Никогда не снова

R
Завершён
11
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
7 страниц, 2 516 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
11 Нравится 6 Отзывы 2 В сборник

каждый раз, закрывая веки, я умираю

Настройки
Примечания:

[ничто не твоё, ничто не твоё, ни ада,

ни рая нет вне тебя самого,

отпусти

не надо

вера полозкова]

Андрею почти тридцать, и ему, в общем-то, совершенно нечего терять. У него за плечами три года в колонии, ещё год с лишним в одиночной камере, и ещё половина, отданная судам и разбирательствам на пару с разговорами с добрым другом-следователем. Андрею почти тридцать, и за такой короткий период ощущение вкуса к жизни потерялось настолько, что мысль о внезапной смерти — от трагедии, аварии, взрыва, теракта — напрочь перестала его пугать. Теперь его впечатляли те неловкие моменты утра, когда спина ещё не болела и не кривилась, когда мышцы не затекали и не отдавали ноющей, тупой болью куда-то в глубину тела. Когда ощущение себя состояло не из бесконечных жалоб на жизнь и мучительных попыток улыбнуться предстоящему дню.

[Для всех врагов моих я стал поношением, и особенно — для соседей моих, и ужасом — для знакомых моих, видящие меня вне дома бежали от меня]

Андрею почти тридцать, и у него нет ничего, кроме разрушенного брака и растущего [без него] ребёнка. Кроме этого и Славы. Слава ворвался в его жизнь так же внезапно, как Андрей осознал вероятность его же влечения к мужчинам. Слава ворвался, перелепил-вылепил-выковал из него совершенно другое созданье — наверное, почти Божье — и решил задержаться. Для Андрея это было в новинку. Было в новинку просыпаться с ощущением столь дикой безопасности, было в новинку в камере — сто тридцать семь человек! — среди голода, жары и мрака, ощущать себя бесконечно нужным, важным и услышанным. Было в новинку искать слова о Боге и для Бога, в новинку перелистывать страницы Книги с мыслью о том, что Он, в общем-то, помогает — просто делает это по-своему, кривясь и пуская происходящее моментами на самотёк.

[Кто человек, боящийся Господа? Ему даст Он закон в пути, который тот избрал]

Слава в целом был [и остаётся] одной большой новизной. Эдакой модной зверушкой, настолько же странной и диковинной, как и всё, что с Андреем из раза в раз продолжает происходить. Андрей думает об этом почти каждый день, когда снова и снова видит знакомый номер телефона в списке последних набранных. Думает, когда обнаруживает недопитый кофе на столе, когда раз за разом внезапно осознаёт, что Слава-то, несмотря на его Свободу внешнюю и внутреннюю, несмотря на его превосходный талант курить от пустоты, здесь живёт. Андрей думает и о тюрьме — о той самой, которая не проходит бесследно, но почему-то не отзывается [теперь уже] столь ядовитыми уколами прямо в сердце. Она по-прежнему есть в каждом звуке и слове, она преследует и накатывает то комом в горле, то кошмарным сном, но её физическое воплощение ощущается теперь столь далёким, будто его и не было никогда. Или всё-таки было, и было давно и недавно — но было точно не с ними. Слава о тюрьме говорит так резво-спокойно, как ни о чём другом. Андрею порой кажется, что этому человеку жить совсем не страшно. Они почти не вспоминают то время, кроме тех моментов, когда оба — раздетые, нагие и пьяные — лежат в полной темноте под огромным шерстяным пледом, липнут друг к другу и лижут с губ вино. Они не вспоминают; если случается, то битком, как бы далеко друг от друга, далеко от себя же, далеко от мыслей и слов. Слава всё пытается нащупать Бога и воззвать к нему же, Андрей, кажется, устал пытаться делать хоть что-нибудь. Эти отношения невозможно назвать ни здоровыми, ни больными, и Рубанову как никогда то понятно и ясно. Кажется, то вообще стало первой истиной, которую Андрей настрого выцепил после тюрьмы — ни одни настоящие отношения между двумя людьми нельзя определять в эти категории. Здорового не существует — это всё напущенное, злое и неявное, а больных нельзя в их же болезнях винить. Рубанов хочет назвать себя больным, но в итоге лишь сглатывает эту мысль вместе со слюной и в очередной раз мажет губами по чужому плечу, красиво укутанного шрамами. Слава глядит на него этими угольками вместо глаз — такими большими в это утро, такими странными-приятными, что заскулить хочется — и улыбается вместе с зубами и языком. Настоящая собака. Большая, мягкая и внимательная собака, которую Андрею каким-то чудом удалось приручить. – О чём задумался? – шепчет Рубанов еле слышно и ведёт языком по липкой от пота коже, облизывая чужую ключицу. – Ты выглядишь… Почти воодушевлённо, знаешь? – «Вспоминал я Тебя ещё в постели моей, ранним утром помышлял о Тебе; ибо Ты Заступник мой, и под сенью крыл Твоих я возрадуюсь. Приникла душа моя к Тебе, и поддержала меня десница Твоя. А те, что без вины моей искали смерти моей, сойдут в преисподнюю; Преданы будут мечу, станут добычей лисиц». Шестьдесят второй, – поясняет Слава со всей монотонностью и влюблённостью (то ли в Андрея, то ли в Бога) в голосе и от поцелуев-полизываний прикусывает нижнюю губу. – Я в храме давно не был. Рубанов наклоняет голову набок, непонимающе вглядываясь в столь искажённое юностью лицо. – Не знал, что ты туда ходишь. У тебя же… и Он тоже другой. Слава поджимает губы почти лениво-ласково, качает головой уклонно и улыбается. Улыбается так, как тогда — когда сырость от наступающих ливней, запах спирта и пота, привкус крови на губах и гул голосов за какой-то тряпкой, которая ограждает их от внешнего мира. Улыбается, и у Андрея больше нет слов. Ему к этому человеку хочется сразу же приклеиться, хочется томиться по Нему, да только Он, в этом случае, правда другой — у Него есть и имя, и форма. И его зовут Слава. – Почему нет? – спрашивает он шёпотом, когда губы оказываются у Рубанова на щеке. – Не хожу, но заглядываю. У меня Он другой, но мне проще, когда я Его узнать могу поближе. А единственное, где Он везде и всегда — это храм. Ну, храм и… Любовь. Андрея пробирает мурашками. Эта тошнотворная, пошлая почти искренность в Славе смотрится всегда так однородно-приятно, что жить с этой мыслью — жить и здравствовать, в смысле — не получается совсем. Рубанову после каждого его слова хочется вскинуться где-нибудь, хочется сойти с ума и вытрясти-вытрепать из этого человека всё живое, распотрошить его насовсем. Рубанову хочется найти в нём Его черты и попытки в очертания, хочется осознать Его и Их целиком. Хочется вцепиться зубами, как псу или волку, и достать наконец те немногочисленные следы живого и настоящего, которые прячутся в Нём везде. В каждом слове, каждом нелепом взгляде, усмешке, шутке и улыбке. – Что ты так смотришь? – улыбаясь, всё-таки говорит Слава, когда молчание Рубанова начинает исчисляться минутами. – Я сказал что-то не то? В твоём понимании. – Нет, нет, – выдыхает почти сразу же Андрей и качает головой, прислонившись оголённой шеей к чужому плечу. Липкая от пота кожа почти скрипит от такого прикосновения — Рубанову кажется, что это похоже на богохульство. Сама эта картина, страшная в своей искренности и совершенно живая. – Я просто… Ну, любуюсь. Знаешь ведь, сам эти сопли любишь. Андрею совершенно не идёт подобная лексика, ему в принципе чуждо при Славе так сильно всё происходящее между ними осуждать и обсуждать. Андрею не идёт, но Слава почему-то ловит смешок от происходящего и только закатывает глаза, вновь прижимаясь к чужому лицу губами. Это красиво и искренне; правильно, может быть. Рубанов не знает, где во всём происходящем можно отыскать хоть каплю истины, но своему покровителю зачем-то из раза в раз верит. – Ты не пойдёшь со мной, – говорит Слава в ту же секунду мерным шёпотом. У Андрея снова мурашки. – Не надо тебе туда. – Почему нет? Я бы, – Рубанов сглатывает. Ему на ум лезут только какие-то пошлости, неумело сказанные фразочки и колкие, острые по форме слова. Его покровитель остаётся безупречно изящным в его же спокойствии — только ведёт кончиками пальцев, покрытых мозолями, по шее и немного надавливает, возвращая в реальность. – Я бы хотел понять, что ты там находишь. – Ты и так понимаешь, – почти смеётся Слава в ответ и мягко качает головой. Следующий поцелуй приземляется аккурат на кончик носа. – Не надо тебе, Андрюш. Это не твоё, и в этом нет ничего страшного. Это не твоё, Андрей. И он не твой. Разве в этом может быть хоть что-нибудь страшное? Рубанов физически всё ещё лежит здесь, окруженный и обережённый всей заботой мира, но мысленно — мысленно он где-то там, в далёком сейчас центре Москвы, где всё время либо адски холодно, либо душно, где порой сводит руки от страха; где есть много красивых девочек, на которых можно смотреть, но нельзя трогать, где есть Миша Мороз, где есть Ирма и есть сын, и где все они — все, сука, названные — его рано или поздно бросают. Рубанов мысленно там — и это намного страшнее, чем любой из сотни одинаковых снов про Матросскую тишину. Там хотя бы был Слава. Это страшнее, это ужаснее и больнее в тысячи раз, от этого подкашиваются ноги и в горле начинает нездорово першить. Андрея всё чаще возвращает к воспоминаниям о том, как раньше жить было до странного приятно — не считая всего, что пришло потом — и от этого их ныне большая квартира становится хуже одиночной камеры в изоляторе. Слава считывает это состояние, Слава видит все волнения и страхи, отпечатанные у Рубанова буквально на сетчатке, — и почти по-больному пытается его оттуда вытаскивать. Раз за разом, неважно, ночью или днём, Слава откладывает все дела и вопросы, Слава приезжает — нет, прилетает — с другого конца Москвы домой, стоит Андрею хоть раз обмолвиться о том, что ему здесь — на работе, в квартире, в толпе в московском метро — очень-очень страшно. Сейчас ситуация повторяется, и Андрей думает только о том, что ему перед Славой ужасно стыдно. Он рвано выдыхает, словно стараясь наглотаться кислорода так, чтобы сделать дыру в лёгких, и жмурится до светящихся точек перед глазами. Жмурится, жмурится, прокручивает из раза в раз одинаковые картинки свиданий с женой в тюрьме, вспоминает и проживает заново многочисленные попытки уже после освобождения связаться с Мишей, поговорить, позвонить или дописаться. У Андрея до сих пор сохранён его номер. Последний из всех номеров. Рубанову до жути тошно жить в таком возрасте с подобным багажом воспоминаний и ощущений. Ещё хуже, разве что, осознавать, что от них уже никуда не деться — ни развоплотиться, ни отделиться, ни забыть и ни исказить до неузнаваемости. Ему ужасно хочется сейчас расцарапать себе лицо и начать рвать волосы — жалко, только отрастать ведь начали после тюрьмы — хочется, может, навсегда уехать из Отрадного и вернуться к Ирме, приползти почти на коленях, то скуля, то извиняясь. Хочется так много всего, потому что перед Славой по-прежнему стыдно.

[Милость и истина встретились, правда и мир облобызались: истина из земли взошла, и правда с неба склонилась]

Его покровитель, видя этот секундный излом, тут же мягко ловит его за щёки и двумя пальцами давит на мышцы нижней челюсти. Болезненно так давит, гад тот ещё [Господи, прости, ну и гад же ты] — давит, чтобы разжать зубы, чтобы помочь пережить пик этого холодного Ада, из которого, по ощущениям, уже даже за минуту до мрака никак не вырваться. Андрей подчиняется — что ему ещё остаётся? — и сглатывает, через силу пережимая-переживая всю ту боль, которая вмиг выбирается наружу. – Глубоко вдохни, – шепчет Слава почти благоговейно над чужими муками. Гладит ласково. – Сейчас станет легче. Не бойся.

[Дай нам помощь в тесноте, — и тщетно спасение человеческое]

Рубанов снова жмурится до звёзд перед глазами, кусает губы — они у него вечно в этих дурацких шрамиках-царапинах, неловких таких, почти детских по сути своей — и кивает, делая вдох. Слава всё держит, держит без всякого стыда и волнуется абсолютно искренне. У него не угли, а сферы теперь вместо глаз, и их медленное темнение-теснение, почти угнетение, не говорит ни о чём хорошем. – Я никуда не денусь, – выдыхает он почти любовно и ласково, когда Андрей, наконец, смотрит на него совершенно щеняче. – Слышишь меня? – голос грубеет. – Слышишь, Андрей? Никуда. Слава чеканит это почти по слогам, и от этого некогда строгого голоса становится то ли лучше, то ли совсем никак. Рубанов продолжает вертеться в собственном сознании, в эдакой тюрьме своей головы — страшнее которой ничего с тобой не случится — продолжает вспоминать неловкие первые шаги и слова сына, упущенные им же, продолжает анализировать-выковыривать из-под коры мозга остатки сознания, потерянного, кажется, ещё задолго до тюрьмы, и задолго до Москвы в целом. Андрею ведь всегда его свободы недостаточно было. Он позволяет себе наконец заскулить в кулак и прижаться к Славе всем телом, наплевав на то, что ноги покровителя путаются в пледе, позволяет прорыдать такое простое и страшное: – Ты меня однажды тоже ведь бросишь, потому что по-другому нельзя. И у Бога твоего нельзя, и у тебя, и… Прорыдать и заткнуться, и больше никогда в жизни этого Дьявола из себя не выпускать. Слава остаётся хронически страшно спокойным и только улыбается от услышанной глупости, как будто не веря до конца в реальность чужих слов. Он захватывает Рубанова за плечи, переворачивает на живот и укладывает почти на себя — так, чтобы лицом к лицу, чтобы сердцем к сердцу. Переворачивает, укладывает, как ребёнка, и гладит сочувственно по щеке, морося по горячей коже холодными, на удивление, пальцами. – Мой Бог меня лишить тебя никогда не сможет, – отвечает он шёпотом и целует Андрея в висок. – Я ему не дам. И тебя не дам, и сам не дамся. Рубанову хочется заскулить вновь. – Ты говоришь глупости, – протестует он уже без той истеричности в голосе и слегка улыбается уголками губ, проглатывая слёзы. – Не надо так, Слав. Нельзя же. – Андрей, – говорит он в ответ со всей серьёзностью и хмурит брови, сводя их к переносице. – Я не глупости, а правду тебе говорю. Истину, если угодно. Рубанов выдыхает, снова улыбаясь и уже смеясь, и позволяет Славе поцеловать его в губы — врезаться в них, вернее; врезаться и закусать.

[... исследуй меня и познай стези мои, и посмотри, есть ли путь беззакония во мне, и направь меня на путь вечный]

Они лежат на огромной кровати в этой бесконечной квартире, смотря то друг на друга, то в потолок, то в окно, но Андрея даже сейчас — когда спустя пару часов подряд становится невозможно спокойно — не отпускает мысль о прошлом. Прошлого в принципе нет, как говорит Слава, и будущего тоже — есть только настоящее. Андрей думает об этом, когда в очередной раз ощущает на себе острый взгляд и ловит несколько ласковых, размазанных и слюнявых поцелуев на коже. Его покровитель, всё-таки, даже в самые сложные моменты ощущается одинаково спокойным и любящим, почти опекающим. Это так правильно и так странно, что Андрею очень сильно хочется забыться в этом близком и далёком — ментально далёком — настоящем и больше не бояться ни Миши Мороза, ни звонка Ирмы, ни усталого взгляда собственного сына, который точно никогда не захочет быть похожим на отца. – У тебя есть хорошая молитва для сна? – спрашивает он внезапно, когда Слава укладывает голову Рубанова себе на грудь. – Я что-то перенервничал дохуя. Его покровителю явно хочется что-то сказать, но он вместо этого только мнёт собственные губы и почти влюблённо кивает. Это не твоё, Андрей — но пожалеть его всё равно до одури хочется. – Короткая и понятная? – Рубанов мычит в ответ. – В руце Твои, Господи Исусе Христе Боже мой, предаю дух мой. Ты же мя прости, ты мя помилуй и живот вечный даруй ми. – Её нужно просто прочитать, и будешь хорошо спать? Слава улыбается губами широко и подтягивает Андрея к себе за шею, желая от происходящего только по-доброму рассмеяться. – Просто засыпай, подремать необходимо. Я разбужу, когда поедем в город. Рубанов, почти оживая, вытягивается на постели и поджимает ноги. Его лицо выглядит сейчас одинаково смущённым и неловким, одинаково непонимающим и тревожным. – В город? – он звучит сейчас исключительно жалобно. – Ты опять, Слав?... – опять хочешь кого-нибудь пристрелить. – Что там на этот раз? Покровитель мягко смеётся. – Ты мороженое вчера просил. Искать поедем, фисташку, твоё любимое. Слава улыбается ему неверяще и кивает несколько раз, тут же пригреваясь заново. Мороженое, не «опять», а лишь очередные прихоти-глупости. Не опять, не опять, не опять. Никогда не снова.
11 Нравится 6 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (6)