ШГиДБ. Синдром утенка

NC-17
В процессе
4
Размер:
планируется Макси, написано 25 страниц, 10 639 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
4 Нравится 2 Отзывы 0 В сборник

Глава 1. Гиппокампус

Настройки

***

За окном было серо. Не то чтобы утро выдалось пасмурным или дождливым — нет, просто само небо выглядело уставшим. Будто оно тоже не выспалось, тоже ворочалось всю ночь и теперь лежало тяжёлым, сырым одеялом, которое никак не удавалось скинуть. Свет просачивался сквозь него неохотно, размыто, без единого луча. Такой свет не будит, он только напоминает, что день уже начался, а ты всё ещё не готов. Борис открыл глаза. Он лежал на левом боку, подтянув колени к груди, как делал всегда, когда ему снилось что-то неприятное. Воспоминаний о сне не осталось — только липкое ощущение тревоги, которая уже въелась в квартиру, как запах старого табака. Потолок над ним был белым. Очень белым, до тошноты. Он смотрел на него минуту, другую, пытаясь заставить себя моргнуть и встать, но веки были тяжёлыми, словно кто-то положил на них по монетке. Двадцать минут. Ещё двадцать минут он просто лежал. Квартира молчала, в ней вообще было тихо всегда, даже днём, даже когда на кухне работал холодильник или в батареях что-то булькало. Эта тишина была плотной, осязаемой, как вода в глубине. Борис иногда думал, что если протянуть руку, можно нащупать её границу, упереться в неё ладонью, но он никогда не пробовал. Вставать не хотелось. Не хотелось нащупывать ногами тапки, идти в ванную, видеть своё лицо в зеркале. Не хотелось готовить завтрак, потому что готовить всё равно было нечего. В холодильнике стояли полбанки томатной пасты, огрызок сыра, завёрнутый в фольгу так плотно, будто он мог сбежать, и пластиковая бутылка с минералкой без газа. Воды в ней оставалось на донышке. Борис знал это, потому что проверял вчера вечером, но так и не купил новую. Он сел на кровати. Рубашка, в которой он спал, сбилась под мышками, волосы торчали во все стороны, на щеке отпечатался шов от наволочки — красная полоса, которая будет держаться ещё пару часов. Он потёр лицо ладонями. Кожа была сухой и чуть шершавой, как наждачная бумага. Глаза слезились, в горле першило. Двадцать лет — это, наверное, возраст, когда уже нельзя жаловаться на усталость. Потому что ты ещё молодой, потому что у тебя нет ипотеки, нет детей, нет хронических болезней. Ты должен прыгать, бежать, завоёвывать мир. Так говорят. Но Борис не чувствовал себя молодым. Он чувствовал себя старым куском проволоки, который согнули слишком много раз, и теперь он вот-вот переломится. Не сломается — именно переломится, с противным сухим хрустом. Он встал, пол под ногами был холодным, даже через тапки. Коридор узкий, как кишечник, ведёт на кухню. Стены выкрашены в бледно-жёлтый цвет, который владелец квартиры называл «шампань», но на самом деле это был цвет чего-то несвежего, отсыревшего. На одной стене висела старая фотография в рамке — какая-то церковь, купленная на распродаже вместе с рамкой. Борис никогда не вглядывался в неё. Она была такой же частью интерьера, как плинтусы или ручка на входной двери. Кухня встретила его запахом вчерашней гречки, которая уже два дня стояла в кастрюле на плите. Он не выбросил её, потому что не дошли руки. Сейчас бы надо, но он прошёл мимо, налил из-под крана кружку воды, ржавой, с привкусом железа, и выпил залпом. Воду из-под крана пить не советовали, но Борису было всё равно. В конце концов, что с ним случится? У него и так ничего не болит по-настоящему, только внутри что-то гниёт, но это не лечится водой. Он нашёл в шкафчике пачку дешёвого печенья. Она была начата ещё неделю назад, печенье успело стать мягким и безвкусным, но Борис съел три штуки, даже не жуя как следует. Просто размочил слюной и проглотил. Потом ещё одну, после, запил водой из кружки. В ванной он долго стоял под душем. Вода была горячей, почти обжигающей, и это было единственное ощущение, которое казалось настоящим. Когда струи били по спине, он закрывал глаза и представлял, что всё это не всерьёз. Что он просто отбывает какой-то срок, и однажды дверь откроется, и можно будет выйти на свет. Но когда он выключал воду, тишина возвращалась, и реальность вновь становилась вязкой и серой. Он вытерся полотенцем, которое уже давно потеряло белизну и стало похоже на тряпку. Посмотрел на себя в зеркало. Лицо было бледным, под глазами залегла синева — не такая, как от недосыпа, а глубокая, въевшаяся, словно под кожей налились чернила. Волосы русые, вечно спутанные, вечно слишком длинные. Он никогда не знал, что с ними делать, поэтому просто зачёсывал назад. Получалось небрежно. Но кого это волнует? Одевался Борис механически. Джинсы, которые держатся на честном слове и ремне, чёрная футболка с вытянутым воротом, сверху толстовка с капюшоном — серая, такая же, как утро за окном. В карманах он нащупал телефон, ключи и мятую купюру в пятьсот рублей. Этого хватит на бутылку воды и, может быть, на какой-нибудь перекус. Он вышел из квартиры в половине десятого. Подъезд пах кошками и сыростью. На лестничной клетке второго этажа кто-то оставил пустую бутылку из-под пива — она стояла на подоконнике уже третью неделю. Борис каждый день думал, что надо бы её выбросить, но каждый день проходил мимо. Бутылка стала такой же частью пейзажа, как церковь на фотографии. Улица оглушила его даже без звука. То есть звуки были: где-то далеко сигналила машина, с веток сыпались капли вчерашнего дождя, проехал трамвай, лязгнув на стыках рельсов. Но всё это было каким-то приглушённым, будто он смотрел на мир сквозь вату. Борис сунул руки в карманы толстовки и пошёл вдоль домов. Не быстро, не медленно. Просто шёл, потому что надо было куда-то идти. Он работал, неофициально, в маленьком магазинчике на первом этаже жилого дома, торговал канцтоварами. Хозяйка — женщина лет пятидесяти с вечно поджатыми губами, платила ему триста рублей в час, чёрным налом, без договоров и соцпакетов. Борис приходил, рассаживался на табуретку за прилавком и смотрел, как люди покупают ручки и тетрадки. Иногда кто-то спрашивал цену. Иногда кто-то жаловался на жизнь, обычно старушки. Они подолгу стояли у витрины, перебирали фломастеры и рассказывали про внуков, про больные ноги, про то, что хлеб подорожал. Борис кивал и старушкам нравилось, что он это делает. А ему же нравилось, что они не ждут от него слов. Сегодня он пришёл пораньше, хозяйки ещё не было. Открыл дверь своим ключом, зашёл, включил свет. Магазинчик пах пылью, бумагой и дешёвым пластиком. На полках стояли стопки тетрадей в клетку и линейку, простые карандаши — «Конструктор» в синей коробке, ластики в виде зверушек, точилки, линейки, дневники для начальной школы с изображениями щенков и котят. Всё это выглядело так, будто застряло в девяностых. Борис сел на табурет, вытащил телефон, посмотрел на экран. Ни одного сообщения. Он подумал о том, что когда-то хотел стать художником. Это была детская мечта, такая же расплывчатая и яркая, как рисунки фломастерами на ватмане. Он любил смешивать краски, смотреть, как синий и жёлтый превращаются в зелёный, а красный с синим дают фиолетовый. Мать хвалила его рисунки и вешала на холодильник. Отец говорил: «Ну-ка покажи». А потом отец ушёл, когда Борису было двенадцать, а мать запила. Рисование как-то само собой забылось. Краски высохли, кисти затвердели, холсты так и остались лежать в шкафу, никем не тронутые. В восемнадцать Борис попытался поступить в институт на дизайнера, но не прошёл по конкурсу. На следующий год не стал даже пробовать. Вместо этого устроился сюда, в этот магазин, и теперь сидел на табурете, разглядывая упаковки цветной бумаги и думая о том, что внутри у него что-то сломалось. Не болит. Просто не работает. В одиннадцать пришла хозяйка. Зинаида Павловна — худая, острая, с короткой стрижкой седых волос и голосом, который пробивал насквозь. — Опять вчера не вынес мусор? — спросила она с порога, повесив сумку на спинку стула. — Вы не просили, — ответил Борис. — Я должна каждый раз просить? Ты взрослый человек. Он промолчал, а Зинаида Павловна прошла за прилавок, открыла кассовый аппарат, начала пересчитывать мелочь. Борис смотрел на её руки — узловатые, с набухшими венами, с жёлтыми ногтями. Они двигались быстро и точно, будто сами по себе знали, что делать. — Ты сегодня какой-то кислый, — заметила она, не поднимая глаз. — Я всегда кислый. — Вот это и плохо. Молодой парень, а кислый. Девушка у тебя есть? — Нет. — А парень? Борис поднял на неё подозрительный взгляд. Вопрос прозвучал обыденно, без подкола, но всё равно как-то неожиданно, учитывая, в какой стране они находятся. Зинаида Павловна не смотрела на него, она считала пятаки, складывая их в столбики по десять штук. — Нет, — сказал он, — никого. — Вот и киснешь. Человеку нужен кто-то рядом. Хоть кот, хоть пёс, хоть кактус на подоконнике. А ты один, как перст... это неправильно. Борис ничего не ответил. Он думал о том, что когда-то у него был кот. Рыжий, глупый, с поломанным усом. Его звали Шпрот. Кот сбежал прошлой весной — выпрыгнул в окно, которое Борис забыл закрыть, и больше не вернулся. Он искал его три дня, расклеивал объявления, но никто не позвонил. После этого он решил больше не заводить животных. День тянулся как жевательная резинка, которую жуёшь уже слишком долго, и она потеряла вкус, и превратилась в бесформенный комок, но выплюнуть не получается. В магазин заходили люди. Школьник купил тетрадь в клетку, девушка с фиолетовыми волосами взяла набор гелевых ручек, пожилой мужчина долго выбирал карандаш для черчения, вертел в руках, смотрел на свет, потом спросил: «А этот грифель мягкий?». Борис сказал, что мягкий. Мужчина кивнул, заплатил и ушёл, оставив после себя запах старого табака. Иногда, когда никого не было, Борис брал с полки блокнот и пытался рисовать. Рука выводила линии — кривые, неуверенные, детские. Он пробовал нарисовать кота, но получилась какая-то бесформенная клякса. Он злился, зачёркивал рисунок, переворачивал страницу. Потом начинал снова, и снова получалось плохо. «Я разучился», — думал он, — «я вообще никогда не умел». В четыре часа дня Зинаида Павловна сказала, что он может идти домой. — Завтра к девяти, — бросила она, уже роясь в сумке в поисках ключей. Борис кивнул, вышел на улицу и зажмурился — на секунду ему показалось, что небо стало ещё более серым, чем утром. Потом он открыл глаза, глубоко вдохнул и пошёл не домой. Он просто шёл. В никуда, без цели, чтобы убить время. Потому что если вернуться в квартиру сейчас, то остаток дня превратится в чёрную дыру, в которой он будет лежать на диване и смотреть в телефон, пока за окном не стемнеет. А потом опять не сможет уснуть, опять будет лежать, глядя в белый потолок, и чувствовать, как время капает ему на лицо, одна капля за другой. Он свернул во дворы, прошёл мимо детской площадки с ржавыми качелями, мимо гаражей, расписанных корявыми граффити. Мимо мусорных баков, от которых тянуло кислятиной. Дворы были пусты — дети в школе, взрослые на работе. Только пара кошек перебежала дорогу, и старушка на скамейке, укутанная в несколько кофт, смотрела в одну точку и, кажется, дремала. Борис вышел к пустырю. Когда-то здесь был склад, потом его снесли, а новый так и не построили. Теперь это пространство поросло бурьяном и крапивой, торчали обломки бетонных плит, валялись старые покрышки. А дальше, за пустырём, начиналась свалка. Неофициальная, стихийная. Местные жители свозили сюда всё, что не нужно: сломанную мебель, обои после ремонта, пакеты с каким-то хламом. Иногда сюда приезжали бомжи на тележках — собирали металлолом и картон. Иногда приходили подростки, курили, пили дешёвое пиво, слушали музыку через колонку. Сегодня же, никого не было. Парень остановился на краю пустыря и посмотрел на свалку. Солнце всё ещё не пробивало облака, но воздух стал тяжелее, влажнее. Близился вечер. Ему надо было повернуть обратно, чтобы через полчаса быть дома, но он не повернул. Он пошёл дальше — через бурьян, через битое стекло, хрустевшее под подошвами, через лужи, оставшиеся после вчерашнего дождя. Не знал зачем, просто ноги сами несли его. Он не хотел искать что-то, хотя он и не искал, а просто шёл мимо кучи старой мебели: от дивана остался один каркас, пружины торчали в разные стороны, как рёбра дохлого животного. Потом мимо горы целлофановых пакетов, спрессованных ветром в какие-то странные фигуры. Потом мимо разбитой стиральной машины. В ней что-то звенело — наверное, мелкие детали. Борис не пошёл домой. Он вырулил из двора на проспект — широкий, шумный, с вечно забитой парковкой вдоль бордюров. Здесь было людно: люди с портфелями, люди с сумками из супермаркетов, люди в наушниках, которые не смотрели по сторонам. Женщина вела за руку ребёнка в ярко-жёлтой куртке, ребёнок прыгал через трещины в асфальте, считая их вслух. Парень на электросамокате пронёсся мимо, едва не сбив старушку. Старушка что-то крикнула вслед, но парень уже скрылся за углом. Тот шёл медленно. Он всегда ходил медленно, так, будто у него было бесконечно много времени, хотя на самом деле времени было ровно столько же, сколько у всех. Просто тот никуда не торопился.. хотя, и торопиться было не к кому и незачем. На проспекте его догнал голос. — Боря! Громкий, радостный, с лёгкой хрипотцой — такой бывает у людей, которые много говорят и смеются. Борис узнал его сразу. Он остановился, повернул голову и увидел, как через дорогу, лавируя между припаркованными машинами, бежит Алан. Алан Кэмпбелл был маленьким. Не то чтобы карликом, но невысоким — где-то метр шестьдесят пять, наверное, даже меньше. И при этом он умудрялся занимать собой столько пространства, будто был великаном. Может, из-за волос, пепельно-белых, почти прозрачных, падающих на лицо ровным каре до подбородка. Может, из-за улыбки — слишком яркой, слишком честной, которая появлялась на его лице при любой встрече, даже если встреча происходила в очереди за хлебом или на помойке. А может, из-за глаз. Глаза у Алана были серо-голубые. Не аквамариновые, а настоящие, густые, как мягкого цвета чернила. Серо-голубые, как у куклы, нарисованные, и достаточно необычные для мира сего. Такие глаза бывают у альбиносов, и кожа у него была под стать — немного беловатая, тонкая, с розоватым оттенком на щеках и на кончиках ушей, пускай и казалась смугловатой. Солнце для него было врагом номер один. В солнечные дни он появлялся на улице только в широкополой шляпе и с тюбиком крема пятьдесят SPF, и шутил, что кожа у него не белая, а «ультра-матовый перламутр». Сейчас солнца не было и Алан был без шляпы. — Боря! Я тебя зову, а ты не слышишь, — выпалил он, подбегая. Он запыхался — не то от бега, не то от радости. В правой руке он держал бумажный пакет с яркой этикеткой какого-то магазина, — твоя музыка в ушах, да? А я тебе пишу, пишу — ноль реакции. — Я не смотрел телефон, — сказал Борис. Это было правдой, телефон лежал в кармане джинсов, и он даже не проверял его с тех пор, как вышел из магазина. — А надо смотреть! — Алан легко, без злости, ткнул его кулаком в плечо, — мог бы важное пропустить. Вдруг бы я писал «Боря, случилось чудо, мне дали роль Гамлета в театре на набережной, беги смотреть»? А ты бы не пришёл и чудо бы не увидел. — Ты не получил роль Гамлета... — Пока нет. Но когда получу — ты должен быть в первом ряду. Алан улыбнулся. Улыбка у него была широкая, с ямочками на щеках и с белыми зубами, что было практически преступлением иметь такое, если, верить словам младшего, у него никогда не портились зубы. Борис смотрел на эту улыбку и чувствовал что-то странное. Не зависть, не раздражение. Какое-то тупое, сосущее недоумение: как вообще можно так улыбаться? Просто так, средь бела дня, посреди серого города, когда завтра снова надо вставать, снова идти на ненавистную работу, снова чувствовать, как внутри гниёт что-то, чему даже названия нет. Они познакомились три месяца назад, в библиотеке. Борис зашёл туда, потому что на улице лил дождь, а у него не было зонта и не было денег на кофейню. Он просто хотел пересидеть ливень, сел за дальний стол у окна с видом на мокрые тополя и начал листать книгу, которую никогда не собирался читать — сборник статей по истории искусства, взятый наугад с ближайшей полки. Алан подсел к нему через пять минут. Сказал: «Извините, везде занято, можно я тут?» Борис кивнул, не поднимая головы. Кэмпбелл сел напротив, раскрыл ноутбук и начал что-то печатать, тихо бормоча себе под нос на двух языках, сначала на русском, потом на английском, потом снова на русском. Через полчаса дождь не кончился, а у альбиноса села батарейка. Он попросил у Бориса зарядку, но тот сказал, что у него нет зарядки. Алан вздохнул, закрыл ноутбук и спросил: «Ты что читаешь?» Борис показал обложку. Алан сказал: «О, искусство! А я учусь на актёра. По обмену, из Штатов. Ты не против, если я буду сидеть и болтать? У меня энергия заканчивается, а батарейка — тем более, но если я перестану говорить, я, кажется, умру». Борис не был против, не потому, что ему хотелось общаться, просто он был слишком равнодушен, чтобы возражать. И парень говорил: о своём учителе, который верит, что Алан родился с неправильным цветом волос для сцены. О том, что русский язык он выучил по видеоиграм и диснеевским мультфильмам в дубляже от «Первого канала». О том, что его мать — учительница фортепиано, а отец — архитектор, и они оба до сих пор не понимают, зачем их сын поехал в Россию, «в этот холод, в этот снег, в эту тоску». Алан не обижался на их непонимание. Он просто жил своей жизнью, настойчиво, радостно, будто каждый день был подарком, который он разворачивал с одинаковым детским восторгом. После той библиотеки они обменялись номерами. Кэмпбелл первым написал на следующий день: «Не хочешь сходить в кино?» Борис не хотел, но написал «давай». Потому что отказывать было лень, потому что кино — это хотя бы два часа, когда не надо думать о себе. С тех пор они виделись раз в неделю, иногда чаще. Алан тащил Бориса по разным местам: в маленькие кофейни с огромными окнами, где пахло корицей и обжаренными зёрнами; на набережную, где ветер дул так сильно, что сбивал дыхание; в театральный сквер, где вечером зажигались гирлянды, и воздух становился каким-то сладким, как сироп. Борис ездил с ним почти без возражений. Ему не было хорошо в этих местах, но ему не было и плохо. Это было просто время, которое проходило легче, чем время, проведённое на табурете в магазине канцтоваров. Иногда Борис думал: «Почему он со мной возится?» Ответа не было. — Ты куда сейчас? — спросил Алан, заглядывая ему в лицо снизу вверх. Он всегда так делал — не потому, что Борис был высоким (хотя да, Борис был высоким, метр восемьдесят два, широкая кость, мешковатый силуэт), а потому, что у парня была привычка смотреть в глаза, как бывает у маленьких собак, которые запрокидывают голову. — Домой, — ответил Борис. — Вот и отлично! Я с тобой, — альбинос поднял пакет, который держал в руке, — у меня для тебя кое-что есть. — Что? — Сюрприз, а сюрпризы не объявляют. Пойдём. Они пошли вместе. Алан шёл чуть впереди и чуть сбоку, чтобы видеть лицо Бориса. Он рассказывал про своё утро: проснулся в шесть, потому что сосед сверху начал сверлить — «Боря, кто сверлит в шесть утра? Это же преступление против человечности!» — потом побежал на разминку в театральный кружок, который вёл сам для подростков из соседнего дома («Они такие талантливые, но боятся сцены как огня»), потом заскочил в магазин, потом искал Бориса. Всё это он выплёвывал быстро, с хохотом, жестикулируя свободной рукой так, что несколько раз чуть не задел прохожих. Один мужчина в кепке недовольно покосился, но юноша даже не заметил. Собеседник же молчал, это было нормально. Алан привык, что в их разговорах говорит он, а Борис слушает. Иногда тот кивал, иногда говорил «ага» и этого хватало. Квартира Бориса встретила их запахом сырости и невынесенного мусора. Альбинос вошёл как к себе домой, скинул кроссовки у порога, прошлёпал носочками по коридору, заглянул на кухню, хмыкнул, увидев пустой холодильник (он заглядывал туда каждый раз), потом вернулся в комнату и сел на край дивана, поджав под себя ноги. — У тебя опять не убрано, — сказал он без осуждения, а констатация факта. — У меня всегда не убрано... — Знаю, поэтому я и пришёл. Алан открыл пакет и начал выкладывать содержимое на маленький журнальный столик, который когда-то был то ли коричневым, то ли серым — сейчас сложно было определить. Первым появился бумажный свёрток, перевязанный бечёвкой, потом пластиковый контейнер и баночка с надписью на английском. — Это, — младший ткнул в свёрток, — пирог с яблоками, я сам пёк. Ну, почти сам... Я месил тесто и нарезал яблоки. Моя соседка тётя Нина сказала, что я неправильно сделал дрожжи, но она всегда говорит, что я всё делаю неправильно, но на вкус нормально, я пробовал. — Ты не умеешь печь, — сказал Борис, но беззлобно. — Умею, просто у меня особый метод... Фирменный, — Кэмпбелл подмигнул. Глаз у него был серо-голубой, он мелькнул и спрятался за ресницами, тоже почти белыми, как иней. Он открыл контейнер и там оказалась запеканка. Картофельная, с сыром, судя по всему, и с чем-то зелёным — укропом или петрушкой, Борис не разобрал. Запах поплыл по комнате, тёплый, домашний, такой неожиданный в этой промозглой пустоте, что у старшего свело челюсть. Он не голодал, нет, но понял, что давно не ел ничего, что пахло бы вот так. — А это, — парень показал баночку, — крем для рук. У тебя кожа сухая, я заметил ещё в прошлый раз, пальцы трескаются. Вот, увлажняющий, с маслом ши. Мама прислала из дома. Она думает, что в России все ходят в варежках и мажутся жиром, но я ей объяснил, что это не так. Но крем всё равно пригодится. Борис смотрел на эти вещи: пирог в свёртке, запеканка в контейнере, крем в баночке — такие маленькие, обычные, почти нелепые. И в то же время они были чем-то совершенно чуждым его квартире. В эту квартиру не приносили еду, не приходили с заботой. В это место просто возвращались, когда некуда больше идти. — Зачем? — спросил тот. Алан поднял брови. Белые, вразлёт, почти невидимые на бледной коже. — Что — зачем? — Всё это. Зачем ты принёс? — Потому что ты не ешь нормально, — ответил альбинос просто, будто объяснял ребёнку, почему надо мыть руки перед едой, — я знаю, что у тебя в холодильнике, и знаю, что ты вчера поел гречку, которую сварил три дня назад. И не спорь, я вижу запасы макарон в шкафу, они там уже месяц лежат. — Две недели. — Вот видишь! Ты сам сказал — две недели. Это не еда, Боря, это выживание, а я принёс еду, настоящую, с пылу с жару, — он хлопнул ладонями по коленям и встал, — давай тарелки. Где они у тебя? — В шкафу над раковиной. Младший ушёл на кухню. Борис слышал, как открывается дверца, как звякает керамика, как льётся вода — парень, кажется, решил помыть посуду перед тем, как накладывать еду. Наверное, нашёл в раковине вчерашнюю кружку. Старший закрыл глаза и откинулся на спинку дивана. Обивка была старой, потрескавшейся, кое-где из неё торчал поролон. Диван достался ему вместе с квартирой — съёмной, крошечной, с окнами во двор и с тараканами, которые приходили из соседней квартиры через вентиляцию. Он не знал, как относиться к тому, что Алан делает. Неловко было? Нет, неловкость требовала энергии, а энергии у Бориса не было. Благодарно? Тоже нет, благодарность — это что-то тёплое, живое, а внутри у него была зябкая пустота, как в заброшенном доме. Скорее, он чувствовал что-то вроде удивления перед упорством Кэмпбелла. Как будто тот пытался воткнуть флаг на Луне. Это невозможно, все знают, что невозможно, но он всё равно идёт к стартовой площадке с флагом под мышкой и улыбается. — Ты сегодня работал? — крикнул Алан из кухни. Звук воды стих. — Да. — И как? — Нормально. — Нормально — это хорошо или плохо? — Это нормально. Парень вернулся с двумя тарелками. На одной лежал кусок пирога, неровный, ломаный, с торчащими яблочными шкурками. На другой, горка запеканки, политая чем-то, похожим на сметану. Он поставил всё на стол, потом сбегал за вилками — две штуки, тоже из шкафа над раковиной. — Ешь, — сказал он, садясь на диван рядом с Борисом. Не слишком близко, но и не на расстоянии вытянутой руки. Борис взял вилку. Запеканка оказалась горячей — Алан, видимо, разогрел её в микроволновке, которая работала через раз. Сыр тянулся, картошка таяла на языке, укроп пах свежестью, почти обманчивой. Парень прожевал первый кусок и почувствовал, как желудок оживает, как по телу разливается тупое, спокойное тепло. Он не сказал «спасибо», а просто съел ещё один кусок. Альбинос смотрел на него, не пристально, не требовательно, а как-то мягко, сбоку, чтобы не смущать. Он тоже взял вилку и отломил маленький кусочек пирога, подул на него, хотя пирог давно остыл, и отправил в рот. — Вкусно? — спросил он с набитым ртом. — Да, — сказал Борис. И удивился, потому что сказал это честно. Кэмпбелл улыбнулся, ямочки проявились на щеках, и весь он стал похож на что-то тёплое и живое — как пламя свечи в тёмной комнате. Борис смотрел на него и думал: «Странный он, непонятный. Откуда в нём столько хорошего?». Они ели молча. Хорошее молчание — редкий гость в этой квартире. Обычно тишина давила, наваливалась грузом, заставляла прислушиваться к собственным мыслям, к тем, которые лучше бы не слушать. Сейчас же тишина была другой — пирожной, тёплой. Она позволяла просто сидеть и жевать, не думая о завтрашнем дне. — Боря, — позвал Алан, когда запеканка кончилась, а пирог уменьшился ровно наполовину. — Мм? — Ты сегодня грустнее обычного. — Я всегда грустный. — Нет, ты всегда… — младший задумался, подбирая слово, и на секунду его акцент стал заметнее — где-то на стыке «ы» и «и», где русские гласные спотыкаются об английское горло, — ты всегда отстранённый, но не грустный. Отстранённость — это когда тебя нет, а грусть — когда ты есть и тебе плохо. Сегодня ты есть. Борис не знал, что ответить, потому что Алан был прав. Сегодня он чувствовал себя более настоящим, чем обычно. Только настоящее было мерзким. Как синяк, который наконец-то проявился на коже — болит, но хотя бы видно, где болит. — Может, у тебя авитамино́з, — продолжил Алан, вставая с дивана и собирая тарелки, — серьёзно. Я читал, что при недостатке витамина D люди становятся апатичными, а ты солнце почти не видишь. Всё время в этом магазине или дома, надо гулять больше. Завтра пойдём в парк? — Завтра я работаю. — А послезавтра? — Тоже работаю... — Боря, — тот остановился в дверях с тарелками в руках. Волосы упали на лицо, и он сдул их — смешно, по-детски, — у тебя вообще есть выходные? — В воскресенье. — Отлично, значит в воскресенье идём в парк. Я возьму плед, термос с чаем и что-нибудь сладкое. Будем смотреть на уток. — Каких уток? — В парке есть пруд, а в пруду живут утки. Мы будем смотреть на них и ни о чём не думать. Это называется терапия, очень действенная, проверено на мне. Алан ушёл на кухню, зашумела вода — он мыл посуду. Борис слышал, как он напевает что-то себе под нос — мелодию, похожую на старый джаз, с тягучими нотами и неожиданными переходами. Голос у парня был приятный, чуть низковатый для его роста, с тёплой вибрацией в конце фраз. Тот смотрел в окно. Уже стемнело, уличный фонарь зажёгся, бросив оранжевый прямоугольник на подоконник, на пустой — пока ещё пустой — подоконник. Ветер раскачивал голую ветку клёна. Где-то за стеной заиграла музыка, сосед сверху, тот самый, который сверлил по утрам, сейчас слушал что-то классическое, виолончель плакала и смеялась одновременно. Он думал о том, что Алан появился в его жизни три месяца назад, и за эти три месяца никто, кроме этого юноши, не приносил ему еду, никто не спрашивал, как у него дела, с ожиданием правдивого ответа, и никто не предлагал смотреть на уток в парке. «Почему он это делает?» — снова спросил себя Борис, и вновь не нашёл ответа. Альбинос вернулся, вытирая руки полотенцем. Полотенце было то самое, серое, с дыркой на углу — Борис даже не заметил, что юноша нашёл и его. — Всё, — сказал Кэмпбелл, вешая полотенце обратно на крючок, — посуда чистая, пирог я накрыл плёнкой, поставь в холодильник, чтобы не засох. Крем для рук — вот он, пользуйся каждый день, особенно после душа. — Ты похож на маму, — сказал Борис. — Я польщён, — Алан склонил голову, и белые волосы снова упали на лицо, — моя мама — лучший человек на свете. Если я на неё похож — значит, я всё делаю правильно. Он надел кроссовки в прихожей, завязывая шнурки долго и тщательно, потому что один шнурок постоянно распускался. Русоволосый стоял рядом, прислонившись плечом к косяку, и смотрел на макушку Кэмпбелла. Белые волосы, тонкие, как паутина, мягко блестели под тусклой лампочкой в коридоре. — Завтра увидимся? — спросил младший, выпрямляясь. — В воскресенье, — напомнил Борис. — Ах да... В воскресенье утки. Значит, до воскресенья. — До воскресенья. Алан открыл дверь и шагнул на лестничную площадку. Воздух из подъезда потянуло сыростью и табаком. Он обернулся, улыбнулся той своей улыбкой — широкой, беззащитной, с ямочками — и сказал: — Боря, попробуй сегодня уснуть пораньше. И пей воду. Воду-у, а не чай из пакетиков, который простоял три дня. — Откуда ты знаешь про чай? — У тебя он на столе стоял на кухне, — просто ответил парень, — спокойной ночи. Дверь закрылась, шаги затихли сначала на лестнице, потом за дверью подъезда, потом совсем. Борис остался один. Он вернулся в комнату, посмотрел на пирог, накрытый плёнкой, на баночку с кремом на столике. Запах запеканки ещё держался в воздухе, смешиваясь с запахом старого дивана и сырости. После, подошёл к подоконнику, провёл пальцем по холодному стеклу. На улице моросил дождь, самый мелкий, самый нудный, который может идти часами, даже не думая прекращаться. Парень взял баночку с кремом, открыл крышку. Запах — сладковатый, маслянистый, с чем-то ореховым. Он выдавил немного на ладонь, растёр между пальцами. Крем впитался быстро, оставив кожу гладкой и мягкой. Непривычное ощущение, почти чужое. Он лёг на диван, укрылся старым пледом — тем самым, который, по мнению Алана, давно пора было выбросить и купить новый. Включил телефон. Кэмпбелл прислал сообщение ровно через минуту после того, как вышел: «Крем понравился?)» Борис написал: «Не знаю ещё». Тот ответил смайликом — солнышком, у которого вместо глаз были точки, а вместо улыбки — дуга до самых щёк. Борис выключил экран и уставился в потолок, белый, очень белый. В углу, у люстры, было влажное пятно — протекает крыша, соседи сверху уже третий месяц обещают вызвать мастера, но никто не вызывает. Пятно росло медленно, но верно, как плесень на хлебе, который забыли в хлебнице. Он подумал: «Завтра будет то же самое. Работа. Табурет. Тетради в клетку. Потом дом. Потом сон. Потом снова работа. И так до воскресенья». В воскресенье будут утки, его друг с термосом, и, наверное, снова запеканка, потому что Алан не умеет приходить с пустыми руками. Борис закрыл глаза, прислушиваясь к дождю, как тот барабанил по стеклу. Где-то в квартире капала вода — та же крыша, тот же потолок, та же жизнь, которая течёт сквозь пальцы, как вода сквозь старую, проржавевшую трубу. Он попытался представить себе завтрашний день, но ничего не вышло. Только серая пелена, и в ней — ни одного цветного пятна. Он не заметил, как уснул. Снилась ему библиотека. Та самая, где они встретились. Дождь за окном, стеллажи с книгами, запах старых страниц. Тот сидел за столом, а напротив — пустое место. И он ждал, что кто-то придёт. Но никто не приходил. Он ждал всё время, пока длился сон. А потом проснулся. В комнате было темно. Фонарь за окном погас — или сломался, или время пришло такое, когда его выключают. Борис лежал неподвижно, глядя в потолок. Пятно на потолке за ночь не увеличилось, но капать перестало. Старший сел, обхватил колени руками. В углу комнаты, на полу, валялась какая-то вещь — может быть, старая футболка, может быть, тряпка. Он смотрел на неё и думал о том, что в воскресенье пойдёт смотреть на уток, в парк, с пледом и термосом, как нормальные люди. Он почти засмеялся, но не засмеялся. Вместо этого русоволосый встал, включил свет, сходил на кухню, отрезал кусок пирога и съел его стоя, прямо над раковиной, чтобы крошки не падали на пол. Пирог был сладким, чуть пересушенным, с кислинкой от яблок. Альбинос не соврал — он не умеет печь, но это было вкусно, по-настоящему. В три часа ночи Борис снова лёг спать, и на этот раз ему ничего не снилось.

***

Утро субботы началось с того, что будильник не зазвенел. Борис проснулся сам — от того, что в груди что-то сжалось, как пружина, которую наконец отпустили. Он открыл глаза и несколько секунд не мог понять, который час. За окном было светло. Не серо, как обычно, а именно светло — облака расступились, и сквозь них пробивался настоящий, хотя и слабый, солнечный свет. Он лёг на подоконник, на пол, на стену, на лицо Бориса — жёлтым, водянистым пятном. Парень взял телефон. Девять тридцать. Будильник должен был зазвенеть в восемь, но он выключил его во сне — такое иногда случалось. Пальцы находили кнопку автоматически, а мозг даже не просыпался. В телефоне было сообщение от Кэмпбелла, отправлено в семь утра. «Доброе утро! Сегодня суббота, а это значит, что завтра УТКИ. Я уже выбрал плед. Какой плед тебе больше нравится? Красный в клетку или синий с бахромой? Синий тёплый, но красный красивее. Жду ответа) P.S. Завтрак — это важно. Пожалуйста, съешь что-нибудь.» Борис посмотрел на экран, потом на потолок, потом снова на экран. В голове было пусто. Не то чтобы он не понимал, что написал Кэмпбелл — он понимал каждое слово, просто не мог собрать ответ. Какая разница, какой плед? Красный, синий — всё равно. Бахрома будет лезть в термос, наверное. Он отложил телефон, не ответив. В ванной вода шла на удивление горячей — сегодня повезло. Тот стоял под душем дольше обычного, позволив себе просто замереть и чувствовать, как капли стекают по спине, по груди, по ногам. Вода смывала что-то невидимое — может быть, ту самую отстранённость, о которой говорил альбинос. Или, наоборот, не смывала, а только размазывала по коже, делая её более осязаемой. Тот вышел из душа, вытерся, натянул те же самые джинсы и ту же самую футболку. Надеть было нечего — вернее, было, но всё выглядело одинаково: серое, чёрное, тёмно-синее, потёртое, с катышками, с вытянутыми воротами. Он когда-то покупал вещи потому, что они нравились. Теперь он покупал их потому, что они закрывали тело и стоили дёшево. Перед выходом юноша зашёл на кухню и вспомнил про сообщение младшего. Завтрак, надо что-нибудь съесть. В холодильнике стоял вчерашний пирог. Борис отрезал ещё один кусок — уже без ножа, просто отломил рукой, и съел, стоя у открытой дверцы. Яблоки успели потемнеть, тесто стало влажным. Вкус был какой-то потерянный, как будто пирог за ночь устал так же сильно, как и он сам. После чего, русоволосый выключил свет, вышел из квартиры, закрыл дверь. В подъезде пахло всё так же — кошками и сыростью. Бутылка на втором этаже стояла на том же месте. Борис на секунду задержался, глядя на неё. Зелёное стекло, мутное, с остатками жидкости на дне. Он подумал: «Возьму на обратном пути», и не взял. Магазин канцтоваров встретил его тем же воздухом — пыльным, сухим, с ноткой клея и дешёвой бумаги. Зинаида Павловна уже была на месте, она сидела на табурете, перебирая пачки цветного картона, и что-то бормотала себе под нос. Увидев Бориса, кивнула и указала на угол: — Там привезли новую партию тетрадей, расставь по полкам. Борис кивнул. Коробка стояла у стены — высокая, картонная, с надписью «Тетради 12 л, клетка, ассорти». Он открыл её, достал первую пачку. Тетради были яркими — обложки кричали розовым, голубым, зелёным, с изображениями единорогов, динозавров, космических кораблей. Всё это выглядело так, будто радовалось жизни за двоих, за себя и за Бориса. Он начал расставлять их на полке. Движения были механическими — взять, положить, выровнять стопку, взять следующую. Руки работали сами, а мысли — нет. Те плавали где-то далеко, как рыбы в мутной воде. «В воскресенье утки, — подумал он вдруг, — надо будет надеть что-то тёплое, или Алан скажет, что я замёрзну. Он всегда говорит, что я мёрзну». Это было правдой. На прошлой неделе они гуляли по набережной, и Борис даже не заметил, как побелели костяшки пальцев — он забыл перчатки дома. Кэмпбелл заметил, молча снял свои, шерстяные, синие с оленями, и протянул ему. Тот сказал: «Не надо», но парень ниже ответил: «Надо, у тебя руки как лёд, а у меня тёплые, я не замёрзну». Борис все таки надел. Перчатки были маленькими, ладонь альбиноса меньше его ладони, но шерсть тянулась, и в итоге налезло. Пахли перчатки корицей и ещё чем-то сладким, может быть, ванилью. — Ты сегодня какой-то особенно задумчивый, — сказала Зинаида Павловна, не отрываясь от картона. — Обычный, — ответил Борис. — Обычные люди не стоят посреди магазина с тетрадкой в руке пять минут. Борис опустил взгляд. В руках у него и правда была тетрадь — с космонавтом на обложке, который махал рукой в безвоздушном пространстве. Он положил её на полку и взялся за следующую. День тянулся, как всегда. Школьники, старушки, редкие покупатели, спрашивающие цену на простые карандаши. Мужчина в поношенном пиджаке купил ластик-клячку и долго объяснял, что ластик должен быть мягким, «иначе бумагу дерёт». Девочка лет десяти зашла с мамой и долго выбирала между дневником с котиком и дневником с пандой. Выбрала панду, мама сказала: «Ну наконец-то». Парень пробил чек, получил деньги, отдал сдачу. Всё как всегда. В четыре часа, когда магазин опустел, Борис вышел на улицу перекурить. Он не курил, вообще, но иногда выходил на крыльцо и просто стоял, вдыхая воздух, какой бы он ни был. Сегодня на крыльце уже кто-то был — парень, примерно его возраста, сидел на нижней ступеньке, сжимая в пальцах тонкую сигарету. Он был худым, с острыми плечами и бледным лицом, обветренным, с шелушащейся кожей на скулах. Стрижка короткая, взгляд усталый, под глазами круги, как у человека, который давно не спал или спит плохо. На коленях у него лежала потрёпанная папка с бумагами, перевязанная резинкой. — Привет, — сказал парень, выдыхая дым в сторону, — у тебя есть пять рублей? Борис остановился. — Зачем? — На автобус. Жду уже полчаса, а в кармане ни копья, — парень поморщился, стряхнул пепел в лужицу у ног, — ты работаешь в этом магазине? Мне тут в прошлый раз девушка в очках пробивала. А ты новый? — Я работаю здесь, — сказал Борис, — девушки в очках нет. — Ну, значит, уволилась, — парень пожал плечами и затушил окурок о ступеньку, даже не нагнувшись. Просто прижал пальцами к бетону, — так дашь пять рублей? Борис полез в карман и нашёл монету — десять рублей, грязно-жёлтого цвета, с гербом, после чего, протянул. Парень взял, мельком глянул на цифры и сунул в карман джинсов. — Спасибо, братан. Отдам когда-нибудь. — Не надо... — Ну, как знаешь, — парень встал, подхватил папку под мышку и пошёл прочь, даже не оглянувшись. Борис смотрел ему вслед, пока тот не свернул за угол. Ветер подул в спину, поднял с асфальта мелкий мусор и бумажку, которая прилипла к ноге старшего. Он отряхнулся и вернулся в магазин. Оставшиеся два часа прошли как в тумане. Русоволосый сидел на табурете, смотрел в окно на улицу и думал о том, что сегодня суббота. Завтра воскресенье, утки, плед, термос. Он вспомнил, что так и не ответил Алану. В шесть вечера Зинаида Павловна закрыла кассу, пересчитала выручку, записала что-то в толстую тетрадь в клеёнчатой обложке. — Завтра воскресенье, — сказала она, как будто напоминая, — выходной. Приходи в понедельник к девяти. — Хорошо. — И, Боря, — она подняла на него глаза — серые, колючие, с мелкими морщинками в уголках, — ты бы поел чего-нибудь, щёки вон впали. Он не ответил, просто кивнул, взял свою толстовку с вешалки в подсобке и вышел. Вечер был прохладным, но не холодным. Солнце клонилось к закату, и небо на западе стало бледно-розовым, как разбавленная акварель, недокрашенная, почти прозрачная. Борис шёл не спеша, обходя лужи, иногда останавливаясь, чтобы пропустить машину или посмотреть на витрину какого-нибудь магазина: обувной, продуктовый, аптека, салон сотовой связи. Всё то же самое, что и всегда. На скамейке у подъезда сидел сосед — дядька лет пятидесяти с красным лицом, в спортивных штанах и растянутой футболке. Он пил пиво из жестяной банки и читал газету. Завидев Бориса, поднял голову: — Здорóво, парень. — Здравствуйте. — Работёнка-то как? — Нормально... — Нормально — это хорошо, — сосед отхлебнул пива и снова уткнулся в газету. Борис прошёл мимо. Дома было тихо. Так тихо, что слышно, как работает холодильник — гудит ровно, низко, как будто жалуется на что-то. Борис включил свет на кухне, разогрел остатки запеканки в микроволновке, съел, стоя у окна. За окном — двор, мусорные баки, качели, которые скрипели на ветру. На одной качели сидела ворона — чёрная, нахохлившаяся, смотрела прямо на него, как будто ждала чего-то. Парень постучал пальцем по стеклу, но ворона не улетела. Тот, помедлив, взял телефон. Алан за день написал ещё несколько сообщений. В десять утра: «Я купил синий плед. Бахрома не лезет в термос, я проверил экспериментальным путём». В двенадцать: «Запеканка закончилась? Я принесу ещё. Или пирог? Или суп? Ты суп любишь?» В два часа дня: «Боря, ты жив? Просто напиши “да”, я отстану». В четыре: «Ладно, не отстану. Но хотя бы “да” напиши». Борис набрал: «Да». Ответ пришёл через три секунды. «УРА. Я думал, ты упал в люк. Или уехал в другой город, или женился. В общем, жив — и хорошо. Завтра во сколько встречаемся? Во сколько ты просыпаешься?» Старший подумал. «В одиннадцать», — написал он. «ОК. Я приду к тебе в половине двенадцатого. Вместе пойдём. Утки ждать не будут, они ложатся спать рано, Боря, это ответственные птицы. Спокойной ночи!» «Спокойной ночи», — ответил Борис. Он хотел выключить телефон, но Алан прислал ещё одно сообщение — короткое, без смайликов и восклицательных знаков. «Ты справишься. Увидимся завтра)». Борис смотрел на экран несколько минут. Потом выключил свет, лёг на диван, укрылся пледом — тем самым, старым, дырявым. Глаза закрылись не сразу. Он думал о том, что Алан, наверное, единственный человек в этом городе, который напишет «ты справишься» человеку, который даже не знает, с чем именно надо справляться. В воскресенье он проснулся от того, что кто-то настойчиво стучал в дверь. Стук был весёлым — три быстрых удара, пауза, ещё три. Так стучат дети, когда ждут подарков, или очень терпеливые почтальоны. Борис сел на диване, потёр лицо, посмотрел на время. Половина двенадцатого. Тупые стрелки на настенных часах показывали 11:28. Кэмпбелл пришёл ровно в обещанное время. Борис встал, натянул джинсы, прошлёпал босиком к двери и щёлкнул замком. На пороге стоял альбинос. На нём был длинный свитер цвета топлёного молока — слишком большой, с рукавами, которые свисали ниже пальцев, и воротом, закрывающим половину шеи. Волосы сегодня были особенно белыми — наверное, оттого, что за окном светило солнце, и лучи падали прямо на них, делая их похожими на расплавленный металл. В одной руке он держал сумку, из которой торчал уголок пледа, а в другой — термос. Настоящий, советский, с закручивающейся пробкой и отколотой эмалью на боку. — Привет, соня, — сказал Алан, улыбаясь, — ты только встал? — Да... — Отлично. Я принёс бутерброды, чай с мёдом и печенье — не сам пёк, в магазине купил, потому что знаю свои пределы, — он перешагнул порог, не дожидаясь приглашения, — обувайся, утки ждут. Борис обулся молча, натянул те же самые кроссовки, что и вчера, и позавчера, и всю неделю до этого. Шнурки не завязались — один сломался ещё месяц назад, и он просто засунул его внутрь, между язычком и ногой. Младший заметил, но ничего не сказал. Только посмотрел на кроссовки какое-то время, потом перевёл взгляд на лицо Бориса. — Пойдём, — сказал тот мягко. Они вышли наружу. Утро было солнечным — настоящим, редким для этого города и этого времени года. Свет лежал на всём: на крышах машин, на лужах, которые не успели высохнуть после вчерашнего дождя, на ветках деревьев, ещё голых, но уже набухших почками. Воздух был холодным, но не колючим, скорее бодрящим, как первый глоток воды после долгого сна. Кэмпбелл шёл впереди, почти прыгая, перекинув сумку через плечо. Плед — синий, с бахромой — вываливался из сумки и волочился по асфальту, но Алан, кажется, не замечал. Или замечал, но ему было всё равно. — Ты когда-нибудь был в этом парке? — спросил он, оборачиваясь. — Нет. — Там очень красиво, особенно весной. Сейчас ещё не весна, но скоро. Уже скоро, Боря... Ты чувствуешь? Борис не чувствовал, но он кивнул. Парк оказался в двадцати минутах ходьбы — через дорогу, через мост над железнодорожными путями, через жилой квартал с панельными домами, на которых висели объявления о пропавших кошках и репетиторах по английскому. Алан шёл и читал их вслух: «Пропал Васька, белый с рыжим, откликается на “кис-кис”»; «Подготовка к ОГЭ, гарантия, скидка пенсионерам»; «Отдам диван в хорошие руки». Каждое объявление он комментировал. — Васька обязательно найдётся, — говорил он, — белые с рыжими никогда не теряются по-настоящему. — Откуда ты знаешь? — Потому что они умные. Диван, конечно, отдать сложнее. Диваны не умеют ходить, но если очень попросить, то, может быть, и диван найдёт свой дом. Борис почти улыбнулся. Не улыбнулся, конечно, но уголок губ дёрнулся — и альбинос заметил. — О! — сказал он, ткнув пальцем в лицо Бориса, — ты живой. А я думал, ты только моргать умеешь. — Я умею ещё дышать, — ответил старший. — Дыхание не в счёт, это рефлекс. А вот улыбка — это уже осознанный, между прочим, выбор. Парк начинался с чугунных ворот, крашенных зелёной краской, которая облупилась и висела лохмотьями. Дорожки были посыпаны гравием, который хрустел под ногами, как начинка от киндер-сюрприза. Вдоль аллей росли старые липы — толстые, корявые, с дуплами, в которых, наверное, жили белки. Алан свернул налево, потом направо, потом прошёл мимо фонтана, который не работал, и вышел к пруду. Пруд оказался большим — больше, чем ожидал Борис. Вода в нём была тёмной, почти чёрной, с желтоватой пеной у берегов. На поверхности плавали прошлогодние листья и ветки, и утки. Их было много — штук двадцать, наверное, серых и бурых, с зелёными головами у селезней. Они сбились в кучу на мелководье, у самого берега, где кто-то насыпал хлебных крошек. — Видишь? — сказал младший довольно, — они нас ждали. — Они ждали хлеба, — поправил Борис. — Хлеб — это тоже мы, потому что хлеб принесли мы. Алан расстелил плед на траве — она ещё была бурой, прошлогодней, примятой, но уже кое-где пробивалась зелень, яркая, как маленький крик. Плед оказался большим, и места хватало на двоих с запасом. Кэмпбелл сел, похлопал ладонью рядом с собой. — Садись. Борис неспеша сел, опираясь на руку. Трава была влажной — плед намок сразу, но младший, кажется, не обратил внимания. Он открыл сумку и начал выкладывать содержимое. Бутерброды с сыром и ветчиной — аккуратные треугольнички, завернутые в пищевую плёнку. Печенье — овсяное, в жёлтой пачке, чай в термосе — настоящий, чёрный, с мёдом и долькой лимона, которая плавала внутри, выпуская маслянистые круги на поверхность, когда Кэмпбелл откручивал пробку. — Держи, — сказал он, протягивая другу пластиковую кружку с отломанной ручкой. Кружка была синяя, как плед. Борис взял с особой осторожностью. Чай обжёг пальцы, но он не переложил, просто держал, согревая ладони. Запах мёда и лимона поднялся к лицу, и на секунду ему показалось, что он находится не здесь, а где-то совсем в другом месте — где пахнет так же, но светло, тепло, и рядом есть кто-то, кто улыбается просто так, без причины. — Смотри, — сказал Алан, указывая на пруд, — та, серая, с белым пятном на голове, всё время ныряет. Она, наверное, собирает что-то на дне, камешки или жемчуг. Утки любят жемчуг. — Утки не любят жемчуг, — поправил Борис. — А вот и любят, я читал! — Где? — В интернете. В интернете правда всё. Борис насмешливо фыркнул и отпил чай. Он был сладким, почти приторным, Алан, наверное, положил три ложки мёда вместо одной, но чай грел, и это было хорошо. Утки плавали, крякали, иногда вылезали на берег, отряхивались и снова лезли в воду. Одна — самая наглая, с кривым клювом, подошла почти к самому пледу и уставилась на альбиноса одним глазом. — У неё глаз как пуговица, — сказал Алан, — чёрная такая, блестящая. Боря, у неё человеческий взгляд. Ты видишь? Борис посмотрел. Утка и правда смотрела пристально, без страха, будто оценивала. Потом она развернулась и ушла, переваливаясь с боку на бок. — Отвергла, — вздохнул Кэмпбелл крайне театрально, — обидно. Они сидели на пледе, пили чай, ели бутерброды. Младший болтал — про учёбу, про своего преподавателя по сценической речи, которая заставляет их читать скороговорки, пока не начнут заплетаться языки, про соседку тётю Нину, которая вчера подарила ему вязаные носки («Они зелёные, Боря. Зелёные носки. Я буду носить их под ботинками, чтобы никто не видел»). Борис слушал, иногда кивал, иногда задавал вопросы — короткие, односложные, но Алан радовался каждому, будто это был подарок. — Ты знаешь, — сказал Кэмпбелл, откусывая от бутерброда, — я раньше не любил парки. В Штатах парки другие. Там всё ровно, гладко, газоны подстрижены, скамейки новые. А здесь… здесь парки как люди. С морщинами, с облупившейся краской, с утками, у которых кривые клювы. В них есть жизнь, понимаешь? Борис понимал. Не то чтобы он соглашался — просто он понимал, что тот хочет сказать. Что несовершенство — это не минус, а плюс. Что трещины и сколы делают вещи настоящими, что утка с кривым клювом интереснее утки с прямым. — Ты философ, — сказал он вслух. — Я актёр, — поправил его парень, — актёры — это философы, которые умеют плакать по заказу. Солнце поднялось выше и стало теплее. Борис снял толстовку, оставшись в одной футболке, и почувствовал, как ветер касается рук — прохладный, но не злой. На другой стороне пруда мальчик лет пяти кормил уток с мамой. Мальчик бросал хлеб слишком далеко, и хлеб падал в воду, не долетая до птиц. Утки плыли к хлебу, но мальчик уже бросал следующий кусок, и следующий, и следующий. — Он счастливый, — сказал Алан, глядя на мальчика. — Откуда ты знаешь? — Потому что он бросает хлеб, а не считает, сколько уток съедят. Он просто делает. Счастливые люди делают, не думая, а несчастливые думают слишком много. Борис замолчал. Эти слова легли на него тяжелее, чем все предыдущие, потому что они были про него. Он думал слишком много: о том, зачем он живёт, зачем ходит на работу, зачем встаёт по утрам, зачем ест, зачем дышит. Думал до тех пор, пока все ответы не исчезли, растворились в этой серой пелене, которая застилала глаза. — Боря, — тихо позвал его альбинос. — Мм? — Можно я задам тебе один вопрос? — Да пожалуйста. — Ты вообще хочешь что-то делать? Не надо отвечать прямо сейчас, просто подумай. Не то, что ты должен делать, не то, что от тебя ждут, а что ты сам хочешь. Старший уставился на уток с легкой хмуростью. Одна из них — та, с белым пятном — снова нырнула, оставив на воде круги, которые расходились и сталкивались с другими кругами. Хлеб плавал на поверхности, намокая и разваливаясь. Мальчик на той стороне смеялся. — Не знаю, — сказал Борис, пожимая слабо плечами. — Это нормально, — ответил Кэмпбелл, — многие не знают. Главное — искать. — А ты знаешь? Алан улыбнулся — не широко, не ямочками, а как-то по-другому, спокойно и уверенно. — Знаю. Я хочу быть на сцене. Хочу, чтобы люди смотрели на меня и чувствовали что-то. Неважно что — радость, грусть, злость. Главное — чтобы чувствовали. Потому что, когда люди чувствуют, они живые. Он замолчал и посмотрел на пруд. Ветер шевелил его волосы, и они колыхались, как белая трава, как пух одуванчика. — А ты, Боря, — сказал он негромко, — ты живой? Борис не ответил, ощущая, как в горле застрял ком — сухой, колючий, как клубок старой шерсти. Он не мог его проглотить и не мог вытолкнуть. Он просто сидел, сжимая в руках пластиковую кружку без ручки, и смотрел на тёмную воду пруда. Такие философские разговоры всегда казались ему странными, не понятными и нежелательными. Утка с белым пятном вынырнула. В клюве у неё что-то блестело — может быть, кусочек фольги, может быть, маленькая рыбка. Она отряхнулась и поплыла дальше, к остальным. — Я живой, — наконец сказал Борис неуверенно. Голос прозвучал глухо, неуверенно, как будто он сам не верил в то, что говорит. Но Алан кивнул, принял это как факт. — Хорошо, — сказал он просто, — тогда будем жить дальше. Они сидели на пледе до тех пор, пока солнце не начало клониться к закату и воздух не стал по-вечернему холодным. Утки уплыли на середину пруда, сбились в тесную стаю и затихли. Мальчик с мамой ушли, парк опустел, только ветер гулял между липами, срывая с веток сухие прошлогодние листья и бросая их на воду. Альбинос собрал остатки еды, свернул плед — мокрый, в налипшей траве, и сунул в сумку. — Замёрз? — спросил он. — Немного, — признался Борис. — Тогда идём быстрее. Я провожу тебя до дома. Они пошли обратно той же дорогой — через парк, через чугунные ворота, через мост над железнодорожными путями. Небо на западе стало лиловым, с прожилками оранжевого, как у старого синяка, который вот-вот пройдёт. Где-то вдалеке залаяла собака, кто-то включил радио на всю громкость — мелодия, знакомая и незнакомая одновременно, долетела до них, искажённая расстоянием. Те в свою очередь неспеша шли обратно, Алан — чуть впереди, Борис — чуть сзади. Иногда их плечи почти соприкасались, но Борис отодвигался, неосознанно, как будто боялся тепла, которое исходило от Алана. У подъезда старший остановился. — Спасибо, — сказал он. — За что? — спросил Алан, наклонив голову. — За… — Борис замолчал. Он не знал, за что. За уток? За бутерброды? За вопрос, который заставил его почувствовать себя живым? За то, что Алан просто был рядом, пока весь мир казался серым и ненужным? — За всё?... — сказал тот наконец, но крайне неуверенно. Младший улыбнулся. Такая улыбка бывает раз в день, когда ты действительно рад, а не просто вежлив. Глаза его стали влажными, то ли от ветра, то ли от чего-то ещё, и в свете уличного фонаря они горели бледно-голубыми, как два маленьких осколка неба. — До встречи, Борь, — сказал он. — До встречи. Алан развернулся и пошёл прочь — маленькая фигура в слишком большом свитере, с сумкой, из которой торчал синий плед. Борис смотрел ему вслед, пока он не скрылся за поворотом. Потом зашёл в подъезд, поднялся на свой этаж, открыл дверь. В квартире было темно и тихо. Он включил свет, прошёл на кухню, поставил чайник. Пока вода грелась, он подошёл к окну и посмотрел на двор. Качели пустовали, вороны не было, только фонарь горел, отбрасывая на мокрый асфальт жёлтое пятно. Чайник закипел и выключился сам. Борис заварил чай — обычный, в пакетике, без мёда и лимона. Сел на табурет и стал пить маленькими глотками, чувствуя, как тепло расходится по груди, по животу, по рукам. Завтра понедельник. Работа. Тетради в клетку. Табурет. Зинаида Павловна. А потом — ещё один день. И ещё один. И ещё. Но между этими днями было воскресенье, и утки, и Кэмпбелл, который смотрит на него так, будто он, Борис, не просто пустое место, а кто-то важный. Кто-то, кто может справиться. Он допил чай, помыл кружку, не оставил в раковине, как делал обычно, а именно помыл, с мылом, тщательно, до скрипа. Поставил на сушилку, потом лёг на диван, укрылся пледом и закрыл глаза. Перед сном он подумал: «Может быть, завтра я отвечу ему на вопрос по-другому. Может быть, я скажу не “не знаю”, а что-то ещё». Но что именно — он не придумал, ведь он уже уснул, а на подоконнике в комнате всё ещё было пусто.

***

Ночь прошла тяжело. Борис ворочался, сбивал одеяло в комок, то зарывался лицом в подушку, то лежал на спине, глядя в потолок невидящими глазами. Сны приходили обрывками — ничего цельного, только цветные пятна и звуки, которые не складывались в слова. В одном из снов он стоял посреди пустого бассейна. Вода куда-то ушла, оставив на дне мокрые разводы и мелкий мусор — песок, окурки, обрывки билетов. Он смотрел вверх, на край бортика, и оттуда на него смотрел кто-то. Лица он не разглядел, только глаза — бледно-голубые, как у Алана, но холодные, неживые, как у игрушки, у которой выпали стёкла. Он проснулся в поту. Футболка прилипла к спине, волосы слиплись на лбу, в горле пересохло так, что язык казался наждачным. За окном ещё было темно, не ночная тьма, а предрассветная, густая, как чернила, разбавленные водой. Борис посмотрел на телефон. Четыре тридцать утра. Тот выпил воды из-под крана, долго стоял, глядя в раковину. Капал кран — кап, кап, кап, с интервалом в три секунды. Можно было бы вызвать сантехника, но вызов сантехника стоит денег, а деньги надо откладывать на еду. Хотя еды в холодильнике всё равно нет. Юноша вернулся в постель, но сон не шёл. Мысли кружились, как мухи в банке, ударялись о стенки черепа и падали, обессиленные. Он думал об Алане. О том, как тот сидел на пледе, поджав ноги, и смотрел на уток. О том, как его волосы светились на солнце — не золотом, а именно белым, почти голубым светом, как у люминесцентных ламп. О том, как он спросил: «Ты живой?» — и Борис ответил «да», хотя сам не был уверен до конца. Что значит «живой»? Сердце бьётся? Лёгкие дышат? Клетки делятся? Этого мало. Кошка на улице тоже живая — она спит на тёплых трубах, ест из помойки, рожает котят в подвалах. Но Борис не хотел быть кошкой. Он хотел… Чего он хотел? Он не знал. Раньше, в детстве, он хотел рисовать. Мечтал быть как Ван Гог — не то чтобы отрезать себе ухо, а просто видеть мир по-другому, ярче, гуще, так, чтобы краски текли с холста и заливали всё вокруг. Он помнил, как впервые взял в руки масло — в двенадцать лет, в художественной школе, куда мать записала его, потому что «у ребёнка талант». Там пахло льняным маслом и скипидаром, и этот запах был для него вкуснее любого пирожного. Тот смешивал ультрамарин с кадмием жёлтым, добавлял белил, и получался цвет — не просто зелёный, а настоящий, живой, как лист под дождём. Преподаватель, старик с дрожащими руками и добрыми глазами, похлопывал его по плечу и говорил: «У тебя чувство цвета, парень. Береги его». А потом — уход каждого родителя. Художественная школа стала слишком далеко, а потом слишком дорого, а потом просто — не до того. Кисти засохли, краски превратились в твёрдые лепёшки, мольберт сложился и встал в угол, а через год мать вынесла его на помойку, потому что «он только место занимает». Борис не спорил, он уже тогда научился не спорить. Парень закрыл глаза и попытался вспомнить цвет неба в тот день, когда отец уходил. Не получилось. Память подвела — или, может быть, защищала. Вместо неба всплыло лицо отца — усталое, с мешками под глазами, с трёхдневной щетиной. Отец стоял в прихожей, держал в руке чёрный пакет с вещами и смотрел не на мать, не на Бориса, а куда-то в стену, в точку между обоями. «Я позвоню», — сказал он. Не позвонил. Борис сел на кровати, включил торшер. Свет упал на стену, выхватив из темноты облупившуюся штукатурку и трещину, которая шла от потолка к подоконнику. Трещина была похожа на карту неизвестной реки, извилистая, с притоками и разветвлениями. Он смотрел на неё и думал, что, наверное, можно было бы водить по ней пальцем и представлять, что идёшь куда-то. В город, где нет трещин, или где трещины — это не больно, а красиво. В шесть утра он встал окончательно. Умылся, надел чистую футболку, не потому, что старая была грязной, а потому, что лежала сверху в стопке. На кухне он достал из шкафа пачку овсяных хлопьев, залил кипятком, добавил сахару. Каша получилась жидкой и безвкусной, но горячей. Тот съел её, обжигая нёбо, и запил чаем из пакетика. Семь часов. Можно было бы ещё поспать, но сон не шёл, а лежать без сна было хуже, чем не спать вовсе. Борис оделся, взял ключи и вышел. Улица была пустой, воскресное утро — время, когда нормальные люди спят до десяти, а потом неспешно пьют кофе в постели. Борис не был нормальным человеком. Он шёл по тротуару, обходя лужи, и думал о том, куда податься. Магазины закрыты, библиотека тоже. Можно было бы сесть на скамейку в сквере, но на скамейках сидят или влюблённые, или пьяные, или старики. Борис не подходил ни под одну категорию. Он пошёл к набережной. Дорога заняла полчаса. Русоволосый шёл через спальные районы, мимо одинаковых пятиэтажек, мимо гаражей, мимо остановок, на которых никого не было. Однажды он свернул не туда и оказался в тупике, где стоял единственный дом — старый, двухэтажный, с выбитыми окнами. На стене кто-то написал баллончиком: «Здесь был Вадик». Буквы были кривыми, размазанными, похожими на следы от мокрых ладоней. Борис постоял, глядя на надпись, потом развернулся и пошёл обратно. Набережная встретила его ветром, сильным, пронизывающим, с запахом воды и рыбы. Река была широкой, серой, с мелкими волнами, которые накатывали на гранитные ступени и откатывались, оставляя после себя пену и мусор. На противоположном берегу виднелись трубы завода — три штуки, красные с белым, похожие на полосатые карандаши, застрявшие в небе. Борис опёрся на перила и стал смотреть на воду. Вода двигалась, не быстро, но неуклонно — течение несло её куда-то, к морю, в которое Борис никогда не верил. Ему казалось, что река просто течёт по кругу, замыкаясь сама на себе, как змея, кусающая собственный хвост. Уроборос. Он выучил это слово в художественной школе, когда они проходили символизм. Преподаватель тогда сказал: «Змея, пожирающая свой хвост — это вечное возвращение, замкнутый цикл, из которого нет выхода». Борису тогда показалось, что это красиво. Теперь он думал, что это правда. Вдоль набережной прошла женщина с собакой — маленькой, лохматой, похожей на мочалку. Собака тянула поводок, обнюхивала каждый столб, каждую урну. Женщина что-то говорила ей, тихо, ласково, парень не разобрал слов. Они прошли мимо, и собака взглянула на него влажными глазами, гавкнула разок и побежала дальше. Борис остался один. Он стоял на набережной почти час. Смотрел на воду, на чаек, которые кружили над рекой и дрались за кусок чёрствого хлеба, на катер, который прошёл вдалеке, оставив за собой белый пенный след. Потом ветер стал сильнее, и он замёрз. Пальцы побелели, нос заложило, зубы почти стучали. Тот сунул руки в карманы, сжал их в кулаки и пошёл домой. В квартире было тепло, слишком тепло, после улицы — даже душно. Борис снял толстовку, повесил на спинку стула, прошёл в комнату и остановился. На подоконнике что-то лежало. Серое, мокрое, с перьями. Ворона, та самая, что сидела на качелях вчера. Она сидела на подоконнике, сложив крылья, и смотрела на него чёрным блестящим глазом. В клюве у неё что-то было — маленький, поблёскивающий предмет, похожий на монету или на пуговицу. Борис замер. Окно было закрыто, он точно помнил, что закрыл его вчера вечером, потому что дуло из щелей и ему было холодно. Но ворона сидела на подоконнике, значит, щель была достаточно широкой, чтобы птица пролезла. Или окно открылось само — старая рама, перекошенная, с рассохшейся древесиной, могла и не удержать защёлку. Он не знал, что делать. Вороны не залетают в квартиры. Вороны — уличные птицы, умные, наглые, но они не лезут в дома к людям. Только если… только если что-то не так. Ворона склонила голову набок, посмотрела на него другим глазом, потом разжала клюв. Монета — или то, что было у неё в клюве — упала на подоконник. Звякнула негромко, как падение капли. — Кыш, — сказал Борис голосом, который не был похож на его. Птица не улетела, она сделала шаг вперёд, к нему, на подоконнике, и вдруг каркнула. Громко, резко, так, что старший вздрогнул. Звук разнёсся по всей квартире, ударился о стены и затих где-то в коридоре. И тут же — Борис не понял, как это произошло — ворона взмахнула крыльями и вылетела в окно. Рама действительно приоткрылась, сантиметров на десять, не больше, но ворона протиснулась в эту щель так ловко, будто делала это каждый день. Она села на карниз снаружи, почистила клюв о бетон, потом взлетела и скрылась за крышей соседнего дома. Борис подошёл к окну. На подоконнике, там, где сидела ворона, остался предмет. Он нагнулся и поднял его. Это была не монета и не пуговица, это был глаз. Игрушечный глаз — белый с чёрным зрачком, блестящий, на металлическом штифте. Такие глаза пришивают к плюшевым мишкам, зайцам, котам. Откуда он взялся на подоконнике — Борис не знал. Может быть, ворона нашла его где-то на помойке и принесла. Может быть, это был подарок, или предупреждение. Он повертел глаз в пальцах. Стекло было холодным, гладким, без единой царапины. Штифт — тонкий, острый, на конце — маленькая петелька для нитки. Глаз смотрел на него — маленький, чёрный, блестящий, как капля нефти. Парень положил его на подоконник, потом взял снова, убрал в карман, не зная зачем. Просто так. День тянулся медленно. Борис пытался читать — старый детектив, найденный в шкафу, с пожелтевшими страницами и запахом нафталина. Читал, но не понимал. Слова складывались в предложения, предложения — в абзацы, но смысл ускользал, как вода сквозь пальцы. Он закрыл книгу и просто сидел на диване, глядя в стену. В три часа дня он вспомнил, что не ответил на сообщение Алана про вчерашнюю прогулку. Взял телефон, открыл чат. Кэмпбелл прислал фотографию — утка с белым пятном, крупным планом. Она смотрела в объектив, и из-за ракурса казалось, что она улыбается. «Она тебя запомнила, — написал младший, — спрашивала, когда придёшь снова». Борис набрал: «Скажи ей, что в следующее воскресенье». Ответ пришёл мгновенно: «Я передам. Кстати, у меня есть идея. Давай завтра вечером сходим в театр? У нас в училище студенческий показ. Один парень из моего курса ставит Чехова. Будет смешно и страшно одновременно. Пойдёшь?» Борис подумал. Театр, тёмный зал, люди на сцене, которые делают вид, что они не люди, а кто-то другой. Искусство. То, от чего он сбежал несколько лет назад, когда понял, что не может больше смотреть на чужие картины, не испытывая боли. «Давай», — написал он. «Отлично! Я зайду за тобой в шесть. Оденемся теплее, в театре дует из всех щелей, у них там старые окна». Тот отложил телефон в сторону. Глаз в кармане грел бедро — маленький, круглый, неудобный. Он вытащил его, положил на ладонь, поднёс к свету. Стекло блеснуло, и на секунду Борису показалось, что внутри глаза, в самой глубине, что-то есть, какая-то точка, искра. Может быть, просто отражение лампочки. Он положил глаз на подоконник. Тот покатился, остановился у самого края и замер. — Что ты такое? — спросил Борис вслух. Глаз не ответил, да и не должен был. Вечером, перед сном, Борис снова смотрел на трещину на стене. Она казалась больше, чем утром, или ему просто так казалось. Он провёл пальцем по стене, от потолка до подоконника, и почувствовал, как штукатурка крошится под ногтем. Внутри стены было пусто — какая-то полость, может быть, ход для проводов, а может быть, просто дыра, которая росла с каждым днём. Тот бросил беглый взгляд в сторону одинокого, старого стола в углу, где лежала исписанная бумага, свисающая с края, и где отчетливо виднелось достаточно обширное, одно слово. Гиппокампус. Он вспомнил, почему вообще написал это. Не потому, что думал о морских коньках, а потому, что гиппокамп — часть мозга, которая отвечает за память. За то, чтобы помнить, кто ты есть, где ты был, куда идёшь. У Бориса был гиппокампус, но он работал плохо. Память выцветала, рассыпалась, как старая штукатурка. Он забывал лица. Забывал запахи. Забывал, как смеялся в детстве. А может быть, гиппокампус — это не только про память. Может быть, это ещё и про воображение. Про то, чтобы видеть то, чего нет. В конце концов, морской конёк — странное существо. Он не похож на рыбу, не похож на коня. Он — что-то между. Как и сам Борис — между сном и явью, между жизнью и чем-то ещё. Он лёг спать, укрылся пледом и закрыл глаза. Завтра — театр, Алан, что-то новое. Глаз лежал на подоконнике, повёрнутый зрачком к комнате, смотрел и просто ждал чего-то. А в углу, на полу, среди пыли и старой одежды, никто не заметил, как из тени выполз маленький, почти прозрачный лучик света. Он скользнул по плинтусу, коснулся ножки дивана, поднялся выше и остановился на стене, на том месте, где трещина разветвлялась на две. Там, на стыке, что-то мерцало. Золотое, крошечное, как пыльца. Но Борис уже спал, крепким, тревожным сном.
4 Нравится 2 Отзывы 0 В сборник
Отзывы (2)