Двадцать минут правды

Горячая работа
NC-17
Завершён
1213
4
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
35 страниц, 14 022 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1213 Нравится 107 Отзывы 360 В сборник

1/1

Настройки
1/1 Двадцать минут правды Сыворотка правды имела вкус железа и мяты. Холодная капля на языке, секундное онемение нёба — и мир становится слишком громким. Гермиона знала этот эффект наизусть: ежегодная процедура, рутинная, как медосмотр у колдомедиков. Три стандартных вопроса. «Раскрывали ли вы государственную тайну?», «Вступали ли в сговор с лицами, признанными врагами Министерства?», «Использовали ли служебное положение в личных целях?». На каждый она отвечала честно и сухо, и старый аврор Хопкинс, клевавший носом в протокол, махнул рукой: «Свободны, миссис Уизли. Кабинет три, отсидеться». Кабинет три. Двадцать пять минут одиночества, пока сыворотка выводится из крови. Пока мышцы не перестанут дрожать от каждого сквозняка, а мысли не перестанут быть предательски прозрачными. Гермиона вышла в коридор, но не свернула к кабинету три. Она вообще редко делала то, что велели. Коридоры Аврората в этот час были пусты. Дневная смена сдала посты, а ночная еще не заступила. Только магические светильники под потолком гудели едва слышно, и звук её шагов тонул в темно-зеленом ворсе ковровой дорожки. Пахло пылью, старым пергаментом и магией — как всегда пахнет в местах, где слишком много заклинаний произносят наспех. Она спешила. Всегда спешила. В Министерстве её знали как женщину, которая влетает в лифт за секунду до закрытия дверей, которая подписывает документы на ходу, которая обедает за рабочим столом, не отрываясь от сводок по нападениям на маглорожденных. Сегодня ей нужно было закончить отчет, забрать из лаборатории образцы защитных амулетов, а завтра успеть в ателье на Косом переулке — её парадная мантия треснула по шву во время последнего заседания Визенгамота, а в субботу благотворительный приём у Молли, и она не выдержит ещё одного осуждающего взгляда, ещё одного «Гермиона, дорогая, ты совсем себя загнала, посмотри, на кого ты стала похожа». Мантия. Приём. Молли. Мысли цеплялись одна за другую, как вагоны поезда, который она давно не контролировала. Раньше этот поезд шёл по расписанию: работа, дом, ужин с Роном, редкие вылазки в «Дырявый котёл» с Гарри и Джинни. Теперь расписание трещало по швам, как та самая мантия. Рон всё чаще задерживался на дежурствах. Дома было тихо. Слишком тихо для двоих людей, которые когда-то спали в одной палатке, прижавшись друг к другу, потому что иначе можно было замёрзнуть насмерть. Мысль о Роне — и тут же другая, которую она безжалостно оборвала на середине. Сыворотка. Это просто сыворотка. Поворот коридора — и она увидела его. Рон стоял у автомата с чаем, привалившись плечом к стене, и что-то лениво обсуждал с Гарри. Его рыжие волосы, всё ещё влажные после душа (тренировочный зал на третьем этаже, он всегда ходит туда по четвергам), прилипли ко лбу. Мантия аврора висела на нём чуть мешковато — он так и не научился застёгивать её как следует. Родной, знакомый до последней веснушки, тёплый и правильный. Гермиона замерла. Сыворотка ещё действовала. Она чувствовала это по тому, как воздух касался кожи — каждое дуновение из приоткрытого окна ощущалось почти неприличным. По тому, как сердце вдруг забилось быстрее при виде мужа. И по тому, как отчетливо, ярко, невыносимо честно в голове прозвучала мысль: Я не хочу с ним говорить. Потому что если я подойду, я скажу ему правду. А правда в том, что я больше не знаю, люблю ли его. Вот так просто. Те слова, которые она пять лет заталкивала поглубже, заваливала работой, домашними заботами, планами на будущее, — сейчас они лежали на поверхности, как камни на дне обмелевшей реки. Я больше не знаю, люблю ли. Рон начал поворачивать голову и их глаза чуть не встретились. Она не могла. Не сейчас. Не под сывороткой, когда каждое слово будет правдой, когда она не сможет улыбнуться и сказать «всё хорошо, милый, просто забегалась». Потому что он спросит — он всегда теперь это делает, он чувствует, он не такой уж и невнимательный, каким хочет казаться, — и он спросит: «Гермиона, что-то не так?». И она ответит. Ее реакция была мгновенной. Гермиона сделала единственное, что пришло в голову, — шаг в сторону, к ближайшей двери. Ручка поддалась и она скользнула внутрь и закрыла за собой дверь, прижавшись спиной к прохладному дереву. Тишина ударила по ушам. Темнота — по глазам. Кабинет тонул в густом, почти осязаемом сумраке. Здесь не горели магические светильники, только лунный свет лился сквозь высокое окно — полная луна висела прямо в проеме, огромная, желтоватая, похожая на глаз какого-то древнего зверя. Серебряные квадраты лежали на полу, на столе, на кожаной спинке кресла. Гермиона различала очертания: стеллажи вдоль стен, забитые коробками и свитками, массивный стол перед окном, и на столе — пепельница, тусклая медь. Запах. Табак и что-то ещё — сандал? мускус? — и холодный, острый, как от только что заточенного ножа, запах темной магии, той самой, что въедается в дерево и кожу навсегда. И голос. Из темноты, от окна. — Что, Грейнджер, заблудилась? Он стоял спиной к окну, и луна обрисовывала его силуэт — высокий, угловатый, с чуть склоненной набок головой. В пальцах тлела сигарета, тонкая струйка дыма поднималась к потолку, серебрилась в лунном свете. Он не двигался. Просто смотрел на неё из темноты, и она чувствовала этот взгляд кожей. Сердце Гермионы пропустило удар. Не от страха. От того, как звук его голоса — низкий, с ленивой растяжкой, пропитанный сарказмом пополам со скукой, — отозвался в её теле под действием сыворотки. Вибрация прошла по позвоночнику, спустилась ниже и осела где-то в животе теплой, опасной тяжестью. Повышенная чувствительность. Побочный эффект. Она знала это. Знала в теории. Но теория не объясняла, почему от одного его «Грейнджер» у неё вдруг пересохло во рту. Луна светила ему в спину, и лица было не разглядеть. Только бледные пальцы, держащие сигарету. Только серебряный проблеск глаз — он чуть повернул голову, и свет упал на скулу, на острый подбородок, на уголок губ, изогнутый в усмешке. Она стояла, прижавшись к двери, как загнанный зверь, и чувствовала, как сыворотка пульсирует в крови, делая каждый вдох слишком глубоким, каждый звук — слишком интимным, а каждую мысль — невыносимо ясной. Я замужем. Замужем. Я люблю Рона. Но сыворотка не давала врать даже себе. Она посмотрела на силуэт у окна и поняла: побег от Рона привел её прямиком в место гораздо более опасное. Ноги не слушались. Вообще всё тело отказывалось подчиняться — не то от сыворотки, не то от чего-то другого, более древнего и тёмного, что поселилось в этом кабинете задолго до того, как она сюда вошла. Гермиона стояла, прижавшись лопатками к двери, и чувствовала себя бабочкой, приколотой булавкой к бархату. Можно трепыхаться. Можно порвать крылья. Но с места не сдвинешься. Беги. Мысль была ясной, как звон колокола. Той частью рассудка, которую сыворотка ещё не добрала, она понимала: здесь находиться нельзя. Этот кабинет — не просто комната. Это логово. Его логово. Воздух здесь был гуще, чем в коридоре, и пах иначе — не министерской пылью, а табаком, старой кожей и тем, что заставляло её ноздри чуть расширяться, втягивая этот запах глубже, чем следовало. Но сыворотка — проклятая, подлая дрянь — работала против неё. Каждое движение тела сейчас ощущалось в десять раз острее. Ткань мантии, прилегающая к спине, казалась почти грубой. Воздух, которым она дышала, холодил горло, как мятный ликёр. Сделать шаг означало почувствовать, как мышцы бедра трутся друг о друга, как подошва туфли скользит по деревянному полу, — и она не была уверена, что выдержит это прикосновение к самой себе, не издав ни звука. Поэтому она не шевелилась. Просто смотрела на него. А он смотрел на неё. Малфой курил. Медленно, без суеты, как человек, у которого впереди целая вечность и ни одной причины торопиться. Сигарета тлела в его пальцах — длинных, бледных, с проступающими костяшками, — и кончик её то разгорался оранжевым, то угасал, оставляя только пепельный ободок. Он подносил её к губам не глядя, затягивался, и дым выходил из его рта тонкой, ленивой струйкой, серебрился в лунном свете и таял под потолком. Гермиона смотрела, как он курит, и не могла оторваться. В этом жесте было что-то до абсурдного частное. Интимное. То, что она не должна была видеть. Малфой на совещаниях, Малфой в коридоре с неизменной колкостью на языке — это было публичное, рабочее, привычное. Но Малфой в темноте собственного кабинета, с закатанными по локоть рукавами бордовой рубашки, с приспущенным галстуком и расстёгнутой верхней пуговицей, Малфой, который курит у окна и смотрит на луну, — это был кто-то другой. Не враг. Не школьный мучитель. Не опальный аристократ на побегушках у Министерства. Просто мужчина. Уставший. Опасный. Живой. Она вдруг поймала себя на том, что разглядывает его руки. Предплечья — с проступившими венами, с тенью от темных волос. То, как ткань рубашки натягивается на плечах, когда он поднимает сигарету. Линию шеи. Кадык, который дёрнулся, когда он сглотнул дым. Она никогда, ни разу в жизни не была с ним наедине. В школе — всегда толпа, всегда зрители: Поттер, Рон, Крэбб с Гойлом, Пэнси Паркинсон с её вечным хищным прищуром. После войны — залы суда, коридоры Министерства, совещания, где они сидели по разные стороны стола и она даже не смотрела в его сторону из принципа. Ей не было до него дела. Так она себе говорила. А сейчас они были одни. В темноте. В тишине. И она понятия не имела, каким человеком он стал за эти пять лет. Она знала факты. Суд, на котором он сам явился с повинной — никакого сопротивления, никаких попыток бежать. Показания против сообщников. Испытательный срок, который всё ещё длился. Контракт с Министерством — кабальный, унизительный, составленный так, чтобы у него не осталось ни гордости, ни выбора. Работа с темными артефактами, на которую никто не соглашался, потому что это опасно, грязно и неблагодарно. Регулярные проверки. Сыворотка правды чаще, чем у остальных, — ему не доверяли, и не скрывали этого. Надзиратели, которые являлись без предупреждения. Отчёты о каждом его шаге. И он всё это терпел. Молча. С той самой усмешкой, с которой сейчас смотрел на неё. Не злой. Не ненавидящий. Изучающий. Любопытный. Гермиона вдруг осознала, что ждала от него другого взгляда. Того, старого, школьного — с презрительным прищуром, с ядом на кончике языка. Но он смотрел иначе. Он смотрел так, будто видел её насквозь. Будто темнота кабинета для него вовсе не помеха. Будто лунный свет, падающий ей на лицо, рассказывал ему что-то, чего она сама о себе не знала. От этого взгляда у неё пересохло в горле. Или это сыворотка. — Я сейчас уйду, — сказала она. Голос прозвучал тихо и хрипло, совсем не так уверенно, как ей хотелось. Он не ответил. Сделал ещё одну затяжку. Медленную. Почти ленивую. Гермиона смотрела, как кончик сигареты разгорается, как пепел осыпается в медную пепельницу на подоконнике. Тишина звенела в ушах. Потом он затушил сигарету, прижав её к дну пепельницы — не резко, но с каким-то окончательным, завершающим движением. Раздалось короткое шипение и уголёк погас. И этот звук — тихий, едва уловимый — отозвался в её теле. Мурашки пробежали по коже от затылка вниз, по позвоночнику, до самых кончиков пальцев. Она почувствовала, как соски, прижатые к ткани бюстгальтера, вдруг напряглись. Сыворотка превращала каждый шорох в прикосновение, и это было невыносимо. И восхитительно. И пугающе. А потом он оторвался от окна. Это было медленное, плавное движение — так приходит в движение большая хищная птица, которая никуда не торопится, потому что знает: добыча всё равно никуда не денется. Он шагнул к ней. Потом ещё. Лунный свет скользнул по его лицу, и она наконец разглядела его — резкие скулы, чуть ввалившиеся щеки, тени под глазами, которые делали его старше, чем она помнила. Красивый. Всегда был красивый, сволочь. Сейчас — особенно. Он убрал руки в карманы брюк. Жест был нарочитый. Демонстративный. Смотри, Грейнджер, я тебя не трону. Мои руки при мне. Я не представляю угрозы. Но от этого жеста, от того, как ткань брюк натянулась на его бёдрах, когда он засунул ладони глубже, ей стало только хуже. Потому что теперь она думала о его руках. О том, какие они. Теплые? Жесткие? Что было бы, если бы он не убрал их в карманы, а… Он остановился перед ней. Близко. Слишком близко для человека, которого она вроде бы ненавидела. Достаточно близко, чтобы она почувствовала тепло его тела — или ей только казалось? Достаточно близко, чтобы её ноздри уловили запах табака, смешанный с его собственным запахом — сандал, мускус, что-то терпкое и мужское, от чего низ живота вдруг сжался в тугой, горячий узел. Он смотрел. Изучал. Чуть нахмурился — едва заметная складка между бровей. Потом одна бровь приподнялась. Он наклонился. Гермиона замерла. Сердце ударило в грудную клетку так сильно, что она испугалась — он услышит. Она уже хотела выставить руки, упереться ему в грудь, оттолкнуть, сказать что-то резкое, отрезвляющее, — но он остановился сам. Ровно на той грани, где воздух между ними стал общим. Где его дыхание коснулось её кожи — не губ, не щеки, а где-то у виска, у линии волос, легко, почти невесомо. Он втянул воздух и узнав запах, просто усмехнулся. Эта усмешка — кривая, медленная, полная какого-то темного, интимного понимания — отозвалась в каждой клетке её тела. Гермиона почувствовала, как между бёдер становится влажно. От одной усмешки. От одного его дыхания на своей коже. Сыворотка ничего не скрывала — ни от него, ни, теперь уже, от неё самой. — Ах вот оно что, — протянул он. Голос низкий, с хрипотцой, обволакивающий, как дым от его сигареты. — Попалась, Грейнджер. Его слова растеклись по телу двумя разными волнами. Первая — холодная, колючая — ударила в солнечное сплетение и заставила внутренне сжаться: угроза. От него это было бы более чем логично. Малфой, который пять лет ходит по лезвию, Малфой, которого в этом Министерстве не считают за человека, — что ему стоит получить удовольствие от чужой слабости? Но вторая волна была другой. Теплой и какой-то… проверяющей? Словно он сам еще не решил, что перед ним: подстава, дурацкий розыгрыш отдела кадров или просто случайность. Она сделала глубокий вдох — старый, годами отработанный прием, чтобы успокоить нервы. Вдохнуть на четыре счета, задержать, выдохнуть на шесть. Работало всегда. Но не сейчас. Потому что с воздухом в легкие вошел он. Его запах — табак, сандал и что-то еще, что она безуспешно пыталась идентифицировать уже пять минут, — проник в нее, обволок нёбо, опустился в грудь и растекся ниже, в самый низ живота, где до сих пор тлел тот самый горячий узел. Сыворотка превратила обычный вдох в чувственный опыт. В преступление. В маленькую, стыдную измену, которая длилась одно мгновение, но успела опалить её изнутри. Гермиона замерла, боясь выдать себя звуком. Она была уязвима. До скрежета зубов, до дрожи в кончиках пальцев — уязвима. И бежать было некуда. Но он не стал этим пользоваться. Он отстранился. Сделал шаг назад. Деликатно. Расчетливо? Или инстинктивно? Трудно было сказать. Пространство между ними увеличилось — на какие-то жалкие полметра, но этого оказалось достаточно, чтобы холодный воздух кабинета коснулся её разгоряченной кожи там, где только что было тепло его тела. И Гермиона с ужасом осознала, что чувствует не облегчение. Она чувствует потерю. Тупую, ноющую, неприличную потерю, как будто у неё отняли что-то, что даже не принадлежало ей. Чертова сыворотка. Чертова сыворотка. Это всё она. — Раз ты ещё тут, — его голос прозвучал теперь на расстоянии, уже откуда-то из темноты, — значит, то, что за дверью, пугает тебя больше, чем бывший Пожиратель. Усмешка. Всегда эта усмешка. — И от кого же вы прячетесь, миссис Уизли? — пауза. Удар. — Неужто от благоверного? Он явно хотел просто сострить. Уколоть. Бросить колкость и посмотреть, как она дернется, — старая школьная привычка, от которой он, видимо, так и не избавился. Но реальность ударила его с той же силой, с какой ударила бы пощёчина. Потому что она не ответила. Потому что она стояла, прижавшись к двери, с расширенными зрачками и сбитым дыханием, и молчала. И он понял. Его брови поползли вверх — медленно, почти комично. Секунда. Другая. А потом он усмехнулся снова, но теперь это была другая усмешка. Не едкая и не торжествующая. Ироничная. И направленная не на неё — на самого себя. Человек, который только что невзначай ткнул пальцем в небо и сам удивился, что попал в цель. А потом он улыбнулся. Это не была ухмылка. Это не был оскал. Это была улыбка — настоящая, кривоватая, немного уставшая, но чертовски, невозможно, невыносимо красивая. Она преобразила его лицо полностью: ушли тени, разгладилась складка между бровей, и на секунду перед ней оказался не тот Малфой, которого она знала пятнадцать лет, а кто-то другой. Кто-то, кого она не знала вовсе. Сука. Не делай так больше, Малфой. — Да ладно? — он склонил голову набок, и улыбка сменилась новой усмешкой, но теперь в ней проступило что-то ещё — что-то похожее на грусть. — Я попал в цель? Он спрашивал не для того, чтобы торжествовать. Он спрашивал так, как спрашивают, когда уже знают ответ, и ответ этот никому не приносит радости. — Боишься, значит, ляпнуть что-то, что в трезвости никогда бы с губ не слетело, — он кивнул сам себе, и в этом кивке не было ни капли злорадства. — Понятно. Он отошёл ещё на пару шагов — к столу, туда, где луна рисовала серебряные прямоугольники на темном дереве. И забрал с собой свой запах. Теперь уже окончательно. Воздух в кабинете снова стал просто воздухом: пыльным, прохладным, пахнущим старыми пергаментами. И от этого стало почти физически больно. Сука. Гермиона смотрела, как он скрещивает руки на груди, натягивая ткань рубашки на бицепсах. Она не должна была этого замечать. Но сыворотка — эта проклятая, бессовестная сука — заставила её заметить. И запомнить. И захотеть увидеть больше. — Судя по твоему состоянию, — он говорил теперь почти деловым тоном, — судя по твоей манере всегда и везде спешить, и судя по расстоянию от кабинета «Правды» до моей двери… тебе ещё минут двадцать нужно, чтобы отойти? Он не ждал ответа. Он всё уже посчитал — этот проницательный, холодный, аналитический ум, который когда-то тратился на школьные интриги, а теперь вычислял время полураспада сыворотки по косвенным признакам. Он сделал приглашающий жест — широкий, чуть театральный, но лишенный прежней язвительности. — Что ж… Добро пожаловать в убежище. Усмешка — снова грустная. И он отошел к столу, к своему креслу, к своим бумагам, давая ей пространство. Давая ей выбор. Садись. Стой. Уходи. Он уже сделал всё, что мог, и больше не собирался на неё давить. Гермиона открыла рот. Ей нужно было сказать хоть что-то. Хотя бы «спасибо». Хотя бы… — Нет-нет, — он остановил её жестом, даже не обернувшись. Взмах ладони — небрежный, но точный. — Молчи. Он стянул галстук и бросив его на стол, сел в кресло, и оно скрипнуло под его весом — звук старый, уютный и почти домашний. Лунный свет падал теперь только на его руки, лежащие на подлокотниках. — Твой развязный язык пусть остается неподвижным, — слово «развязный» он произнес с нажимом, и она машинально отметила: не «развязанный». Не ошибка. Намеренный выбор. — А то наговоришь мне лишнего. Или, не дай Мерлин, начнешь изливать душу про свою тяжёлую супружескую жизнь. Он поморщился — наигранно, театрально, — но где-то в глубине серых глаз мелькнуло что-то настоящее. Что-то похожее на… понимание? — Не надо. Увольте. Он взял со стола какой-то свиток, развернул, открывая лунному свету и демонстративно углубился в чтение. Как будто её здесь не было. Как будто она не стояла в его кабинете с дрожащими коленями, влажными трусиками и правдой, которая жгла язык сильнее любой сыворотки. Двадцать минут. Двадцать минут тишины в логове бывшего Пожирателя, который вел себя так, будто давал ей убежище, а не западню. И Гермиона, всё ещё прижимаясь спиной к двери, вдруг поняла, что не хочет, чтобы эти двадцать минут заканчивались. Тишина в кабинете стояла такая, что она слышала собственное сердце. Двадцать минут. Двадцать проклятых минут, которые этот человек — бывший враг, бывший Пожиратель, нынешний незнакомец — подарил ей как убежище. И, вместо того чтобы просидеть их молча, глядя в стену и считая секунды, Гермиона вдруг поняла: она не хочет просто ждать. Хватит. Она хочет выжать из этих минут всё. Мысль родилась откуда-то из глубин, куда сыворотка уже добралась и где больше не было барьеров. Глупая, детская, абсолютно идиотская затея — но именно поэтому она была настоящей. Не правильной. Не рациональной. Не той, что одобрила бы Гермиона Грейнджер, сотрудница Министерства, жена, героиня войны. А той, что пряталась под всеми этими слоями годами и сейчас, расторможенная сывороткой, вдруг подала голос. Семнадцать лет. Ей снова было семнадцать — и не было никакой войны. Была Выручай-комната, полная смеха и дыма от фейерверков Фреда и Джорджа. Были дурацкие игры, в которые она никогда не играла, потому что была слишком занята — выживанием, учебой, спасением мира. Была бутылочка, которая вращалась на полу, и чьи-то губы, которых она так и не узнала. Были желания, которые она так и не исполнила. Пробел размером с Хогвартс. И вот сейчас, в темном кабинете, наедине с Драко Малфоем, под действием сыворотки и полной луны, она решила его восполнить. — Малфой. Голос прозвучал ровно. Почти дерзко. Она сама удивилась. — Правда или действие? Она прикусила губу и замерла. Сердце колотилось где-то в горле. Ладони вспотели. Но она не отводила взгляда — смотрела прямо на него, туда, где в лунном свете застыл его силуэт. Он замер. Взгляд не сразу оторвался от пергамента — потребовалась секунда, может, две, чтобы слова пробили броню его напускного безразличия и дошли до сознания. Сначала дрогнули пальцы на подлокотнике. Потом едва заметно дернулся уголок рта — не усмешка, нет, что-то другое, что-то похожее на сбой в системе. А потом он поднял глаза, и она увидела в них то, чего не видела никогда за пятнадцать лет. Растерянность. — Что? — его голос прозвучал глухо, без привычной ленивой язвительности. Просто слово и удивление. И этот тон — этот чертовски человеческий, не-малфоевский тон — придал ей смелости. Она выбила его из колеи. Пусть на секунду. Пусть на две. Но она это сделала. И ощущение было пьянящим посильнее любого огневиски. — Выбирай, — повторила она медленно, почти по слогам, и собственный голос показался ей незнакомым: ниже, глубже, с какой-то новой, опасной интонацией. — Правда. Или. Действие. Она завела руку за спину. Пальцы нащупали холодный металл замка. Щелчок. Громкий. Окончательный. Малфой услышал его — она видела, как дрогнули его ресницы, как чуть сузились глаза, — и ничего не сказал. Гермиона наконец оторвалась от двери. Ткань мантии, всё это время прижимавшаяся к разгоряченной спине, вдруг стала невыносимой — грубой, душной и чужой. Её пальцы сами потянулись к вороту, нашли застежку и дернули. Мантия соскользнула с плеч тяжелой волной и упала на пол ненужной тряпкой. Дышать стало легче. Сразу. Как будто она сбросила не просто одежду, а всю ту правильную, предсказуемую Гермиону Уизли, которая годами носила её как броню. Она осталась в легкой блузке кремового цвета и юбке-карандаш чуть ниже колена. Лунный свет ласкал её плечи, ключицы, шею — она чувствовала его почти физически, как прикосновение прохладных пальцев. Или это просто сыворотка всё ещё превращала любое ощущение в чувственный опыт. Она пошла к нему. Медленно. Шаг. Ещё шаг. По пути она сбросила туфли — одну, другую, — не глядя, просто вышагнула из них, и прохладный деревянный пол коснулся босых ступней. Это было приятно. Заземляло. Но недостаточно, чтобы остановить её. Она подобрала туфли с пола, не прерывая движения, не отводя от него взгляда. Малфой смотрел. Он больше не притворялся, что читает. Пергамент лежал забытый, а он сидел в кресле, подавшись чуть вперед, и его глаза — серые, почти серебряные в лунном свете — следили за каждым её движением. Он не улыбался. Не усмехался. Просто смотрел. И от этого взгляда у неё подгибались колени. Она подошла к столу. Положила ладонь на гладкую деревянную поверхность — она была теплой, нагретой то ли от его рук, то ли от магии, — и медленно, звонко для абсолютной тишины кабинета, поставила на неё туфли. Одну. Вторую. Каблук стукнул о дерево, и этот стук прозвучал громко для ее обострённого сейчас слуха. Она стояла перед ним босиком, в одной блузке и юбке, и чувствовала, как воздух касается открытой кожи — шеи, предплечий, щиколоток. Уязвимая. Свободная. Настоящая. Его пальцы ударили дробь по подлокотнику. Раз. Два. Три. Медленно. Ритмично. Это не было нервным движением — никакой тревоги, никакого беспокойства. Скорее… задумчивым. Так перебирают струны, которых нет. Так пробуют мысль на вкус, прежде чем сказать её вслух. И в этом жесте, в этой тихой, ритмичной дроби, было что-то глубоко интимное. Что-то, что он делал наедине с собой, когда никто не видел. Теперь она видела. И он знал, что она видит. Он поднял на неё глаза. Медленно. От её босых ног на деревянном полу — вверх, по линии голени, по колену, по бедру, задерживаясь ровно на секунду дольше, чем позволяли приличия. По изгибу талии. По груди, под блузкой — она знала, что соски всё ещё напряжены, и он это видел, конечно, видел. По шее, где билась жилка. По губам, которые она всё ещё прикусывала. Наконец — по глазам. И в его взгляде больше не было ни усмешки, ни сарказма, ни скуки. Только темный, сосредоточенный интерес и вопрос, на который он, кажется, уже знал ответ. — Ты хоть понимаешь, — его голос прозвучал низко и дробь пальцев наконец остановилась, — во что ты играешь, Грейнджер? — Понимаю, — ответила она, и сыворотка сделала это признание до ужаса честным. — В первый раз за пять лет понимаю. Он выдержал паузу. Долгую. Такую, что воздух в кабинете, казалось, загустел до состояния зелья. — Правда, — сказал он наконец, и уголок его губ дернулся в чем-то, что почти можно было принять за улыбку. — Я выбираю правду. На мгновение она испугалась. Потому что он выбрал правду. И она уже знала вопрос — тот самый, который поселился в голове в ту самую секунду, когда она захлопнула за собой дверь этого кабинета. Просто не сразу его осознала. Он был там, под сердцем как заноза. Как осколок стекла, который не вытащить, потому что слишком глубоко. Ответа она не знала. Она только знала, какой ответ хочет услышать. И от этого знания перехватывало дыхание. Если он сейчас скажет не то — если отшутится, если вернет свою язвительную маску, если посмотрит на нее как на дуру, которая напридумывала себе невесть что, — она не выдержит. Не сейчас. Не когда она стоит перед ним босая, с оголенными чувствами и нервами, не прикрытая ни мантией, ни привычной броней сарказма, ни ролью правильной девочки. Она не была готова разочаровываться. Гермиона медлила. Секунды текли сквозь пальцы, как песок, — где-то на задворках сознания она понимала, что двадцать минут тают, а сыворотка скоро отпустит, и этот момент больше никогда не повторится, — а она всё стояла и смотрела на него, пытаясь найти способ. Как произнести вопрос так, чтобы он захотел ответить правильно? Как заставить его — нет, не заставить, спровоцировать — на ту правду, которую она так отчаянно надеялась услышать? Она прошлась по нему взглядом. Медленно. Оценивающе. Так, как не позволяла себе никогда. Он сидел в кресле — спокойный, бесяче непроницаемый, — и просто ждал. Ни один мускул на лице не дрогнул. Ни одна эмоция не пробилась сквозь эту аристократическую бледность. Только пальцы — те самые длинные пальцы с проступающими костяшками, — снова легли на подлокотник и замерли. Он был как закрытая книга на незнакомом языке. Как дверь без ручки. И это злило. И возбуждало. И заставляло идти до конца. Думай, Грейнджер. Думай. Как пробить эту броню? Она уже выбила его из колеи один раз — когда предложила эту идиотскую игру. Что, если попробовать снова? Не вопросом — вопрос он услышит и парирует, он всегда умел парировать. Чем-то другим. Чем-то, чего он не ждет. Чем-то, от чего у него перехватит дыхание так же, как у неё. Имя. Его имя. Она никогда не произносила его вслух. Мерлин… даже наедине с собой. В школе это была фамилия — всегда только фамилия, брошенная через плечо как пощечина. «Малфой». В Министерстве — «консультант Малфой», сухое, официальное и безопасное. Даже в мыслях, даже в тех редких, стыдных, полуночных мыслях, которые она никогда и никому… Просто «он». Всегда «он». Но имя… Имя было ключом. Она поняла это вдруг, кожей, интуицией — той самой, которую Слизеринцы вроде него ценили превыше логики. Имя — это интимность. Это признание, что он для неё существует. Что он — человек, а не функция. Не «бывший Пожиратель», не «консультант по артефактам», не «Малфой». Драко. Она облизнула губы. Медленно. Чувствуя, как кончик языка скользит по пересохшей коже. И этими влажными, мягкими, совершенно неприлично приоткрытыми губами произнесла: — Драко… Звук его имени в собственных устах оказался неожиданно теплым. Тягучим как мёд. Буквы перекатились на языке и упали в тишину кабинета, и ей показалось, что даже луна за окном стала светить ярче. По спине пробежали мурашки. От затылка — вниз, по позвоночнику, до самых кончиков пальцев. Так вот каково это… произносить его имя. Это было вкусно. Неожиданно, запретно и вкусно. Как первый глоток шампанского. Как прыжок в ледяную воду. Как то, что нельзя, но очень хочется. И она увидела то, что хотела. Он замер. Не движением — скорее, его накрыло изнутри. Плечи, которые до этого были расслаблены, вдруг окаменели. Пальцы на подлокотнике сжались — один короткий спазм. Но главное — глаза. Его зрачки дрогнули и начали расти, расширяться, плавить холодную сталь радужки в что-то темное, жидкое и голодное. Он перестал быть непроницаемым. На секунду. На одно короткое мгновение, которое она поймала и сохранила в памяти навсегда. Это придало ей уверенности. Он слышал её. Он чувствовал её. И он не был равнодушен. И теперь она надеялась — до дрожи в коленях, до спазма где-то глубоко внизу живота, — что он услышит правильный ответ. Свой собственный правильный ответ. — Драко, — повторила она, и теперь его имя прозвучало иначе: мягче, интимнее, с легкой хрипотцой, которую она даже не пыталась скрыть. Она подалась вперед — совсем чуть-чуть, на какой-то сантиметр, но этого хватило, чтобы воздух между ними снова стал общим. — Ты… хочешь… меня… поцеловать? Тишина. Она повисла в кабинете. Луна за окном, казалось, затаила дыхание вместе с ними. Где-то далеко, в коридорах Аврората, скрипнула дверь, но здесь, в этом логове, не существовало ничего, кроме них двоих и вопроса, который всё еще дрожал в воздухе между её губами и его молчанием. ---- Он смотрел на нее и не узнавал. Нет, лицо было то же самое — эти карие глаза, которые он помнил еще по школе, хотя тогда они смотрели на него совсем иначе: с презрением, с вызовом, с праведным гневом всезнайки, которая всегда права. Этот рот, который кривился в усмешке на каждую его колкость. Эти волосы — вечно растрепанные, непокорные, как и их хозяйка. Всё это было знакомо. Привычно. Безопасно. Но женщина, которая стояла сейчас перед ним, не имела ничего общего с той Гермионой Грейнджер, которую он знал тринадцать лет. Та Грейнджер была функцией. Сотрудницей Министерства. Героиней войны. Женой Уизли. Занудой с вечным списком дел и осуждающим взглядом. Она существовала где-то в параллельной вселенной, где он, Драко Малфой, был всего лишь тенью — бывшим Пожирателем, которого терпят из милости, экспертом по темным артефактам, которого зовут, когда больше никто не справляется, и забывают, как только дело закрыто. Она проходила мимо него в коридорах — всегда быстро, всегда занятая, — и если их взгляды пересекались, в её глазах не было ничего. Ни ненависти. Ни интереса. Пустота. Он был для неё никем. А теперь она стояла в его кабинете босая, в одной блузке и юбке, с припухшими от укусов губами и зрачками, расширенными так, что радужка почти исчезла. И смотрела на него так, как никогда раньше. Так, как он не позволял себе даже представить. Черт. Драко видел много опасных вещей в своей жизни. Темные артефакты, которые убивали одним прикосновением. Проклятия, которые сворачивали кровь в жилах. Взгляд Волдеморта — холодный как смерть. Но ничто из этого не вызывало у него такой реакции, как эта женщина. Сейчас. Здесь. Потому что от неё разило сексом. Он чувствовал это — не просто запах, хотя и он тоже: легкий, едва уловимый аромат её возбуждения, смешанный с остатками сыворотки правды. Но было что-то еще. Что-то, что он ощущал не носом, а кожей. Интуицией. Той самой темной, хищной частью сознания, которая всегда чуяла добычу за милю. От неё исходило желание — горячее, влажное и пульсирующее. И направлено оно было на него. На него. Драко Малфоя, которого эта женщина тринадцать лет не удостаивала даже взгляда. Которого она, скорее всего, до сих пор считала ошибкой мироздания, досадным недоразумением, которое приходится терпеть во имя министерской целесообразности. И вот теперь она стояла перед ним — босая, с влажными губами и грудью, вздымающейся под тонкой тканью блузки, — и спрашивала, хочет ли он её поцеловать. Отличница заскучала. С героем заскучала и решила стать ведьмой? Решила куснуть запретного? Мысль пришла сама собой — язвительная, колючая, в его обычном стиле. Но даже мысленно он не смог придать ей достаточно яда. Потому что это было не просто «заскучала». Это было… другое. Глубже. Честнее. Она стояла перед ним не как жена, решившая развлечься на стороне. Она стояла как женщина, которая вдруг перестала быть функцией и стала собой. Настоящей. Живой. Голодной. Он медленно, не скрываясь, осмотрел её. Не как эксперт по темным артефактам оценивает потенциальную угрозу. Не как бывший Пожиратель сканирует помещение на предмет ловушек. Как мужчина. Просто мужчина, который видит перед собой красивую, возбужденную, невыносимо желанную женщину. Её волосы, рассыпавшиеся по плечам, пока она сбрасывала мантию. Ключицы — острые, изящные, с тенью в ложбинке, куда лунный свет ложился особенно нежно. Грудь под блузкой — он видел, как напряглись соски, как ткань натянулась на них двумя маленькими, предательскими точками. Талия. Изгиб бедра. Юбка, которая обтягивала её ровно настолько, чтобы его пальцы зачесались от желания сжать ткань и потянуть вверх. Она была красива. Чертовски красива. И он вдруг понял, что никогда не позволял себе этого замечать. В школе — невозможно. После — некогда. А теперь… Теперь это знание обрушилось на него, как лавина, и не оставило ни единого шанса сделать вид, что ничего не происходит. Она ведь знает. Знает, что он никому не расскажет. Да и кто бы поверил? Бывший Пожиратель и героиня войны, примерная жена и грёбаный изгой — это даже звучало как плохая шутка. Она была в безопасности. Их разговор, их близость — всё, что происходило в этом кабинете, — было запечатано самой природой их положения. Он не расскажет, потому что ему не поверят. А если бы и поверили — он не станет. Не потому, что благородный. А потому что это их. Только их. И делить это с кем-то еще он не собирался. Правда, значит. Он всё ещё слышал её вопрос в воздухе. «Ты хочешь меня поцеловать?». И её голос — боже, этот голос, низкий, сладкий, — всё ещё звучал у него в ушах. И то, как она произнесла его имя… Драко. Впервые за тринадцать лет. Не «Малфой». Не «консультант». Не «бывший Пожиратель». Драко. Его имя в её устах прозвучало как запретное и желанное. Он всё ещё сидел в кресле и смотрел на неё снизу вверх. Её губы были так близко, что он мог бы дотянуться до них, просто подавшись вперед. Но он не двигался. Он думал. Сказать правду? В конце концов, это всего лишь слова. Он сам выбрал правду, и он ответит. Правда ведь не обязывает к действию. Правда — это просто констатация факта. «Да, я хочу тебя поцеловать». Это ничего не меняет. Технически. Формально. Это просто ответ на вопрос в игре, которую она сама начала. Но он знал — так же, как знал её, оказывается, все эти тринадцать лет, даже не отдавая себе в этом отчета, — что правда изменит всё. Что слова, произнесенные вслух, станут реальностью. Что после этого ответа ни он, ни она не смогут притвориться, что этого разговора не было. Она стояла и ждала. И в её глазах — этих чертовых карих глазах, которые когда-то смотрели на него с презрением, а теперь смотрели с голодом, — он видел надежду. Страх. И вызов. Ну же, Малфой. Смелее. Он медленно выдохнул. Пальцы снова выбили дробь по подлокотнику — раз, другой. А потом замерли. — Да, — сказал он, и его голос прозвучал ниже, чем обычно, с той самой игривой интонацией, которую он не пускал в ход со школьных времен. — Хочу. Пауза. Он выдержал её ровно столько, чтобы она успела втянуть воздух. А потом добавил. — Но теперь мой ход, Грейнджер. Он произнес это тихо, почти интимно, и увидел, как она вздрогнула. Не от страха — от предвкушения. Её грудь поднялась и опустилась в глубоком, неровном вдохе, а язык снова скользнул по губам — влажный, розовый, совершенно бессознательный жест, от которого у него самого пересохло во рту. — Правда или действие? Он смотрел, как она решается. Видел борьбу в её глазах — ту самую, знакомую по школе: Грейнджер всегда колебалась ровно секунду, прежде чем прыгнуть в омут с головой. Но прыгала. Всегда прыгала. И сейчас он ждал от неё уже не детских игр, не глупых вопросов про поцелуи. Он ждал, что она сделает выбор, достойный женщины, которая только что сбросила мантию на пол его кабинета. — Действие, — выдохнула она. — Я выбираю действие. Хорошая девочка. Он усмехнулся — уголком губ, сдержанно, но достаточно, чтобы она поняла: именно этого он и ждал. Именно на это надеялся. Но раз они начали играть, раз она сама установила правила, раз у них есть ещё сколько-то минут, пока сыворотка не выдохлась окончательно, — он собирался насладиться этим. Медленно. До последней капли. — Хорошо, — сказал он и похлопал ладонью по своему бедру. — Дай мне ногу. Гермиона замерла. Всего на секунду — но он заметил. Заметил, как дрогнули её ресницы, как пальцы чуть сильнее сжали край стола. Она понимала, что это значит. Понимала, что переступает черту. Но она сама начала эту игру, и отступать было не в её характере. Она провела ладонями по юбке — медленно, почти церемониально, разглаживая несуществующие складки. Потом пальцы подцепили край ткани и потянули вверх. Юбка поползла, открывая колено, потом бедро — матовую кожу в лунном свете, — и Драко почувствовал, как воздух в кабинете стал горячее. Она поставила босую ногу ему на колено, чуть пошевелив пальцами в поисках опоры, и от этого простого, невинного движения у него свело челюсти. Он не торопился. Просто смотрел. Изучал её движения, её растущую смелость, то, как она держит спину прямо, хотя колени наверняка дрожат. Она была прекрасна — не той отполированной красотой чистокровных ведьм, которых ему прочили в невесты с детства, а живой, дикой, настоящей красотой женщины, которая наконец перестала притворяться. Он поднял руку и коснулся её ноги. Кончики пальцев — сначала едва ощутимо, как дуновение, — прошлись по щиколотке. Кожа оказалась именно такой, какой он представлял: нежной, теплой, шелковистой. Он вел пальцами вверх, к икре, к колену, и делал это так, как делают то, что давно хотели, но не могли. Как пробуют запретный плод. Как входят в воду, которая может обжечь, но это уже неважно. Её кожа отозвалась мурашками мгновенно. Он видел их — мелкую дрожь, побежавшую от его пальцев вверх по бедру, туда, где юбка всё ещё скрывала самое интересное. И эта реакция сказала ему больше, чем любые слова под сывороткой. Боишься, но хочешь. Хочешь, но боишься. Мы оба. Пальцы сменились ладонью. Он положил руку на её ногу полностью — теплую, широкую, — и медленно провел вверх. От щиколотки к колену. От колена — выше, под край юбки, где кожа становилась еще нежнее, еще горячее. Его ладонь обхватила её бедро с внутренней стороны, и он почувствовал, как мышцы напряглись под его прикосновением, как она чуть качнулась, теряя равновесие. Она уперлась рукой в его плечо. Ладонь — маленькая, горячая даже через ткань рубашки. Пальцы сжались, комкая ткань. Он чувствовал их дрожь. Драко провел ладонью выше, к самой ягодице, и сжал — не грубо, но уверенно, притягивая её ближе к себе. Она подалась вперед, почти упала на него, и теперь стояла так близко, что он чувствовал жар её тела сквозь одежду. И тогда он наклонился к её колену. Сначала — дыхание. Легкое, теплое, едва уловимое касание воздуха к коже. Она замерла. Пальцы на его плече сжались сильнее. Он выждал секунду — дал ей привыкнуть, дал себе насладиться моментом, — а потом прижался губами к её колену. Аккуратный, влажный поцелуй. Невинный. Почти целомудренный. Почти. Гермиона сжала его рубашку так, что костяшки пальцев наверняка побелели. Он поцеловал снова. Выше. Ещё выше. Его губы прокладывали дорожку по внутренней стороне бедра, а руки гладили и мяли нежную кожу, и он чувствовал, как она дрожит, как сбивается её дыхание, как подаются вперед бедра — инстинктивно, неосознанно, умоляя о большем. Она протянула руку к его волосам. Сначала робко — пальцы коснулись затылка, легко, почти невесомо. А потом погрузилась в них, сжала, и он почувствовал, как короткие ногти царапают кожу головы, и от этого по его позвоночнику прошла волна жара. Он поднял глаза, не отрывая губ от её бедра. Лунный свет всё так же лился в окно. Тишина Аврората всё так же стояла за дверью. Но здесь, в этом кабинете, не осталось ни бывшего Пожирателя, ни примерной жены Уизли. Только мужчина и женщина. И тринадцать лет невысказанного, неосознанного, невозможного — между ними. Он провел языком по коже — коротко, пробуя её на вкус. — Драко… — её голос сорвался на полувздох-полустон, и он почувствовал, как последние остатки самоконтроля трещат по швам. Но это было неправильно. Мысль резанула где-то на границе сознания — холодная, отрезвляющая как подзатыльник. Драко замер на полпути к следующему поцелую, и его губы, только что касавшиеся её бедра, застыли в миллиметре от разгоряченной кожи. Всё, что сейчас может случиться, — неправильно. Не потому, что он не хотел. Мерлин, он хотел — так, как не хотел ничего уже очень, очень давно. Хотел до ломоты в паху, до стиснутых челюстей, до дрожи в пальцах, которые всё ещё помнили тепло её кожи. Но он знал — знал лучше, чем она сама, — что будет потом. Потом сыворотка отпустит. Потом она очнется — не здесь, не в этом лунном свете, не с этими влажными губами и расширенными зрачками. А где-нибудь в своем кабинете, или дома, или в лифте Министерства — и посмотрит на него через призму прошлого. Через тринадцать лет вражды. Через школьные коридоры и боевые заклинания. Через всё то, что она выстроила в своей голове, чтобы оправдать свою правильную, предсказуемую жизнь. И тогда она пожалеет. Будет грызть себя. Будет мучить себя за то, что сделала то, что на самом деле хотела. А он не хотел быть тем, о ком она пожалеет. Не так. Не с ней. Драко усмехнулся — криво, горько, самому себе — и откинулся на спинку кресла. Движение было медленным, нарочитым. Он демонстративно убрал руки с её бедер на подлокотники — туда, где она могла их видеть. Где они не представляли угрозы и откуда не могли дотронуться до неё, даже если бы захотели. Пальцы предательски выбили дробь по старой коже. Раз. Два. Три. Он не мог остановить их — этот жест всегда выдавал его, когда он думал слишком напряженно. Гермиона сглотнула. Он услышал этот звук в тишине кабинета — тихий, сухой, полный растерянности. — Решил включить правильного? — её голос дрожал, но в нем уже прорезалась та самая сталь, которую он так хорошо знал. — Сейчас? Он поднял на неё глаза. Она всё ещё стояла перед ним — босая, растрепанная, с юбкой, задранной до середины бедра, с припухшими губами. Грудь вздымалась. Глаза горели. Она была так прекрасна в своей ярости и растерянности, что у него защемило где-то под ребрами. — Нет, — сказал он тихо. — Решил подождать. Он перевел взгляд на часы — старые, пыльные, висевшие на стене напротив. Стрелка дернулась, отсчитывая очередную минуту. — Тринадцать минут. Он снова посмотрел на неё. Прямо в глаза. Так, чтобы она видела — он не шутит. Не играет. Не пытается быть благородным ради благородства. — Тринадцать минут, Грейнджер, и твоя сыворотка перестанет работать. Исчезнет. Испарится. И вместе с ней исчезнет вся твоя смелость — та, что сейчас работает на тебя, как эликсир, как жидкая храбрость в твоих венах. — Он чуть наклонил голову, не отводя взгляда. — А я не хочу ту, что действует под зельем. Я хочу целовать ту Грейнджер, которая никогда бы не зашла в эту дверь. Пауза. Он видел, как её ресницы дрогнули. — Понимаешь? — он подался чуть вперед, и его голос стал ниже, почти шёпотом. — Не ту, что освободилась от своих цепей на двадцать минут. А ту, что носит их годами и всё равно решит их сбросить. Сама. Без сыворотки. Без оправданий. Без «я была не в себе». Он замолчал. Луна за окном сместилась, и теперь его лицо оказалось в тени, а её — на свету. Она стояла перед ним, как под перекрестным допросом, и он видел каждую эмоцию, пробегавшую по её лицу: страх, надежду, гнев, желание. — Потому что если уж мне потом бороться за тебя, — он произнес это слово медленно, весомо, как цель, — то я хочу видеть, как это будет менять тебя. Шаг за шагом. Как ты будешь превращаться из той, что прячется за дверью, в ту, что стоит сейчас передо мной. Настоящую. Свободную. Ту, что не побоится рискнуть и быть с бывшим Пожирателем. Он откинулся обратно. Пальцы снова выбили дробь — но теперь медленнее, спокойнее. Он сделал выбор. И теперь всё зависело от неё. — Или побоится, — добавил он почти небрежно, но в его голосе проскользнула тень — та самая, которую он прятал за сарказмом все эти годы. — И тогда… это будет просто моей влажной фантазией. Не первой и не последней. Он усмехнулся, но усмешка вышла грустной. — Тринадцать минут, Грейнджер. Время пошло. Она думала. Драко видел это по тому, как сдвинулись её брови — совсем чуть-чуть, едва заметная складка между ними, — и по тому, как замерли пальцы на его плече. Сыворотка ещё гуляла в крови, но разум Грейнджер никогда не сдавался без боя. Даже сейчас. Даже когда она стояла перед ним полураздетая, с задранной юбкой и влажными следами его губ на внутренней стороне бедра. Она думала, анализировала, просчитывала — и это, чёрт возьми, заводило его сильнее, чем любая голая покорность. Он смотрел, как она облизывает губы. Медленно. Кончик языка прошёлся по нижней губе, потом по верхней, оставляя влажный след, блеснувший в лунном свете. Рот стал соблазнительным — припухшим, тёмным, готовым. Драко почувствовал, как от этого предательски по шее пробежал жар. А потом её нога исчезла с его колена. На секунду он подумал — всё. Поняла. Испугалась. Сейчас отступит, начнёт подбирать с пола мантию, туфли, чувство собственного достоинства — и уйдёт, оставив его в этой проклятой темноте наедине с неутолённым желанием и глупой, идиотской надеждой, которую он сам себе напридумывал. Но она не отступила. Колено вернулось — только теперь выше. Гораздо выше. Прямо к его паху. Ткань брюк была единственной преградой, и Драко почувствовал это прикосновение всем телом — остро, как удар тока. Давление было мягким, но уверенным. Тесно. Она знала, что делает. Его бёдра дернулись вперёд сами, без приказа мозга — инстинктивно, по-звериному, — прижимаясь плотнее к этому теплу, к этому давлению и по позвоночнику прошла судорога. Сука. — Что ж… Ты прав. Голос прозвучал низко. Уверенно. Он ожидал чего угодно — дрожи, смущения, попытки спрятаться за сарказмом, — но не этого. Не такого голоса. Она смотрела на него сверху вниз, и в карих глазах, расширенных сывороткой и возбуждением, читалось что-то новое. Не страх или стыд. Это была решимость. Он думал, что поставил её перед выбором. Оказалось — она поставила перед выбором сама себя. И выбрала. Её руки поднялись к поясу юбки. Пальцы — те самые пальцы, которые он помнил сжимающими палочку в школьных коридорах, — подцепили край блузки и вытянули её из юбки. Шёлк пошёл складками. Ткань была смята, а там, где она прилегала к пояснице, — чуть влажна. От пота. От напряжения. От всего, что происходило между ними. Она не сводила с него глаз. — Снизу или сверху? Вопрос простой, но произнесённый этим голосом — низким и обволакивающим, — прозвучал так, будто она спросила нечто куда более неприличное. — Что, прости? Он не узнал собственный голос. Тот сел, опустился на полтона ниже, стал хриплым и чужим. Кадык дернулся в судорожном глотке — предательски, заметно, — и Драко знал, что она это увидела. Знал по тому, как дрогнул уголок её губ. Маленькая, едва заметная улыбка. Торжество. Она понимала, что с ним делает. — Начать расстёгивать, — пояснила она тоном школьной учительницы, но глаза её при этом смеялись и горели. — Сверху или снизу? Мерлин, ну и формулировочка. Сверху или снизу. Блузка. Она говорила о блузке, конечно, о блузке, но его сознание — та самая темная, хищная часть, что всегда чуяла добычу, — уже подсунуло ему дюжину других значений. Сверху. Она на нём. Бёдра обхватывают его бёдра. Грудь касается его груди. Снизу. Он в ней. Глубоко. До хрипа. До стона. Он моргнул, отгоняя видение, и усмехнулся — но усмешка вышла не язвительной, не саркастичной. Другой. Такой, какой он сам у себя не помнил. Искренней. Чуть смущённой, чёрт бы её побрал. Как будто ему снова семнадцать, и девушка, которая ему нравится, вдруг ответила взаимностью. — Ну, раз мне выпала честь выбрать… — протянул он, возвращая себе каплю контроля над голосом. — Сверху. Она медленно кивнула, принимая его выбор. И начала. Её руки — те самые руки, которые он только что чувствовал у себя на плече, — двинулись вверх. Но не сразу к вороту. Сначала она провела ладонями по своей ноге — той самой, что всё ещё упиралась коленом в его пах. Медленно. От бедра к колену, обратно, ощупывая, оглаживая себя саму. Драко следил за этим движением, не дыша. Ткань юбки шуршала под её пальцами едва слышно, и этот звук был интимнее любого стона. Потом ладони скользнули выше — по животу, по рёбрам. Ткань блузки натягивалась, обрисовывая талию, подчеркивая изгиб груди. Она вела руками медленно, почти лениво, как женщина, которая знает, что на неё смотрят, и наслаждается этим. Драко смотрел. Не мог не смотреть. Каждый изгиб, каждая складка ткани, каждое движение её пальцев отпечатывались в памяти, как на фотопластине. Её ладони достигли горла. Там, у самого ворота, пальцы нашли первую пуговицу. Маленькую. Перламутровую. Она подцепила её большим и указательным пальцем и вытолкнула из петли — одним точным, уверенным движением. Пуговица выскользнула, открывая ямочку между ключицами, ту самую, куда лунный свет ложился серебряной каплей. Вторая пуговица. Третья. Она двигалась сверху вниз, методично освобождая перламутровые кружки из шёлковых петель, и блузка расходилась в стороны, открывая сначала ключицы, потом ложбинку между грудей, потом — кружево лифчика. Чёрное. Неожиданное. Контрастное с её кремовой блузкой, с образом правильной девочки, который она носила годами. Чёрное кружево на бледной коже. Чёртова поэзия. Когда последняя пуговица поддалась, она не стала снимать блузку руками. Просто повела плечами — одно, другое, — и шёлк соскользнул сам, заструился по рукам, задержался на локтях на секунду и упал на пол тихой волной. Драко выдохнул. Сука. Это было единственное слово, на которое его хватало. Всё остальное — восхищение, желание, голод — не умещалось в слова. Он бросил взгляд на часы. Минутная стрелка дёрнулась. Десять минут. Примерно десять минут. Времени почти не осталось, а она только начинала. — Юбка или лифчик? Её голос ввинчивался в позвоночник. Она стояла перед ним — в одном чёрном лифчике, в юбке-карандаш, которая всё ещё обтягивала бёдра, босая, с влажными губами и глазами, полными вызова. И давала ему выбор. Снова. Она играла с ним, и делала это виртуозно. — Юбка, — ответил он не раздумывая. Она хмыкнула. Наклонила голову, и волосы — все эти непокорные, вечно растрёпанные кудри — упали вперёд, закрывая лицо, закрывая грудь в чёрном кружеве. Аромат её волос дошёл до него мгновенно — что-то цветочное, едва уловимое, смешанное с запахом её кожи и остатками сыворотки. Он втянул этот запах медленно, смакуя, как хороший огневиски. Запоминая. Тем временем её руки нашли молнию сбоку. Пальцы подцепили язычок и потянули вниз. Звук расходящейся молнии — резкий, металлический, абсолютно неприличный в тишине кабинета, — ударил по нервам. Драко почувствовал, как член дернулся в брюках, прижатый тканью, ищущий выхода. Реакция была мгновенной и неконтролируемой. Она почувствовала. Её колено всё ещё упиралось в его пах, и она не могла не ощутить этого толчка — горячего, пульсирующего, — сквозь ткань брюк. И вместо того чтобы отстраниться, вместо того чтобы испугаться или смутиться, она прижалась сильнее. Коротко. Точечно. В ответ. Драко стиснул зубы. Она убрала ногу — медленно, не прерывая зрительного контакта. Юбка сползла по бёдрам, открывая кружево трусиков — разумеется, чёрных, разумеется, в тон лифчику, разумеется, до абсурда соблазнительных на этой женщине, которая, он был уверен, носила практичный хлопок с высокой талией. Она помогла юбке руками, стянула её вниз, а потом подцепила ногой и откинула в сторону — небрежно, как делают с тем, что больше не понадобится. Оставшись в лифчике, трусиках и в лунном свете, она посмотрела на него. И он знал её следующий вопрос. Знал, ещё до того как она открыла рот. Потому что теперь они играли по правилам, которые понимали без слов. — Лифчик, — сказал он раньше, чем она успела спросить. Её губы изогнулись в улыбке. — Тогда помоги. Она перекинула волосы на одно плечо — все эти густые каштановые пряди, — придерживая их рукой, и повернулась спиной. Драко перестал дышать. Спина была произведением искусства. Нет — не так. Спина была откровением. Узкие плечи, к которым лунный свет прикасался почти благоговейно. Изящный изгиб позвоночника — цепочка позвонков, проступающих под бледной кожей, как жемчужное ожерелье. Две нежные ямочки над поясницей — там, где кружево трусиков заканчивалось, уступая место коже. Лопатки двигались под кожей, когда она дышала, и это движение завораживало, как пламя свечи. Ниже — изгиб талии, плавно переходящий в бёдра. Те самые бёдра, которые он только что гладил, мял, целовал изнутри. В лунном свете кожа казалась почти прозрачной, светилась, и ему хотелось прикоснуться — провести кончиками пальцев, проверить, такая ли она горячая, какой была минуту назад. Он прикоснулся. Кончики пальцев — сначала едва ощутимо — прошлись от поясницы вверх. По каждому позвонку. Медленно. Он чувствовал, как она дрожит под его прикосновением, как мурашки бегут по коже, и эта дрожь передавалась ему — через пальцы, в запястье, в грудь. Он достиг застёжки лифчика — маленькой, чёрной, наверняка французской, — и одним движением пальцев освободил крючки. Легко. Как делал это сотни раз в другой жизни, с другими женщинами, которые никогда не значили столько, сколько значила эта — сейчас. Застёжка расстегнулась. Гермиона отпустила волосы, и они рассыпались по спине, по плечам, закрывая то, что он только что видел. Она сняла лифчик — сначала одну бретельку с плеча, потом другую, — и отбросила его в сторону, даже не глядя, куда он упадёт. Потом посмотрела на часы. Потом — через плечо — на него. — Ещё семь минут… Она произнесла это почти задумчиво, и её руки скользнули по собственному телу — по талии, по бёдрам, — вниз. Пальцы подцепили край чёрных кружевных трусиков. Драко смотрел, не в силах оторваться. Она наклонилась вперёд. Сильно. Медленно. Так, что её позвоночник изогнулся, а ягодицы приподнялись. Лунный свет обрисовал каждую линию, каждую тень. Трусики поползли вниз по прямым ногам — она спускала их без спешки, с той же уверенной, отрепетированной грацией, с какой делала всё в этой игре. Сначала обнажились ягодицы — округлые, бледные, тронутые лунным серебром. Потом кружево спустилось ниже, к бёдрам, к коленям, к щиколоткам. И когда она наклонилась ещё сильнее, чтобы переступить через упавшую ткань, Драко увидел её. Всю. Влажный блеск между бёдер, в серебряном свете луны. Промежность блестела — откровенно, неприлично, невыносимо красиво. Она была готова. Она хотела его так же сильно, как он хотел её, и тело говорило об этом громче любых слов. Драко сглотнул. Кадык снова дернулся — он чувствовал это, но ничего не мог с собой поделать. Пальцы вцепились в подлокотники кресла так, что он услышал скрип старой кожи. Гермиона выпрямилась, оставив трусики на полу, и повернулась. Теперь она стояла перед ним полностью обнажённая, если не считать лунного света, который струился по её плечам, груди, животу, как жидкое серебро. Волосы рассыпались. Губы приоткрыты. Глаза смотрели прямо в его. И в этих глазах больше не было страха. Семь минут. Время, которое должно было стать концом их безумия, вдруг показалось Драко целой вечностью. И её глаза, устремлённые на него, говорили без слов: «Ты выдержишь эти семь минут?». Драко смотрел на неё. На то, как лунный свет лежит на её ключицах, стекает по груди, очерчивает изгиб талии и растворяется в тени между бёдер. Она стояла перед ним — обнажённая, распрямлённая, абсолютно спокойная в своей наготе, — и не отводила глаз. Семь минут. Он сам установил этот срок, сам дал ей отсчёт, и теперь чувствовал, как каждая секунда пульсирует в висках, в паху, в кончиках пальцев, которые всё ещё помнили тепло её кожи. Надо было чем-то занять руки. И рот. И мысли. Он перевёл взгляд на стол. Движение было медленным, почти ленивым — во всяком случае, он надеялся, что со стороны это выглядит именно так. Ящик стола выдвинулся с тихим, знакомым скрипом. Внутри, среди разбросанных пергаментов, старых артефактных допусков и серебряной чернильницы, лежала пачка сигарет — та самая, которую он открыл утром и которую уже почти скурил до обеда. Он взял пачку. Картон был чуть смят, но держал форму. Драко поднёс её к губам и вытянул одну сигарету зубами — фильтр коснулся языка, сухой, чуть шершавый, со слабым привкусом табака, который ещё не зажгли. Пачка полетела обратно в ящик небрежно, почти не глядя, — он не сводил глаз с Гермионы. Она смотрела на него в ответ. И во взгляде её читалось не просто ожидание. Что-то глубже. Что-то похожее на голод и восхищение одновременно. Она изучала его так же, как он изучал её минуту назад, — с той же жадностью, с той же тёмной, интимной сосредоточенностью. Драко вдруг осознал, что она видит его. Не прошлого. Его. Того, кто сидит в тёмном кабинете с сигаретой в зубах и пытается удержать остатки самообладания, пока голая женщина — голая Грейнджер, чёрт возьми, — стоит в шаге от него. Он опустил руку в ящик снова. Пальцы нашли зажигалку вслепую — старую, серебряную, с выгравированным фамильным гербом, который он давно перестал считать предметом гордости, — но так и не смог её выбросить. Холодный металл лёг в ладонь привычной тяжестью. Щелчок. Колёсико прокрутилось под большим пальцем, высекая искру. Крошечный язычок пламени вспыхнул в темноте — оранжевый, дрожащий, — и осветил его лицо снизу: скулы, подбородок, губы, всё ещё сжимающие фильтр. Он поднёс огонь к кончику сигареты, и табак занялся с коротким, тихим шипением. Первая струйка дыма поднялась к потолку, серебрясь в лунном свете. Он затянулся. Глубоко. Медленно. Чувствуя, как горячий дым заполняет лёгкие, как никотин всасывается в кровь — слишком быстро, слишком резко для человека, который не курил всего несколько минут. Голова чуть поплыла. Или это не от никотина. Он выдохнул дым через нос — две тонкие, серые струи, — не отрывая от неё глаз. Сигарета дрожала в пальцах, но лишь самую малость, и он знал, что она этого не заметит. Она видела другое: мужчину, который держал себя в руках, как профи. Который поддерживал её игру, даже когда игра превращалась в пытку. Это было своего рода насилие над его самообладанием. И ему это нравилось. Нравилось так, как не нравилось ничто за долгие, серые, бесконечно одинаковые годы после войны. Она заставляла его чувствовать. Желать. Ждать. И в этом ожидании, в этом мучительном, сладком напряжении между «сейчас» и «потом» было больше жизни, чем во всех тёмных артефактах, вместе взятых. Гермиона смотрела на него и улыбалась — уголками губ, едва заметно. Она видела его борьбу. Она наслаждалась ею так же, как он наслаждался её смелостью. А потом она сделала шаг. Один шаг — босой ступнёй по деревянному полу, — и снова оказалась рядом. Близко. Так близко, что жар её тела коснулся его кожи, а запах — её особый запах, — обволок его, как вторая струйка дыма. Драко замер с сигаретой у губ, не успев сделать следующую затяжку. Она села к нему на колено. Не на оба колена — на одно. Бедро легло на бедро, горячее, гладкое, и он почувствовал каждую точку соприкосновения так остро, словно между ними не осталось не только одежды, но и воздуха. Она закинула ноги на подлокотник — грациозно, почти лениво, как женщина, которая точно знает, что её тело — оружие. Одна её рука легла на спинку кресла у него за плечом, другая — на его грудь, туда, где под тканью рубашки бешено колотилось сердце. Она была везде. Вокруг него. На нём. А потом её пальцы коснулись его губ. Нежно. Почти невесомо. Она взяла сигарету из его рта — медленно, давая ему почувствовать, как фильтр покидает губы, как прохладный воздух касается влажного пятна, оставшегося на нижней губе. Он не сопротивлялся. Просто смотрел, как она подносит сигарету к своему лицу — к этим припухшим, влажным, чертовски соблазнительным губам, — и затягивается. Её щёки чуть впали. Кончик сигареты разгорелся оранжевым. А потом она выдохнула дым — медленно, тонкой струйкой, — прямо в пространство между их лицами. Дым поплыл, закружился серебристым облаком, и она смотрела сквозь него на него — с вызовом, с нежностью, с той самой тёмной, голодной искрой, которую он впервые заметил в её глазах, когда она вошла в этот кабинет. Он смотрел, как она выдыхает дым, который поднимается к потолку и тает в лунном свете. Её губы, всё ещё влажные после затяжки, чуть приоткрыты. Глаза полуприкрыты. Она сидит на его колене — обнажённая, расслабленная, — и курит его сигарету так, будто делала это сотню раз. Будто это её кабинет. Её кресло. Её мужчина. Драко почувствовал, как последние крохи самоконтроля трещат по швам. Его ладонь — он даже не заметил, как это произошло, — легла на её поясницу. Кожа была горячей и бархатистой. Пальцы чуть сжались, притягивая её ближе — ещё на сантиметр, ещё на один невозможный, невыносимый сантиметр. Она вернула сигарету к его губам. И он принял её — с её пальцев, с её теплом на фильтре, с её вкусом, оставшимся на бумаге. И затянулся снова — медленно, не отрывая от неё взгляда. Дым обжёг горло приятной, знакомой горечью. Он взял сигарету и опустил руку с ней и положил ладонь на её бедро. Пальцы легли на тёплую, бархатистую кожу — туда, где изгиб талии переходил в бедренную кость, где под кожей угадывалась упругая мышца. Он не сжимал. Просто держал. Просто чувствовал её тепло, её близость, её невероятное, невозможное присутствие в его личном пространстве. — Не знал, что ты куришь. Голос прозвучал низко, чуть хрипло от табака и от того, что воздух между ними был гуще обычного. Он действительно не знал. За пять лет работы в одном Министерстве, за сотни совещаний и десятки случайных встреч в коридорах — он никогда не видел её с сигаретой. Ни разу. Она всегда была слишком правильной, слишком занятой, слишком… Грейнджер. — Иногда, — ответила она, и в её голосе проскользнула та самая интонация, которую он учился читать весь этот вечер: смесь откровенности и вызова. — В одиночку. Это противоречит моему… имиджу. Последнее слово она произнесла с лёгкой, едва уловимой самоиронией — так, будто «имидж» был чем-то вроде старой мантии, которую она носила на людях и снимала, только когда оставалась одна. Одна. С сигаретой. С мыслями, которые никто не должен был слышать. Он вдруг представил её — одну, у окна, может быть, дома, может быть, в министерском кабинете после полуночи, — делающую короткую, тайную затяжку. Представил, как она тушит сигарету и прячет улики. Как поправляет блузку и возвращает на лицо выражение вечной занятости. Это так не вязалось с образом, который она годами выстраивала, — и так чертовски шло ей настоящей. Её пальцы коснулись его предплечья. Лёгкое, почти невесомое прикосновение. Кончики пальцев прошлись по внутренней стороне — там, где кожа тоньше, где проступали вены, синие и выпуклые в лунном свете. Она прощупывала их, ведя рукой вверх, к запястью, к кисти. Драко замер. Мышцы напряглись под её пальцами, и он знал, что она это чувствует — каждый сухой, горячий удар пульса прямо под кожей. Её пальцы дошли до его кисти и снова взяли сигарету. Она забрала её из его руки мягко, но уверенно, как забирают то, что уже принадлежит тебе. Поднесла к губам. Затянулась. Сука. Как же она сексуальна с этой чёртовой сигаретой. Он смотрел на неё и не мог оторваться. Фильтр касался её нижней губы — той самой, которую он хотел прикусить, втянуть в рот, попробовать на вкус. Её ресницы дрогнули, а грудь поднялась в медленном, глубоком вдохе. Дым — его дым, из его сигареты, — исчезал в её лёгких, и от этой мысли у него пересохло во рту. Это было интимнее, чем если бы она его поцеловала. Она брала часть его — дым, тепло, запах, — и делала своим. Она выдохнула. Дым заструился в сторону, но часть его всё равно осталась между ними — тонкая, полупрозрачная пелена, сквозь которую она смотрела на него с ленивым, влажным торжеством. Луна сместилась ещё немного. Теперь свет падал на её плечо, на изгиб шеи, на маленькую родинку под ключицей, которую он раньше не замечал. Часы на стене тикали едва слышно, но он больше не считал минуты. Какое, к чёрту, время, когда она сидит на его колене, голая, с его сигаретой в пальцах, и смотрит на него так, будто он — единственное, что имеет значение? Но она сама напомнила про время. Не он. Он давно перестал считать минуты — где-то между тем, как её колено впервые коснулось его паха, и тем, как она выдохнула дым его сигареты в пространство между их лицами. Время перестало иметь значение. Имело значение только её тело на его колене, её пальцы на его запястье, её запах в его лёгких. Но она помнила. Гермиона наклонилась в сторону — медленно, грациозно, не слезая с его колена, — и опустила сигарету в медную пепельницу на краю стола. Движение было точным, почти ленивым: прижала кончик к дну, провернула, гася уголёк. Короткое шипение — и струйка дыма оборвалась. — Две минуты, Драко. Его имя из её уст. Снова. Оно прозвучало иначе, чем в первый раз, — без вопросительной интонации, без вызова. Теплее. Ближе. Так, как звучат имена, которые произносят в темноте, когда никто не слышит. — Жаль, конечно, потраченного зря времени, но это интересно… Она не договорила. Повисла в воздухе — незаконченная фраза, открытая дверь, приглашение. — Что именно? Его голос сел ещё на полтона ниже. Он смотрел на неё снизу вверх — на изгиб шеи, на грудь, которая всё ещё была так близко, что он чувствовал её тепло кожей лица, — и ждал. Она наклонилась. Медленно. Так медленно, что он успел почувствовать каждую стадию её приближения: сначала движение воздуха, потом запах — её кожа, её волосы, остатки табака, — потом тепло. Её грудь коснулась его груди. Мягкая. Горячая. Он почувствовал, как соски — твёрдые, напряжённые — прижались к ткани его рубашки, и это ощущение прострелило вниз, в пах, острой вспышкой. Её пальцы запутались в его волосах. Она сжала их — не грубо, но уверенно, — оттянула голову назад, открывая шею, и подалась вперёд. К самому уху. Её губы почти касались мочки, и когда она заговорила, её дыхание обожгло кожу горячей, влажной волной. — Смотреть, как ты проверяешь своё самообладание, — прошептала она, и каждое слово отдавалось вибрацией где-то в его позвоночнике. — Я вот не такая стойкая… И взяла его мочку губами. Влажно. Пошло. Мягкие, горячие губы сомкнулись вокруг нежной кожи, и она потянула — легко, играючи, — прежде чем отпустить. Язык мазнул по краю уха — коротко, почти невесомо, — но этого хватило, чтобы у него перехватило дыхание. Рука на её бедре сжалась сама собой. Пальцы впились в податливую плоть, и он почувствовал, как мышцы под кожей напряглись в ответ. Он закрыл глаза. Ошибка. Темнота за веками сделала всё остальное острее. Её запах, теперь ещё и с примесью табака, заполнил ноздри. Её тепло — везде: на его плече, на его груди, на его бёдрах. А теперь её губы — уже на его шее. Она целовала его ниже уха, под челюстью, там, где пульс бился о кожу с предательской частотой. — Грейнджер. Он выдохнул её фамилию, но это был не протест. Скорее — предупреждение. Последняя линия обороны, которая трещала по швам. — Тсссс… Её дыхание на его коже. Горячее. Близкое. — Мне скучно… — прошептала она между поцелуями, и он почувствовал, как её губы изгибаются в улыбке прямо у его сонной артерии. — А ещё целая минута… Её рука скользнула вниз по его груди и нашла ворот рубашки. Пальцы — те самые пальцы, которые только что держали его сигарету, которые прощупывали вены на его предплечье, — подцепили первую пуговицу. Ту, что под самым горлом. Маленькую, бордовую, под цвет рубашки. Она освободила её из петли одним движением — ловким, уверенным, — и её костяшки коснулись его кадыка. Драко сглотнул, и она почувствовала это движение. — Тебе очень идёт бордо, Малфой… Она вернулась к его фамилии, но теперь та прозвучала иначе — не как кличка или оскорбление. Как ласка. Как интимное прозвище, которое она произносила так, будто пробовала на вкус. Её пальцы уже взялись за вторую пуговицу, и он чувствовал, как ткань рубашки ослабевает, как прохладный воздух касается открывающейся кожи. Луна за окном сместилась ещё немного, и теперь её свет падал прямо на них — на его руки, всё ещё сжимающие её бедро, на её пальцы, расстёгивающие его рубашку, на их лица, разделённые считанными сантиметрами. Тишина в кабинете стояла такая, что он слышал биение её сердца. Или своего. Или обоих сразу — в едином, сбитом, оглушительном ритме. Минута. Целая минута. Он не был уверен, что переживёт её. Пуговицы заканчивались. Одна за другой — быстро, предательски быстро, — они выскальзывали из петель под её ловкими пальцами, и бордовая ткань рубашки расходилась в стороны, открывая грудь, живот, дорожку светлых волос, убегающую под ремень брюк. Она уже вытянула рубашку из его брюк — рваным, нетерпеливым движением, — и справлялась с последними пуговицами, когда он открыл глаза. И поймал её запястье. Пальцы сомкнулись вокруг тонкой кости — не грубо, но крепко. Достаточно, чтобы остановить. Достаточно, чтобы сказать без слов: подожди. Она замерла. Её рука дрогнула в его хватке, но она не вырывалась. Просто подняла на него глаза — и в них, в этих карих, расширенных, всё ещё влажных от возбуждения глазах, Драко увидел то, чего боялся больше всего. Испуг. Не страх перед ним — нет, он бы распознал этот страх за милю, он видел его слишком много раз в слишком многих глазах после войны. Это было другое. Это был испуг перед собой. Перед тем, что она сделала. Перед тем, кем она стала за эти двадцать минут. Сыворотка отпускала. Он видел это по тому, как менялось её лицо — не черты, но что-то за ними, какая-то внутренняя линза, которая искажала реальность, делала её смелее, свободнее, опаснее. Теперь линза исчезала, и реальность возвращалась. Холодная. Отрезвляющая. Беспощадная. Сейчас она покраснеет, спрячет лицо, прикроется руками, начнёт судорожно собирать одежду с пола. Сейчас она посмотрит на него — на бывшего Пожирателя, на изгоя, на человека, к которому она только что села на колено абсолютно голая и целовала в ухо, — и ужаснётся. Или разозлится. Или ударит. Лучше бы ударила. Это было бы справедливо. За всё. За школу. За войну. За эти пять лет, когда она проходила мимо, не удостаивая его даже взглядом. За то, что он не мог перестать о ней думать, даже когда ненавидел. За то, что сейчас, когда она была так близко, он всё равно терял её. Она не ударила. Вместо этого она подалась вперёд и уперлась лбом в его лоб. Горячим. Влажным от испарины. Он почувствовал, как её волосы коснулись его виска, как ресницы дрогнули у самой его щеки, а потом она закрыла глаза — и он услышал её дыхание. Неровное. Сбитое. Родное. — Драко… Она выдохнула его имя, и это был не тот голос, которым она говорила «снизу или сверху» минуту назад. Не тот, которым она шептала ему на ухо «мне скучно». Этот голос был тише. Слабее. Честнее. В нём больше не было вызова — только вопрос. Только надежда. Только страх, что он сейчас оттолкнёт её. Что он скажет то, что она сама себе говорила последние пять лет: ты ошиблась, ты не этого хочешь, ты пожалеешь. Но он не сказал. Он просто чуть ослабил хватку на её запястье. Пальцы разжались — медленно, неохотно, — и вместо того чтобы отпустить её совсем, он поднёс её руку к губам. Кончики пальцев коснулись его нижней губы — сначала указательный, потом средний, — и он поцеловал их. Легко. Почти целомудренно. Поцелуй был похож на прощальный. — Я всё понимаю, — сказал он тихо, и его голос прозвучал ровно. Без горечи. Без упрёка. — Иди. Она открыла глаза. Взгляд отчаянно метался по его лицу и искал что-то в его глазах, что-то, что дало бы ей ключ к пониманию. Что он чувствует. Чего он ждёт. Что будет, если она сейчас действительно встанет, подберёт одежду и выйдет в эту дверь. Но в его глазах не было ничего, кроме принятия. — Я никому не скажу. Он произнёс это так же ровно, так же спокойно. Не клятва. Не обещание. Просто факт — такой же, как то, что луна светит в окно, а часы на стене отсчитывают секунды. Он никому не скажет. Не потому, что стыдится. Не потому, что боится. А потому, что это — их. Только их. И если она решит уйти, он не станет её держать. Она смотрела на него. Долго. Целую вечность, которая уместилась в несколько ударов сердца. А потом освободила свою руку из его — мягко, но решительно. И положила свою ладонь на его щеку. Тёплая. Маленькая. Нежная. Её пальцы легли на его скулу, и Драко прильнул к этой ладони, как прильнул бы к воде после долгой жажды. Он закрыл глаза и утонул в этой последней нежности — в прикосновении её кожи к его, в тишине кабинета, в запахе табака и её тела, который всё ещё висел в воздухе. А потом она заговорила. — Снизу… — пауза, и он услышал, как она облизнула губы, — или сверху? Голос дрожал. Но это была не дрожь страха. Это была дрожь выбора — настоящего, осознанного, того самого, о котором он говорил ей тогда, когда обещал подождать. Она сделала его. Без сыворотки. Без оправданий. Сама. Драко открыл глаза. Она всё ещё сидела на его колене, всё ещё держала его лицо в своей ладони, всё ещё была голой и растрёпанной и самой красивой женщиной, которую он когда-либо видел. Но теперь в её глазах не было ни вызова, ни бравады, ни той отчаянной, подстёгнутой зельем смелости. Только вопрос. Только предложение. Только она — настоящая, свободная и решившаяся. Он посмотрел на неё — на эту женщину, которая столько лет была для него кем угодно, только не собой. И вдруг понял, что больше не хочет ждать. Ни минуты. Ни секунды. Вместо ответа он поцеловал её. Не было больше слов — ни «снизу», ни «сверху», ни «я подожду». Слова кончились. Остались только губы — её губы, которые он накрыл своими, наконец-то, спустя двадцать минут пытки, спустя тринадцать лет незнания, спустя целую жизнь, которая вела их к этому моменту. Она была мягкой и податливой, и вкус у неё был — табак, мята от сыворотки, что-то ещё, что-то, что он не мог назвать, но знал — это вкус её. Той самой Гермионы Грейнджер, которую он никогда не целовал, но всегда, где-то на задворках сознания, хотел. Его руки обхватили её всю разом. В охапку. Прижимая к себе так, будто она могла исчезнуть, растаять, оказаться сном. Она была реальной — тёплой, живой, дрожащей, — и он чувствовал каждую точку соприкосновения их тел. Её грудь, прижатая к его голой груди. Её бёдра, которые он подхватил ладонями. Её пальцы, которые снова запутались в его волосах и сжались — на этот раз откровенно, требовательно, без тени прежней робости. Он оторвался от её губ ровно настолько, чтобы перехватить её удобнее, и поднялся с кресла одним сильным, плавным движением. Она оказалась у него на плече — лёгкая, невесомая почти, — и он сделал несколько шагов через кабинет. Диван стоял у противоположной стены, в тени, куда лунный свет не доставал, — старая кожа, холодная даже на вид. Драко уложил её на эту кожу, и Гермиона выгнулась — позвоночник изогнулся дугой, грудь поднялась вверх, — когда холод коснулся разгорячённой спины. Из горла вырвался короткий, судорожный вздох. Он скинул рубашку. Та упала с плеч сама — он просто повёл ими, как она делала это с блузкой несколько минут назад, — и бордовая ткань соскользнула на пол. Теперь они были кожа к коже. Он упёрся ладонями по обе стороны от её плеч и навис над ней, заслоняя собой и луну, и тени, и весь остальной мир. Его губы снова нашли её. Он целовал её медленно — не так, как целуют в первый раз. Так, как целуют, когда ждали слишком долго и не хотят упустить ни секунды, ни движения, ни вздоха. Он смаковал её рот. Пробовал на вкус верхнюю губу, потом нижнюю — ту самую, которую она так часто прикусывала, сводя его с ума. Он поймал её зубами и потянул — легко, играючи, — и услышал, как она выдохнула сквозь сжатые зубы. Полустон. Полувсхлип. Он запомнил этот звук. Его руки были на ней везде. Ладони скользили по груди — он чувствовал, как твёрдые соски упираются в его ладони, как она вздрагивает, когда он проводит по ним большими пальцами. Пальцы спускались ниже — по рёбрам, по бокам, по изгибу талии, — ощупывая, оглаживая, запоминая. Бёдра — он сжал их, развёл чуть шире, устраиваясь между ними, — были горячими и податливыми, и она подалась навстречу его ладоням инстинктивно, как цветок к солнцу. Он брал её всю. Не торопясь. Не оставляя ни сантиметра её кожи без внимания. Его губы прокладывали дорожку вниз — от уголка рта к подбородку, от подбородка к шее, туда, где билась жилка и где он целовал её особенно долго, чувствуя пульс языком. Она подставилась под его поцелуи — выгнула шею, открывая больше кожи, откинула голову назад, позволяя ему делать с ней всё, что он захочет. И он хотел. Мерлин, как он хотел. Его губы нашли её грудь. Сначала одну — он обвёл сосок языком, медленно, по кругу, прежде чем втянуть его в рот. Она вскрикнула — тихо, сдавленно, — и её пальцы сжались на его затылке. Он прикусил сосок — легко, ровно на грани боли, — и почувствовал, как её бёдра дёрнулись ему навстречу, прижимаясь к его паху. — Драко… Его имя из её уст — теперь уже не вопрос, не вызов, не прощание. Мольба. Просьба. Он оторвался от её груди и поднял глаза. Лунный свет наконец добрался до дивана — луна сместилась достаточно, чтобы серебряный прямоугольник лёг на её лицо, на шею, на влажную от поцелуев грудь. Она лежала под ним — растрёпанная, раскрасневшаяся, с припухшими губами и глазами, полными того самого голода, который он чувствовал сам. Она была готова. И он был готов. Ремень щёлкнул под его пальцами. Пряжка подалась легко, и этот звук — металлический, резкий, окончательный, — прозвучал в тишине кабинета как точка в конце долгого, мучительного, невозможно сладкого ожидания. Он склонился к её уху. Горячее дыхание коснулось влажной от поцелуев кожи. — Снизу, — прошептал он, отвечая на вопрос, который она задала вечность назад. — Я выбираю, чтобы ты была снизу. Его губы изогнулись в усмешке — той самой, кривоватой, искренней, которую она видела всего несколько раз за вечер, — и он добавил, почти нежно: — Напомни мне поблагодарить Министерство за эту чёртову сыворотку. Сначала он вошёл в неё языком. Медленно, глубоко, заполняя её рот — этот дерзкий, влажный, такой податливый сейчас рот, который двадцать минут сводил его с ума словами. Теперь слов не было. Был только поцелуй — глубокий, мокрый, с привкусом табака и мяты, — и его язык, который двигался в ней в том самом ритме, в каком он собирался двигаться через минуту внизу. Она отвечала — её язык встречал его, обвивал, отступал и снова возвращался. Драко чувствовал, как она дышит сквозь нос — часто, рвано, — и этот звук был интимнее любого стона. А потом его рука скользнула вниз. Он не прерывал поцелуя. Просто провёл ладонью по её животу — кожа была горячей и чуть влажной, — ниже, к гладкой коже лобка, ещё ниже. Пальцы коснулись её там, где она была самой горячей, самой влажной, самой готовой. Он провёл средним пальцем вдоль губ, чувствуя, как они раскрываются под его прикосновением, как смазка обволакивает подушечки, — и вошёл. Гермиона приподняла бёдра навстречу. Сама. Без колебаний. Её спина выгнулась над кожаным диваном, и она простонала — громко, откровенно, — прямо в его рот. Звук проник в него через губы, через язык, через нёбо, и отозвался вибрацией в груди, в паху, в кончиках пальцев, которые были внутри неё. Он начал двигать рукой — так же медленно, как двигался его язык. Поцелуй и пальцы вошли в единый ритм: язык втягивался — пальцы скользили наружу, язык погружался — пальцы входили глубже. Пошло. Ритмично. Точно. Она сжималась вокруг его пальцев, и он чувствовал каждый спазм, каждое сокращение мышц, каждый её отклик. Большой палец нашёл клитор — набухший, влажный, пульсирующий под самым лёгким прикосновением. Драко накрыл его подушечкой и надавил — мягко, но уверенно, — описывая крошечные, почти незаметные круги. Она вцепилась ему в волосы обеими руками и оборвала поцелуй, откинув голову назад. Из её горла вырвался стон — низкий, гортанный, полный такой неприкрытой, отчаянной мольбы, что у него перехватило дыхание. — Войди… — её голос сорвался, пальцы сжались сильнее, притягивая его ближе, — Драко… Чёрт… Быстрее! Дважды говорить не пришлось. Он убрал руку — мокрую в её смазке, блестящую в лунном свете, — и спустил брюки вместе с бельём одним нетерпеливым движением. Ткань соскользнула с бёдер, и он высвободился — твёрдый, горячий, пульсирующий. Его рука — влажная от неё — обхватила член, и он упёрся головкой в её промежность. Не вошёл. Не сразу. Сначала провёл по всей длине половых губ — медленно, ласково, — покрываясь её влагой, смешивая её смазку со своей. Она была горячей. Невыносимо горячей. И мокрой — настолько, что он скользил по ней легко, как по шёлку. Он провёл головкой вверх, к клитору, и она подалась навстречу — бёдра дрогнули, раскрываясь шире, умоляя без слов. Драко посмотрел на неё. Её грудь вздымалась и опускалась в рваном ритме. Губы были приоткрыты и блестели от поцелуев. Глаза смотрели на него — прямо, не отводя, — и в них читалось то же, что пульсировало в нём: «Давай. Сейчас. Не жди». Он вошёл. Не ворвался — нет. Медленно. Так медленно, что чувствовал каждую миллиметровку этого погружения. Головка раздвинула горячие, влажные складки, и он замер на секунду, давая ей привыкнуть, давая себе насладиться этим моментом — моментом, когда она наконец приняла его. А потом двинулся глубже. Она замерла — дыхание остановилось, ресницы дрогнули, — и прикусила нижнюю губу. Ту самую. Которую он кусал минуту назад. Её лицо было открытой книгой: удивление, наслаждение, лёгкая боль, которая тут же растворялась в чём-то большем. Когда он погрузился до конца, до самого основания, заполняя её целиком, её рот открылся в беззвучном стоне. А потом стон пришёл — низкий, протяжный, вибрирующий, — и Драко почувствовал его всем телом. Он начал двигаться. Медленно. Плавно. Так, чтобы чувствовать её всю — каждое сокращение внутренних мышц, каждый спазм, каждую волну, пробегавшую по её телу. Она обхватывала его собой — туго, горячо, идеально, — и с каждым движением он чувствовал, как последние остатки контроля утекают, растворяются, исчезают. Он наклонился к её лицу, ища её губы. Она поймала его поцелуй сама — влажный, рваный, с языком, — и застонала прямо в его рот. Их языки встретились и двигались теперь в том же ритме, что и тела: то быстро, то медленно, то глубоко, то почти невесомо. Он пил её стоны. Она глотала его дыхание. Их тела были залиты серебром лунного света — две фигуры на старом кожаном диване, сплетённые в единый, бесконечный, совершенный ритм. В кабинете пахло табаком, сексом, кожей и ими. Тишина Аврората стояла за дверью, но здесь, внутри, тишины больше не было. Были только звуки их дыхания, скрип старой кожи, влажные шлепки тел и её голос, который повторял его имя снова и снова, как чёртов интимный бит «Драко. Драко. Драко», как единственное слово, которое теперь имело значение. Ритм ломался. Тот самый — выверенный, точный, которым он наслаждался минуту назад, — трещал по швам, как старая кожа на диване. Дыхание сбивалось в рваные, нервные выдохи. Сердце колотилось где-то в горле, в паху, в кончиках пальцев, которые всё ещё сжимали её бедро. Драко чувствовал, как контроль ускользает — медленно, неумолимо, — как будто она забрала его с собой, в ту самую глубину, где не было ни сдержанности, ни правил, ни масок. Он поднял руку и нашёл её лицо. Ладонь легла на щёку — горячую, влажную, — и большой палец провёл по нижней губе. Медленно. Чуть надавливая. Отодвигая податливую плоть вниз, открывая влажный рот, нижний ряд зубов, кончик языка. Она поняла его без слов — поняла так же, как понимала всё в этой игре, — и взяла его палец в рот. Целиком. Губы сомкнулись вокруг второй фаланги, горячие, мягкие, и он почувствовал, как её язык касается его кожи. Она пробовала его — медленно, изучающе, — и Драко осознал с оглушительной, ослепляющей ясностью: на его пальцах всё ещё была она. Её смазка. Её вкус. И она пробовала себя с его кожи, глядя ему прямо в глаза. Это было так интимно. Так пошло. Так невыносимо, невозможно эротично, что он не выдержал. Тело среагировало раньше рассудка. Мышцы живота сжались, бёдра дёрнулись вперёд — сильно, глубоко, грубо, — и он вошёл в неё так, как вовсе не планировал. Толчок вышел резким, почти животным, и она вздрогнула всем телом. Её спина выгнулась над диваном, пальцы вцепились в его плечи, и палец выскользнул из её рта с влажным, неприличным звуком. Она сжалась вокруг него — туго, горячо, невероятно, — и этот спазм запустил цепную реакцию. Он сделал ещё один толчок. Ещё. Три, четыре, пять — быстрых, нервных, без прежней нежности, — и она начала кончать. Это было неожиданно. Прекрасно. Ошеломительно. Её тело билось под ним — то двигаясь на члене короткими, судорожными рывками, то замирая на секунду, чтобы снова сорваться в движение. Мышцы сокращались волнами, обхватывая его целиком, выжимая, втягивая глубже. Она стонала — громко, не сдерживаясь, — и в этом стоне он слышал собственное имя, повторённое снова и снова, как заклинание, как молитва, как приговор. Её бёдра дрожали. Пальцы на его плечах побелели от напряжения. Голова запрокинулась назад, открывая шею, и лунный свет лёг на горло серебряной полосой. Драко смотрел на неё, не в силах оторваться. На её лицо — искажённое наслаждением, с приоткрытым ртом и зажмуренными глазами. На её грудь — вздымающуюся в рваном ритме, с твёрдыми, напряжёнными сосками. На то, как её бёдра прижимаются к его бёдрам, как её тело принимает его целиком и требует больше, ещё, глубже. И тогда тугой узел в паху лопнул. Он кончил — сильно, глубоко, с несколькими нервными, неконтролируемыми толчками, — изливаясь в неё. Каждый толчок отдавался волной жара, прокатывающейся от основания члена до самого позвоночника, до затылка, до кончиков пальцев на ногах. Он чувствовал, как его семя заполняет её, как она сжимается вокруг него в ответ, как её тело принимает его до последней капли. Её имя сорвалось с его губ — хриплое, сломанное, почти неузнаваемое, — и он рухнул на неё, уткнувшись лицом в изгиб её шеи. Дыхание. Только дыхание. Рваное. Общее на двоих. В кабинете пахло сексом, потом, табаком из забытой пепельницы и ими — ими, наконец-то. Лунный свет всё так же лился в окно, но теперь он был мягче, спокойнее, как будто луна тоже насытилась зрелищем и отступила, давая им минуту покоя. Драко лежал на ней, всё ещё внутри неё, и чувствовал, как затихают последние спазмы, как её пальцы медленно, почти лениво перебирают его волосы, как её дыхание выравнивается, приходя в норму. Он не хотел двигаться. Не хотел выходить. Не хотел разрушать этот момент ни словом, ни жестом. Он просто закрыл глаза и позволил себе — впервые за пятнадцать лет — ни о чём не думать. Только чувствовать. Только быть. Только её. Тишина была глубокой, как вода в колодце. Старой, как эти стены, как эта кожа на диване, как луна за окном, которая видела слишком много, чтобы нарушать покой. Драко лежал, уткнувшись лицом в изгиб её шеи, и чувствовал, как её сердце бьётся где-то под его грудью — всё ещё быстро, но уже не так отчаянно. Их тела всё ещё были соединены, и он не спешил разрывать эту связь. Не сейчас. Не после всего. Гермиона разорвала тишину первой. — Спасибо. Её голос прозвучал тихо, чуть хрипло — тот самый, родной, интимный голос, которым говорят в темноте, когда не нужно притворяться. Её пальцы, всё ещё перебиравшие его волосы, замерли на затылке. — За то, что… подождал. Эти чёртовы двадцать минут. Она сделала паузу. Драко почувствовал, как её грудная клетка поднимается под ним в глубоком, неровном вдохе. — Так я точно знаю, что… всё сделала верно. Он не ответил. Не стал развивать тему — в этом не было смысла. Слова сейчас были лишними, как одежда, как мантия, как всё, что они сбросили за этот вечер. Она знала. Он знал. Этого было достаточно. Вместо ответа он поднялся на локтях — медленно, неохотно отрываясь от тепла её тела, — и посмотрел на её лицо. Лунный свет лежал на нём как фата: на лбу, на скулах, на припухших, всё ещё влажных губах. Она была прекрасна — не той красотой, которую он видел раньше, когда смотрел на неё через призму прошлого, а другой, настоящей, живой. Красотой женщины, которая только что была его. — Сигарету? Он усмехнулся — легко, уголком губ, — и в этой усмешке не было ни сарказма, ни иронии. Только тепло. — Тебе она чертовски идёт. — Только если одну на двоих. Она провела пальцами по его щеке — кончиками, едва касаясь, — и это движение было таким нежным, таким простым и одновременно таким наполненным, что у него защемило где-то под рёбрами. Он прильнул к её ладони — так же, как делал это несколько минут назад, когда думал, что всё закончилось. Но теперь всё было иначе. Теперь он знал: это не конец. Это начало. Он повернул голову и поцеловал центр её ладони — тёплый, мягкий, пахнущий ею и им. А потом посмотрел на неё снова. В её глазах больше не было испуга. Не было сомнений. Было что-то другое — что-то, что он не мог назвать словами, но узнавал. Узнавал, потому что чувствовал то же самое. Впервые в жизни ему было за что бороться. Не за гордость. Не за выживание. Не за фамилию, которую он давно перестал считать достоинством. За неё. За это. За то, что случилось в этом кабинете под полной луной, под действием чёртовой сыворотки и пятнадцати лет невысказанного, неосознанного, невозможного. И он знал — так же ясно, как знал, что луна за окном всё ещё светит, а часы всё ещё тикают, — что не отпустит её. Не теперь. Не после того, как она произнесла его имя так, будто оно было единственным словом, которое имело значение.
1213 Нравится 107 Отзывы 360 В сборник
Отзывы (107)