Но пока тебе не скрещу на груди персты —
О проклятие! — у тебя остаешься — ты.
Грейс никогда не звал её в гости. Вероятно, не только потому что группа проекта никогда не оказывалась в Сан-Франциско. Даже если бы весь научный отдел вдруг расползся по Городу у залива, совсем не обязательно она получила бы приглашение — разве что сама поставила бы Грейса перед фактом её визита. Ева мягко повернула ключ в скважине — на связке болталась открывашка для пива и подвеска с остроухим зелёным человечком — и приоткрыла дверь. Квартира была обычной: не вылизанной, не захламлённой. Казалось, её покинули минут пять назад, но затхлый нежилой воздух не позволял поверить. Цельная картина не складывалась, мозаично распадаясь на детали: у порога, раскинув шнурки, валялись светлые — сероватые от въевшейся пыли — кеды, на полочке у двери встречала крохотная акула, на ручке сушился зонт со сломанной спицей, в дверной проём комнаты встроилась перекладина турника, кухню в глубине коридора заливал беспощадный солнечный свет. Однажды в 6:51 школьный учитель Райланд Грейс, в спешке закинув домашнюю футболку на спинку стула, нацепив нелепый велосипедный шлем, в последний раз хлопнув акулу по носу, ушёл и больше не вернулся. Ева не дала ему вернуться, сделав своим. Она попросту не могла позволить ему и дальше прозябать в беззаботном школьном царстве, куда он сбежал после первого же поражения, нужно было вытягивать его за шкирку наружу; она знала это и когда ехала забирать самоуверенного засранца, поджавшего хвост, но со всей отчётливостью осознала, когда вместо него встретила светлого человека с рыцарскими задатками, которого нужно было лишь раззадорить, приманить и с пользой для всех держать при своём дворе. Грейс был её неогранённым самоцветом, который после долгих поисков она наконец вынула из штольни, первой заметив, как он блестит. И сколько удовольствия ей доставляло вертеть камень в руках, огранять и шлифовать, чтобы все прочие тоже смогли увидеть, как в нём преломляются солнечные лучи. «А теперь доктор Грейс расскажет, как ему удалось размножить астрофагов». «Познакомьтесь с доктором Грейсом, главным специалистом нашего проекта». Он сиял. И всё это — зная, что в её силах расколоть самоцвет, надавив слишком сильно. Ева могла отправить в Сан-Франциско любого из помощников, но на смущённо-вопросительные взгляды отрезала, что полетит сама. И запретила Карлу следовать за ней. Она одна должна была решить, что отправить с Грейсом к звёздам — своим финальным жестом, в качестве финального исследования. Вся её жизнь складывалась из жестов, из проектов по изучению обстоятельств и людей, Грейс — был — не первый и не последний. Прямо сейчас ей казалось, подгибающиеся ноги не удержат её, и она осядет во всепроницающих солнечных лучах. Грейс был пёстрой южной бабочкой, случайно заброшенной северным ветром на студёную Эльбу. Мальчишки таким обрывали крылья, а вот Еве всегда нравилось любоваться полётом. Грейс — слишком яркий, неловкий, неприспособленный, живой — метался по авианосцу, шутя, фонтанируя идеями, замирая от резкого слова. Ева улыбалась, помня, что, стоит ей позвать, Грейс окажется рядом; что все его цвета — её. В любовании была искра знания — доверившись, бабочка сядет на тёплую обветренную костяшку, и вот тогда можно будет, нежно сжав пальцами туловище, пришпилить крылья булавками и через увеличительное стекло разглядывать вдоволь. Она читала, теперь коллекционеры не накалывают бабочек булавками, а приклеивают на бумажные плашки: так крылья останутся неповреждёнными для продажи. Но ведь Ева не собиралась отдавать Грейса никому — даже в безвоздушной мгле он будет одновременно ничей и её, — так что не стоило беспокоиться о повреждениях. Крылья бабочки устремлены ввысь — приподнимаются выше туловища, демонстрируя идеальность образца, — только когда она мертва. Бездумно коснувшись турника рукой, Ева наконец зашла в комнату. Незаправленная кровать, постеры со схемами, космическими кораблями, какими-то музыкальными группами — она запретила себе вглядываться, — засохшее растение в горшке на подоконнике, маленький телескоп на шкафу. Раскрыв дверцы, она вынула стопку футболок: разумеется, все в духе миллениальского юмора, других у Грейса не ожидалось. Поверх положила пару штанов. Позже, вернувшись на Байконур, она добавит к ним вязаный кардиган: согреваться будет незачем, но мягкая шерсть, Ева помнила, успокаивает. А ещё маленькую Землю, которую ей вновь приходилось кидать в руки Грейса. Когда ей было пять, умерла бабушка. Умирала она долго, в больнице — учёные пишут, дети едва сохраняют память об этом возрасте, но Ева запомнила всё, — и когда они с отцом пришли разобрать вещи в её квартире, та казалась застывшей во времени, законсервированной, как музей, который им предстояло разграбить. Еве достались старые открытки, марки, пряжа; неделей позже, отобрав самые красивые: крепость Кёнигштайн на открытке, франкфуртская колокольня на марке, моток жёлтой шерсти — она закопала свой первый секретик во дворе, прикрыв его покоцанным стёклышком. Любовалась им, разрывая верхний слой земли, пока кто-то не разграбил тайник. Грейса во всём его великолепии, во всех деталях, с его горящими глазами, слишком тонкой оправой запылённых очков, вечно растрёпанной чёлкой, красными сонными следами на щеке после очередного совещания, обкусанными губами хотелось спрятать под стекло, чтобы, когда он наконец насладится заслуженной славой, любоваться им могла лишь она одна. Богово — Богу, мне — его. Ева снова осмотрела комнату — вглядываться всё же пришлось, — остановилась у кровати и сложила небрежно скинутое в изножье яркое лоскутное одеяло. Пусть у него будет ещё толика тепла. Грейс был её молитвенником — с тиснением на обложке и экслибрисом на форзаце — тем самым, что в поиске утешения она открывала на случайной странице. И каждый раз, не загадывая, находила нужные слова, помогавшие ей сохранять равновесие между небом и землёй. Вглядываясь, она бормотала молитву, и хрупкий мир пока оставался на месте. На рабочем столе возле устаревшего компьютера примостилась стопка тетрадей, которые уже никто не проверит, не оценит и не вернёт владельцам, никогда больше их не встретив. Склонившись, Ева вытянула нижний ящик и не прогадала: в ярко-синей папке лежали детские рисунки. Геометричные звёзды, неправильно раскрашенные планеты, кривой Маленький принц, ребёнок верхом на комете, непропорционально огромный Грейс, стопами попирающий Землю. Наверное, они тоже должны… успокаивать. Радовать. Ей сложно было вспоминать критерии радости. Грейс был Восьмой симфонией Малера, льющейся со звёзд излишне оптимистичной мелодией всепрощения и непременного спасения. Порой Ева позволяла себе поверить, что и она вместе со всеми будет спасена. Что в конечном счёте заслужит это. А Грейс, всегда рядом, на расстоянии вытянутой руки, лабораторного стола с образцами, иглы проигрывателя от пластинки, верил — в проект, в успех, в неё, — когда она не справлялась. Наконец, из внутреннего кармана жакета она достала фотокарточку — около месяца назад Илюхина показывала свой полароид, Ева взяла поглядеть и тут же навела на замершего в нелепой позе Грейса. Ей необходимо было запечатлеть и забрать себе ещё его часть. Он сразу стал выпрашивать карточку, но, протянув полароид Илюхиной, Ева развернулась и ушла. Теперь же пусть фото обрывком прежней жизни достаётся ему. Грейс был так красив, особенно в момент, когда в его зрачках вспыхнул взрыв, а лицо — ещё смешливое, в последний раз беззаботное — озарилось светом тысячи солнц. Как он был красив и обречён, ещё не зная своей обречённости. Ева застегнула чемодан: такой лёгкий, а вместил всю оставшуюся жизнь. Единственное, что она не сможет положить ему с собой — шапку и жёлтый дождевик. В напоминаниях нет необходимости, своего Грейса ей не забыть — но разве она не имела права оставить себе что-то, хранящее его прикосновения? Впрочем, взамен Ева оставит кое-что своё. Обмен выйдет даже почти равноценным — самым справедливым актом во всей этой космической истории. В кармашек, который Грейс, вскрыв чемодан, увидит первым, она вложит лисью фигурку: во всём её виде сквозила Грейсова настороженность, вся она — суть его оборотничество: от лихой наглости к человеческой мягкости, от нервной боязливой улыбки к чистому яркому сиянию. А рядом с фигуркой — свой медальон Святого Христофора, покровителя путешественников. Для человека, которому предстояла самая долгая дорога в истории человечества. Грейс стал её невозвратимой Лайкой, обласканной учёными и миром собакой, что забросили на орбиту, не собираясь оттуда снимать. Говорят, Лайка была любимицей Королёва — впрочем, забравшись столь высоко, понимаешь, что однажды ради цели своей жизни, ради Земли придётся принести в жертву и тех, кто любим сильнее прочих. Ева убивала по-щенячьи доверившегося ей Грейса, зная, что напоследок верный пёс всё равно выполнит её команды. Выйдя из комнаты, она снова застыла в коридоре. Солнце, преломляясь в кухонном стекле, выжигало сетчатку. Она никогда не хотела оказаться в этой квартире. Потому что подспудно понимала — здесь ей придётся столкнуться со знанием, которого она не желала: Грейс существовал и прежде, вне её воли и взгляда; катался в школу, утирая со лба пот, обжигал нёбо горячей пиццей, ругался на неправдопобный сайфай, вглядывался в звёздное небо, не догадываясь о своей принадлежности. А ещё: у Грейса была жизнь до Евы — а после неё не будет. Теперь ей оставалось лишь подписать его имя на вещах, в последний раз прикоснуться губами к холодному лбу и отправить своего златокрылого Грейса в небо, готова она к этому или нет. Даже если Восьмая симфония больше не будет звучать со звёзд и Вселенная для неё замолкнет. Ведь сама она, в конечном счёте, себе не принадлежала.