Поезд дернулся в последний раз и замер, а Мартин уже летел по перрону, не разбирая дороги, движимый единственным инстинктом, бежать. Он сам не помнил, как купил билет, как выбрал на табло этот богом забытый городок: всё произошло в каком-то тумане, пальцы сами набрали комбинацию букв, а тело само принесло его в вагон.
Теперь же, вырвавшись свежий ночной воздух, он чувствовал себя зверем, сбежавшим из клетки, грудная клетка ходила ходуном, в висках стучало, но впервые за долгие недели он мог вдохнуть полной грудью, не ощущая, как невидимые тиски сжимают рёбра. Последние месяцы превратились в один бесконечный, изматывающий кошмар, где контракт с новым лейблом, который поначалу казался ему золотым билетом в рай, обернулся удавкой на шее, затягивающейся всё туже с каждым просроченным дедлайном. Незаконченные мелодии роились в голове, сталкиваясь друг с другом, порождая невыносимый крик, а тексты, которые он когда-то умел создавать из воздуха, теперь рассыпались в прах при первой же попытке воссоздать их на листе.
Хуже всего было ощущение ложного пути: он шагал вперёд, уверенный, что нашёл наконец ту самую дорогу, но почва под ногами предательски прогибалась, и он вновь оказывался по пояс в липком, вонючем болоте творческого бессилия. Это походило на изощрённую пытку, придуманную специально для него: дать почувствовать близость истины, а затем отдёрнуть её.
Маленький городок встретил его тишиной и безразличием, и это оказалось именно тем, в чём он отчаянно нуждался, никто здесь не знал его имени, не требовал невозможного. Мартин просто брёл, сворачивая наугад, разглядывая чужеродные вывески, покосившиеся таблички. Всё это не отсылало его к собственной череде поражений. Задрав голову к небу, он увидел полную луну, висящую низко, этот холодный, молочный свет внезапно показался ему единственным укрытием от всех невзгод. Город был зелёным, весенним, почки на деревьях только-только проклюнулись, источая едва уловимый аромат, лунные лучи, просачиваясь сквозь молодую листву, рисовали на асфальте причудливые узоры.
Где-то вдалеке, едва различимый на грани слышимости, возник звук, но обострённый годами слух Мартина мгновенно, безошибочно опознал тембр флейты, чистый и пронзительный.
Звук был призрачным, почти иллюзорным, но ноги отреагировали быстрее разума, срываясь с места прежде, чем он успел осознать, что бежит.
Он бежал так, как не бегал никогда в жизни, волосы хлестали по глазам, застилая обзор, подошвы кроссовок стирались о шершавый асфальт, сердце грохотало, а лёгкие горели огнём. Скорость нарастала, он почти сбил с ног пожилую пару, вынырнувшую из темноты, но даже не обернулся, чтобы извиниться, потому что весь мир сузился до одной-единственной цели: увидеть источник этого звенящего и парализующего звука.
Обогнув старый кирпичный дом, он вырвался на окраину города и замер, пригвождённый к месту открывшимся зрелищем, перед ним стоял небольшой дом с лавкой, а чуть поодаль возвышался пологий пригорок, залитый призрачным лунным светом. Весенний ветер порывом ударил в лицо, принося с собой белые лепестки цветущей вишни, что взметнулись в воздух, закружились метелью, и Мартин инстинктивно задержал дыхание, боясь спугнуть.
На вершине пригорка, подобно статуе, стоял парень в чёрно-красном национальном китайском костюме, и широкие рукава его одеяния струились по ветру, извиваясь, как языки пламени, столько потусторонней грации, что Мартин на мгновение усомнился в реальности. Глаза музыканта были закрыты, лицо обращено к луне, и он играл, полностью отрешённый от мира, отдавшись моменту с той абсолютной, пугающей самоотдачей, на которую способны лишь безумцы. Мелодия была вовсе не нежной и не умиротворяющей, она звенела, как сердцебиение загнанного зверя, ведя смертельный бой с невидимым противником, и в этой ярости было что-то древнее, ритуальное. Мартин стоял, окутанный вишнёвым снегопадом, и чувствовал, как каждая клетка его тела начинает вибрировать в резонанс с этой музыкой, а мурашки бегут по коже, словно электрические разряды.
— Эта музыка, мелодия, которую ты играл, она звучала красиво, — признание сорвалось с губ Мартина раньше, чем он успел его обдумать, и собственный голос показался ему чужим. Он смотрел на Джеймса сбоку, и в этом взгляде творился настоящий внутренний бунт: разум твердил отвести глаза, сохранить остатки достоинства, но тело предательски не слушалось, заставляя его изучать открытую грудь, где пуговицы старой китайской кофты сдались, обнажив бледную кожу. Он не мог понять, что именно его так притягивает: то ли эстетическая часть, музыкант в развевающихся одеждах на фоне цветущей вишни, то ли что-то куда более тёмное и древнее и извращенное.
—Мелодия призывает и ослабляет демонов, так говорила моя бабушка, — произнёс Джеймс, его голос был низкий. Эта старая ритуальная мелодия была впечатана в его сознание с пелёнок, теперь, каждое цветение, каждый год, он играл её с той же неумолимой регулярностью, с какой распускаются почки и осыпаются лепестки. Когда он начал спускаться с пригорка, это походило на сошествие божества, Джеймс становился явным, осязаемым, настоящим, и от этого у Мартина перехватило дыхание, словно он увидел, как с небес на землю ступает что-то мифическое.
— Я пришёл сюда, услышав её, — улыбнулся Мартин, и улыбка эта вышла кривоватой. Он сам не знал, отчего улыбается: от того ли, что звук флейты всё ещё теплился где-то в его груди или от горького осознания, что это и правда, блять, стало его слабостью. В этом была какая-то вселенская насмешка, но вместе с тем, и освобождение, потому что теперь он знал: он прибежал сюда, словно околдованный зверь, повинуясь зову, против которого бессильны логика и воля.
Мартин вдруг подумал, что если мелодия и правда призывает демонов, то он, кажется, стал одним из них. Околдован чужими чарами, он повторил про себя эту фразу и не нашёл в ней ничего унизительного, напротив, в подчинении была странная, извращённая свобода.
Джеймс поднял голову, и в этом движении, медленном и плавном, читалось осознание собственной власти. Ветер, не прекращавший свои игры, трепал его рубаху, заставляя ткань то прилипать к худому телу, обрисовывая острые лопатки и лини, а непослушные волосы, торчащие в разные стороны, добавляли его облику что-то мальчишеское. Он убрал флейту в сторону, осторожно, и уголок его рта пополз вверх, порождая ухмылку, в которой смешались любопытство.
— Демон?
Мартин выдержал паузу, позволив этому слову осесть. — Может быть. А вообще, я Мартин, — он смотрел в глаза Джеймса и видел там не отражение луны, собственное растерянное лицо, и что-то тёмное обещающее либо гибель, либо возрождение.
Мартин шёл за Джеймсом, не спрашивал, куда они направляются, не интересовался, кто этот странный парень. Лавка, к порогу которой они вышли, оказалась наследством, или, как мрачно пошутил про себя Джеймс, наказанием за непослушание, доставшимся ему от почившей бабушки, чей образ до сих пор жил в каждом вырезанном из дерева амулете.
Бабушка верила во всё сразу: в призраков, цепляющихся за подолы живых, в демонов, питающихся человеческой тоской, в богов, давно отвернувшихся от этого мира, но оставивших после себя крохи силы для тех, кто умеет её слышать. Джеймс, впитавший эту веру, с каждой сказкой на ночь, так и не смог вытравить её из себя, хотя годы вдали от дома пытались убедить его, что всё это лишь суеверия.
Он не был уверен, что искренне верит, но знал ритуалы наизусть.
Мартин не помнил, как стянул с себя кофту, это движение выпало из памяти, оставив лишь результат: он сидит на старом деревянном табурете, спину холодит сквозняк, гуляющий по лавке, а Джеймс стоит за плечами и говорит о духах, которые облюбовали его тело. Речь его была тихой и размеренной, и Мартин слушал, прикрыв глаза, потому что каждая фраза дарила ему то, чего он отчаянно искал последние месяцы,
разрешение не быть виноватым. Духи, демоны, сущности, какая разница, как их называть, если вера в них позволяла переложить часть собственных неудач на что-то потустороннее, и от этого внутри становилось немного легче. Он представил себе этих духов в виде пиявок, присосавшихся к позвоночнику, тянущих из него жизненные соки, и почти физически ощутил отвращение пополам, потому что теперь у его творческого бесплодия, у его бесконечных тупиков и срывов появилось лицо.
Джеймс, наблюдавший за тем, как расслабляются плечи его гостя, как спадает напряжение с челюсти, вдруг поймал себя на мысли, что говорит искренне: он не знал наверняка, есть ли на Мартине духи, но знал, что ритуал их изгнания
работает независимо от того, веришь ты в него или нет.
И сейчас этот ритуал был нужен им обоим: одному чтобы снять груз, другому чтобы почувствовать себя не просто хранителем старой лавки, а тем, кем была его бабушка.
В деревянной ступе, помнившей ещё руки старухи, он принялся растирать в порошок красные травы и специи, смешивая их с густым, пахнущим кунжутом маслом. Когда его пальцы сомкнулись на ручке кисти и он обмакнул её в алую смесь, превратившуюся в краску, Джеймс на мгновение замер, потому что осознал: сейчас он прикоснётся к чужой коже, и это прикосновение будет совсем не ритуальным, как бы он ни пытался себя обмануть.
Первый мазок лёг на лопатку Мартина, и тот вздрогнул не от холода краски, а от того, что прикосновение оказалось неожиданно нежным, и от этой нежности по спине побежали мурашки, сбивая дыхание.
Джеймс выписывал иероглифы, каждый знак был древним, он выводил их медленно, с тем вниманием, которое выходило далеко за рамки обряда, потому что его пальцы слишком долго задерживались на чужих позвонках, изучая каждый выступ, каждую впадинку, а большой палец, скользя по лопатке, описывал круги, не имевшие к иероглифам никакого отношения. Он фыркнул тихо, почти беззвучно, когда поймал себя на том, что это не ритуал вовсе, а что-то совсем иное.
Мартин и правда был демоном, но не тем, о ком рассказывала бабушка, демоном искушения, и Джеймс проигрывал эту битву прямо сейчас, когда его горячее, влажное
дыхание сорвалось с губ и осело над чужим ухом, заставив Мартина замереть. Мартин почувствовал это дыхание кожей, всем позвоночником, каждой клеткой своего оголённого, беззащитного тела, и оно ударило в голову сильнее, чем любое вино.
В этом выдохе было всё: вопрос и приглашение.
Ступка вылетела из рук Джеймса с оглушительным грохотом, который разорвал ритуальную тишину лавки, красная краска выплеснулась на дощатый пол, забрызгала край старого матраса, потекла по лопаткам Мартина горячими ручейками, похожими на кровь. Этот звук, грубый и окончательный, вернул их обоих в реальность, но лишь на долю секунды, потому что Мартин уже развернулся, резко, хищно, всем корпусом, и в его глазах, встретившихся с глазами Джеймса, не было ни капли сожаления о прерванном обряде. Там плескалось нечто куда более древнее и опасное: чистое, незамутнённое желание, которое больше не собиралось прятаться за условностями.
Джеймс замер на секунду, всего на одну, растянувшуюся в вечность: сомнение, страх, предвкушение и окончательное, бесповоротное решение, которое он принял не разумом, а чем-то, что находилось гораздо глубже. Его длинный палец, испачканный алым, коснулся горла Мартина, и это прикосновение было одновременно угрозой и лаской: ноготь медленно, с нажимом, очертил кадык, поднялся выше, прочертил дорожку по вздувшейся жиле, где бешено колотился пульс, и наконец остановился на нижней губе, чуть оттягивая её вниз.
— Демон, — выдохнул Джеймс, и брови его сложились домиком, но не от недовольства, а от брошенного вызова, в котором смешались злость, азарт и желание.
Мартин видел этот вызов, вдыхал его вместе с запахом кунжутного масла и красных специй, и внутри что-то сорвалось, его собственные руки вцепились в табурет с такой силой, что старая краска, облупившаяся от времени, забилась под ногти, смешиваясь с грязью и потом, а кадык дёрнулся вверх и замер, прочертив в воздухе острый угол.
— Попробуй вытрави, — грязно, сквозь зубы, выругался он, и в этом хриплом, сорванном голосе было столько отчаянной, безрассудной храбрости, что Джеймс на мгновение опешил.
Ладонь Мартина уже легла на его затылок, властно, грубовато, пальцы зарылись в спутанные волосы, сжались, фиксируя, не давая отстраниться или передумать, и рванула на себя. Их губы встретились, это было столкновение, грубое и жадное утверждение права на друг друга. Джеймс почувствовал вкус красной краски на губах Мартина, горьковатый, травяной, с металлическим оттенком, и этот вкус показался ему самым правильным, самым честным из всего, что он пробовал в жизни. Мартин целовал так, словно хотел выпить его душу: глубоко, мокро, сминая губы в требовательном, почти жестоком ритме, его зубы прикусили нижнюю губу Джеймса, оттянули, отпустили и тут же вернулись обратно, чтобы провести языком по следу от укуса, зализывая, дразня, обещая большее.
Джеймс, больше не сдерживаясь, ответил с той же яростью, его руки, ещё минуту назад такие осторожные и ритуальные, теперь шарили по обнажённой спине Мартина, размазывая алую краску по лопаткам, по позвоночнику, по бокам, оставляя на коже длинные полосы, похожие на ритуальные письмена. Он прикусил язык Мартина в ответ, втянул его в себя, застонал в поцелуй, низко, утробно, стон вибрацией прошёл сквозь их сомкнутые рты.
Не важно, демон или сущность, шаман или целитель, этой ночью оба потерпели поражение, оставив себе лишь один трофей: испепеляющую страсть.