Небо над Римом

PG-13
Завершён
33
Размер:
5 страниц, 2 006 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
33 Нравится 10 Отзывы 8 В сборник

* * *

Настройки

Небо над Римом рыдает ливнем,

Жалко, что я не Бог.

Я бы тебе написал картины,

Если бы только мог.

Небо над Римом пока красиво,

Солнце уже всё ниже,

И облака ещё чуть плаксивы,

Ты далеко в Париже.

Ты мне теперь чужая

На расстоянии метра.

Увидимся ли? Не знаю,

Скажем теперь «Привет» ли?

      Сонино появление на их огромном катке с чёрточками от обувных набоек на линолеуме в коридорах и прохладным льдистым воздухом вовсе не похоже на торжество или вспышку сверхновой, как это часто бывало при смене фигуристом тренерского штаба. Муравьёва была собранная, обстоятельная и искренняя, без капли тщеславия или наигранного триумфа от того, что удалось выйти из очередного скандала, не запачкав плечики старательно накрахмаленного белого пальто. Справедливости ради, белое она носила часто, и на тренировки, и на выход, и даже на прокаты ей, как по заказу, шили снежно-белые костюмы, и она всегда носила их так бережно, что ни единого пятнышка, даже спустя годы носки от блеска новизны почти что рябило в глазах. У Сони были белые чехлы на коньки, белые худи, белые рубашечки с воротником-стойкой и белая-белая душа — и в пир, и в мир, и в добрые люди.        С Женей они тогда столкнулись в раздевалке, и Соня встретила его, как встречают старых друзей, про которых сперва долго не помнишь, запихнутый в стиральную машинку собственной будничной маеты и быта, а потом, едва увидев, улыбаешься от уха до уха. Как если бы не виделись изредка на стартах, а так, вот только вчера расстались после привычного рутинного кофе-брейка. Соня обнималась открыто и честно, душа нараспашку, почти косая сажень в плечах — так можно было бы сказать, не будь она такой маленькой, похожей на прыткого тушканчика с острыми умными глазками. Женя, недоверчивый ко всему, обнимал в ответ так, словно боялся, что ему сейчас на шею набросят узел аккуратно сплетённой петли. 

мне жить без тебя так странно, так неумело. свиваться ночами, вползать в запятую тела.

      Ему кажется, что это не бывает вот так просто, чтоб к тебе по-доброму только за то, что ты это ты, не за прыжки, не за компоненты, не за правильно выписанные дуги, а потому что ты хороший. Соня выписывает эту аксиому зубчиками коньков поверх крошева на их катке и считает, что её не надо доказывать. Женя вколачивает в лёд свои сальховы-флипы-аксели и убеждает себя, что никогда не устанет, только бы она смотрела.       Соня смотрит.       Петля затягивается.       Их двоих зовут маленькими юными звёздочками Алексея Николаевича, старой и новой, а Семененко только отмахивается: всё ещё очень хочется верить, что Мишин никого не выделяет особенно, да и он сам уже не то чтобы юный. Ему двадцать один — самое время творить всякие глупости, питаться, как попало, пьяно горлопанить песни, шатаясь ночами по петербургским проспектам, и, конечно, влюбляться. Влюбляться Жене не хотелось совсем: время первых робких признаний, ужимок и трогательных романтических подарков было уже безвозвратно упущено, пропало в часах ледовых тренировок и офп, было задушено полиэфиром шнурков, затянутых нарочито потуже, только бы не думать о вторичной ерунде. Влюблённость виделась ему не в меру настырным гостем, которого поначалу очень ждёшь, а потом не знаешь, как от него избавиться. Зачем же ему такого себе желать?        Сонины огромные глаза, сероватые и печальные, как морозное северное море, совершенно его об этом не спрашивали.

включать диктофон и гонять под твой смех по дорогам.

приезжать в твой район: замирать у окна и порога.

      Она сильная и лёгкая, как весенний эгейский Зефир, но Женя на своей шкуре знает, какова этому цена. Муравьёва вкалывает на катке до темноты, до седьмого пота, по искр перед глазами, тянется в зале с таким остервенением, что Семененко страшится за здоровье её связок, но сам старается не отставать. У него сыпятся заходы на прыжки, руки ощущаются не своими, а приделанными от огородного уродливого чучела — раскинь в стороны, посади ворон и любуйся. Женя обгладывает заусенцы на руках после каждого кривого выезда, смотрит по диагонали в другой конец катка, где она отрабатывает либелу со своей точной геометрией углов и линий, и чувствует себя хуже мифического Сизифа. Соня говорит ему не переусердствовать, но её собственный надрыв можно, наверное, разглядеть из космоса. Она не сообщает о нём ни взглядом, ни намёком, памятуя о том, как безнравственно страдание напоказ, но Женя смотрит, не может не смотреть и видит перед собой только страх перед риском и кусачую тревогу не оправдать возложенных надежд — изодранная репродукция полотна Малевича.       Соня говорит ему перестать нагнетать драмы, после занятия берёт себе в «Старбаксе» огромный стакан фраппучино и протягивает Жене: попробуй, ну же. Сахар из него липнет к языку и хрустит на зубах крысиной отравой — Семененко говорит, что выпил бы лучше улуна. Муравьёва смеётся, а потом ещё сутки или двое совсем ничего не ест.

сыры по ночам, голышом озябнув на кухне.

свеча оплывает и точно под утро потухнет.

      Соня по настоянию штаба сушится, и Жене хочется либо смеяться от такой дурости, либо стучать всем причастным к этой идее по башке. Там сушить-то нечего: одни кости, трепонемно-бледная кожа и худые коленки, которыми только орехи щёлкать. Соня гаснет, неуловимо, без трагедии, а он высыхает от бессилия и незнания, как ей помочь. Его любовь ширится, плодится семенами горькой остроконечной лебеды, выдирать бесполезно: попробуешь — останутся рытвины, а корни вцепились ему в мясо уже слишком прочно.       Муравьёва усердствует и старается, но фамилия её весь сезон отпечатана где-то в середине турнирных таблиц, совсем недалеко от пьедестала, но однажды в темноте пустой раздевалки затвор её собственноручно выстроенной плотины не выдерживает, выпуская наружу исповедь о собственной недостаточности. Женя не мастер утешать и говорит одно только понимающее «я всё знаю», своими руками размазывая слёзы по её чахоточно-румяным щекам. Они мочат осыпавшуюся тушь, мажут по коже зловещими недобрыми тенями, и он делает всё, что может, укладывая себе на бёдра её пылающую немой истерикой голову и наглаживая лебединую тонкую шею.

про песни молчу: как были про нас, так и будут,

а я не забыл тебя и уже никогда не забуду.

      Она приходит в себя так же быстро, как и теряет, ловит кураж, выдаёт максимум, и это так похоже на первый и последний полёт обретшего крылья Икара. На чемпионате по прыжкам катает технично, отработанно, как по инструкции, кидает мимолётные взгляды: «смотри, я могу всё и даже больше, я не расклеилась, я вернула себе себя и играю дальше». Сонино платье сегодня не белое, а их флиски — да, и она путает их друг с другом, утопая в Жениных рукавах, как в сугробе. Потом возвращает, конечно, смеётся: «Да ладно, жалко тебе, что ли?». Жалко у пчёлки в жопке и у Семененко в голове: на последнем каскаде из пяти прыжков он старается так, как не старался собрать свои пять четверных, как будто он выйдет со льда и получит свою упущенную олимпийскую медаль. Соня болтает без умолку и почти на него не смотрит — этого ему тоже очень, очень жалко.       Всё кажется наладившимся, но это равновесие такое хрупкое, что даже звенит. Наступает весна, и Соня после тренировок тащит его идти по домам пешком, снедаемого от боли в задеревеневших после дорожек ногах. Им в разные стороны — Женя бы очень смеялся, если б тогда знал, что именно это значит — но всё равно провожает её до самых дверей съемной однушки. Муравьёва говорит, что в Питере освоилась и по Москве совсем не скучает, потому что знает, что вернётся в любой момент, если захочет. Семененко знает, что она очень неумело врёт. Ночь над ними бездонная и тихая, как пороховой склад, звезды подмигивают ухмылками расхлябанных наглецов и прячутся за волокнистыми тучами, а Соня прячется за дверью квартиры, обещающе подмигивая и уверяя пригласить зайти как-нибудь потом.        Когда они ставят «Человека-бензопилу» к юбилею Мишина, Соня соглашается на Женино «помоги мне», едва он успевает изложить суть идеи. На тренировках от вытянутого шлема и сопротивления воздуха немного кружится голова, но не сильнее, чем когда Муравьёва смотрит на него. Не сильнее, чем когда перед глазами рыжим всполохом взметаемая косичка её парика. Не сильнее, чем когда он вручает ей белобутонный реквизитный букет. Полиэстеровые лепестки шумят как-то не очень по-настоящему, лежат тяжестью в его потных ладошках и истинной красотой — в Сониных. Она забирает его себе домой, а дальнейшая судьба ему неизвестна.

и если судьба, то тем более горько в финале.

став ярче для всех, мы счастливее точно не стали.

      Перед майскими они едут на залив — инициатор опять Соня. Вода ещё не нагретая, ещё совсем пустая, вокруг только чайки и никаких людей, никаких продавцов резиновой кукурузы и пластиковых пошлых сувениров. Балтика пахнет чем-то разреженным, солоноватым и очень свободным, а рельеф камней на пляже отрезвляюще вминается в подошву. Муравьёва протягивает ему телефон и просит щёлкнуть, всего пару раз, и оба получаются идеально — что это за суперспособность такая, Женя ни за что бы не раскрыл. За их спинами желтеет, рассыпается брызгами фонтанов отдохнувший за зиму Петергоф, и вечер не горит, только мягко мажет золотистым и розовым по их сощуренным сонным лицам. Солнце входит в водную закатную гладь, как косточка в абрикос.       Они садятся на отсыревшее дерево старенького пирса. Соня сама берёт его за руку, даже не берёт, скорее просто кладет свою ладонь поверх его собственной — тонкое кольцо из бисера на среднем пальце оставляет отпечаток, кожа потом чешется. Вот она, деталь в структуре прозы, всё по Быкову. Сонин здоровый румянец, надутый ветром с залива, украшает щеки, как если бы их зацеловали. Её очень, до ломоты в пальцах сильно хочется рисовать; если б Женя умел бы, непременно взялся бы за кисть, не доверяя фотоаппарату. Она смотрит спокойно, из-под полуопущенных век, как уморившаяся долго скакавшая галопом лошадь, то на горизонт, то вдруг прямо в лицо Семененко. — Знаешь, Женька, — говорит. — Я наверное уеду скоро.       

и если есть ты, то, я знаю, других не случится.

как жить без тебя? как любить не тебя научиться?

      «Наверное» превращается в «точно» с умопомрачительной скоростью. Мишин расторгает их с Соней контракт, не комментирует это ни единым словом, и каток без неё пустеет на глазах, становясь похожим на дырявую банку из помятой жести. Женька воскрешает из памяти адрес её квартиры, несётся туда опрометью поздним вечером после занятий прямо из спорткомплекса — Муравьева на пороге ничуть не удивлена. В квартире горит один ночник в большой комнате, разбросаны не собранные до конца вещи и везде царит хаос жилища, которое вот-вот оставят.       Сердце воет, как кашалот, забитый гарпуном китобоя.       Женя не торопится спрашивать, потому что знает, что от ответов не станет ни на толику легче, но Соня всё равно рассказывает. Подробностей нет, эмоций нет и смысла тоже нет, но этого довольно — искать новый он пока тоже не станет. Муравьёва говорит о перспективе вступить во французскую сборную, о карантине, о пропуске сезона, и Жене на удивление совсем не кажется, что вот он, момент, про который не слишком умелые писатели строчат «сейчас или никогда». «Сейчас» отжило своё, остаётся только пожинать плоды собственного молчания и тугодумства. Соня строго говорит ему работать, как прежде, быть смелым и весёлым и не жалеть ни о чём, а он отрывисто целует ей руки и обещает проводить на самолёт.

без классики рифм я рэпую угрюмо и прямо. стиха дисциплина трещит и на грани изьяна.

      Утро перед рейсом не в тон солнечное и тёплое, хоть и очень раннее — Соне лететь транзитом через Анкару, но долгие пересадки ничуть её не пугают. Вылетая из квартиры и застёгивая пуговицу рубашки на ходу, Семененко забывает выключить то ли утюг, то ли свет в прихожей, но сейчас на это наплевать больше всего на свете. На дорогах толкучка из машин, у Жени в голове — из мыслей, но все до единой испаряются, стоит только увидеть Соню на громоздких чемоданах у дверей терминала. Она словно стала худее и тоньше, но выражение лица всё такое же, спокойное, способное выдержать всё на свете. Ему безнадёжно хочется верить, что это хотя бы немного заразно.       «Что ты, Женечка, мечешься? Всё уже кончилось».       У стоек регистрации Соня щебечет что-то про скорую постановку новой программы сразу по прилёту в Париж, язык заплетается о необитые пороги торопливых слов. Семененко с укоризной на самого себя понимает, что совсем почти её не слушает, концентрируясь на остроте тяжести багажа, который он несёт за ней следом. Перед тем, как пропасть за дверями отсека для личного досмотра, Соня клятвенно обещает писать и сама берёт с него обещание восстановить свою многострадальную пятиквадку. Женя прекрасно осведомлён, что оба эти обещания не стоят и ломаного гроша.        Муравьёва догадывается о его декадентских помыслах и долго-долго целует щёки, точно ставя какие-то метки. Женя клянётся себе до конца дней своих влачить за собой это клеймо, как раб.       Придя домой, свет в прихожей он всё-таки выключает.

все влом: и рассвет, и закат, и зима на подходе.

и все уже здесь. только тот, кого ждёшь, не приходит.

33 Нравится 10 Отзывы 8 В сборник
Отзывы (10)