился в сосредоточенное лицо Тома, замер загнанным в угол зверем. Мокрые щеки заблестели ещё пуще, слезами, которые не ждали разрешения, а хлынули без предупреждения.
Йосту никогда не нравилось его плачущее лицо, и он всегда спешил его зарыть куда-нибудь, в самом крайнем случае хотя бы закрыть руками. Но вихрь самых разных оттенков чувств так заморочил ему голову, что какие-то ее отделы просто перестали работать, например тот, что отвечает за координацию движений. Он вдавил сжатые кулаки в матрас, весь напрягся оголенным натянутым нервом, ноги притянул к себе, и зарыдал так некрасиво, как это было возможно, с странными звуками, едва не скулежом.
– Я так уста-а-ах-ал… Что за говно, опя-я-ять, блядь…
Томас видит это не в первый раз, но чувствует себя, прямо как в первый. Не знает, куда ему деться, что сказать и куда положить руки. Неловко подполз поближе, осторожно, чтобы даже кровать не скрипела, чтобы не пугать. Аккуратно положил руку на лодыжку, почти без давления, скользнул ей наверх, к колену. Все спокойно, насколько так вообще можно сказать сейчас. Вторая рука, на второе колено. Медленно надавил, чтобы Йост выпрямил ноги. Нормально.
– На меня смотри. Я с тобой говорю, смотри на меня.
Надрывный высокий всхлип в качестве подтверждения, что Йост его слышит. Нет, он уже не заговорит адкеватно, по крайней мере пока. Но это вовсе не значит, что Том прекратит с ним разговаривать, пока он не стабилизуется. Если надо будет, будет хоть на языке жестов говорить, да хоть, блядь, шарадами.
– Мама снилась, так?
Йост сильнее запаниковал. Во-первых, от этого глупого слова, на эту страшную букву – его самую нелюбимую, между прочим, букву в алфавитах всех языков мира. А во-вторых потому, что он хотел ответить что-то утвердительное, но слово захлебнулось, не вышло, он проглотил его вместе с слезами. И ему стало ужасно стыдно, что с ним тут сюсюкаются, а он даже сказать ничего не может. Залепетал что-то невнятное, нечленораздельное, но очень растерянное и извиняющееся одновременно. Том вздохнул.
– Извини. Кивни, если это так.
Кивок, легкое чувство облегчения. Томас придвинулся к нему, прощупал грудь и пульс на запястье. Запястья. Йосту в бреду вдруг стало казаться, что пальцы Тома проходят сквозь его кожу и скользят между вен, будто кто-то пытается достать медиатор, упавший в акустическое кольцо гитары. Запястья, парафиновые, с торчащими, вывороченными наружу, пересадненными в хлам трубками вен. Йост подумал, что он сам покрывается трупными пятнами. А потом он подумал, что сходит с ума. В чем-то из этого он точно не ошибался. Попытался отодвинуться от Тома, но некуда, он же и так прижался к стенке, и ему показалось, что он проваливается в эту стену, поглощаемый бетоном. Накрыло какой-то совершенно новой крышесносной волной страха и безумия. Руки разледенели, стали слегка поддаваться, и он воспользовался этим, чтобы схватиться за голову, спрятать лицо в предплечьях и притянуть колени обратно. Свернулся, как броненосец.
– Йост, блядь, смотри на меня. Ты меня слышишь? Йост?
Не касается, чтобы не сделать ещё хуже. В такой ситуации нельзя даже позвонить в скорую, никто же не пострадал физически. А ждать, пока кто-то пострадает, скажем, пока Йост навредит себе, совсем не хочется. Существует ли скорая психиатрическая помощь для таких случаев? Только чтобы человека не забирали сразу в диспансер и не пичкали транками, а на месте помогли как надо, дали таблеточку, и оставили под наблюдение близкого. Вот уж Том не думал, что когда-то окажется в такой ситуации кем угодно, и спасибо, что он оказался в ней этим «близким», а не тем, кто сейчас думает, что гниет заживо. Галлюцинации для него несвойственны, но случаются, и Томас видел его только один раз в состоянии галлюцинаторного бреда. А лучше бы не видел. Никто не хочет видеть своего любимого человека в таких состояниях, потому что у всех есть это эгоистичное желание быть вместе только в радости. Для этого, может, и существуют свадебные клятвы.
– Не нужно закрываться, ты же знаешь, тебе сейчас станет только хуже, это не пройдет само собой. Убери руки.
Звучит он жестко, чуть ли не командующе, но на практике это действеннее, чем рассусоливать. Да и, по правде, Том не особенно умеет рассусоливать нормально, это звучит так искусственно, что лучше бы уже ничего не говорил. Йост, конечно, не сразу, но отодрал руки от лица, и Том воспользовался этим, настойчиво взял его за предплечья, положил его руки себе на плечи – так просто удобнее заставить его смотреть прямо и фокусироваться.
– Еще раз. Ты меня слышишь? Кивни.
Кивок.
– Что тебя напугало конкретно сейчас? Ты можешь сказать? Я обещаю, что больше не буду так делать, если скажешь. Если не можешь, помотай головой, я просто буду осторожнее.
Йост уже дернул головой, но все же смог заставить себя произнести:
– Руки. Не трогай, пожалуйста.
– Не трогать тебя руками?
– Нет.
– Не трогать твои руки?
– Да.
Том мелко кивнул, мол, окей, не буду. Положил ладонь Йосту на грудь, слева, чтобы хотя бы так чувствовать его сердцебиение, которое пока что не собиралось успокаиваться. В клинике их научили технике заземления, вот это пресловутое «пять предметов, которые видишь, четыре предмета, которые можешь потрогать», но скоро стало ясно, что это все херня, потому что у всех все индивидуально. Пришлось учиться самому успокаивать, подстраиваясь под ситуацию, например, под степень тяжести хуйни, которая снилась Йосту.
– Дыши ровно, не торопись, на счет. Помнишь?
Кивок.
– Считай: раз, два, три… выдыхай, молодец, не торопись только. Посмотри на свои руки. Видишь их?
Кивок.
– Посмотри на них получше, потри большие пальцы с указательными, почувствуй подушечками узор отпечатков пальцев. Да, так, молодец.
Йост делал все, что его просили, потому что потихоньку снова начал доверять человеку, сидящему перед ним, и уже почти признал в нем своего Томаса. Ключевое тут, правда, «почти». Спустя еще пару минут некорректных с точки зрения нормальной терапии манипуляций, Йоста окончательно удалось вернуть, и он даже сам первый притерся поближе, дал себя обнять. И выдохнули они, кажется, одновременно. Йост от облегчения, что ему стало лучше, а Том от облегчения, что Йосту стало лучше. Том теперь слышал сердцебиение Йоста прямо собственной ключицей, и тихо радовался тому, как оно ощутимо успокоилось.
– Лучше?
Кивка не последовало, вместо него только усталый и охрипший голос, слишком непривычно безжизненный:
– Втащи мне, пожалуйста, это нахуй невыносимо.
Тут уже отстранился Том, не сильно, только чтобы ещё раз глянуть в его лицо. Красное все, как малиновое варенье, мокрое, уставшее. За это лицо Томас бы убил, потому что за него у него что-то в животе нервно скручивалось, а в груди тянуло и ныло, когда этому лицу было плохо.
– Шутки у тебя ебланские, знаешь ли.
Он ждал, что Йост засмеется, ну или хотя бы улыбнется, сука, хотя бы улыбнись, ну для приличия хоть. Но Йост наклонил голову, этой привычкой он страшно похож на лабрадора. И повторил так, что у Тома волосы зашевелились от ужаса:
– Втащи мне. Ударь меня, вот сюда, в лицо. Я устал. Я хочу, чтобы ты сломал мне нос, я вырубился и поспал без ебаного сука намека на любые сны, я ненавижу сраные сны.
Томас положил ладонь на его челюсть, красивую, четкую, с родинкой пониже скулы. И скулы у него тоже красивые.
– Ты такой красивый. – Он почти не заметил, как сказал это уже вслух. – Ты очень красивый, ты знаешь? Я не прощу себя, если испорчу твой красивый нос.
И вот теперь Йост улыбнулся, ткнулся в его ладонь мартовским ласковым котом, примостился к ней поудобнее. На это можно смотреть до смерти, и на чистоту, не жалко было бы умереть прямо в эту секунду.
– Слушай, а… а повтори ка ещё раз?
Тишина, вой майской ветряной грозы за окном, Том выпрямился.
– Че?
– Ну, ты щас наконец-то выдал чота красивее, чем «э-э-э-бэ-мэ пошли ебаца», повтори ещё раз, мало ли ну, может и не услышу больше от тебя ниче такого.
Секунда на понимание, и Том пихнул его в эту же щеку, улегся поудобнее и замотался в одеяло, что-то злобно пыхтя под нарастающий гогочущий смех того, кто ещё десять минут назад ревел навзрыд от самого худшего бэдтрипа в своей жизни, для которого даже не нужно было объёбываться ничем.
Просто так это работает, что если человек «тот», то с ним можно и плакать, и смеяться, и все сразу, с промежутком между менее часа. Йосту явно ещё не раз приснится эта срань, и ему явно будет только хуже. Но он полон уверенности в том, что не пропадет, и что вскоре после этого точно так же будет хохотать до колик. Потому что чернильное пятно на любимой рубашке легче игнорировать, когда появляется тот, кто настолько убедительно говорит «хуйня, переживем», что ему охотно верится.
Примечания:
Снова сублимация, ваша любимая, да? Я уже так заебалась от навязчивых снов и невозможности посетить терапевта по этому вопросу, что вам приходится кушать вот это, и скоро будет ещё кое-что с моими личными болячками, которые я заставляю переживать Йоста. Хотя, если посмотреть комплексно, у нас с ним просто одни и те же болячки. Леша, жду бетку