Дульсиней Тобосский

Горячая работа
G
Завершён
11
Оль33345 соавтор
Размер:
4 страницы, 1 685 слов, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
11 Нравится 3 Отзывы 1 В сборник

Часть 1

Настройки
Глава I, в коей объясняется истинная причина безумия Алонсо Кихано и описывается серебряный медальон, что он носил у сердца, а также впервые упоминается имя, которое он не смел произносить при людях. В одном из селений Ламанчи, название коего пусть останется под спудом забвения, не для того, чтобы уберечь честь рода, но чтобы не навлечь лишних подозрений на тех, кто уже истлел в застенках святейшей инквизиции, жил идальго по имени Алонсо Кихано. Возраст его перевалил за пятый десяток, тело иссушили посты и бессонница, а мозг – чтение бесчисленных рыцарских романов. И в конце концов рассудок дона Алонсо помутился настолько, что он решил сам стать странствующим рыцарем, дабы восстановить попранную справедливость. *** Но ни одна из книг, прочитанных идальго, не содержала той правды, что горела в его груди. Ибо книжные герои любили принцесс и пастушек, тогда как сердце Алонсо Кихано билось для совершенно иного существа — нежного, но неженского, прекрасного, но опасного своей красотой. Предметом его поклонения был Антонио Кастильо де Ривера, молодой дворянин из Тобоссы, коему шёл двадцать первый год. Дон Алонсо, в ту пору ещё не потерявший рассудка, обучал юношу верховой езде и искусству владения шпагой. И в этих занятиях, когда учитель поправлял положение руки ученика, касаясь его запястья, когда поддерживал за талию во время опасного поворота в седле, в сердце сухого, немолодого идальго проникла любовь, но не та платоническая, что воспевают поэты, а живая, телесная, от которой сохнет гортань и немеют пальцы. Антонио был строен, как молодой кипарис. Каштановые волосы вились у висков, а глаза, карие, почти черные, глядели из-под ровных бровей с тем спокойным достоинством, которое свойственно юной красоте, не ведающей своей губительной силы. Лицо его отличалось правильностью античного изваяния: прямой, без единой горбинки нос; изящно очерченные скулы; подбородок, который хотелось тронуть кончиками пальцев, настолько совершенной была его линия. И при всём этом Антонио не носил в себе ни капли женской мягкости: плечи его были широки, кисть руки, сжимавшая эфес, тяжела и мускулиста, а ноги в облегающих шоссах выдавали силу отличного наездника. Кожа его казалась необычайно белой, очень редкий дар для жителя Пиренеев, где солнце жжёт нещадно, и на этой белизне, словно на нетронутом снегу, особенно ярко выделялись тёмные волосы и угли глаз. В минуты отдыха, когда Антонио стягивал с себя пропитанный потом камзол и оставался в одной тонкой рубахе, дон Алонсо видел, как ткань облепает широкую грудь, как проступают сквозь неё розоватые соски, как играют под кожей мышцы живота, когда юноша потягивается после упражнений. И тогда старый идальго отворачивался, стискивая зубы до скрежета, ибо понимал: то, что он испытывает к своему ученику, в этой стране, где правит святая инквизиция, называется смертным грехом содомии и карается сожжением заживо на аутодафе. *** Однажды, когда Антонио, закончив тренировку, откинул со лба влажные пряди и улыбнулся учителю той улыбкой, от которой у дона Алонсо перехватило дыхание, идальго совершил единственную вольность, которую позволил себе за всё время их знакомства. Он достал из-за пазухи клочок пергамента и дрожащей рукой вложил его в ладонь юноши. На пергаменте были нацарапаны катрены, где взор Антонио сравнивался с двумя ночными солнцами, а его уста – с раскрывшимся плодом граната. Ничего непристойного в тех стихах не было, но каждая строчка дышала такой отчаянной, такой безнадёжной страстью, что Антонио, пробежав их глазами, покраснел до корней волос. Он не вернул послание, но и не дал ответа. Лишь спрятал пергамент между страницами походного молитвенника, который всегда возил с собой. Больше дон Алонсо не позволял себе никаких признаний. Он продолжал обучать Антонио фехтованию, но теперь старался не касаться его тела или касался сквозь ткань перчатки. Он не подходил близко, не смотрел в глаза дольше дозволенного. И всё же однажды, когда юноша уснул после долгой скачки в тени оливковой рощи, старый идальго, не в силах совладать с собой, приблизился к спящему. Тонкими, как когти, пальцами он отделил один каштановый локон от головы Антонио и срезал его крошечными ножницами, которые носил при себе для подравнивания фитиля в ночнике. Юноша не проснулся. А дон Алонсо, спрятав прядь на груди, долго стоял на коленях в сухой траве, зажимая рот ладонями, чтобы не зарыдать от стыда и счастья. Когда же рассудок идальго окончательно помутился от чтения рыцарских романов, он обрёк себя на подвиги. Но в отличие от безумцев, выдумывающих себе дам сердца из числа знатных сеньорит, Алонсо Кихано ни на миг не забывал, кто истинный властелин его души. В глубине души, в тех тайных покоях сознания, куда не проникало безумие, он твёрдо знал: он любит Антонио Кастильо де Ривера. Любит не как женщину, не как призрачную Дульсинею, а как мужчину — красивого, сильного, с каштановыми кудрями и чёрными глазами. *** Но на людях, в разговорах с Санчо Пансой и случайными встречными, дон Алонсо называл свою возлюбленную «Дульсинеей Тобосской». Это имя было ложью, но ложью спасительной. Если бы кто-то из святых отцов услышал, что Рыцарь Печального Образа поклоняется юноше, то меч инквизиции пал бы на голову Антонио, даже не посвящённого в эту тайну. И потому Алонсо Кихано повторял: «Моя дама — Дульсинея». Но наедине с собой, в пыльном поле, под звёздами, он шептал другое имя — тихо, почти беззвучно, одними губами: «Антонио…» На груди его, под ржавой кирасой, на тонкой серебряной цепочке висел медальон. Не кожаный кошель, но искусное произведение толедского ювелира, заказанное много лет назад в тайне ото всех. Серебряный кругляш, чуть более дюйма в поперечнике, на лицевой стороне которого была выгравирована витиеватая литера «А», а на оборотной раскрытая книжица, ибо дон Алонсо полагал, что любовь к Антонио есть такая же священная книга, как и те, что он читал по ночам. Внутри медальона, под прозрачной слюдяной пластинкой, хранились два сокровища: искусно написанный миниатюрный портрет Антонио Кастильо де Ривера и та самая прядка каштановых волос, добытая в оливковой роще. Портрет изображал юношу в профиль, с гордо поднятой головой, с локоном, падающим на лоб. Художник сумел передать даже тёмную глубину его глаз, казалось, они смотрят на зрителя с вызовом и лёгкой насмешкой. Рядом с портретом, выложенная в форме сердечка, лежала прядь, всё ещё сохранявшая слабый запах миндального мыла, того самого, каким пользовался молодой дворянин. *** Каждый вечер, перед тем как уснуть, и каждое утро, перед тем как облачиться в доспехи, дон Алонсо открывал медальон. Он подносил его к губам и целовал не слюдяную пластинку, а место, где под ней скрывалось изображение Антонио. Целовал долго, с прикрытыми веками, проводя сухими, потрескавшимися губами по прохладному серебру. Иногда, когда ночная тоска становилась невыносимой, старый идальго прижимал медальон к голой груди, туда, где сердце билось о ребра с такой силой, что, казалось, вот-вот переломит их. И в эти минуты перед его мутным взором вставал не вымышленный женский лик, а живой Антонио: капли пота, стекающие по виску, шея, откинутая назад во время смеха, твёрдые мышцы предплечья, когда юноша поправлял сбрую. И Алонсо шептал в пустоту: — Антонио, свет очей моих, Антонио, ради кого я поднимаю это копьё! Ты не женщина, ты — мужчина, и это прекраснее всего, что создал Господь. И если это грех, пусть я сгорю в адском пламени, но язык мой не назовёт тебя иначе. Перед каждой схваткой, будь то с ветряными мельницами, которые чудились ему великанами, или с толпой погонщиков, принятых им за вражеское войско, Рыцарь Печального Образа отъезжал в сторону, поворачивался лицом к востоку, откуда дул ветер с равнин Тобоссы, и сжимал серебряный кругляш в кулаке так, что края медальона врезались в морщинистую кожу. Затем он подносил медальон к губам, целовал его и произносил: — Ныне я иду на бой во имя твоё, мой мальчик. Не посрами меня. Помоги моему копью быть точным, как твой взгляд, и моему сердцу — стойким, как твоя рука, сжимающая шпагу! И только после этого, дрожа от предвкушения и страха, Алонсо Кихано бросал Росинанта в атаку. Один лишь Санчо Панса, его верный оруженосец, знал правду. Обнаружил он её случайно: однажды ночью, проснувшись от холода, Санчо увидел, что его господин сидит у догорающего костра, расстегнув камзол. На груди дона Алонсо болтался серебряный медальон, и старый рыцарь, глядя на него, тихо, жалобно плакал, не стесняясь слёз. Приблизившись, Санчо разглядел внутри миниатюрный портрет не женщины, но юноши с каштановыми кудрями. — Сеньор, — спросил оруженосец с опаской, — а кто это красавец, что вы носите у сердца? Не Дульсинея же то, потому как у Дульсинеи, по вашим словам, должны быть груди, а у сего отрока... Дон Алонсо поднял на Санчо взгляд, и оруженосец вздрогнул. Ибо в глазах безумца, обычно мутных и блуждающих, сейчас стояла ледяная, пугающая ясность. — Замолчи, Санчо! — прошептал идальго. — Это — Антонио. И если ты произнесёшь его имя при ком-то ещё, костер запылает для нас обоих. Ты понял меня? Санчо Панса, мужик приземистый, с брюшком и неглупый, перекрестился мелко-мелко, как делал это, когда видел прокажённого. — Понял, ваша милость! — ответил он. — А кто такой Антонио, я не видел, не слышал и знать не знаю. Вы у меня спрашивали про сеньора Антонио? Никак нет. Вы про Дульсинею спрашивали. Она, говорят, красоты неописуемой. А это, — он покосился на медальон, — это вы так, для сугреву держите. С того дня Санчо Панса никогда не задавал вопросов о медальоне. Но часто, долгими ночными привалами, когда рыцарь и его оруженосец сидели у костра, а вокруг выли волки, Санчо украдкой наблюдал, как дон Алонсо открывает серебряный кругляш, прижимает его к губам и шепчет имя, которое нельзя произносить вслух. Верный Санчо вздыхал, подбрасывал хворосту в огонь и думал свою тяжёлую думу: «Будь они прокляты, эти законы, что заставляют человека любить украдкой и умирать от этой любви на чужой равнине, даже не коснувшись того, кто снится ему по ночам». Иной раз, когда шепот дона Алонсо становился особенно жалобным, а слёзы особенно солёными, Санчо Панса поднимался, подходил к своему господину и молча, без единого слова, клал тяжёлую ладонь на его плечо. Не обнимал, не утешал, ибо какой мужик посмеет обнимать рыцаря? Но просто держал руку, передавая тепло своего толстого тела иссохшей плоти безумца. И дон Алонсо, чувствуя эту немую поддержку, на минуту переставал плакать. *** А далеко отсюда, в Тобоссе, юный Антонио Кастильо де Ривера сидел у окна своей спальни и перечитывал пожелтевший клочок пергамента с ломаными, страстными стихами. Он не знал, что его бывший учитель фехтования сошёл с ума, что тот разъезжает по Ламанче в ржавых доспехах и сражается с ветряными мельницами. Он не знал, что на груди у безумца висит медальон с его портретом и прядью волос. Но иногда, по ночам, Антонио просыпался с ощущением чужого, горячего поцелуя где-то в области сердца, и не мог понять, что это: дьявольское наваждение или милость Божья. И, не находя ответа, он прятал пергамент обратно в молитвенник и до утра не смыкал глаз.
11 Нравится 3 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (3)