***
28 мая 2026 г., 17:48
Я чувствовал, как толстый кожаный ремень, зажатый между поясницей и жесткой спинкой деревянного стула, безжалостно впивается в кожу. Когда я попытался немного сдвинуться, чтобы уменьшить дискомфорт, наблюдающий сразу поднял голову и какое-то время смотрел в мою сторону с пристальным вниманием.
Пришлось снова замереть. Кажется, нормально досидеть до конца экзамена уже не получится.
Постепенно боль перестала ограничиваться одной лишь поясницей, теперь она медленно поднималась вверх по позвоночнику, тяжёлой пульсацией отдаваясь где-то под затылком и за глазами. В аудитории и правда было слишком жарко — в углу лениво потрескивала чугунная печь, и густой неподвижный воздух становился невыносимым. Накрахмаленный воротник рубашки неприятно царапал шею, а во рту до сих пор стоял привкус раннего подъёма и мерзкой каши из университетской столовой, которую здесь упрямо называли завтраком.
В какой-то момент моему вязкому сознанию начало казаться, что даже свет в аудитории стал невыносимым. Он неподвижно лежал на старых деревянных партах, на чернильницах, на склонённых головах студентов и на грифельной доске, и от этого всё вокруг выглядело странно замершим, будто время в этой комнате двигалось медленнее, чем должно было.
Спустя час я думал только об одном — когда всё это наконец закончится.
Несколько раз моргнул, пытаясь вновь сосредоточиться на вопросе, но буквы почему-то продолжали расплываться перед глазами. Наверное, просто устал — последние недели я почти не спал, хотя уже толком не мог вспомнить, из-за чего именно.
Наконец экзамен закончился, и шумный поток студентов вынес меня в широкий коридор, заполненный тёплым весенним воздухом. Здесь пахло старой бумагой, пылью, сыроватым деревом и тревогой следующей группы, ожидавшей под дверью своей очереди. Кто-то нервно повторял конспекты, а кто-то громко смеялся, пытаясь скрыть волнение.
Голова сразу прояснилась, зато поясницу всё ещё неприятно тянуло. Наверное, действительно слишком сильно натёр кожу ремнём, хотя боль почему-то казалась аномально глубокой, будто шла не снаружи, а откуда-то изнутри тела.
— Йо, Намджун. Ну как?
Я обернулся.
С подоконника легко спрыгнул парень. Он направился ко мне, засунув руки в карманы широких штанов. На нём была рубаха из грубой ткани, явно с чужого плеча: слишком широкая в груди, с неаккуратно закатанными до локтей рукавами и перекошенным воротником. Старые ботинки с потрескавшейся кожей тоже выглядели так, словно успели пережить не одного владельца.
Весь этот расхлябанный вид странным образом не портил его, а наоборот — делал ещё моложе. Особенно из-за глаз: больших, распахнутых, с поистине детской прямотой, которая встречается лишь у тех, кто ещё не научился смотреть на мир с недоверием.
Чонгук.
— Айщ, кажется, дерьмово, — поморщился я, не видя смысла скрывать от друга свой позор. — Где-то посреди экзамена мне стало плохо, и даже не уверен, что вообще написал хоть что-то внятное.
Гук цокнул языком и закинул руку мне на плечо — так беззаботно, как если бы мы находились не в Вашингтоне, за тысячи километров от дома, а всё ещё где-нибудь в пригороде Хансона.
— Ничего, — попытался утешить он. — «Аристотель» всё равно даст тебе переписать, ты ж у него любимчик.
Речь, разумеется, шла о нашем преподавателе, имевшем утомительную привычку почти на любой вопрос отвечать с важным видом: «Аристотель в данном случае сказал бы...». При этом я был абсолютно уверен, что сам Аристотель, услышь он хотя бы десятую часть этих сомнительных рассуждений, предпочёл бы немедленно отречься не только от авторства, но, возможно, и от всей философии целиком.
Я снова поморщился, не особенно разделяя оптимизм Чонгука, но всё же позволил ему продолжать виснуть на мне. От него уютно пахло прохладным весенним ветром, табаком и чем-то сладким — кажется, булочками из лавки неподалёку от кампуса.
— Давно ждёшь? — поинтересовался я.
— Уже почти час, — беззаботно пожал плечами Гук. — У Тэхёна с Юнги отработка, а Хоби с Чимином до вечера торчат на лекциях.
Я машинально пересчитал про себя.
— А Джин? — уточнил я, недосчитавшись одного.
Чонгук тихо прыснул.
— Отпросился в город. Как обычно, прикрылся письмом от дяди и какими-то «важными делами», а сам наверняка опять пропадает в салонах. Вернётся с новой причёской и очередным набором расчёсок, могу поспорить на что угодно.
Я невольно усмехнулся. Это действительно было похоже на Джина: он относился к собственной внешности с тем серьёзным вниманием, с каким некоторые люди относятся к религии или политике, и временами казалось, что даже переезд через океан не смог поколебать этой странной преданности идеально уложенным волосам.
Почему-то именно сейчас эта мысль внезапно показалась мне удивительно успокаивающей.
И всё же я нахмурился и укоризненно покачал головой, собираясь привычно одёрнуть Чонгука: иногда мне казалось, что уважение к старшим для него существовало исключительно как абстрактная теория, не имеющая никакого отношения к реальной жизни.
Но сделать ему очередной выговор я не успел. Плечо резко дёрнулось в сторону, натолкнувшись на что-то твёрдое, и меня развернуло так сильно, что Чонгук тоже пошатнулся следом.
— Эй, косорылые, — протянул знакомо ленивый голос. — Когда ходите среди нормальных людей, то и говорите по-человечески, понятно?
Парень, толкнувший меня, демонстративно сплюнул на пол, чудом не попав на ботинки. За его спиной лениво переминались ещё двое темнокожих ребят, и так уж вышло, что втроём они полностью перекрыли проход.
Чёрт.
Похоже, я слишком задумался и слишком расслабился рядом с Чонгуком, раз не заметил их раньше. А зря, потому что это действительно была огромная проблема.
В целом большинству студентов Говардского университета было совершенно плевать, что среди них теперь учатся семеро корейцев. Честно говоря, многие из них едва ли вообще представляли, где находится Чосон, поэтому чаще всего нас без лишних раздумий называли китайцами.
Но, в отличие от белых студентов, которых я встречал в городе, здесь на нас хотя бы не смотрели так, будто мы по ошибке выбрались из клетки зоопарка.
Кампус Говардского вообще жил немного по другим законам.
Почти у каждого здесь была своя история о том, каково это — быть чужим, неправильным или недостаточно «подходящим» для окружающего мира. Кто-то приехал с Юга после войны, кто-то был первым человеком в семье, научившимся читать, кто-то разгружал телеги ночами, чтобы оплатить учёбу. Среди студентов было удивительно много людей старше нас — серьёзных, уставших, мрачных и слишком хорошо понимающих цену образования, чтобы тратить силы на бессмысленное высокомерие.
Хотя любопытства это, конечно, не отменяло.
Первые недели нас всё равно разглядывали в коридорах, перешёптывались за спиной, спрашивали, правда ли в Чосоне едят собак и почему мы всегда говорим тихо. Некоторые преподаватели произносили наши имена с таким озадаченным лицом, словно пытались справиться с особенно сложным лингвистическим термином. Хотя чего там, казалось бы, сложного — всего три слога.
Но чужое любопытство довольно быстро устаёт само от себя. Начались экзамены, долги, подработки, бесконечные лекции, девчонки, дешёвое пиво по пятницам и разговоры о будущем, которое у большинства студентов Говардского всё ещё оставалось слишком хрупким и ненадёжным. Нас просто перестали замечать, и это устраивало почти всех.
Точнее сказать, всех, кроме этой троицы.
Они появлялись на горизонте с утомительной регулярностью — почти с азартом, будто происходящее давно превратилось для них в своеобразную охоту. Я уже успел понять, что людям вроде них всегда необходим кто-то, на кого можно смотреть сверху вниз. Не обязательно из ненависти, а скорее из внутренней потребности постоянно чувствовать собственное превосходство хоть над кем-то.
Мы просто неудачно оказались рядом.
И теперь я стоял посреди залитого солнцем коридора, щурясь от яркого света, и лихорадочно пытался решить, какой именно вариант унижения сегодня выглядит предпочтительнее: сделать вид, что ничего не услышал, или всё-таки ответить и потом пожинать плоды своего выбора. В голове всё ещё неприятно шумело после экзамена, и мысли двигались медленнее обычного.
— Чего вылупился, желтомордый? — вновь усмехнулся один из них, подавшись вперёд. — Сказать что-то хочешь?
— Да, хочу спросить, — неожиданно спокойно отозвался Чонгук с чудовищным акцентом.
Я сразу напрягся, и, как оказалось, не зря. Гук упрямо насупился и, старательно выговаривая слова, выдал:
— А тебе самому нормально, когда тебя «boy» называют даже профессора?
Чёрт. Судя по тому, как тщательно он произнёс эту фразу, репетировал заранее.
Я резко сжал его запястье, предупреждающе впиваясь пальцами в тонкую ткань рукава. Порой мне казалось, что Чонгук физически не способен вовремя остановиться, особенно когда понимал, что задел чужую слабость. Из-за него — хотя, если быть честным, не только из-за него — Тэхён с Юнги уже вторую неделю после занятий драили подвальные помещения факультета вместо того, чтобы спокойно возвращаться в общежитие.
Тогда всё произошло слишком быстро. И тоже неожиданно — и для нас, и, кажется, для них самих.
Эти придурки настигли нас несколько недель назад, вечером, уже в густеющих сумерках, неподалёку от столовой. В такое время кампус быстро пустел: большинство студентов либо сидели по комнатам, либо уходили в город, и вокруг оставалось лишь редкое эхо голосов и жёлтый свет керосиновых фонарей вдоль дорожек.
Они подошли сзади — лениво, вальяжно. Нас было семеро, их трое, но это, кажется, совершенно их не смущало. Возможно, рассчитывали на разницу в комплекции, а может просто хотели в очередной раз нас припугнуть, не доводя дело до настоящей драки.
Просчитались и в том, и в другом. Закончилось всё равно паршиво.
Когда один из них отпустил что-то особенно грязное в сторону Чонгука — кажется, про размер члена, — Тэхён ожидаемо среагировал первым. Он рванул вперёд с таким искренним возмущением, будто до последнего верил, что людей можно пристыдить одной только яростью, но уже в следующую секунду ему прилетела мощная пощёчина, и голова дёрнулась в сторону.
На мгновение мы просто остолбенели, а потом начали переглядываться, лихорадочно пытаясь понять, как вмешаться и при этом не вылететь из университета. Всё-таки мы были здесь чужаками: стипендия, рекомендации, репутация — всё держалось на слишком хрупких вещах, чтобы рисковать ими из-за драки возле столовой.
Но пока мы договаривались взглядами и кивками, настраивая себя на качественную драку — Юнги уже принял решение.
Он вообще редко вмешивался в подобные вещи, обычно он существовал где-то чуть в стороне от остальных, с тем ленивым безразличием человека, который давно для себя уяснил: большая часть происходящего в мире не стоит ни сил, ни эмоций. Пока остальные спорили, злились или пытались кому-то что-то доказать, он чаще всего демонстративно молчал, сидя с опущенным взглядом и сигаретным дымом, медленно тающим у лица.
Иногда мне казалось, что Юнги смотрит на окружающих так, будто между ним и остальным миром всегда сохраняется небольшое, но непреодолимое расстояние, и, может, именно поэтому в тот вечер всё выглядело особенно жутко.
Юнги оказался рядом с одним из парней так быстро, что я даже не успел заметить сам момент движения. Только руку, резко перехватившую чужое запястье, короткий разворот...
И сочный хруст выворачиваемого сустава, слишком выразительный и громкий для безмолвного университетского двора.
Я так и не понял, что именно привлекло преподавателей: явились ли они по зову очевидцев или всех взбудоражил визг этого идиота, который орал настолько пронзительно, словно его резали. Юнги отпустил искалеченную руку лишь тогда, когда кто-то из старших буквально оттащил его за плечи назад, а мы к тому моменту уже вовсю дрались с двумя оставшимися.
Потому что выбора, естественно, больше не оставалось.
А дальше — отдельные обрывки: тяжёлое дыхание, чьи-то ругательства, кровь на разбитой губе Чимина и Тэхёна, который, несмотря на разбитую скулу, выглядел абсолютно счастливым от того, что наконец получил законное право выплеснуть накопившуюся злость.
В итоге предупреждение влепили всем, а Юнги с Тэхеном ещё и отправили на отработку, как самых буйных. Что было, в общем-то, несправедливо, но в таких ситуациях справедливость обычно последнее, о чём кто-либо думает.
Окажись сейчас рядом эти двое, никто бы к нам даже не подошёл, просто сделали бы вид, что не заметили. Люди вроде этой троицы очень хорошо чувствуют, когда лучше держаться подальше.
Но Юнги и Тэхёно сейчас драили университетский подвал.
А мы — нет.
— Давайте просто успокоимся, — произнёс я, быстро вскинув ладони и отпуская запястье Чонгука. — Нам не нужны неприятности.
Гук резко и возмущённо фыркнул, но всё-таки промолчал. Я почувствовал, как он всё равно подался вперёд, готовый в любую секунду снова влезть в драку, и на всякий случай едва заметно сместился, перекрывая ему дорогу.
Главарь, с бешенством втягивающий воздух широкими ноздрями, смерил меня долгим взглядом — презрительно, сверху вниз, с той особенной миной, за которой всегда скрывается желание унизить человека одним лишь выражением лица.
— Тебе всё ясно насчёт языка, узкоглазый?
Я сглотнул.
— Ясно. Но среди нас я один нормально говорю по-английски, так что...
— Да мне насрать, — перебил он, снова сплёвывая мне под ноги. — Раз набрались наглости учиться тут — то и говорите, как положено.
На секунду мне показалось, что Чонгук всё-таки сорвётся — его плечо рядом напряглось так сильно, что ткань рубахи натянулась под моей рукой. Но парень напротив, видимо, уже решил, что достаточно насладился происходящим: он усмехнулся краем рта, развернулся и неспешно пошёл дальше по коридору. Остальные двое двинулись следом, лениво задевая нас плечами и напоминая напоследок: сегодня они уходят лишь потому, что сами этого захотели.
Я продолжал смотреть им вслед, пока все трое не скрылись за поворотом, и только после этого медленно выдохнул.
— Зачем ты перед ними пресмыкаешься? — Чонгук раздражённо шмыгнул носом и нахмурился, мгновенно становясь ещё младше на вид. — Они же просто гады.
— Гады, — спокойно согласился я, — но в чём-то они всё-таки правы. Вам нужно больше заниматься, я не смогу вечно говорить за всех вас.
Чонгук сразу отвернулся, упрямо дёрнув плечом.
После той драки он так и не простил себе, что не успел толком вмешаться, а Тэхён несколько дней ходил с тёмным синяком во всё лицо. С тех пор Чонгук цеплялся за любую возможность отыграться, пусть даже по-глупому.
И, если честно, часть меня прекрасно его понимала... Потому что мне тоже ужасно хотелось сорваться. Хотелось хотя бы раз перестать говорить спокойно, перестать всё сглаживать, перестать подбирать правильные английские слова для людей, которые всё равно не собирались нас слушать.
Но кто-то должен был удерживать остальных от окончательной катастрофы, и почему-то этим человеком раз за разом оказывался именно я.
Чонгук ещё немного посопел, упрямо глядя куда-то в сторону, но остыл так же быстро, как и всегда. В этом весь Гук — вспыхивает мгновенно, словно спичка, и так же быстро отходит, не умея носить в себе злость или обиду слишком долго.
Мы ещё какое-то время бесцельно бродили по университетскому двору, просто убивая время до вечера.
Апрель наконец начал понемногу напоминать весну. Солнце уже согревало, и в воздухе витал влажный аромат земли, старой листвы и сырого камня, накалившегося за день. Чонгук лениво пинал носком ботинка какой-то камешек, то и дело отправляя его с дорожки в траву, а я почему-то всё смотрел вверх, на медленно плывущие облака: они казались слишком белыми на фоне голубого неба.
В голове до сих пор неприятно шумело. Иногда мне чудилось, что стоит закрыть глаза — и я мгновенно провалюсь в сон прямо посреди двора. Странное ощущение.
Первыми появились Чимин и Хосок — шумные, раскрасневшиеся после лекций, перебивающие друг друга и спорящие о чём-то ещё на подходе к нам. Хосок активно размахивал руками, едва не задевая проходящих мимо студентов, а Чимин смеялся так заразительно, что несколько человек неподалёку даже невольно обернулись.
Следом, минут через двадцать, из бокового корпуса вышли Тэхён и Юнги. Оба выглядели мрачноватыми после отработки, а от их одежды неприятно тянуло хозяйственным мылом и сыростью подвальных помещений.
Чонгук, разумеется, не выдержал и сразу вывалил историю о несостоявшейся стычке — в подробностях, с интонациями, с демонстративным возмущением и тем особенным удовольствием рассказчика, которому наконец дали внимательную аудиторию. По моему мнению, вполне можно было бы и промолчать — незачем лишний раз накалять обстановку.
— Вот уроды, — мрачно заключил Тэхён, выслушав рассказ до конца. — Мало им, что ли?
— Видимо, мало, — невозмутимо отозвался Юнги.
Он стоял, засунув одну руку в карман, а другой — смущённо почесывая висок.
— Надо было в прошлый раз того... — продолжил он с совершенно серьёзным лицом. — Удушающим.
Секунду спустя Юнги плотно обхватил собственную шею локтём, изображая захват, закатил глаза и театрально высунул язык. Мои брови сами собой поползли вверх.
На секунду повисла тишина, а потом ребята дружно расхохотались. Даже Тэхён, до этого выглядевший сонным и раздражённым после отработки, согнулся пополам, хватаясь за бок.
— Шучу, Джун, расслабься, — Юнги тоже улыбнулся и опустил руку. — Но всё равно — не болтай больше про борьбу, а то это не бьётся с моим имиджем. Опять компания все мозги выест.
Компания.
Слово повисло в воздухе, но никто его, кажется, не поймал. Ребята уже переключились, Тэхён что-то говорил Хосоку, Чонгук снова пинал свой камешек. Всё шло дальше, как шло до этого.
Я моргнул.
Боль в голове вернулась — тихо, как будто никуда и не уходила, а просто ждала подходящего момента. И ещё что-то новое, странное: нога. Тупая, глухая боль где-то в районе голени, без всякой причины.
Я покосился вниз. Нога как нога.
Странно это всё, вновь подумал я.
Что-то было не так. Не с ними — со мной. Какое-то лёгкое головокружение, едва уловимое, словно земля на долю секунды качнулась под ногами и тут же встала обратно. Я потряс головой.
Может, мама всё-таки была права, и мне действительно стоило поехать учиться в университет?
Сейчас мне казалось, что вся моя жизнь существовала где-то очень далеко — по ту сторону океана, в другом времени, которое постепенно теряло чёткость, как расплывающиеся под дождём чернила.
Но и эту мысль я не успел додумать до конца, потому что со стороны ворот донёсся знакомый голос.
Джин.
Он пересекал двор с таким важным видом, как если бы провёл день не в городе, а, как минимум, решая государственные вопросы. Шерстяное пальто было небрежно перекинуто через плечо, волосы — идеально уложены, несмотря на ветер, а в руках он нёс объёмный бумажный свёрток.
И, к моему удивлению, внутри не оказалось ни расчёсок, ни очередных баночек с непонятными средствами.
— Кимчи! — заорал Чимин так радостно, как если бы увидел родного отца после многолетней разлуки.
На этот вопль остальные тут же оживились и потянулись к Джину, как голодные чайки к рыбаку, лишь я один почему-то остался стоять за их спинами.
Солнце медленно клонилось к крышам корпусов, окрашивая двор в мягкий золотистый цвет, а у меня внезапно возникло короткое, почти болезненное ощущение, что всё происходящее уже однажды было.
— Чёрт, какой рис...
— Где ты курицу достал?
— Это что, ростки фасоли?!
— Обалдеть...
Все загалдели одновременно, мгновенно окружив Джина и его свёрток.
— Эй! Руки! — возмущённо заверещал Джин, выдёргивая у Чимина из пальцев банку с овощами. — Я сказал, руки убрали! Это вообще-то готовить надо, а не жрать прямо так, посреди двора, как дикари!
— Мы и есть дикари, — поджал губы Тэхён, цитируя нападки местных.
— Особенно ты, — огрызнулся Джин, не оборачиваясь.
Я невольно усмехнулся и покачал головой.
— Такими темпами мы ужина до завтра не дождёмся. Видишь, Гук? А ты говорил, он опять по салонам шляется. Хорошо, что спорить не стал.
Джин тут же бросил на Чонгука такой укоризненный взгляд, будто тот оскорбил всю его ветвь родословной, но почти сразу тяжело и очень театрально вздохнул.
— Никакого уважения к человеку, который вас кормит, — пробормотал он, махнув рукой. — Ладно, пошли уже. Поможете хоть раз в жизни чем-нибудь полезным.
Потом Джин развернулся и направился в сторону общежития, а остальные шумной толпой двинулись следом.
На первом этаже, в дальнем углу общей комнаты, у нас была устроена небольшая кухня — если это нагромождение хлама вообще можно было так назвать: старый котёл, несколько закопчённых кастрюль, шаткий стол и полки, собранные хозяйственным Хосоком из найденных на свалке досок. Но по вечерам именно там наше скромное жилище становилось больше всего похожим на дом.
Я задержался у окна буквально на секунду, наблюдая, как последние полосы закатного света медленно сползают с университетского двора.
Что ни говори, а готовить рядом с Джином обычно оставался именно Чонгук. Он крутился возле него с поистине щенячьим энтузиазмом: таскал воду, перебирал овощи, без конца пробовал что-то прямо из кастрюли и тут же получал по рукам. Иногда к ним молча присоединялся Юнги: просто вставал рядом, брал нож и начинал неторопливо нарезать помытое тонкими ровными полосками, почти не участвуя в разговорах.
Меня же к кухне не подпускали под страхом смерти ещё с тех пор, как я однажды попытался помочь и едва не устроил пожар, перепутав масло для лампы с обычным. После этого Джин официально объявил, что моя единственная обязанность — сидеть подальше и ничего не трогать.
Вообще, жить всемером под одной крышей оказалось куда сложнее, чем представлялось в самом начале.
Семеро парней, приехавших из другой страны, со своими привычками, характерами и постоянной усталостью. Мы шумели, спорили, иногда неделями раздражали друг друга по мелочам, но постепенно всё равно начали существовать как-то... вместе.
Почти как семья.
Ужинали в этот раз долго и непривычно неторопливо — совсем не так, как обычно ели между лекциями и подработками, наспех проглатывая еду и убегая дальше по делам. Джин разложил всё с той аккуратностью, на которую был способен только он один, а потом ещё и достал откуда-то бутылку соджу — простую, глиняную, заткнутую почти чистой тряпкой.
На вопросы о происхождении этого сокровища он лишь загадочно усмехнулся и отказался что-либо объяснять.
И впервые за всё время в Америке еда вдруг перестала быть просто способом не умереть с голоду. До этого я даже не замечал, насколько одинаковым было всё, что мы ели здесь: пресная каша по утрам, хлеб и супы отвратительно сероватого цвета, после которых во рту надолго оставался привкус муки и чего-то клейкого.
Никто особенно не разговаривал. Мы просто ели, время от времени переглядываясь и передавая друг другу миски через стол. За окном постепенно темнело вашингтонское небо, в котле догорали последние угли, тихо потрескивая.
В какой-то момент мне показалось, что комната стала меньше, а расстояние между Вашингтоном и Хансоном на несколько минут сократилось до размеров этого стола, котла и семерых голов вокруг него.
Но когда всё закончилось, внутри стало ещё более уныло, чем прежде.
Наверное, так всегда и бывает. Хорошие вещи, заканчиваясь, оставляют после себя гораздо более острую пустоту, чем если бы их не случалось вовсе.
Последний лист кимчи.
Последний глоток соджу.
Пустые миски.
Пустая бутылка.
Пустая душа.
Мы сидели вокруг медленно остывающего котла каждый в своём молчании, не зная, куда девать внезапно навалившуюся тоску — слишком громадную для этой маленькой комнаты и слишком привычную, чтобы пытаться говорить о ней вслух.
Да и что тут вообще скажешь? Некоторые вещи ведь просто перестают помещаться в слова, как только становятся по-настоящему важными.
Чимин сидел напротив меня, задумчиво крутя в пальцах пустую пиалу. Несколько раз он размыкал губы, поднимал взгляд, потом передумывал и молча опускал глаза обратно. Я наблюдал за ним и с ужасом ждал, что сейчас он всё-таки заговорит, и из его рта вырвется что-нибудь по-дурацки искреннее: что-нибудь о доме, о том, как сильно мы скучаем или о том, что теперь мы — единственные, кто остался друг у друга.
Но Чимин вдруг решительно втянул воздух и медленно вывел своим мягким тенором:
— А-а-ри-ран... А-а-ри-ран... А-а-а-ра-ри-и-ё-о-о...
Я замер. Остальные, кажется, тоже.
Голос Чимина звучал негромко, сипловато после соджу, но в этой растянутой мелодии было что-то настолько знакомое и болезненное, что у меня сжалось сердце.
Хосок подхватил следующим — осторожно, тоже почти неслышно.
Потом — Тэхён.
Чонгук.
Джин.
В конце — Юнги, двигающий пальцами в воздухе так, словно он перебирал струны невидимого музыкального инструмента.
И в какой-то момент песня сама собой заполнила всю комнату — мягко, без усилия, как вода заполняет пустой сосуд.
Я слушал ребят и ощущал, как внутри моего тела медленно поднимается что-то громадное и тяжёлое. Не грусть даже, скорее обречённая уверенность, что эта песня существовала намного дольше всех нас — дольше этой комнаты, университета, города, океана между нами и домом.
Я смотрел на них и почему-то не мог заставить себя присоединиться.
Смотрел на Тэхёна, который улыбался одними глазами.
На Чонгука, всё ещё слишком юного и искреннего для этого мира.
На Хосока, делающего волнообразные движения руками.
На Юнги, который даже сейчас делал вид, будто музыка не имеет над ним никакой власти, хотя она буквально жила у него под кожей.
— Ариран, Ариран, Арариё,
Я перехожу перевал Ариран.
Тот, кто бросил меня и уйдёт,
Не пройдёт и десяти ли, как ноги заболят...
Мы были первыми.
Иногда эта мысль казалась до ужаса нереальной и невероятной.
Семеро корейских мальчишек на другом конце света, слишком разных и упрямых, чтобы спокойно жить той жизнью, которую для нас заранее приготовили дома.
В Чосоне нас считали странными ещё до отъезда. В глазах родни мы были почти что революционерами: кому вообще пришло бы в голову пересечь океан ради учёбы в чужой стране, где твой язык никому не нужен, а твоё имя произносят неправильно?
Но всё равно мы приехали, потому что каждому из нас было тесно внутри собственной жизни.
Тесно внутри страны, которая в тот момент сама не понимала, чем хочет стать.
Тесно внутри ожиданий.
Тесно внутри чужих представлений о том, какими должны быть хорошие сыновья.
Мы были слишком разными даже друг для друга, а я... Я просто пытался удержать нас всех вместе.
Иногда мне казалось, что именно это и есть наша настоящая учёба. Не философия, не английский, не политика, а отчаянная попытка не затеряться в мире, который с самого начала был к нам не очень-то добр.
Чужие среди своих.
Чужие среди чужих.
И всё же где-то глубоко внутри я чувствовал: всё не зря. После нас что-то изменится. Должно измениться.
Пусть совсем немного.
Пусть не сразу.
Но мы проложим путь, и однажды другие корейские парни и девушки будут пересекать океан уже не первыми, потому что когда-то это сделали мы.
— Намджун, ты в порядке? — послышался голос Хоби откуда-то издалека.
Я моргнул и лишь тогда понял, что уже несколько минут просто сижу неподвижно, уставившись в одну точку поверх дрожащего света лампы. Комната снова медленно обрела очертания: остывающий котёл, пустые миски, Чонгук, почти уснувший у Тэхёна на плече и Юнги, лениво постукивающий пальцами по столу в такт мелодии, которую всё ещё напевал себе под нос Чимин.
— Да, — соврал я после короткой паузы. — Просто задумался.
Джин шумно выдохнул и потянулся за мисками, разрушая повисшее над комнатой оцепенение. Чонгук тут же подскочил помогать, уже привычно получив по рукам за попытку сложить горячую посуду одну в другую. Чимин начал собирать со стола пиалы, продолжая напевать, а Тэхён растянулся прямо на полу, подложив руки под голову и прикрыв глаза.
Жизнь медленно и упрямо возвращала всё на свои места.
Юнги, как обычно, молча взялся за самое неприятное — принялся выливать остатки воды и тушить угли в котле. Я уже поднялся помочь, машинально вспомнив про его плечо, которое тот повредил ещё зимой, как вдруг в окно что-то резко ударилось.
Все одновременно обернулись.
Затем, спустя несколько секунд, — ещё стук, на этот раз более крупным камушком.
Хосок подошёл к окну первым, с опаской выглянул наружу — и довольно хмыкнул себе под нос.
— Намджун, это к тебе.
Я непонимающе поднял бровь.
— Твоя мисс Морковка.
Все мгновенно оживились:
— О-о-о...
— Только не начинайте, — обречённо предупредил я ещё до того, как он успел договорить, но было поздно. Тэхён уже приподнялся с пола, опираясь на локоть, и расплылся в сонной ухмылке:
— Морковка пришла.
— Морковка? — придурковато переспросил Чимин с искренним интересом, явно готовый немедленно превратить происходящее в полноценное представление.
— Не «морковка», а мисс Морковка, — важно поправил его Хосок, продолжая выглядывать наружу. — Проявляй уважение.
Юнги с таким остервенением поставил котёл на стол, что тот жалобно звякнул всем железом сразу. Я обречённо прикрыл глаза ладонью:
— Вы меня достали.
За окном, возле старого кованого фонаря у дорожки, действительно стояла девушка. Издалека её силуэт казался слегка размытым в вечернем тумане и золотистом свете лампы: светлое пальто с высоким воротником, маленькая тёмная шляпка с лентой, тонкие перчатки, в руках — книга, прижатая к груди. Длинные волосы казались слишком яркими для тусклого вашингтонского вечера — русо-рыжие, почти огненные в свете фонаря.
Она разогнулась, сжимая в руке очередной камень, подняла голову к нашим окнам и тут же заметила меня.
— Ты чего здесь так поздно? — громким шёпотом спросил я, перегнувшись через подоконник. — Мы же договорились на вторник.
И на кой чёрт были нужны эти камни? Могла бы просто постучать, как нормальный человек.
Девушка скептически прищурилась.
— Мне скучно, а вы тут песни орёте на весь кампус, — она безо всякого смущения помахала зажатой в руке книгой. — Вот я и решила, что у тебя полно свободного времени. Спускайся, я уже дочитала.
От её голоса у меня внутри уютно потеплело, и одновременно захотелось закатить глаза. Я покачал головой, чувствуя привычную смесь раздражения и совершенно необъяснимой симпатии, которая появлялась каждый раз рядом с Элис.
— Рано или поздно вас застукают на этих ночных вылазках, и у неё будут неприятности, — мрачно буркнул Юнги. Как и всегда в подобные моменты, он внезапно становился темнее тучи, будто сама мысль о том, что кто-то может пострадать из-за моей беспечности, мгновенно портила ему настроение. — Ты говорил нам, что нужно быть аккуратными, а сам...
— За Намджуном пришла леди, а ты предлагаешь ему не ходить? — возмутился Хосок. — Фу, Юнги. Где твоя романтичность?
— Сдохла, — отозвался тот.
Чонгук согнулся пополам от смеха, едва не свалившись со стула, а Тэхён лениво пробормотал:
— Никогда и не рождалась.
Юнги в ответ только смерил их таким взглядом, что Хосок сразу поднял руки в знак капитуляции.
А я всё это время продолжал смотреть только вниз — туда, где под фонарём стояла она, слегка покачивая носком ботинка из-под юбки платья и терпеливо ожидая, пока я наконец решу спуститься.
Если бы под окнами стоял кто угодно другой, я бы ни за что не стал нарушать правила общежития, но с неё вполне могло статься продолжать кидать камни в окно до тех пор, пока старое стекло наконец не треснет, так что в итоге я обречённо вздохнул, свесился с подоконника и спрыгнул вниз под приглушённое улюлюканье ребят за спиной.
Земля неприятно ударила в ноги, особенно почему-то в правую. Боль снова коротко прострелила где-то в районе голени, но исчезла так быстро, что я решил не обращать внимания.
— Слушай, если нас кто-то увидит днём — ещё ладно, — тихо сказал я, подходя ближе. — Но никто не поверит, что мы просто обсуждаем книги посреди ночи. Каково тебе будет, если поползут всякие слухи?
Она посмотрела на меня так, будто этот аргумент казался ей совершенно несущественным.
— А тебе не всё равно?
— Нет, если честно.
Девушка лишь пожала плечами, поправляя тонкую перчатку.
— Ну, в худшем случае тебе придётся на мне жениться.
Каждый раз, когда она говорила подобные вещи, я на несколько секунд совершенно терял способность нормально думать.
— Не то чтобы я... — я запнулся, чувствуя, как лицо начинает предательски теплеть. — Слушай...
Элис тихо рассмеялась.
— Да расслабься ты, это и правда не звучит как трагедия. Хотя, думаю, тебе бы понравилось заниматься со мной сексом.
— Господи... — прошипел я, быстро оглядываясь по сторонам.
К счастью, двор уже полностью опустел. Окна общежития тускло светились где-то позади нас, но здесь, под старыми деревьями с только начинающей распускаться листвой, было достаточно темно, чтобы нас никто не смог разглядеть.
Она стояла совсем близко — настолько, что я чувствовал лёгкий отголосок бумаги и чего-то молочного, едва уловимого, оставшегося на её шарфе. И почему-то именно в этот момент мне снова на секунду показалось, будто всё это уже происходило со мной раньше.
Я растерянно смотрел на подругу и лишь качал головой. Она смеялась совершенно свободно, хоть и беззвучно — запрокинув голову, придерживая книгу у груди, как если бы весь мир вокруг был устроен достаточно безопасно, чтобы можно было не думать ни о последствиях, ни о завтрашнем дне.
Иногда это восхищало меня. Иногда — пугало до злости.
— Знаешь, временами ты несёшь такую ерунду, — выдавил я наконец и почти сразу понял, что только что нарушил, наверное, все мыслимые правила приличия, но она даже не обиделась.
— А ты иногда ведёшь себя так, словно ты не живой человек, а какое-то воплощение благоразумия и ответственности, — успокоившись, ответила Элис. — Намджун, тебе не нужно тащить на себе ответственность вообще за всё. И уж тем более — за меня.
Я ничего не ответил, потому что, к сожалению, она была права.
Некоторое время мы просто шли рядом по тёмной дорожке между деревьями. Где-то далеко шумел вечерний город, из открытых окон общежития доносился смех, а под ногами тихо шуршала прошлогодняя листва.
— Ну, скажи хоть что-нибудь, — не выдержала она.
Я машинально сунул руки в карманы пиджака, пытаясь придумать хоть одну нормальную мысль, но, как назло, выпалил первое, что пришло в голову:
— Кажется, ты нравишься Шуге.
Она удивлённо моргнула. Я и сам тут же нахмурился, не понимая, почему назвал Юнги именно так.
Шуга.
Слово прозвучало странно чужеродно посреди тёмной дорожки, керосиновых фонарей и 1896 года, словно случайно вывалилось откуда-то не из памяти даже, а из другого слоя сознания.
Но стоило попытаться ухватиться за эту мысль, как она тут же ускользнула.
— Это какой из них? — невозмутимо уточнила девушка. — Тот, что странно моргает, или тот, который с оленьими глазами?
Я лишь тихо вздохнул. За последние месяцы я уже успел смириться с тем, что большинство иностранцев поначалу различают только меня — и «всех остальных ваших».
— Тот, который вечно молчит в твоём присутствии.
Она задумалась буквально на секунду.
— А-а. Мрачный.
— Он не мрачный, он серьёзный.
— Джун, он выглядит так, будто заранее ненавидит любой разговор, который ещё даже не начался.
Я невольно рассмеялся. Элис тоже улыбнулась — явно довольная тем, что снова сумела меня расшевелить.
— Но вообще, это мило, — продолжила девушка. — Обычно мужчины рядом со мной либо слишком много говорят, либо начинают вести себя, как полные идиоты, а твой друг просто сидит и смущённо молчит.
— Это ещё хороший вариант, — заметил я. — Иногда он просто уходит, особенно если так и не придумал, что сказать.
Она тихо рассмеялась и поправила выбившуюся прядь волос.
— Боже, какой ужас. Он мне нравится всё больше.
Почему-то от этих слов внутри коротко и неприятно кольнуло, хотя ревности я не чувствовал. Скорее какое-то смутное беспокойство — словно речь зашла о чём-то хрупком, чего не стоило касаться слишком небрежно.
— А ты?
— Что я?
— Ты тоже молчишь, когда нервничаешь?
Хотел ответить что-нибудь спокойное, остроумное или хотя бы не настолько честное, чтобы потом было стыдно, но вместо этого неожиданно для самого себя выдал:
— Наоборот. Стоит мне начать нервничать и слишком много думать, как я превращаюсь в человека, который не может заткнуться.
Элис посмотрела на меня настолько внимательно, что мне вдруг стало не по себе.
— Да, — тихо согласилась она. — Это заметно. Получается, со мной тебе спокойно.
Я недовольно фыркнул, но спорить не стал.
Элис Каннингем Флетчер была для меня загадкой.
Она почти никогда не фильтровала свою речь и с пугающей лёгкостью говорила вслух вещи, от которых у меня волосы буквально вставали дыбом. Причём, как я довольно быстро понял, смущала она не только меня: даже по американским меркам её манера держаться казалась слишком свободной и бесстрашной.
Белая девушка в Говардском университете.
Уже одно это заставляло людей коситься ей вслед чаще, чем это было принято, но Элис, кажется, было совершенно всё равно. Она спорила с уважаемыми профессорами, могла в одиночку уйти разговаривать с местными рабочими где-нибудь на окраине города, изучала коренные народы Америки с таким азартом, как если бы собиралась лично каталогизировать весь мир, а ещё постоянно таскала с собой блокноты, исписанные заметками о языках, обрядах и привычках.
Иногда мне казалось, что она вообще не делит людей на «своих» и «чужих», только на «интересных» и «неинтересных».
Первое время я почти не сомневался, что общается она со мной исключительно по этой же причине, потому что в её беспокойном, ненасытном до всего нового сознании я тоже попадал в какую-то отдельную категорию для изучения. «Студент из Чосона. Экземпляр редкий. Повадки необычные».
Эта мысль должна была раздражать меня сильнее, чем раздражала на самом деле, но потом я неожиданно понял, что, в общем-то, не имею ничего против, потому что, в отличие от большинства людей, Элис хотя бы действительно пыталась увидеть меня целиком, а не только то, что ей заранее хотелось увидеть.
Некоторое время мы просто шли рядом. Под ногами тихо шуршала листва, а над дорожкой медленно качались тени ветвей. Она всё ещё прижимала книгу к груди, иногда постукивая пальцами по потёртому корешку.
— Ну? — не выдержал я наконец. — И что ты думаешь?
— О книге?
— Было бы странно, если бы я спрашивал о погоде.
Она хмыкнула.
— Мне понравилось. Но твой главный герой меня раздражает.
— Ватанабэ?
— Угу. Он всё время будто стоит в стороне от собственной жизни. Наблюдает, анализирует, слушает чужую боль, но сам почти ничего не делает — ни со своей жизнью, ни с другими.
Я невольно усмехнулся.
— Это и есть смысл книги.
— Нет, — она покачала головой. — Это и есть его огромная проблема.
Мы свернули на более тёмную дорожку между деревьями. Здесь почти не было света, только редкие полосы луны, падавшие сквозь ветви.
— И кто же тебе тогда понравился? — спросил я.
— Мидори.
Я почему-то ожидал именно этого.
— Конечно.
— Что значит «конечно»?
— Ты слишком на неё похожа. По крайней мере, на первый взгляд.
Элис резко повернулась ко мне:
— Это оскорбление?
— Это наблюдение.
Девушка задумчиво прикусила губу.
— Ну, может быть, — признала она. — Но она хотя бы живая и настоящая. С ней невозможно спрятаться внутри красивой грусти.
— А Наоко?
Элис помолчала немного дольше.
— Наоко... — тихо повторила она. — Мне кажется, люди вроде неё заставляют других чувствовать себя нужными, вот только рядом с ними очень легко начать любить собственную печаль больше, чем саму жизнь.
Почему-то от этих слов внутри снова стало не по себе. Я отвёл взгляд.
— А ты? — снова спросила она. — Кого выбрал бы ты?
Вопрос прозвучал шутливо, но я почему-то не смог ответить сразу, потому что напомнил себе: дело ведь никогда не было в выборе между двумя женщинами. Скорее в выборе между жизнью и привычкой прятаться от неё.
— Не знаю, — честно признался я. — Мне кажется, Ватанабэ вообще не понимает, чего хочет. Он просто боится потерять хоть кого-то, хотя вполне неплохо может жить и сам по себе.
Ветер тихо качнул ветви над головой, и на секунду меня накрыло ощущение, что я уже слышал этот вопрос раньше.
Я отвёл взгляд, делая вид, что слишком занят разглядыванием дорожки под ногами. Честно говоря, мне совсем не нравилось, куда клонил разговор.
— Не знаю, — повторил я наконец после паузы. — Наверное, я бы тоже всё испортил.
В темноте было не видно, но Элис совершенно точно закатила глаза.
— Какая трагическая самокритика.
— Я серьёзно.
— А я серьёзно думаю, что ты иногда специально усложняешь себе жизнь.
Мы снова замолчали. Где-то неподалёку стрекотали первые весенние насекомые. Издалека доносился приглушённый шум города — экипажи, редкие голоса, лай собак. Вашингтон по ночам всё ещё казался мне странным местом.
Элис шагала слева, слегка придерживая шляпку рукой из-за ветра, и время от времени бросала на меня короткие взгляды, думая, что я этого не замечаю.
— Знаешь, — вдруг сказала она, — мне кажется, ты выбрал бы Наоко.
Я удивлённо посмотрел на неё.
— Почему?
— Потому что тебе нравится спасать людей, и ты бы почувствовал за нее ответственность.
Я нахмурился.
— Это неправда.
— Правда, Джун.
Она произнесла это мягко, без насмешки.
— Ты всё время пытаешься быть для всех тем человеком, который удержит ситуацию под контролем: для своих друзей, для менеджеров... Даже для меня.
Я хотел возразить. Сказать, что это просто ответственность, что кто-то должен думать о последствиях, что без этого всё развалится.
Но почему-то промолчал.
— А знаешь, что самое забавное? — продолжила девушка.
— Что?
— Люди вроде тебя обычно влюбляются в таких, как Наоко, а счастливы бывают с такими, как Мидори.
Я покосился на неё.
— Считаешь, меня нужно «приземлить»?
— Определённо, — уверенно кивнула девушка. — Ты слишком много живёшь у себя в голове. Иногда нужно поменьше думать о высоком и побольше — о чём-нибудь жизненном.
— Например?
Она задумчиво постучала пальцем по корешку книги, и я уже заранее почувствовал подвох.
— Ну... — протянула она с совершенно невинным видом. — Вот вы всемером живёте в одной комнате. Как вы вообще справляетесь с... некоторыми сексуальными потребностями? Я имею в виду мастурбацию.
Я чуть не споткнулся на ровном месте, а Элис продолжала смотреть на меня с убийственно серьёзным выражением лица.
— Что?
— Ну правда. Все же молодые парни, неужели никто никого ни разу не слышал по ночам? Или вы все очень тихие? Или у вас существует какая-то система...
— Щибаль... — выдохнул я, резко закрывая лицо ладонью. — Прекрати.
Она тут же вновь расхохоталась — громко и совершенно бессовестно.
— Нет, мне правда интересно!
— Откуда у тебя вообще такие вопросы? — не выдержал я. — Кажется, мне всё-таки пора перестать подсовывать тебе такие книги.
— А у кого ещё мне спрашивать подобные вещи? — она пожала плечами с таким видом, словно её логика была абсолютно безупречной. — В женском общежитии меня считают странной, а в мужское я не хожу, потому что там каждый второй пытается залезть мне под юбку.
— Очень удивительно, — сухо заметил я.
— Вот именно, поэтому остаёшься только ты. Ну или могу в следующий раз позвать этого твоего Юнги.
Я машинально поднял на неё взгляд, и вновь не почувствовал ни ревности, ни раздражения, только какую-то странную, спокойную обречённость.
Чёрт, я даже здесь умудряюсь никого к себе не подпускать.
Словно во мне существовала какая-то невидимая перегородка, которую я сам уже давно перестал замечать, но все остальные неизменно в неё упирались. И самое тревожное заключалось в том, что я совершенно не понимал, что с этим делать. Ломать её самому или просто ждать, пока однажды она разрушится без моего участия?
— Почему-то я уверен, что вы поладите.
Она удивлённо моргнула.
— Правда?
— Угу. На все сто процентов.
— Звучит так, будто ты пытаешься меня ему передарить.
Я тихо фыркнул.
— Поверь, если бы я действительно решил тебя кому-то «передарить», я бы выбрал человека с гораздо более крепкими нервами.
Девушка рассмеялась, но почти сразу задумчиво поджала губы, словно вспомнив что-то важное.
— Слушай, — Элис качнула книгой у бедра, — та песня, которую вы пели. Можно я как-нибудь запишу её на цилиндры? Мне ужасно понравилась мелодия, хоть я и не поняла ни слова. Как она называется?
На секунду меня вновь накрыло дежавю.
— «Ариран».
Она медленно повторила, пробуя слово на вкус:
— А-ри-ран... — потом подняла на меня взгляд. — Это песня о любви?
Я на секунду задумался.
— Наверное, да. Но не совсем.
— Очень содержательно, — фыркнула девушка.
— Скорее о тоске. О разлуке, о людях, которые уходят и ждут, что однажды смогут вернуться обратно.
Она какое-то время молчала в темноте, задумчиво постукивая пальцами по книге, а потом вдруг:
— Какая у тебя любовная песня?
Вопрос странно поплыл в воздухе красной лентой, будто я уже слышал его раньше. Не здесь, и не один раз.
Я замер.
Ветер качнул ветви над головой, свет далёкого фонаря дрогнул, и на секунду мне в который раз показалось, будто всё вокруг уже происходило однажды: эта дорожка, эта девушка, эта книга у неё в руках и этот вопрос. Словно я снова и снова возвращался в один и тот же момент, каждый раз забывая, что уже был здесь раньше.
В груди неприятно похолодело. Что это вообще такое?..
— Намджун?
Я озадаченно моргнул. Элис смотрела на меня уже без улыбки — внимательно и немного настороженно.
— Слушай... — медленно выдохнул я. — Мне, наверное, пора обратно в кампус.
— Ты смешной.
Я вопросительно посмотрел на девушку. Она стояла под качающимися ветвями и смотрела на меня так спокойно, как если бы всё происходящее было ей давно известно.
— Даже во сне пытаешься всё контролировать, — тихо произнесла Элис, — но получается дерьмово.
Я нахмурился. Что? Лицо подруги внезапно показалось мне ужасно далёким, словно я смотрел на него через грязные очки.
— Нестыковка, Джун. Этот роман выйдет почти через сто лет.
Ветер вдруг нереалистично стих. Элис приподняла книгу и слегка качнула ей в воздухе.
— Как ты мог дать мне её почитать в тысяча восемьсот девяносто шестом?
На секунду мир перестал двигаться. Я беспомощно уставился на обложку, потом — на неё, потом снова на книгу, и внезапно с пугающей ясностью понял, что действительно не помню, откуда вообще взялась эта книга.
Не помню, когда читал её впервые.
Не помню, как дал её Элис.
Да и вообще...
Я резко вдохнул, потому что внезапно понял: я не помню, как мы познакомились. Словно это воспоминание просто существовало внутри меня без начала и без причины. Как будто Элис всегда была здесь.
Фонарь над дорожкой дрогнул, свет поплыл.
— Намджун, ты здесь? — раздался приглушённый голос где-то за деревьями, и в ту же секунду всё тело прострелило болью.
Резко.
Неправильно.
Я пошатнулся, машинально хватаясь за ближайшую ветку.
Ребята. Они меня потеряли. Эта мысль возникла в голове раньше всех остальных — простая, ясная и почему-то наполненная такой тревогой, что у меня затряслись руки.
Я резко обернулся назад, но Элис уже не было — только пустая дорожка под фонарём.
Качающиеся ветви.
И книга.
«Норвежский лес» лежал прямо на скамейке, которой ещё секунду назад там не было.
Ветер медленно шевелил страницы, и этот звук — сухой, бумажный, невесомый — перерос в белый шум.
А потом что-то начало меняться.
Внезапно стало невероятно трудно удерживать происходящее вокруг цельным. Очертания деревьев потеряли глубину, а собственные руки показались мне странно чужими, будто я слишком долго смотрел на них со стороны и теперь только пытался вспомнить, каково это — жить внутри собственного тела.
Где-то за деревьями снова позвали меня по имени, но на этот раз голос прозвучал ближе, и вместе с ним в тело окончательно вернулась боль — тупая, совершенно не похожая на ту лёгкую головную муть, что сопровождала меня весь вечер. Она накатила сразу отовсюду: от затылка вниз по позвоночнику, в правую ногу и в грудь.
Я попытался вдохнуть глубже, но воздух неожиданно оказался совсем другим: не влажным весенним воздухом ночного Вашингтона, пахнущим землёй и молодой листвой, а затхлым воздухом городских помещений, кондиционеров, пыли и чего-то металлического.
И только после того, как расправились лёгкие, я наконец открыл глаза.
Надо мной был знакомый потолок репетиционного зала, пересечённый балками и проводами. Чуть сбоку ослепляюще били прожекторы, а прямо перед глазами медленно качался размытый силуэт Хосока. Лицо у него было непривычно бледным.
Я несколько секунд просто смотрел на него, пытаясь совместить две реальности одновременно.
— Ты нас напугал, — с облегчением произнёс Хоби.
Я провёл ладонью по лицу, окончательно приходя в себя.
— Что стряслось?
— Ты подвернул лодыжку, грохнулся на пол и пару минут вообще не реагировал, — ответил Юнги. — Потом вроде очнулся, начал что-то болтать про Элис Флэтчер и запись «Ариран»... А затем снова отрубился.
Я медленно моргнул.
— Тебе надо больше есть и спать, Джун-и, — вздохнул Джин.
Хотел ответить что-нибудь привычно успокаивающее, но в этот момент менеджер нервно провёл рукой по волосам и выдохнул:
— Концерт через два дня... Что теперь делать?
Лежать на полу посреди репетиционного зала казалось неправильным, но стоило перенести вес на правую ногу, как лодыжку пронзила резкая боль — настолько невыносимая, что у меня на секунду перехватило дыхание.
— Твою мать... — прошипел я сквозь зубы.
Юнги тут же оказался рядом — раздражённо быстро — и подхватил меня за локоть прежде, чем я снова рухнул на пол.
— Осторожнее, — проворчал он.
Я снова сел, и репетиционный зал вновь погрузился в молчание.
Возвращение было уже совсем близко. Мы все последние недели жили так, будто от этих нескольких дней зависело что-то гораздо большее, чем просто концерт. Наверное, потому что так оно и было.
Я смотрел на яркий свет ламп, на провода под потолком, на разбросанные по полу бутылки с водой и вдруг очень отчётливо почувствовал одну простую вещь: мы забрались слишком высоко.
А когда забираешься выше всех, то вокруг становится слишком много людей, которые ждут, что ты никогда больше не оступишься.
И самое паршивое заключалось в том, что я, мать его, оступился буквально.
Я почти не ел и не спал все предыдущие дни, бесконечно прокручивая в голове одни и те же мысли.
Правильно ли мы вообще выбрали концепт альбома?
Точно ли заглавный трек должен быть именно таким?
И что, если альбом вдруг получится слабее только потому, что я в какой-то момент перестал упрямо продавливать своё мнение, как делал раньше?
Что, если я просто облажался как лидер?
Может, стоило быть жёстче. Увереннее. Настойчивее.
А ещё — «Ариран».
Я так и не был до конца уверен в этом выборе. Наверное, именно поэтому мозг продолжал цепляться за него даже в отключке, аккумулируя тревогу и сомнения.
— На всех нас сейчас огромная ответственность, — быстро проговорил менеджер, нервно расхаживая по залу. — Нужно просто... Не знаю, проявить усилие. Может, туго перебинтовать, заморозить нормально, обезболивающее какое-нибудь...
Я слушал его вполуха, потому что где-то внутри медленно растворялось то странное состояние, в котором я находился последние несколько минут. Не сами воспоминания даже — ощущение от них, и странное, болезненное чувство, что я обязан удержать всё это вместе, иначе оно рассыплется.
«Не нужно тащить на себе ответственность вообще за всё».
Я так и не понял, было ли это сказано кем-то другим или я сам наконец додумался до этой мысли. Она просто возникла внутри, поверх тревоги, шума голосов и боли в ноге. Взгляд на лодыжку, потом — на ребят. Только их реакция сейчас действительно имеет для меня значение.
— Я не смогу.
— Что? — переспросил менеджер.
— Я не смогу нормально выступать через боль. Давайте просто пересмотрим хореографию.
Так вообще-то было не принято.
Обычно мы шли до конца, пока тело буквально не начинало разваливаться. Выходили на сцену с температурой, с травмами, с истощением, потому что слишком долго жили с ощущением, что остановиться хоть на секунду — значит всех подвести. Наверное, в какой-то момент это стало для нас почти естественным: терпеть, дотягивать, не жаловаться.
Но сейчас, глядя на обеспокоенные лица ребят, я вдруг подумал, что, возможно, именно поэтому мы все так смертельно устали три года назад.
Может быть, новая глава — это не только новые концерты, новые контракты и новые рекорды.
Может быть, она ещё и про что-то гораздо более простое. Например, про то, чтобы наконец перестать ломать себя об собственную ответственность, и хотя бы иногда быть к себе чуть более снисходительным.
— За два дня тяжеловато будет что-то поменять, но... Давайте постараемся, — задумчиво протянул Хосок, явно начиная мысленно перекраивать хореографию.
И это оказалось настолько неожиданно просто, что я даже не сразу поверил. Никаких споров, никаких обвинений. Никто не сказал, что я подвёл команду.
Растерянность на лицах постепенно сменилась привычным рабочим раздумьем. Чимин уже что-то тихо обсуждал с Хосоком, Юнги смотрел в пол, прокручивая в голове перестановки, а Джин полез искать лёд.
Что, вот так просто?
— Как я вообще объявлю это руководству? — пробормотал менеджер, не до конца оправившись от шока. — Господи, а люди как отреагируют?
Но я уже не слушал его, поражённый удивительным выводом: мир и правда не рухнул. Я столько лет жил с ощущением, что стоит мне хоть немного ослабить хватку — и всё немедленно рассыплется.
Но, наверное, именно так и исчезают застарелые страхи — как сны, не сразу. Они ещё какое-то время держатся внутри — запахом, музыкой, случайной фразой, ощущением чужого тепла рядом, наполняя нас подсознательной тревогой.
А потом медленно растворяются — среди самых обычных вещей.
__________________________________
Историческая справка
В 1890-х году Сеул ещё назывался Хансон и был столицей государства Чосон.
В конце XIX века Чосон переживал непростой и противоречивый период: давление со стороны Японии и западных держав, попытки модернизации, политические реформы и постепенное проникновение западного образования. В 1895 году японцы убили королеву Мин, в 1896 году ван Коджон бежал из дворца и вернулся в свой дворец только в 1987. 12 октября 1897 года Коджон провозгласил создание Корейской империи.
Молодые корейцы, отправлявшиеся учиться в США, были первопроходцами — будущими переводчиками, дипломатами, реформаторами или просто очень упрямыми людьми, которым стало тесно внутри привычного мира.
Говардский университет в Вашингтоне на тот момент считался прежде всего «чёрным университетом» — одним из важнейших образовательных учреждений для афроамериканцев после Гражданской войны в США. При этом для своего времени Говадский был довольно прогрессивным местом: там могли учиться не только темнокожие студенты, но и женщины, что в конце XIX века всё ещё оставалось редкостью.
Американская этнограф и антрополог Элис Каннингем Флетчер записала голоса корейских студентов в Вашингтоне летом 1896 года. Она была одной из первых исследовательниц, активно использовавших фонограф Эдисона для сохранения народной музыки и человеческой речи. До этого Флетчер в основном работала с коренными народами Северной Америки и записывала их песни и языки на восковые цилиндры.
24–25 июля 1896 года Флетчер пригласила нескольких корейских студентов к себе домой в Вашингтоне и записала шесть восковых цилиндров с корейскими песнями. Одну из записей она подписала как: «Love Song: Ar-ra-rang».
Это считается самой ранней сохранившейся аудиозаписью корейской музыки в мире и первым известным записанным «Арираном».
Современники часто описывали Элис Флетчер как человека одновременно мягкого и невероятно упрямого. В 1905 году она стала первой женщиной-президентом Американского фольклорного сообщества — и это действительно было очень серьёзным достижением для времени, когда женщины ещё даже не имели права голоса в США.
Элис Каннингем Флетчер прожила довольно долгую и интересную жизнь — она родилась в 1838 году и умерла 6 апреля 1923 года в Вашингтоне в возрасте 85 лет.