( •̀ㅁ•́;)
19 мая 2026 г., 23:45
Примечания:
Вот супер быстрая зарисовка по цитате из книги "Living with Hitler" начало которой вы видете в описании
История с Рузвельтом началась как анекдот, а едва не кончилась катастрофой, каких не знали со времен извержения Везувия. В том-то и состоит проклятие моей профессии — я так наловчился обрабатывать сознание масс, что забыл, до какой степени необработанным остается сознание одного-единственного человека, которого я, впрочем, и человеком-то назвать не решаюсь, потому что он для меня — небесная сфера, ходячее божество в хромовых сапогах и с пробором, перед которым меркнут все прожектора партийных съездов.
Дело было в рейхсканцелярии, в час послеобеденной неги, когда фюрер, по своему обыкновению, ничего не делал, но с таким вдохновенным видом, будто проектировал мост через Керченский пролив. Я вошел, приволакивая ногу и поправляя на лице выражение почтительной веселости, — то самое, которое, как я выяснил опытным путем, нравится ему более прочих. В руке я держал папку с донесениями, а в голове — свежевыпеченную шутку, которая должна была позабавить его, как забавляет фокстерьера брошенный мячик.
— Мой фюрер, — начал я, присаживаясь на краешек стула, каковой маневр всегда придавал мне сходство с просителем, ожидающим подачки, — я получил сегодня утром необычайную депешу. Рузвельт пишет, что наслышан о моих скромных талантах, и предлагает мне место своего шефа пропаганды в Вашингтоне. Каково?
Я ожидал смеха. Я ожидал, что он откинется в кресле, сверкнет зубами и скажет что-нибудь вроде: «Ах, плут! Они решили украсть у меня единственного приличного министра!» И мы бы вместе посмеялись над этой нелепостью, и он, возможно, потрепал бы меня по плечу, и я ушел бы домой окрыленный, чтобы до полуночи корпеть над текстом его речи о величии германского крестьянина.
Но вышло иначе.
Он не засмеялся. Он посмотрел на меня. Нет, он оглядел меня, как оглядывают внезапно обнаруженный в кармане носовой платок с чужими инициалами. Улыбка, та самая, которой я живу, сползла с его лица, как плохо приклеенная афиша. Глаза, эти божественно-голубые прожекторы, потухли и сделались похожи на два кружка фарфора — красиво, но холодно до жути.
— Мой дорогой доктор, — произнес он, и в его голосе зазвенел лед, от которого у меня внутри все сворачивается в узел размером с горошину. — Решать, разумеется, вам.
Господи! О, господи! Он сказал это так, как говорят «прощайте». Убийственная, безбрежная отстраненность, которой он умеет ранить больнее, чем удар хлыстом. «Решать вам»! Мне! Как будто я вообще способен на решения, не завизированные им! Как будто я — отдельная личность, а не продолжение его мундира, не пуговица на его рукаве, не тень на стене его кабинета!
В комнате повисла тишина. Часы на камине пробили три, и каждый удар молоточка отозвался в моем позвоночнике электрическим разрядом. Я посмотрел на его лицо, надеясь уловить хоть тень игры, хоть намек на то, что он продолжает шутить. Ничего. Он сидел и разглядывал меня с выражением вежливого безразличия, какое бывает у пассажира трамвая, рассматривающего пейзаж за окном.
Вот тут-то во мне и включился механизм, выработанный годами собачьей муштры. Механизм, который заставляет меня искать проблему в себе, даже когда никакой проблемы нет, а есть лишь минутный каприз божества. «Переборщил», — пронеслось в голове с быстротой пули. — «Слишком смело. Слишком вольно. Слишком много о себе возомнил. Кто ты такой, чтобы шутить о том, что кто-то вообще может тебя хотеть, кроме него? Кто ты такой, чтобы предполагать, будто твоя персона представляет хоть какую-то ценность на свободном рынке? Ты — ноль. Ты — пыль. А он напомнил тебе об этом с гениальной, хирургической точностью».
Я вскочил.
— Нет! — выкрикнул я голосом, внезапно севшим до петушиного фальцета. — Нет, нет, мой фюрер! Как вы могли подумать! Я... я остаюсь! Я уж точно остаюсь здесь! Здесь мое место! Здесь моя жизнь! Вся моя жизнь — здесь, у ваших ног, и...
Я осекся, потому что понял, что сказал слишком много. Вернее, сказал ровно то, что думаю, а этого-то как раз в его присутствии делать и не следовало.
И тут случилось чудо.
Он улыбнулся.
Сначала краешком рта, потом шире, и наконец расхохотался своим знаменитым смехом, от котрого млеют секретарши в приемной. Глаза его снова зажглись, и в них заплясали бесенята, которых я так люблю и так боюсь одновременно.
— Ах, Йозеф, Йозеф, — проговорил он, вставая с кресла и приближаясь ко мне легкой, пружинистой походкой, от которой у меня каждый раз перехватывает дыхание. — Ну что вы так переполошились? Право, на вас лица нет. Я же пошутил. Неужели вы думаете, я отдал бы вас какому-то Рузвельту? Этому паралитику? Этому плутократу? Да ни за что на свете.
Он подошел совсем близко. Так близко, что я почувствовал запах его одеколона. Его рука легла на мое плечо и сжала его с дружеской, чуть небрежной теплотой, от которой у меня внутри все начинает плавиться, как кусочек масла, случайно уроненный на раскаленную конфорку.
— Бедный мой Йозеф, — сказал он почти ласково, и в голосе его зазвучали низкие, бархатные ноты, которые он приберегает для самых редких, самых драгоценных минут. — Вы весь дрожите. Неужели вы и вправду подумали, что я могу вас отпустить? Вы, с вашим умом, с вашим пером, с вашей беспримерной, собачьей преданностью? Кто же будет писать мне речи? Кто будет вытирать мне слезы, когда мне взгрустнется?
Тут вторая его рука легла на мое другое плечо, и я оказался заперт в кольце, из которого я вовсе не хотел вырываться. Я стоял, как паралитик, и чувствовал, как краска заливает мое лицо от воротничка рубашки до корней волос. Все слова, которыми я так ловко жонглирую на трибунах, куда-то испарились. Язык присох к небу. Мозг, этот хваленый инструмент министра пропаганды, превратился в бессвязное месиво.
— Ну-ну, — продолжал он, и его большие пальцы начали выписывать на моих плечах какие-то успокоительные круги, от которых по моему телу волна за волной пробегали мурашки размером с имперских орлов. — Успокойтесь. Я вас никому не отдам. Вы слишком мне нужны, мой дорогой. Слишком дороги. Знаете, что я вам скажу? Вы единственный человек во всем рейхе, который понимает меня с полуслова. Да что там — с полувздоха. Остальные — функционеры, солдафоны, толстосумы. А вы — вы моя душа, Йозеф.
И тут — о, тут я окончательно погиб! — он взял мое лицо в ладони. Взял, как берут лицо любимой перед поцелуем, и заглянул мне прямо в глаза. Его зрачки были так близко, что я мог видеть в них собственное отражение — маленькую, жалкую фигурку с перекошенным от счастья ртом.
— Вы остаетесь, — сказал он тихо, почти шепотом, и от его дыхания на моей щеке зашевелились волоски.
И он поцеловал меня в лоб.
Тем самым ртом, который произносит речи, заставляющие трепетать миллионы! Тем самым ртом, который повелевает армиями и низвергает правительства! Он прикоснулся к моей коже, и в этом месте — я знаю точно — остался невидимый ожог, который не пройдет уже никогда, даже если меня будут тереть мочалкой до Страшного суда.
Потом он отпустил меня, отступил на шаг, оглядел с видом художника, только что завершившего шедевр, и снова расхохотался.
— Ну вот, совсем другое дело.
Примечания:
Я подумываю удалять аккаунт