Часть 1
17 мая 2026 г., 11:12
Зимний вечер за окном квартиры был того особенного, мертвенно-спокойного сорта, когда снег не падает, а висит в воздухе — миллиарды мельчайших ледяных кристаллов, отражающих свет фонарей так, что небо кажется бледно-оранжевым. Я сидел на полу у низкого столика, поджав ноги, и смотрел на свои руки. Они дрожали. Не от холода — обогреватель работал на полную, и в комнате было жарко. Они дрожали от слабости. От той глубокой, костной усталости, которая стала моей постоянной спутницей уже второй год.
Юки стоял у окна. В своём неизменном длинном чёрном пальто, которое делало его похожим на тень, оторвавшуюся от стены. Он смотрел на улицу, и в отражении стекла я видел его лицо — спокойное, почти сонное. Как у кота, который греется на солнце и которому абсолютно всё равно, горит ли вокруг ад.
— Тебе пора домой, — сказал я, и мой голос прозвучал хрипло. В горле першило — начинался очередной приступ кашля, того самого, после которого я иногда нахожу на платке алые пятна.
Юки не обернулся.
— У меня нет дома, Акира. Ты знаешь.
— Тогда... куда-нибудь. В лес. В храм. Туда, откуда ты пришёл. — Я сжал пальцы в кулак, ощущая, как под кожей перекатываются тонкие кости. — Не оставайся здесь. Не смотри на меня так.
— Как?
— Как будто я уже... — Я запнулся. Слово «мёртв» застряло в горле, комком слизи и горечи.
Наконец он повернулся. Медленно, плавно, как текущая вода. Его глаза — тёмные, бездонные, как колодец в заброшенной деревне — смотрели на меня с тем выражением, которое я ненавидел больше всего. Не с жалостью. Жалость я бы вынес. С пониманием. С абсолютным, безоговорочным принятием того факта, что моё тело гниёт изнутри, что врачи разводят руками, что осталось, может быть, полгода, а может, и меньше.
— Акира. — Он сделал шаг ко мне. Его кожаные туфли бесшумно ступали по паркету. — Ты злишься. Не на меня. На болезнь.
— Не говори мне, на что я злюсь! — Мой голос сорвался на крик — короткий, резкий, сразу перешедший в приступ кашля. Я согнулся пополам, прижимая ко рту платок, и когда отнял его, увидел свежее пятно. Яркое. Влажное. Ещё не успевшее потемнеть.
Юки опустился рядом со мной на колени. Не спрашивая разрешения. Не делая резких движений. Его рука легла мне на спину — холодная, даже сквозь ткань свитера, даже сквозь жар моей кожи.
— Не трогай, — прохрипел я, отодвигаясь. — Ты холодный. Всегда холодный. Как будто... как будто ты уже...
— Я уже умер, — закончил он за меня. Спокойно. Без тени обиды. — Давно. Очень давно. Ты не скажешь мне ничего нового, Акира. Я ёкай. Я призрак сезонов, память о тех, кто ушёл. Моя кожа всегда была холодной. И всегда будет.
— Вот именно! — Я выпрямился, с ненавистью глядя на него. На его идеальное, гладкое лицо без единой морщины. На его светлые волосы, падающие на лоб. На его губы — бледные, но живые, как ни странно. — Ты — мёртвый. А я — скоро умру. И что у нас общего? Что мы оба ждем моей смерти? Это не жизнь, Юки. Это... это ожидание. Худшее, что есть.
Он смотрел на меня. Спокойно. Бесконечно спокойно. Как будто мои слова были ветром, который шумит в листве, но не может сломать дерево.
— Ты хочешь, чтобы я ушёл, — сказал он. Не вопрос. Констатация. — Скажи это ещё раз. Посмотри мне в глаза и скажи, что хочешь, чтобы я ушёл и никогда не возвращался. И я уйду. Клянусь своей памятью. Давай, я слушаю.
Я открыл рот. Слова были готовы. «Уходи». «Оставь меня». «Я не хочу, чтобы ты видел, как я рассыпаюсь». Они лежали на языке, острые, как осколки стекла.
Я не смог их произнести.
Вместо этого я отвернулся. Уставился в угол комнаты, где на полке стояли мои лекарства — десятки маленьких коробочек и пузырьков, армия бесполезной надежды.
— Почему ты не боишься? — спросил я тихо. — Почему ты смотришь на мою кровь, на то, как я таю с каждым днём — и не отворачиваешься? Нормальные люди отворачиваются. Даже мама... она старается не смотреть. Она улыбается, но я вижу, как её глаза бегают по моему лицу, проверяя, не появилась ли новая синева под глазами. А ты просто... смотришь. Как будто это нормально. Как будто это красиво даже.
— Потому что я видел смерть тысячи раз, — Юки подвинулся ближе. Теперь он сидел напротив меня, скрестив ноги, и его колени почти касались моих. — Я видел, как умирают дети. Как умирают старики. Как умирают воины и трусы, святые и грешники. Смерть не страшна, Акира. Страшно то, что остаётся после неё — пустота, которую невозможно заполнить. Но ты... ты ещё не умер. Ты здесь. Ты дышишь. Ты злишься. Это значит, ты жив. А пока ты жив — всё остальное неважно.
— Неважно? — Я почувствовал, как к горлу подступает злость — горячая, иррациональная. — То, что я не могу подняться по лестнице без одышки — неважно? То, что я дважды в неделю хожу на химиотерапию и после неё меня выворачивает наизнанку — неважно? То, что я не доживу до двадцати одного — НЕВАЖНО?!
Я не заметил, как сорвался на крик. Голос дрожал, ломался, и в конце фразы я снова закашлялся — на этот раз сильнее, так что в глазах потемнело. Юки положил руку мне на затылок — холодную, тяжёлую, но почему-то не отталкивающую. Притянул меня к себе, позволяя уткнуться лицом в своё плечо. Ткань пальто пахла снегом и старыми листьями.
— Всё это важно, — сказал он мне прямо в макушку. Голос его вибрировал в грудной клетке, и я чувствовал эту вибрацию щекой. — Важно. Но это не всё, чем или кем ты являешься. Ты не только болезнь. Ты — тот, кто читает стихи по ночам. Тот, кто подкармливает бродячего кота у подъезда, хотя у самого денег в обрез. Тот, кто улыбнулся мне в первую нашу встречу, когда я уже привык, что люди кричат или убегают. Ты — Акира. А не диагноз.
Я замер. Его слова упали в тишину, как камни в воду, и разошлись кругами. Я всё ещё злился. Ярость никуда не делась — она горела где-то под ложечкой, тупая и горячая. Но рядом с ней появилось что-то ещё. Что-то липкое, тёплое, текучее. Что-то, от чего захотелось сжать пальцы на его пальто и не отпускать.
— Ты слишком хорошо говоришь для ёкая, — пробормотал я в его плечо. — У ёкаев не бывает таких речей.
— А ты слишком много знаешь о ёкаях для человека, — ответил он, и я почувствовал, как его губы коснулись моей макушки. Лёгкое, почти невесомое прикосновение. Как снежинка, которая тает на коже.
Я поднял голову. Наши лица оказались очень близко — так близко, что я видел каждый свой вздох, отражающийся в его глазах. Тёмных, бесконечных, как ночное небо без единой звезды. Но в этой темноте было что-то тёплое. Что-то, что я не умел называть.
— Поцелуй меня, — сказал я. Не попросил. Сказал. Хрипло, сорванным голосом, с привкусом крови на губах. — Если ты такой живой, если я такой живой — поцелуй меня. Докажи, что ты не призрак.
Юки не шевельнулся. Секунду. Другую. Я уже подумал, что он откажется, что я перегнул, что между мёртвым и умирающим не может быть ничего, кроме молчания.
А потом он наклонился.
Его губы коснулись моих — холодные, сухие, осторожные. Как если бы он боялся сломать меня, рассыпать на куски одним прикосновением. Этот поцелуй не был похож ни на что из того, что я знал. В нём не было страсти фильмов, не было жадности, не было требования. Была нежность. Такая огромная, такая бережная, что у меня перехватило дыхание.
Я не умел целоваться. У меня не было опыта — болезнь забрала у меня всё, включая подростковую глупость и первые влюблённости. Я просто замер, чувствуя его губы на своих, и понял, что мои руки дрожат уже не от слабости. От чего-то другого.
Юки отстранился первым. Всего на миллиметр. Его дыхание — прохладное, чистое — касалось моих губ.
— Закрой глаза, — сказал он. Не приказ. Просьба, упакованная в мягкую обёртку.
Я послушался.
Второй поцелуй был другим. Глубже. Он начался с того же осторожного касания, но потом Юки чуть наклонил голову, и его губы приоткрылись, и я почувствовал вкус — снега, замёрзших ягод, чего-то давно забытого, как детство. Он целовал меня медленно, терпеливо, как будто у нас была вечность, а не несколько месяцев, о которых шептались врачи. Его рука скользнула с моего затылка на щеку — холодные пальцы легли на скулу, большой палец погладил скулу, оставляя дорожку мурашек.
Я не знал, что делать. Мои руки висели вдоль тела, как плети. Но когда он чуть отстранился, чтобы перевести дыхание (мне ли, живому, было переводить дыхание, когда мёртвый делал это за меня?), я наконец нашёл в себе силы поднять их и коснуться его лица.
Его кожа была холодной. Я знал это. Я ожидал этого. Но когда мои пальцы легли на его щёки, я почувствовал под ними лёд — гладкий, твёрдый, но живой.
— Ты дрожишь, — прошептал Юки мне в губы.
— Это от холода, — соврал я.
— Конечно, — иронично ответил он. — Ври лучше.
Он улыбнулся. Я почувствовал эту улыббу — кончиками губ, которые всё ещё касались моих. И в этот момент ярость, которая жгла меня весь вечер, вдруг перестала быть яростью. Она превратилась во что-то другое. В жар. Низкий, тягучий, растекающийся от живота вниз, по ногам, по позвоночнику, собирающийся где-то под рёбрами тяжёлым, пульсирующим комком.
— Юки, — сказал я, и голос мой сел окончательно, превратившись в шёпот. — Я не знаю... я никогда...
— Тише, — он провёл большим пальцем по моей нижней губе — нежно, почти неощутимо. — Я знаю. Просто дыши.
Он поцеловал меня снова. На этот раз смелее, настойчивее. Его язык коснулся моих губ, и я открылся — без сопротивления, без стыда, чувствуя только странную, незнакомую сладость. Мы целовались долго. Так долго, что я потерял счёт времени. В моём мире время вообще было условностью — его отмеряли приступы, уколы и визиты к врачу. Но здесь, в его объятиях, время остановилось. Или исчезло. Это приятно. Очень приятно...
Когда он отстранился, я был мокрым от слёз. Не помню, когда начал плакать. Черт возьми, опять оно. Наверное, в тот момент, когда его холодные пальцы коснулись моей шеи, скользнув вниз, к ключицам, к вороту свитера. Я не мешал ему. Я вообще не мог двигаться — только дышать, прерывисто, часто, и смотреть на него снизу вверх, потому что он незаметно уложил меня на пол, подложив под голову подушку, которую откуда-то достал.
— Я не сломаюсь, — выдохнул я, хотя сам не был в этом уверен. — Я не стеклянный.
— Ты стеклянный, — ответил Юки, расстегивая пуговицы на моём свитере — медленно, бережно, как будто распаковывал подарок, который может рассыпаться. — Но я научусь с тобой обращаться.
Он стянул свитер через голову, и я вздрогнул от холода воздуха на своей коже. Тонкой, бледной, обтягивающей рёбра — каждое можно было пересчитать. Уродливое тело. Худое, больное, отмеченное шрамами от операций и синяками от уколов. Я не осень его люблю. Захотел прикрыться, сжаться, исчезнуть — но Юки не дал.
Он просто смотрел. Не отворачиваясь. Не моргая. Его взгляд скользил по моей груди, по животу, по ключицам — и в этом взгляде не было жалости, брезгливости, гадливости. Было что-то другое. Восхищение. Грусть. Любовь.
— Красивый, — сказал он, и это слово прозвучало как молитва.
— Ты врёшь, — прошептал я, чувствуя, как щёки заливаются краской.
— Я когда-то тебе врал?
Нет, конечно.
Он наклонился и поцеловал мою ключицу. Потом — ямочку между ключицами. Потом — грудь, прямо над сердцем, где кожа была тоньше всего и пульс бился так сильно, что, наверное, было видно. Его губы — холодные, мягкие — оставляли за собой дорожку мурашек. Я выгнулся на подушке, не в силах сдержать дрожь.
— Юки...
— Тш-ш-ш.
Он двигался ниже. Медленно. Неспешно. Каждый новый поцелуй был осторожнее предыдущего, как будто он изучал моё тело по карте, где каждый сантиметр имел значение. Я закрыл глаза, потому что смотреть было невыносимо. Смотреть на его тёмную голову, склонённую над моим животом, на его длинные пальцы, расстёгивающие мои штаны — так аккуратно, что я почти не чувствовал прикосновений.
— Можно? — спросил он, и в его голосе не было торопливости. Только спокойствие. Только уверенность.
— Да, — выдохнул я. — Пожалуйста. Да.
Он стянул с меня брюки и нижнее бельё одним движением — плавным, текучим, как река. Я лежал перед ним голый — худой, бледный, дрожащий, с чёрными кругами под глазами и синяками. Позор смешался с желанием, и от этой смеси кружилась голова.
Юки не стал смотреть долго. Он просто наклонился и поцеловал внутреннюю сторону моего бедра — нежно, почти целомудренно.
— Я люблю тебя, — сказал он, глядя мне в глаза. Спокойно. Просто. Как будто сообщал погоду на завтра. — Ты знаешь это, правда?
Я не ответил. Не мог. В горле стоял комок, а по щекам текли слёзы — горячие, солёные, нелепые.
Юки улыбнулся — той своей тихой, грустной улыбкой — и опустил голову ниже.
Его губы коснулись моего члена. Я вздрогнул — не от холода, от неожиданности. Он был холодным, да, но не ледяным. Каким-то... естественно холодным, как вода в роднике поздней осенью. Я почувствовал его язык — влажный, мягкий, он провёл по головке один раз, два, пробуя на вкус.
— Акира, — прошептал он мне в живот. — Расслабься. Ты слишком напряжён. Я не сделаю тебе больно.
— Я... я не боюсь боли, — выдохнул я.
— Знаю. Но я боюсь.
И он начал.
Медленно. Очень медленно. Его рот опускался на меня дюйм за дюймом — осторожно, бережно, как будто я был сделан из папиросной бумаги. Я закусил губу, чтобы не застонать, но когда его язык коснулся уздечки, стон вырвался сам — глухой, сдавленный, неприличный. Боже мой.
Юки не ускорялся. Он двигался размеренно, ритмично, создавая вакуум то губами, то языком, то и тем и другим вместе. Его руки лежали на моих бёдрах — холодные, но не мешающие, а наоборот, успокаивающие. Они не давили, не сжимали, просто лежали, напоминая, что я не один.
Я смотрел на него сверху вниз — на его светлую макушку, на его плечи, обтянутые чёрным пальто, которое он так и не снял. Он выглядел как тень, как сон, как что-то, что не должно существовать в реальном мире. Но его рот на мне был настоящим. Я чувствовал каждое движение его языка — влажное, скользкое, умелое. Он знал, что делает. Конечно, знал. Он был ёкаем, он был старше этого города, этой страны, этого языка — он видел сотни мужчин и женщин, он знал их тела лучше, чем они сами. От этой мысли я почувствовал прилив ревности, но почти сразу забыл о ней, ведь он провел языком по уздевчке снова, от чего я выгнул спину.
Он был старше города, знал много людей...
И при этом он обращался со мной так, как будто я был первым. Как будто я был единственным.
— Юки... — простонал я, хватаясь за его плечо, чтобы не упасть в темноту. — Я сейчас... я не могу...
Он остановился. На секунду. Поднял голову и посмотрел на меня — глаза в глаза. Его губы блестели. На них был я.
— Не торопись, — сказал он. — Я никуда не ухожу.
И снова опустился.
На этот раз он взял глубже. Намного. Я почувствовал, как его горло сжимается вокруг меня, и в глазах потемнело — от наслаждения, от неожиданности, от того, что это происходило со мной, с больным, сломленным Акирой, которому врачи отмеряли месяцы. Я кончил так же неожиданно, как начал плакать — без предупреждения, без возможности остановиться. Всё тело свело судорогой, я выгнулся на подушке, вцепившись в его плечо с такой силой, что, наверное, оставил синяки (могут ли быть синяки на том, кто уже умер?).
Юки принял всё. Не отстраняясь. Не морщась. Он проглотил, поднял голову и облизал губы — медленно, с каким-то странным удовлетворением.
— Спасибо, — сказал он.
Я лежал, глядя в потолок. Тело моё дрожало — мелкой, нервной дрожью, как у человека, которого только что вытащили из ледяной воды. По коже бежали мурашки. Сердце колотилось так сильно, что, казалось, рёбра сейчас треснут.
— За что? — выдавил я.
— За то, что позволил. И ты вкусный.
Я слабо фыркнул. Юки наклонился и поцеловал меня в лоб. Нежно. Коротко. И прижался щекой к моей груди — туда, где под тонкой кожей билось моё больное, уставшее, нелепое сердце.
Я поднял руку и коснулся его волос. Они были холодными и мягкими, как шерсть зимнего зайца.
— Я всё ещё зол на тебя, — сказал я в пустоту.
— Знаю.
— И я... я тоже тебя люблю.
Юки на секунды замер, а потом усмехнулся ласково усмехнулся, целуя в губы.
— Знаю.