The white horse

NC-17
Завершён
9
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
12 страниц, 5 201 слово, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
9 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник

RIDE

Настройки
Солнце в этих краях шпарит как ненормальное — будто раскалённый клинок, вонзающийся в макушку. Воздух дрожит над пыльной землёй, дышать невозможно: духота такая, что лёгкие будто набиты песком. Под ногами — сухая, потрескавшаяся земля и мелкий колючий песок, который забивается в сапоги и скрипит на зубах. Добро пожаловать в Додж-Сити, штат Канзас, — сердце Дикого Запада и самый настоящий «ковбойский город». Сюда люди попадают не просто так. Их манит сюда не золото и не слава, а свобода. Та самая дикая, необузданная свобода, что пахнет конским потом, пылью прерий и порохом. Здесь нет места условностям и навязанным благам цивилизованных городов с их чопорными правилами. Здесь ценят силу, ловкость и умение постоять за себя. Улицы города пахнут скотом и кожей, дёгтем и виски. Вдоль главной дороги выстраиваются салуны с распахнутыми настежь дверями, бордели с кокетливо мерцающими огнями и казино, откуда доносится звон монет и грубоватый смех. Сюда ковбои стекаются после долгих перегонов скота — грязные, усталые, с лицами, опалёнными солнцем и ветром. Они потратили недели, чтобы гнать стада по пыльным тропам прерий, отбиваться от бандитов и переправляться через бурные реки. Теперь у них в карманах звенят деньги, и они готовы спустить их в один вечер. За порцию виски, за танец с красоткой, за удачу за карточным столом. Ковбои здесь — основа жизни. Их день начинается с первыми лучами солнца. Уход за лошадьми, проверка ограждений на ранчо, объезд пастбищ, борьба с ворами и хищниками. Они знают прерию лучше, чем свои собственные ладони, умеют читать следы, предчувствовать бурю и выследить беглеца по едва заметному отпечатку подковы. Их руки мозолисты, лица обветрены, а взгляды — осторожны и цепкие. В этих краях давно гуляет легенда. Для кого-то, кто только что сошёл с дилижанса и ещё не успел почувствовать на губах вкус раскалённой пыли прерий, она покажется всего лишь байкой — красивой, но неправдоподобной. Но старожилы Додж-Сити знают. Это не сказка. Это — реалии жизни в этих местах. Говорят, в знойных просторах Канзаса, где солнце шпарит так, что металл нагревается докрасна, а тени исчезают к полудню, время от времени появляется отряд всадников. Их кони — бурые, мощные, выносливые, как сама земля Канзаса. С широкими крупами, сильными ногами и горячими ноздрями, раздувающимися в такт дыханию прерии. Всадники — крепкие, суровые, в широкополых шляпах, с револьверами на поясе и взглядом, привыкшим к дальним горизонтам. Но всегда впереди — она. Белая кобыла, словно призрак рассвета, скользящий над травой. Её шкура блестит, как первый снег на вершинах гор, а копыта едва касаются земли, будто она не скачет, а плывёт над пылью дорог. А на спине у неё — наездница. Шляпа её давно потёрта жизнью: края загнулись, кожа потрескалась от солнца и дождей, но она всё ещё держит форму. Костюм, как и полагается на Диком Западе, практичный, но не скрывает форм этой женщины, подчёркивая силу и грацию, которые не спрячешь за грубой тканью. Есть давнее правило прерий: чем ярче хреначит солнце, тем плотнее должна быть одежда. Длинный рукав, шейный платок, широкополая шляпа — иначе кожа обгорит до волдырей, а голова пойдёт кругом от солнечного удара. Но это, кажется, не для неё. Кожа у неё, говорят, белоснежная — как у её кобылы. Она не загорает, а сгорает до красноты под беспощадными лучами, а потом снова белеет, будто сама природа отметила её особым знаком. В её облике есть что-то нездешнее: она словно пришла из другого мира, но при этом идеально вписалась в этот — суровый, опасный, полный ветра, пыли и выстрелов. — Это такие байки про тебя говорят? — мужской голос слегка дрогнул, то ли это была усмешка, то ли тень былой гордости. Мужчина за стойкой потирал стакан грубоватой салфеткой, упорно готовясь к закрытию. Салун уже почти опустел — лишь пара завсегдатаев допивала виски в дальнем углу, да старый пёс дремал у камина. Но одна гостья ему всё же надоедливо мешала. Девушка шагнула ближе, хлопнула шляпой по бедру, стряхивая пыль прерий, и сняла её, протирая запотевший лоб тыльной стороной ладони. — А ты забыл, как говорили про тебя? — её голос звучал ровно, но в нём сквозила насмешливая нотка. — «Чёрный конь»? Или как там?.. «Призрак равнин», что появлялся из ниоткуда и исчезал в никуда? Тот, кто мог обогнать ветер и обвести вокруг пальца шерифа? А про шрам твой. Сколько там придумывали легенд? Мужчина замер, пальцы на мгновение сжались вокруг стакана. Он медленно поставил его на стойку, избегая смотреть ей в глаза. — Тебя ещё в помине не планировали, когда про меня такое говорили, — грозно цокнув языком, он убрал надоедливый стакан подальше, будто тот вдруг стал символом чего-то неприятного. — В те времена, детка, люди умели хранить тайны. И уважали тех, кто их заслуживал. Она усмехнулась, облокотилась на стойку и чуть наклонилась вперёд. Свет лампы упал на её лицо — резкие черты, обветренные скулы, глаза, в которых плясали искры, словно отблески далёкого костра. — Значит, легенды всё-таки живут дольше людей? — она провела пальцем по краю стойки, собирая пыль. — Интересно, что скажут через двадцать лет про белую кобылу и её наездницу? Будут шептаться в салунах? Или забудут, как забыли про тебя? Он наконец поднял взгляд. В его глазах мелькнуло что-то — не злость, а скорее усталость, смешанная с горькой усмешкой. — Забудут, — тихо произнёс он. — Всех забывают. Но пока помнят — значит, ты ещё жив. В словах, в историях, в страхе тех, кто боится повторить твой путь. Девушка выпрямилась, надела шляпу, поправив её с привычной небрежностью. — Тогда, может, я постараюсь, чтобы меня запомнили подольше, — она подмигнула и развернулась к выходу. — Спасибо за виски, Отец. Он молча кивнул, снова взялся за стакан и продолжил его натирать. Но взгляд его задержался на двери, за которой только что исчезла белая тень. Ветер снаружи подхватил пыль, закружил её в вихре — и на мгновение ему показалось, что вдалеке, на горизонте, блеснуло что-то белое. Никто не станет сочинять про неё красивые истории, она и сама это знала. Весь край был в курсе её нрава, жестокого, прямого, без лишних церемоний. Дикий Запад сам по себе её не манил. Зато пекло, вполне. Жгучее, безжалостное, от которого голова шла кругом, а к горлу подкатывала тошнота, — вот что ей нравилось. Оно, словно утоляло какой-то внутренний голод. Нравилось ощущать на себе липкий пот, когда он ручьями стекает по телу. Свобода. Только здесь её душа находила упокоение. А рядом, верный и молчаливый, шёл белый конь — подарок отца из дальних краёв. В этих местах такой окрас был редкостью, и кобыла выделялась, как последний чистый родник в выжженной пустыне. Они ведь и впрямь были похожи, девушка и её кобыла. Обе белоснежные, словно первые снежинки, упавшие на выжженную прерию. Девушка была блондинкой: длинные, цвета спелой пшеницы волосы струились по спине, переливаясь на солнце. Ростом она вышла высокая, едва ли не поравнялась с мужчиной, особенно когда надевала свои высокие сапоги с потёртыми каблуками, всё ещё хранящими пыль сотен миль пути. Глаза её невероятны, пронзительно голубые, как небо над равнинами в ясный полдень. А тело… Оно было по-настоящему изящным, но в то же время пышным, слегка округлым, редким сочетанием для этих суровых мест, где женщины чаще были жилистыми и выносливыми, словно мустанги. Казалось, сама судьба создала их друг для друга: девушка с её непокорной красотой и кобыла с шерстью, сияющей, будто утренний иней. Они дополняли друг друга — две белые искры в мире рыжей пыли и раскалённого солнца. Возможно, оттуда и берутся эти выдуманные истории? Но девушка, к своему же сожалению, дурой не была даже близко. Она прекрасно знала: бесконечные дни жары, когда пот стекает ручьями по бёдрам, рукам, спине, скапливается в складках одежды и разъедает кожу солью, когда обжигающее до красноты солнце выжигает последние капли влаги из тела — всё это лишь иллюзия её так называемого очищения. Внутренние демоны не боялись зноя. Они не таяли под раскалённым небом, не исчезали в мареве над прерией. Жара могла заставить её щуриться, могла высушивать губы до трещин, могла заставлять сердце биться чаще от обезвоживания, но внутри всё оставалось на своих местах. Но кое-что она знала наверняка. Была одна вещь, которая позволяла ей вдохнуть этот горячий, дрожащий от зноя воздух полной грудью. Не просто сделать очередной глоток раскалённого ветра, а по-настоящему вдохнуть глубоко, жадно, так, чтобы грудь расправилась, а внутри что-то отпустило. Секс в этих местах не считался чем-то сокровенным, интимным. Он был частью повседневности, такой же обыденной, как выпивка в салуне или игра в покер до рассвета. Достаточно было одной молодой девицы, скажем, дочери старого ковбоя, что жил на окраине посёлка, чтобы в воздухе повисло напряжение. Она шла по пыльной улице, и уже через минуту за её спиной раздавались свистки, грубые шутки, шёпот, перерастающий в гомон. Мужчины — ковбои, охотники, бродяги — собирались вокруг, будто стая волков, учуявших добычу. «Попасть в первый вагон» — так здесь называли эту негласную гонку: кто окажется первым, кто уведёт девушку в тёмный переулок или затащит в заднюю комнату салуна. Здесь не было ни клятв, ни обещаний, ни даже намёка на уважение. Только желание, жадность и азарт. А наутро всё забывалось до следующего раза, до следующей девицы, до следующего борделя на пыльной дороге. Аделину же в этих краях знали как настоящую оторву — о ней ходили такие слухи, что даже самые отчаянные ковбои переглядывались и усмехались. «Первый вагон» — это было не про неё. Она не играла по общим правилам: принимала по несколько мужчин за раз, и, что самое поразительное, ей это нравилось. Ей нравилось ощущение наполненности, жар грубых тел рядом, тяжесть горячих рук на плечах, на талии, на бёдрах, когда промежность растягивается под двумя или тремя ковбоями, а рот затыкали, не давая даже вскрикнуть. Нравился запах мужского пота, кожи, табака и пыли дорог, оседавшей на одежде. У всех свой, разный, но ни один никогда не вызывал у неё отторжения. Нравилось, и как шляпа сползает набок, теряя всякую форму, но в итоге всё равно спадает под всей этой агонией на пол. Кожаные вещи, и без того едва сдерживавшие её сочные формы, трещали по швам, готовые разорваться в любой момент, впиваясь в её кожу, доводя до тряски в ногах и неимоверного удовольствия. Ей нравился хаос этих встреч: жар мужских тел, сбившееся дыхание, грубые руки, скользящие по коже, рыки и громкие стоны. Нравилось чувствовать себя центром этого вихря или являться им всецело. Она даже не скрывалась в задних комнатах салунов — иногда всё происходило прямо во дворе, под звёздами, под свист ветра и редкие выкрики пьяных ковбоев. И в этой откровенности, в этой дерзости была её особая власть: она не принадлежала никому и в то же время принадлежала всем. Но и передышка после таких встреч длилась недолго — как сигарета на ветру. Аделина, впрочем, всегда знала, куда направляться: её белая кобыла, словно верный пёс, неизменно выводила её к нужному месту в такие моменты. Только если для неё это было единственным способом угомонить верных демонов. Для него это значило только одно: «опять эта чёртова белая лошадь». Салун Алекса. Это было место для избранных — островок спокойствия посреди буйства Дикого Запада. Лучшее пристанище, созданное бывшим ковбоем специально для тех, кто знал цену закату над прерией и глотку виски после долгого дня в седле. Внутри царила особая атмосфера. В воздухе витал терпкий аромат хорошего табака и выдержанного бурбона — спиртное сюда привозили издалека, не жалея денег. По стенам висели старые седла, потрёпанные лассо и винтовки, чьи стволы давно не знали пороха. Тёплый свет керосиновых ламп мягко ложился на полированные доски барной стойки, отбрасывая длинные тени на дощатый пол. Интерьер не кричал о роскоши, он говорил о вкусе, опыте и уважении к традициям. Сам Алекс большую часть жизни провёл в седле, под палящим солнцем и в стычках с бандами на дальних тропах. У него не было громкого прозвища, он не хвастался подвигами и не искал славы. Но каждый ковбой в округе знал этого человека — молчаливого, сдержанного, с глубокими серыми глазами, в которых читалась память о сотнях миль по диким землям. А также каждый знал его по татуированному телу, такому необычному для здешних мест. Но, однако, сам мужчина никогда полностью не показывался, всегда носил закрытую одежду. Хотя даже через неё можно было заметить интересные узоры на участках шеи и запястий. Для Алекса салун был не просто заведением — это был его дом. И он делал всё, чтобы так оставалось всегда. Здесь не терпели драк и разборок: правила были просты и строги, а нарушителей без лишних слов выпроваживали за дверь. Люди приходили сюда не за скандалами, а за тишиной, за парой слов с такими же, как они, за глотком чего-то крепкого и за ощущением, что хотя бы на несколько часов мир перестал быть таким жестоким. Алекс стоял за стойкой, протирал стаканы, слушал разговоры, изредка кивал в ответ на приветствия. Он не навязывался, но никогда не отказывался перекинуться парой фраз с приятными гостями — с теми, кто умел держать слово и уважать чужое пространство. Идиллия. Маленький рай среди горячего ужаса Дикого Запада. Но даже тут, в этом тихом уголке, покой не задерживался надолго. Раз в полгода, словно чёрная метка или дурное предзнаменование, в салун входила Аделина на своей белой кобыле — дочь старого дружка, с которым Алекс когда-то делил пыль дорог да пули бандитов. Все в округе знали: эта баба — одна сплошная беда. Она являлась не за виски, а за чем-то своим, тёмным — за той самой тайной, что они с Алексом хранили крепче, чем золото в банковском сейфе. Алекс знал её не как какую-то вертихвостку, что ноги перед каждым ковбоем разводит, а как хладнокровную душегубку. В её глазах читалась одна жестокость, а в ухмылке — чистый садизм. И пусть в салуне частенько сидели ребята с тёмным прошлым, Аделина была иной. Она не прятала свою суть — она была трещиной в стенах этого места, предвестницей самой лютой бури, какую только видала прерия. А Алекс лишь шипел каждый раз, глядя на неё: «Опять она…», потому что Аделина была не просто бабой — она была ошибкой этого места. И все это знали, чёрт возьми. Когда она присаживалась у стойки, в зале сразу становилось тише, чем в могиле. Разговоры сходили на нет, взгляды скользили в сторону, а руки невольно тянулись к кобурам — кто знает, что эта дьяволица выкинет в следующий миг. Алекс лишь крепче стискивал тряпку, которой протирал стаканы, и буравил её взглядом — холодно, без единой эмоции. Он знал: пока она тут, никакого покоя не видать. Но и выставить её за дверь он не мог. Не сейчас. Она поднимала взгляд из-под полей шляпы, ловила его взгляд и растягивала губы в улыбке — медленно, издевательски, будто кот, загнавший мышь в угол. — Ну что, Алекс, — шептала она, — нальёшь мне того же, что и всегда? Стулья заскрипели, ковбои поспешно допивали остатки виски и, не поднимаяглаз, плелись к выходу, будто стадо овец под дождём. Аделина же сидела у стойки, закинув ногу на ногу, и следила за каждым. Её хитрые глазищи не упускали ни единого движения — она проверяла, чтоб ни один простак не вздумал задержаться. Алекс, не говоря ни слова, наполнил два стакана: один оставил на стойке, второй — перед собой. Он сделал глоток первым, медленно, демонстративно, будто бросая вызов. Аделина усмехнулась, но промолчала. Это было ожидаемо. Он делал так всегда. Молчание растянулось на долгие минуты, тягучее, как дым от сигары в знойном воздухе прерии. Алекс хранил безмолвие — он терпеть не мог пустых слов. Аделина — потому что её забавляла эта немая игра: всё закончится, как всегда, но она вновь и вновь наблюдала, как он держится непреклонно, будто скала посреди бури. Он был для неё словно дикая мустангская лошадь — неукротимая, стремительная, чья грива развевается на ветру, а взгляд полон вызова. Её лассо не раз пыталось поймать его, но тщетно: он не давался в руки, не позволял оседлать себя, не признавал узды. Таким он и оставался в её глазах — свободным, необузданным, почти мифическим. Аделина неспешно взяла стакан, который наконец-то сумел привлечь её рассеянное внимание. Один глоток — и вот уже янтарная жидкость льётся на её грудь, стекает тонкими ручейками вдоль декольте, оставляя влажные следы на коже. Её наряд вполне соответствовал духу Дикого Запада, но едва ли мог называться скромным: ковбойская рубашка с глубоким вырезом обнажала линию груди, живот оставался открытым, рукава были закатаны до локтей, подчёркивая стройные руки. Ткань слегка шелестела при каждом движении, будто вторя сухому шороху полыни под ногами в бескрайней прерии. Алекс даже не смотрит — для него эта сцена смахивает на дешёвый фарс в захудалом салуне на окраине прерии. Аделина в целом вызывала у него лишь чувство гадливости: её жеманство и показная дерзость казались ему дешёвой игрой, рассчитанной на простаков. Но она умела подстраиваться под его отношение — и в этом была её особая, ядовитая хитрость. Мужчина лишь цокает языком, скривив губы, и мысленно чертыхается: опять эти выкрутасы. В голове тут же всплывает картина — как придётся оттирать липкую лужу с деревянного пола, а терпкий запах виски надолго въестся в доски, пропитает всё вокруг, будто проклятие. Аделина наконец-то привстаёт, аккуратно обходя стойку — плавно, как кошка, крадущаяся к добыче. «Как всегда», — проносится в голове у Алекса, и эта мысль только подливает масла в огонь его раздражения. Не мешкая ни секунды, мужчина рывком хватает её — резко, без намёка на мягкость, словно щенка за шкирку. Грубо придавливает к барной стойке, так что та скрипит под напором, а стаканы на полках жалобно позвякивают. Из груди Аделины вырывается еле слышное шипение — сдавленное, полное бессильного гнева. — Попалась, — хрипло бросает Алекс, и в его голосе звучит холодная, почти звериная уверенность. Он был куда крупнее её, несмотря на её высокий рост и ладную фигуру. Широкие плечи закрывали свет, падающий из окна, а тень ложилась на пол, словно предупреждающий знак. Его рука не дрогнула — лишь сильнее вжала женское тело в твёрдую поверхность стойки, безжалостно, неотвратимо. Пальцы впились в плечо, оставляя едва заметные следы, а второй рукой он прижал её затылок, не давая выпрямиться. В салуне повисла тяжёлая тишина — только треск дров в камине да далёкий вой койота за окном напоминали, что жизнь продолжается где-то за пределами этой напряжённой сцены. Алекса бесили её блондинистые волосы — слишком яркие, слишком блестящие, будто выбеленные солнцем прерии до состояния соломы. Бесила она сама — вся целиком, от дерзкого взгляда до каждого движения. Бесила её жёсткость, упрямый нрав и эта её тупая белая лошадь, что стояла в конюшне, словно символ какой-то нелепой гордости. Мужчина резко встал позади неё, вплотную, упираясь пахом в ягодицы — жёстко, демонстративно, без намёка на деликатность. Бесила её открытая одежда — кожаная безрукавка и короткая юбка, слишком вызывающие для этого салуна, где пахло виски, табаком и потом старателей. Здесь не место для подобных нарядов — здесь царили другие правила, грубые и прямые, как удар кнута. Бесил её отец — единственный, кого эта девчонка хоть каплю уважала и слушалась. Алекс мысленно выругался: наверняка старый пройдоха научил её этой ядовитой игре — дразнить, провоцировать, испытывать терпение тех, кто сильнее. Не говоря ни слова, Алекс грубыми рывками заставил девушку прижаться к его телу. Его руки действовали резко, без нежности: одна крепко обхватила её за шею — пальцы впились в влажную от пота кожу, ощущая, как под ними пульсирует вена. Вторая рука скользнула на талию, впиваясь в бока, фиксируя положение. — Хватит кривляться, — хрипло выдохнул он ей в ухо, и его дыхание обожгло кожу. — Раздражаешь. Аделина замерла — на миг в её глазах мелькнуло что-то похожее на растерянность, но тут же сменилось прежней дерзостью. Она попыталась дернуться, но хватка Алекса была железной: он держал её так, будто собирался выбить из неё всю эту показную браваду одним движением. Аделина же обожала это место — только потому, что там был он. Ей нравилось дразнить, выводить взрослого мужчину из себя, заставлять его всё больше впадать в ярость от её действий. Нравилось, когда он хватал её — небрежно, жестоко, как насильно пытаются оседлать норовистую лошадь: рывок, хватка, давление, чтобы подчинить. Она приходила сюда раз в полгода — только чтобы снова ощутить это чувство. В голове жарко, гудит от выпитого до этого алкоголя, и этот чёртов глоток здесь — будто последняя капля, подстёгивающая безумие. Но, кажется, не это было настоящей причиной. Именно сам Алекс. Его татуированное тело — большое, накачанное, грубое, манящее своей необузданной силой. Его глаза — серые, пустые, лишённые жизни. Потому что когда-то давно она ему буквально на горло наступила — и теперь он вынужден терпеть её приходы сюда. Ждать, пока белая кобыла прискачет со своей всадницей, чтобы снова сходить с ума от её провокаций, от её наглого, вызывающего присутствия. Девушка только облизывается — медленно, издевательски, — и пытается задеть проколотым языком его пальцы, будто дразнит хищника, играет с огнём. Но сзади раздаётся только рык — животный, дикий, не поддающийся никаким нормам, никакой человеческой сдержанности. Её снова хватают — сильно, жёстко, без намёка на мягкость. Ненавистные пряди блондинистых волос накручиваются на кулак с такой силой, что кожу на затылке тянет, а в глазах на миг темнеет. Алекс дёргает её голову назад, заставляя выгнуть шею. Сколько раз эта сцена всплывает в памяти Аделины — каждый раз начало одинаковое, всё довольно привычно. Но каждый раз для неё особенный. Просто потому что это он. Каждые полгода он не выходит из головы; она чувствует его абсолютно всегда и везде — будто его тень прилипла к ней, будто его запах въелся в кожу. Она вжимается в тело позади себя, упорно пытаясь быть ближе, вдыхать этот запах — пота, кожи, табака и металла. Шляпа с глухим стуком падает на пол — ровно как и стаканы, которые девушка специально скидывает со стойки одним резким движением локтя. Звон разбитого стекла лишь подстёгивает её азарт. В голове у Алекса звенит — ярость, желание, злость на самого себя за то, что это его заводит. С новой силой он ударяет её головой об стол — жёстко, резко, без предупреждения. Так, чтобы она шикнула от боли, чтобы из носа потекла тонкая струйка крови, алая, яркая, контрастирующая с бледностью кожи. Член твердеет — значит его это заводит, и это уже вполне устраивает. Картина ему нравится: она лежит, нагнутая им на столе, беспомощная и всё равно дерзкая. Её руки скользят по гладкой деревянной поверхности, не могут ухватиться ни за что — только царапают ногтями, оставляя едва заметные следы. Бесит. Ноги напрягаются, пытаясь найти опору, но тщетно. Кожаная юбка натянута до предела — вот-вот даст трещину под напором его хватки, под тяжестью его тела. Аделина лишь сдавленно смеётся, и в этом смехе смешались боль, вызов и то самое дикое удовольствие, ради которого она сюда и явилась. Кровь капает на дерево стола, образуя маленькие тёмные пятна. В салуне снова тишина — только их тяжёлое дыхание, скрип кожи и далёкий стук копыт за окном, будто ритм их безумного противостояния. И Аделина поддаётся — он приручил её, как норовистую кобылу на скаку: рывок, натяжение узды, властная хватка. И, кажется, их двоих эта картина вполне устраивала. Но этого мало. Девушка пытается сжать бёдра — возбуждение бьёт током, разливается по телу горячей волной. Пот и нечто более интимное уже проступают к промежности, прилипая к коже. Аделина знатно успела вспотеть: жар с улицы, раскалённый воздух салуна, жар мужского тела за спиной и виски, ударивший в голову, — всё слилось в один густой, душный комок. Удар от Алекса помогает ей немного прийти в себя. Она слизывает поступающую кровь с губы — солёную, тёплую, — громко сглатывает, а в глазах всё ещё пляшет этот безумный огонь. Алекс, в свою очередь, резко заводит её руки за спину — жёстко, без предупреждения. Его взгляд цепляется за лассо, потрёпанное и старое, валяющееся за стойкой: следы былых погонь, засохшая пыль прерий, память о диких скачках. Он выхватывает его — кожа шершавая, местами потрескавшаяся, — и с силой заматывает ей запястья. Движения резкие, точные, привычные, будто он не раз проделывал это с непокорными лошадьми. Второй рукой он удерживает её равновесие в таком положении — давит на поясницу, вдавливая грудью в край стола. Дерево скрипит под её весом, а она лишь хрипло выдыхает, чувствуя, как узел на запястьях затягивается туже. Этого становится мало — хочется больше, сильнее, жёстче. Поэтому мужчина рывком, резким и безжалостным, срывает с девушки юбку — не рвёт, а аккуратно сдёргивает, отбрасывая в сторону. В этот момент он в очередной раз убеждается, насколько она легкомысленна, насколько ей плевать на такие мелочи: одежда, приличия, условности. Юбка падает на пол, будто ненужная тряпка, — ещё одно подтверждение её дерзости. Грубые татуированные руки ложатся на поясницу — без нежности, без ласки, лишь с грубой расчётливостью. Он давит, фиксируя положение, давая ей хоть какуюто опору — так будет легче обоим. Так и происходит: тело под ним слегка расслабляется, перестаёт сопротивляться, принимает неизбежное. Но резкий удар вырывает изнутри лёгкий крик. Алекс с силой хлопает ладонью по одной из ягодиц — звонко, властно, так, что кожа тут же краснеет. Тут же его рука сжимает её — крепко, почти до боли, — и тянет ближе к себе, направляя бёдра девушки к своему паху. Второй рукой он уже возится с тяжёлым ремнём — дёргает пряжку, расстёгивает, стискивая зубы от нетерпения. Кожаный ремень с глухим стуком падает на пол рядом с юбкой. В салуне повисает тяжёлое дыхание — прерывистое, горячее, — и запах пота, виски и чего-то первобытного, дикого, что витает в воздухе, как перед грозой в прерии. Алекс начинает входить в неё — без защиты, без возможности вырваться. Член погружается внутрь, жёстко, без смазки — она и не нужна. Аделина влажная, мокрая от желания уже давно, и в этом вся суть: никакого сопротивления, только долгожданная, почти животная разрядка. Под ним раздаётся протяжный стон — не крик боли, а выдох освобождения, хриплый и глубокий, будто вырвавшийся из самой глубины. У него нет желания причинить ей боль — по крайней мере, осознанно. Но она сама всегда вынуждает его на это. Всегда провоцирует, дразнит, распаляет — взглядом, движением, тишиной. Он пытается оставаться спокойным, холодным, держать себя в руках. Но рядом с ней всё рушится. Разум затуманивается, воля ломается, и наружу вырывается что-то первобытное, неукротимое. Поэтому секс у них только такой — яростный, безоглядный, без полутонов и фальшивых нежностей. Никаких телячьих нежностей, никаких игр в благородство. Только голая правда, только страсть, только то, что есть на самом деле. Он внутри — твёрдо, уверенно, без лишних движений. Но этого девушке, конечно же, будет недостаточно. Она сама поддаётся ему — назад, навстречу, снова и снова. Поначалу медленно, почти лениво, а затем всё быстрее, резче, настойчивее. Она диктует ритм, задаёт темп, и он это чувствует — её волю, её голод, её неутолимую жажду. Алекс не двигается. Лишь наблюдает за движениями девушки, следит за тем, как она берёт то, что хочет, без стыда и оглядки. Вслушивается в стоны — ненавистные ему, но в то же время неотвратимые. Они режут слух, бьют по нервам, но он терпит. Смотрит, запоминает, впитывает каждое мгновение: её запрокинутую голову, подрагивающие ресницы, судорожное дыхание. В этом есть что-то почти пугающее — настолько откровенно, настолько обнажённо. Но он не отводит взгляда. Потому что знает: в этой грубой, неприкрытой правде — вся их связь. Без масок. Без лжи. Только они двое и то, что между ними. Убедив — может, даже самого себя, — бывший ковбой срывается — всё, пути назад больше нет. Он грубо хватает её, рывком приподнимая её тело над потрёпанным деревянным столом. С хриплым выдохом входит глубже, жёстко, без оглядки. Резкие, чёткие толчки — и тело Аделины принимает его, отзываясь громкими вскрикиваниями, то ли от боли, то ли от дикого, почти звериного удовольствия. Она хочет откинуться назад, прижаться к его разгорячённому телу, ощутить жар его кожи, а не утыкаться лицом в собственную кровь, расплывшуюся тёмным пятном на рассохшихся досках стола. Но ей не давали этого сделать раньше — и не дадут сейчас. Всё просто, чёрт возьми: это Дикий Запад. Аделина стискивает зубы, старается уловить ритм, поймать этот миг — впитать каждую секунду, запомнить каждый толчок, каждый хриплый выдох над ухом. Запомнить на ближайшие полгода — пока снова не вернётся сюда. Дабы ощутить это снова. Мужчина берёт её грубо, резко — без предупреждений, без передышки. Руки Аделины давно затекли сзади, зажаты, бесполезны — но плевать. Всё лишнее выметено из головы. Есть только член внутри, большой, твёрдый, беспощадный. Вбивается внутрь — раз за разом, глубже, жёстче, будто хочет расколоть пополам. Толчки — как удары кулака, как выстрелы в затылок. Стоны срываются с губ — громче, отчаяннее, уже не сдержать, не приглушить. Каждый толчок — вспышка боли и жара. Алекс чувствует, как затекают ноги — держать девчонку в такой позе не легче, чем удерживать на скаку взбрыкнувшего мустанга. Но он не отступит. Ни за что не станет смотреть на её самодовольное лицо, не попытается приблизиться, поймать взгляд. Так лучше. Её руки не лезут к нему, не путаются, не пытаются управлять. Только стоны — громкие, прерывистые — долетают снизу, из-под него. Не слова, не мольбы — просто звуки тела, которое берут без остатка. Всё по его правилам. Но вдруг эти стоны начинают его бесить. Резко, внезапно — будто нож по нервам. Слишком громкие. Слишком назойливые. Слишком… вызывающие, не те. Алекс шипит, на мгновение замирает — и в следующий миг грубо хватает её за рот. Пальцы впиваются в щёки, давят, заставляя разомкнуть губы. Не успев опомниться, он чувствует: её язык с пирсингом скользит по пальцам — холодный металл царапает кожу. Она будто дразнит, играет, даже сейчас, в этой агонии. Слюна течёт, смачивает пальцы, позволяет протолкнуть их глубже — почти до глотки. Он замирает на миг, стискивает зубы. Нет, рвотного позыва это не вызывает — только странное, дикое чувство победы. Вот она, вся — под ним, с его пальцами во рту, с этим дерзким языком, который только что пытался взять верх. Теперь она не может ни крикнуть, ни застонать в полную силу. Только мычание — приглушённое, беспомощное, ещё более возбуждающее. — Молчи, — хрипло бросает он, почти шипя сквозь стиснутые зубы. Её глаза — он всё-таки бросает взгляд — горят вызовом даже сейчас. Но тело дрожит, поддаётся, принимает правила игры. Он отпускает её рот лишь для того, чтобы тут же сжать волосы на затылке, оттянуть голову назад — обнажая шею, подчёркивая её уязвимость. Ритм возобновляется — ещё жёстче, ещё быстрее. Толчки теперь резкие, рубленые, почти жестокие. Она мычит, дёргается, но уже не протестует, только бы он не останавливался. Теперь сдавленные звуки вырываются из груди — то ли боль, то ли наслаждение, то ли признание его власти. Он чувствует, как внутри нарастает волна — неудержимая, звериная, готовая взорваться. Ещё пара толчков — и мир распадается на осколки, а последний хриплый выдох срывается с её губ не протест, а капитуляция. Мужчина резко выходит — быстро, без предупреждения, выпуская сперму на её спину. Тёплые капли стекают по коже, оставляя липкие следы. С ней только так, и никак иначе. Сцена окончена. Алекс шумно вздыхает, отступает на шаг. Позволяет себе отпить из горла одной из открытых бутылок — виски обжигает глотку, возвращает в реальность. Прежде чем развязать ей руки — неторопливо, без лишней спешки — застёгивает штаны, надевает свою шляпу и приводит себя в порядок. Движения чёткие, отработанные, будто после тяжёлой работы. Аделина утыкается лицом в стол — наконец-то можно выдохнуть. Тело расслабляется судорожно, с трудом, будто мышцы забыли, как это делается. Дыхание тяжёлое, рваное, постепенно выравнивается. Она лежит так несколько мгновений — неподвижно, беззвучно, — позволяя себе просто быть. Вот она, снова — долгожданная тишина. Только гул в ушах, отдалённые звуки города за окном и ощущение опустошения — не только физического, но и какого-то глубинного, почти освобождающего. Не глядя на неё, Алекс разворачивается и идёт к лестнице. Широкими, уверенными шагами поднимается на второй этаж салуна — туда, где тускло мерцают лампы, пахнет табаком и старым деревом. Ему уже плевать. Всё прошло ровно так же, как каждые полгода: без слов, без обещаний, без оглядки назад. Аделина сглатывает — горький привкус во рту, как напоминание. Заставляет своё тело подняться, мышцы протестуют, но она не даёт себе слабины. Громко вздыхает, нагибается и достаёт юбку из-под барного стола — та улетела туда вместе с ремнём мужчины, брошенным в пылу. Резким движением натягивает на себя, поправляет складки. Шляпа валяется рядом — подхватывает её, надевает, скрывая лицо в тени полей. Неспешными шагами, стараясь не выдать дрожи в ногах, она идёт к выходу. Скрип половиц под сапогами — будто последний аккорд этой грязной мелодии. Толкнув дверь, выходит из салуна. Холодный воздух улицы бьёт в лицо, отрезвляет. Она делает глубокий вдох. Демоны успокоились. В нескольких шагах от салуна, у старого клёна, её ждёт белая лошадь. Животное подходит не спеша, осторожно, будто чувствуя настроение хозяйки. Мягко обнюхивает плечо, фыркает — тёплое дыхание почти обжигает кожу. Аделина невесело гладит гриву — шершавая, густая, живая. Пальцы на мгновение задерживаются на шелковистых прядях. Она запрыгивает в седло одним резким, отработанным движением — тело помнит, как это делать, даже когда разум ещё плывёт. Кожаные ремни скрипят, подпруга натянута как надо. Лошадь переступает с ноги на ногу, ждёт команды. Аделина дёргает поводья, и они трогаются с места. Шаг, другой — постепенно переходят на рысь, а затем и на галоп. Ветер бьёт в лицо, развевает волосы, срывает с губ тяжёлый вздох. Пыль дороги поднимается за ними клубами, оседает на сапогах, на гриве белоснежной лошади. Она принесла беду в его искалеченную душу — и это обязательно повторится вновь. Цикл замкнётся, стрелки часов сойдутся в той же точке. Снова салун, снова полумрак, снова этот жёсткий ритм, эти стоны, этот выдох облегчения в конце. Снова он — холодный, отстранённый, делающий всё ровно так же, как каждые полгода. Добро пожаловать в Додж-Сити. Здесь солнце шпарит, песок скрипит, а жизнь течёт по законам прерии — жёстким, честным и неумолимым.
9 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник