Полон путь встреч и прощаний

R
Завершён
123
Фэндом:
Размер:
10 страниц, 3 629 слов, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
123 Нравится 11 Отзывы 8 В сборник

Когда время придет

Настройки
Примечания:

Небеса нас не пускают на порог

Под ногами адский Рай — это мой дом наоборот

Наш финал не за горами, друг мой, так что нам пора

Тут мы путь не выбирали, и я к ней, как на парад, иду...

      Друг мой, прощай.       Панталоне смотрит, как тело Второго из Предвестников уничтожают его же творения. Его уничтожают следом, ментально, и вид этого должен сделать с ним что-то — или сломать или, напротив, собрать по частям, но он не чувствует ничего, только о стену опирается, дабы удержаться и не окрасить ту серость красным.       Панталоне провожал в последний путь многих — коллегу первую, оттого, что не представлялось ничего существеннее, чем найти иной способ заплатить цену Розалининой жизни и отдать почисти; коллегу вторую — многое говорили об остановившемся механизме девушки со скверным поведением, наряженной в кружева и рюши; в третий раз же — коллегу близкого, но не совсем, на сей раз из бремени неподъемного траура и нужды восполнить невосполнимое.       Панталоне видел, как умирают люди, но все же никогда не видел, как умирают такие, как он.       Он опасается, что его вывернет наизнанку, что привлечет его приход внимание, но ничего не происходит и в помине: он не срывается, не злится, не трясется от гнева на целый мир, на конкретных виноватых, не хочет он разорвать на куски тех, кто сделал это, тех, кто посмел. Он считает мысленно, думает об отчетах, графиках и цифрах, выясняя куда, когда и в каких количествах потрачена мора. Эгоистично, алчно. Мора, золото, неутихающая метель и закон равноценного обмена перетекают в переломанные кости, обгоревшие дочерна скелеты, выпотрошенные тела — воображение преподносит несуществующее воспоминание об истекающем кровью Зандике, молящем о помощи, как его субъекты.       Любые ошибки – часть опыта; часть моста к знанию.       Зандика больше нет.       Никто не поймет, что случилось, никто не объяснит, почему произошедшее по-настоящему важно, никто не узнает, что чувствует банкир себя так, словно убить ее попытались во второй раз.       Зандика нет. Благодаря неортодоксальному методу милосердия — не очень рационально для того, кто доказал широту смертной мысли.       Этот исход стоило бы предвидеть.       Это стоило бы предотвратить.       Как жаль, как жаль, как жаль, извини и с днем рождения.       Панталоне на него не смотрит. Над ним — одни и те же фигуры, отличающиеся только одеждами да возрастом. Внизу — подойти ближе, склониться над стальным поддоном, опустить взгляд и ствернуть края простыни, — мертвенно-бледное лицо, точеное и остроскулое, и он не чувствует в нем пульсирующую жизнь. Сегменты, должно быть, безучастны тоже — связь между создателем и творениями не прерывается, не застывают они, не исчезают, — но у некоторых из них крио светится у уха, в памяти — чужой-свой-собственный гений, воспоминания и разбитые на осколки личности, внутри же, в самом естестве — искусно выведенное в его подобии.       Зандику следовало быть рассудительнее. Прислушиваться к окружающим, не искать доказательств безграничности возможностей. Очерченная заповедями грань – ее не существует – не милость свыше и не благодать божия. И биологические тела, и биохимические состоят из одних и тех же элементов – потому повторить свое «Я» труда не составляет; потому чудо есть наука, потому гениальность есть свершение и яд.       Панталоне не смотрит, как от его дорогого друга не остается ничего.       Ему не нужно повторить увиденный факт, подтверждение, неизбежное раз за разом для верного ответа. Погибнуть способен всякий, и никак не переписать предрешенное; Панталоне понимает: суждено, заслуженно; пожалуй, если суждено, то значило бы, что ему также с самого начала было предназначено встретиться с ним и видеть это, и, пожалуй, Регратор бы практически солгал, скажи: «Печально». Потому с губ срывается когда-то услышанное — и ироничное: «Говорят, вероятность уйти в День рождения неприлично высока, ты разве не знал?».       Он, задумчивый и в мысли погруженный, бредет вдоль знакомых дорог, впитывает аномальный жар воздуха, раскрывает ворот плаща и обхватывает горло, заходя в самую глубь метели, а потом, подавив проклятия, оседает, как нескончаемый снег — без предупреждения, независимо от своего желания и уязвимо, — возвращается в тепло. Ему больно, как никогда не было до; ко всему прочему, сверху обрушивается немыслимый ужас от происходящего, и все, формулами и незнакомым языком исписанное чужой рукой, пропадает в жаре очага.       Аметистовые глаза, обрамленные обреченным, снисходительным неверием, отстраненно поблескивают разгоряченно-ýгольной, жаркой темнотой.       Панталоне об Оригинале не вспоминает. Утрата в нем разрастается хищным растением, и каждый бутон распускается дивным цветом с острыми иголками-лепестками, и Панталоне вспоминает каждый его опыт, вспоминает, как выращивал он такие же, – лишь бы посмотреть на результат, – как с особой нежностью гладил лепестки, пока каменели они и теряли мягкость среди тех чувств, что бывало дарил он лишь одним прикосновением. Панталоне об Оригинале не думает, но видит его каждый день, чужого и незнакомого ему более, и он весь неправильный, режет взор синим и красным; Панталоне слушает грустную мелодию, провалившиеся результаты, неудавшиеся формулы, Панталоне забавляется, улыбается ему, пока в отрицании задумывается о жизни после, пока Дотторе расписывает собственное имя также, как подписывал каждый контракт. Панталоне об Оригинале не думает, и он снится каждую ночь, и видится в его сегментах. С Дотторе никто не прощается, от Дотторе держатся как можно дальше, Дотторе не оставляют свечей, цветов и венков, но Панталоне стоит рядом с ним, бережливо разливая концентрат по чашкам – и улыбается.       Просто потому, что думать об этом – зло; просто потому, что потеря заведомо проще и понятнее божественного, просто потому, что чрезмерная сладость сменяется нестерпимой горечью. Будто бы все в Тейвате знает больше, будто не намеренно состав из пробирки мешается в чае, в яркой красноте растекается голубой, и завершает композицию, закручивается в воронку, пока не растворяется, как и их сорванный дуэт.       Свет луны, преломленный синим стеклом, пронизывает полумрак морозным свечением, усыпает пол синевой.       «Давай выпьем что-то вместе, Феофан: кажется, этот экземпляр оправдает себя».       – Не слишком ли тебе горько на вкус бессмертие?       Не слишком ли поздно ты спрашиваешь меня об этом, друг мой? Не слишком ли поздно для тебя?       – Нет, Доктор, нет, – Панталоне покачивает головой на эту неуместную заботу, переводя тяжелый от усталости взгляд на уроненную в чай луну. – Не хуже, чем дешевый табак.       Панталоне об Оригинале не интересуется. Оригинал далеко, в месте, где нет пространства и не течет время, существование иное — неизведанное. Он хлопает дверьми жестом, лишенным всякой осторожности. Такова судьба, мысленно увещевает Панталоне себя, время придет и мое, и мы окажемся рядом, потому как смерть — естественное, но бессмертие — пытка самой жизнью, и Дотторе — о нет, гениальному, неприклонному Зандику — повезло с порядком жизни повстречаться раньше.       Он трогает свою грудную клетку: в ней тяжесть, жалость, потеря неумолимая, несмотря на то, что были они друг другу не больше и не меньше, чем никем. Он чувствует, как пульсируют сосуды, качая живую кровь, как бьется сдавленное сердце под отсутствием чужого — решительно, отрывисто, сильно. Приходит странное, томящееся опустошение, жажда, осевшая сухостью в горле, и повисшее где-то меж сердцем и шестым ребром въедчивое ощущение незавершенности, неполноценности – словно в идиллии, в разыгрываемой картине единения, тело, повидавшее многое за несколько тысяч дней, верное всегда каждой встрече, давит болезнь острой тоской.       Разочарованием.

***

      «Соболезную нашей утрате».       «Неописуемая трагедия».       И коронное, неизбывное: «Вина небес».       «Мне жаль, мне жаль, мне так безумно жаль: судьбы не избежит никто» – чистосердечнее всего прочего.       Ее ледяное Величество никак не меняется в лице – у нее нет чувств, только прогорклая злость.       — Абсолютный покой, снова снег для новой жертвы божественного произвола, — выкрашенные губы выводят слова неохотно, неуместно искажая мягкостью в щадяще-успокаивающей интонации, и ни за что не разбить ее холодную жестокость. — Мне жаль.       «Вы, боги, забыли, кому принадлежит мир».       Панталоне вздыхает прерывисто. Игра на публику – то, что он умеет лучше всего, и здесь лишь кротко улыбается, глаза прикрывая. Он хотел бы сказать что-нибудь язвительное — нет, не для нее, для парящего высоко острова, а также что-нибудь о количестве неоправданных затрат.       — Как ни прискорбно, нас все меньше, — голос Ее эхом звенит, и дрожат белые ресницы; сверкает лед на стенах, а она сидит на заиндевшем троне, не беспокоясь, когда готов мороз растечься в одну секунду по ее желанию. Оно и очевидно — большинству сложно понадеяться на то, что растает она наконец, когда половина страны лежит в снегах.       Видят небеса, он гордится ее смелостью всем сердцем и душой, но порой Ее Величество доводит до безумия.       На ее лице ни выражения, и он чувствует призрачный образ божественности, с лаконично объясняющими ее прошлое льдами и расцветающими в ладонях цветами – с отголоском любви, которую невозможно сломать. Богиня Любви, отчего-то слишком мягкая к хиличурлам, Богиня Любви, цветы, копье и корона, Богиня Любви, о сострадании забывшая, Богиня Любви, перед которой колено преклоняют, которая титула своего не заслуживает.       Надменная маска не трескается, будто бы нет ничего в его с-м-е-р-т-и – лед есть траур, в нем нет ничего святого; лед есть смерть, потеря и тоска, элемент утраты дорогого. Надменная маска его также не трескается, ведь всему своя цена, ведь Панталоне, вечно собранный и непоколебимый, принимающий решения из холодной расчетливости, грубо выводит по букве по ткани перчатки: «Мне жаль».       Что, если ты предвидел этот исход, Дотторе?       Царица погрязла в собственном величии, скорбеть по лучшему из лучших не станет, как не станет скорбеть по оставшимся. Для нее Одиннадцать – ничто; теряй и покрывай траурно новую картину – и их все меньше. Судьба – опасный инструмент, с которым необходимо совладать. Предвестник – всего-то еще один клинок. Не больше, чем оружие. Она не станет скорбеть, слез проливать, даже за закрытыми дверьми — вот какая она в сущности, извратившая понятие любви и вместившая в себя бушующее пламя перемен Царица, думающая, что она — месть, что лед вместо сердца — такое новшество, и ни за что не растопить его, и она заточит в нем всех с собой вместе в своем горе, забывая, что есть лишь она и разбитое наследия богов, осколки которых приходится отделять от лицемерия и веры. Царица безжалостна, она никому, кроме Пьеро, не позволит затмить ненависть к равным себе существам.       — Глупости, — Панталоне шипит едко, хрипло и болезненно, но прежде, чем взгляды обратятся к нему, самообладание восстанавливает к медовой, струящейся ласке. — Глупости, он сам сделал свой выбор, госпожа. Никому, очевидно, не дозволено использовать реликвию прошлого и подчинять запретное по собственной инициативе, как и торговаться с Богами за помилование чьей-то души.       Дотторе – имя-насмешка, имя чужеродное, – предатель и лжец, неверный Предвестник, который всех хотел погубить. Дотторе – фальшь.       Панталоне зарывается руками в волосы, прикрывает глаза в тщетной надежде на забытье и не может понять, как не задыхается она от злобы, подобно ему. В вежливости нет ни капли искренности, он отчаянно цепляется за ее речь, отчаянно также цепляется за израненные бумагой пальцы под перчатками и кольцами, наблюдая за тем, как бьют меж ними искры, сгущая трескучий воздух, и осыпаются к его ногам. Нервно он ищет сотни оправданий для самого себя и условия самой старой сделки с Иль Дотторе Царицей этих земель.       Во всех ее действиях − свой великий план и умысел, и все они должны быть почтены и приняты с восторгом.             Знала бы она, что не хватило ему шанса сказать что-то — и услышать от него ответ.       Правила жизни так похожи на торговлю: пользуйся тем, что тебе дано по праву, и умножай данное с умом.       В зале нет ничего, кроме холода.       Нет ничего, кроме вмерзшего в прошлое скола; нет ничего, кроме качества синтетической кожи и структуры волос; нет ничего, кроме холодных пустых поцелуев.       Как и в его лаборатории, как и в Заполярном дворце.

***

      — Электрический разряд, даже после остановки сердца, может спровоцировать бурную ответную реакцию и привести к мгновенной смерти мозга.       — Ты настолько знаком с медициной, хм? Мог бы не рассказывать об этом, раз я жив.       — Летально знаком.       — Может, попробуешь сыворотку на себе? – усмехается Панталоне с особым наслаждением – нельзя было придумать условий удачней, чтобы унизить больше и уколоть больнее, потому как взгляд у Девятого плывет, совершенно потерянный и израненный: так смотрят на последнюю надежду и шанс все исправить. – Тогда не придется тебе считать каждый день.       — Будь у меня такая возможность, Феофан, она смогла бы замедлить биологические процессы, – не теряется он ни на мгновение. Панталоне успевает прочесть сухую, горькую интонацию прежде, чем Доктор удаляется во мрак, – но, к сожалению, не все поддается исцелению.       Им не нужно делить на двоих секрет вечности, молодости и сохранности; интерес заключался в том, чтобы пронаблюдать за течением человеческой жизни, особенно когда она разворачивается рядом с тобой.       – Боишься?       – Ты сбиваешь с пути и приглашаешь идти за собой.       — С ума сойти можно, — вновь поправив очки и остановившись у читальни, обустроенной под место сбора высших чинов, Панталоне хмыкает. — Правила нарушаются, законы не соблюдаются, может, кто-нибудь создаст этот… эликсир по твоим формулам, а потом мы обсудим все детально. Надеюсь, выкроишь время?       И отчетливо читалось в нем: выкроит, но не сейчас.       Во всяком случае, проживет долго и счастливо только один из них.

***

      «Он дьявол, нечисть!».       «От него держаться нужно подальше».       «По воле запретного иль Бездны он рожден, говорю вам!».       «В истоке его истинного «я» всякое — и злопамятность, и злорадство, и страсть к злословию. Доподлинно и повсюду — «зло». То, что невозможно считать сразу, — продукт его пути, длиною в жизнь. Перед каждым и во всей красе».       «Спас он? Кого же он может спасти? Он наблюдает – за тобой, Д-девятый Пре-предвестник, – за субъектом, которого ему посчастливилось искалечить: ты проживаешь очередное столетие, дольше, прекраснее и лучше твоих предыдущих, но грубо наложенные швы не заживают».       «Видит только он в каждом средство для достижения цели, и ты — не исключение, и цена за его помощь – не золото».       Так говорят демонизаторы, носители шевронов, к Фатуи непричисленные горожане, мудрецы, сплетники, свидетели: берегись.       «Только чудовище может постичь знания и всего себя за них отдать».       «Берегись его, держись подальше, будь всегда начеку и не верь словам; глаза свои он прячет под холодным серебром – не бирюзовый, выплакавший свой цвет, – красный, расплескавшийся по радужке, говорит за себя достаточно красноречиво, но гляди туда пристально, несмотря на страх, не пей ничего и не ешь, из рук его не бери ничего и держи нож ближе, а главное, никогда в его лабораторию не входи, а если вошел, беги, а если не повезло отворить эти двери, никогда не заговаривай с ним или с ним, или с ним, с ним, с ним, или с ним, или с теми, кого там встретишь, ибо в противном случае, мое милое дитя, косточек твоих не найдут, пеняй на себя».       Его растили в землях мудрости и зелени, лучших умов и собирающих сны технологий, холодных, кроющих в себе не предназначенные ни для кого секреты, пустынь, проклятий и тайн, скрывающих маленького Архонта. Так кто же того мальчика создал, разделил и тягой наделил? Как убедил коллега его к Ее дворцу прийти с ровным выражением лица? Он – сверхсловесное, и Панталоне видел это изблизи. Он, не очевидная известность, решительностью прославлен, и идеология, безусловно, взрастила в нем все, чего непосредственно коснулась.       Панталоне — несчастный, больной ресурс, превозмогший все неудачи, в ненавязчивом, милостивом приглашении простирающий к страху руки.       Каблуки сапог его ударяются о траву.       Он не торопится, в движениях нет спешки. Вперед толкает любопытство, чтобы лицезреть высшее исследование.       Легкие не обжигает, а должно бы − в них не удушающий дым, не огонь и пепел, и дышится на удивление легко, но над всеми прогнозами и жаром возвышаются исключительно нарушенные законы мироздания.       В сожжении древнего нет ничего фатального – он всего-то пришел навестить старого друга. Сила, которую можно использовать, – необратима, непредсказуема, рискованна – истинная причина находиться в изумрудных лесах среди обветшалых реликвий; вовсе уж не Доктор.       Рдеет Порядок, искажается, и маленькая точка, почти ничтожное допущение, о котором вскоре все забудут, – далеко не ангел; лишь неверующий, возжелавший процветания, доброту откинувший, облаченный вестником гордыни.       – Что, любуешься деяниями рук своих?       – Какое превратное приветствие.       Рядом с ним Древо Мудрости горит огнем диким-жадным, пламенеет отголосками уничтоженного Сердца и чернеет в столбах дыма – дурной признак, тлетворный; оно таким не должно быть, оно из грезы в явь воплощено, умирает, увядает. Панталоне видел все: как оранжевые нити змеились кверху, — к кроне и ветвям, мерцая и вспыхивая у прилегающей почвы, а затем и у корней; как пульсировала кора, напитываясь Пиро и прогоняя его то вниз, то ввысь; как вороны вопили, крича и взмахивая крыльями в бесформенных стайках, точнее, как тучами взлетали ввысь, а после, пританцовывая, скрежетали когтями по земле, покрытой тонкой пленкой изморози.       Древо дышит, едва не подрагивая, и нет причин тушить, если пеплом развеется вскоре. Древо задыхается. Принимает – и дар, и проклятие, от которого не посмеешь отказаться в самой отчаянной дерзости. Великая честь, великая ответственность − пасть от воли рукотворного Бога, через течение времени изучившего суть и правила дома родного.       Позади — манящие джунгли, заросли, что рвут звездную россыпь. Они пульсируют кислотным сиянием — да так, что и могущественная луна походит на бутафорию. Она все так же холодна и пуглива — дело не в богине, познавшей трудности существования, всего-то в светиле на небе, безразличном к печалям всех, кто живет внизу; она вырисовывает своим светом, в тени ее теряются и люди, и их искажения души, голубым в полутьме отсвечивает его серьга и переливаются кристаллы на белоснежной робе, пока безмолвной тенью скользит он, скучающе прищелкивая языком и лишь с угрюмой, ноющей тоской следя за манипуляциями – за разрастающимся пламенем, не оставляющим за собой ни следов, ни доказательств, за мастерством, жаждущим вызова и получившим его раньше, чем мечталось, и плывущей индиговой рябью возле себя, – и Панталоне на мгновение позволяет себе слепо уверовать, что все эти жесты вне его контроля и власти, совершены по вине иль с дозволения мудрой Буэр.       Не стоит полагать, что жизнью он дорожил больше, чем истиной. Все так и есть.       Знаешь, гении не боятся ошибок; ошибки – знания; энергия для свершений. Была ли эта – конкретно твоя – ошибка полезной?       У него лицо такое же, голос такой же и такие же имена. Прошлое одно и суть, тень, кровь и плоть, разум неутраченный и все узнанное у него такое же, и оттого Регратор искренне так ненавидит, презирает всей душой непредсказуемость планов. Доктора он ненавидит не менее, не зная, желает ли тот вскрыть его нутро, вытянуть все органы и повторить все с точностью потери настоящего себя; решимость всегда будет обратной стороной монеты наук. Панталоне смерти не боится, оттого что пережил его руки десятки раз, и никак безмерное спокойствие не теряет, как и в десятках встречах «до».       Ты достиг непоправимого, богохульного, неправильного — всего лишь на время, но смог отделить от себя собственную смертность ограниченность.       Друг мой...       Было ли в твоей жизни что-то, чем наслаждался ты хоть вполовину так сильно, как своими экспериментами? Посвятил ты им жизнь, и что дальше? Пусть и боясь вдвое сильнее, сможешь ли ты побыть другим человеком?       — Если я скажу, что ты эгоистичен, насколько я буду прав?       — Стопроцентно, друг мой, – не спрашивает, утверждает Доктор, не впадая в адреналин, извращенную эйфорию и поздно пришедший страх. Прозрачное хладнокровие выдерживает − легкий интерес, нечто, напоминающее уважение, и взыгравшую обсессию: меркнет судьба, неподконтрольный источник данных, свет Ирминсуля поглощает пламя, руками Архонта сотворенное, и до чего же успешно последнее исследование, сотрудничество и прощание.       Панталоне пробирает. Смешно, смеяться хочется за несходство. До того похож, до того отличается – Панталоне думает о хрупком голосе из подсознания, о полупрозрачной иссушенной чешуе, рассыпающейся в прах от легчайшего прикосновения. Так приказы Царицы не нарушаются. Так не разделяет своих личностей Оригинал. Так люди не звучат и не воспринимают, когда страшно красиво рушится Древо, а следом – звезды и Вселенная за пределами неба.       – Знаешь, Зандик, я помню, как говорил и смотрел ты, поэтому то, что я вижу сейчас, тобой никогда не станет.       Панталоне не думает о долге, не останавливает инстинкт потянуться к синим волосами с мыслями о здравом смысле и сотрудничестве – и пересекается с миражом, порождением личной компенсации утраченного. Он смотрит на существо, такое же, как он, такое же, как другие он, собравшее себя из осколков в полноценный единственный сосуд; он чувствует холод на коже, реагент в воздухе и цепкие пальцы на своем плече, обтянутые в резиновую перчатку, какую не прожигают химикаты, не разъедает кислота, не пробирает тепло прямого прикосновения; волос Дотторе он касается ладонью мягкой и теплой, ероша их аккуратно, и ответом слышит вздох, граничащий с недовольством или смешком.       — И для чего же ты так жесток сам с собой? — улыбается Панталоне ему сладко, елейно, потому что знает, что он ответит, догадывается, что все эти создаваемые годами души умеют думать, мыслить, но помнит: копий больше не осталось, и он слышал об этом, о том, что остатки сброшенной живой кожи выброшены к десяткам таких же, перемешанных с фрагментами тел. — Заменить оригинал — то еще зрелище, но о чем ты думаешь с тех пор, как остался совсем один?       — О науке, об аналитике, о том, как все закончится.       – Ужели?       – Ты радуешься шутливому успеху, ликуешь вполне себе искренне и все же находишь в себе силы бессовестно не ругаться, и нетрудно догадаться, во благо чего твой ум служит, друг мой.       – Тебя не должно это теперь заботить, – укоряет он в полном праве теперь с ним так говорить, не удерживая и не осуждая, и разглаживает ненагретую, неопаленную жаром ткань жабо, но делает это так заметно, точно хочет, чтобы его остановили; Дотторе невозмутим, – хоть и знаешь ты все и, наверное, крестного знамения, явившегося тебе по наитию, не хватит на весь Тейват.       – Ужели?       Панталоне укоризненно качает головой, смотрит в маску, что утратила внушаемый первородный, необузданный ужас, пока отцепляются крепления, за ненадобностью не скрывая самое обычное лицо обычного человека. У него огненные всполохи пляшут по коже, обещая ожоги, если бы только Сердце богини войны не оказалось ледяным. Быть может, ты чудовище, как о тебе говорят, дьявол и, наверное, действительно Бездна в тебе проросла, быть может, нам всем нужно пожертвовать собой ради чего-то. Пальцы в навязчивой жажде развеять хрупкий морок неосторожностью прикосновения замирают в миллиметрах от острого подбородка, не принуждая фантома поднять голову. Панталоне вглядывается, размышляя, насколько неотличим он от себя настоящего, и р-а-з-о-ч-а-р-о-в-ы-в-а-е-т-с-я, когда сплавленные вместе душа, тело и сложный состав давят на сердце, застывают Философским камнем, полным им, его бытием — быть может, интеллектом идентичен, характером соответствует не разительно, но молодые годы не то, что нужно, потому что копия способна только мимикрировать, отточить осанку, манеры, жесты, речь, потому что копия – технологический прогресс, сама суть памяти; перечеркнутый знак равенства между марионеткой и человеком, и на глубинном уровне он – не он больше.       У него золото сверхновых плавится в раскаленных зрачках – Панталоне вспоминает, что лечить их приходилось ядовитым, полярным холодом, полумраком бездны и пренебрежительными молитвами снежной матери, замешивая кровь в формулу. Блуждание цвета сравнить бы с концентратом, что не успел он приготовить, с химической реакцией – непредсказуемой, необратимой, рискованной, – но глаза его, осматриваемые с таким остервенением, точно вознамеривается Регратор вцепиться в них, так же не лишены красного, что незнаком Панталоне более. Красный, точно киноварь.       Как жаль, что неуравновешенность целей и средств, искажение моральных ценностей в угоду дела всей жизни тебя не спасли.       Как жаль, что и ты пришел к своему концу, Дотторе.       — Суть твоя вся — ученый, дело вот в чем, — выдержав затянувшуюся паузу, осторожно, словно боясь чего-то, Панталоне отстраняется слегка. В руке сердце, сплавленные вместе душа, тело и сложный состав, Философский камень, способный вернуть, если опыт завершится успехом. Красный, пролитый по сузившимся зрачкам, вынуждает только нахмуриться. — Какими бы ни были твои стремления отвратительными для меня, не сворачивай с намеченного пути, Зандик.
123 Нравится 11 Отзывы 8 В сборник
Отзывы (11)