8. Швы
27 июня 2026 г., 15:37
Дункан вернулся не скоро.
Эйрион за это время успел перестать улыбаться, снова начать, снова велеть себе прекратить и отвернуться к стене. Дунканово «так не будет» сидело теперь внутри — тёплое, неправильное, почти непереносимое, оно лезло наружу с улыбкой, и это было, пожалуй, даже опасно. Дункан мог это неправильно понять. Он наверняка бы решил, что Эйрион радуется победе, и объясниться было бы просто невозможно. Поэтому, когда тот наконец вернулся с ужином, Эйрион уже лежал тихо, смирно, с максимально постным выражением лица. Даже слишком постным, наверное.
Дункан внёс миски с мясом, хлеб, сыр, воду и печёную репу. Лицо у него было хмурое, но уже не такое, как перед уходом: злость осела, оставив после себя усталость. Он больше не сказал ни слова ни про золото, ни про то, что и как теперь будет.
Просто поставил одну миску ближе к кровати.
— Ешь.
— Да, сир Дункан.
Эйрион ел аккуратно. Медленно. Не слишком жадно, не слишком вяло. Старался не смотреть на Дункана слишком часто и не улыбаться вовсе. На всякий случай держал лицо таким ровным, каким только мог.
— Отвар пил?
— Да, сир Дункан.
— Как нога?
— Тянет, но терпимо, сир Дункан.
Дункан нахмурился.
— Ты чего?
— Ем.
— Вижу.
Дункан посмотрел на него ещё пару раз, но спорить не стал.
Эйрион несколько раз почти начал говорить. Про город. Про мастеров. Про шлем. Про сапоги. Про то, что теперь, раз уж Дункан всё-таки согласился, нужно всё устроить правильно. Но всякий раз останавливался. Любое слово могло оказаться лишним, слишком живым, слишком довольным.
Так что вечер прошёл очень тихо.
Дункан не начинал разговора сам, а Эйрион не полез первым. Потом они легли спать. Эйрион долго не мог уснуть, прислушивался к ровному дыханию Дункана и к редким голосам внизу. Дункан, кажется, тоже не сразу уснул, но не ворочался, не спрашивал ничего и не говорил.
Утром Эйрион проснулся всё с тем же решением: быть тихим, ровным и незаметным.
Дункан был уже на ногах. Он перебирал дорожные вещи без какой-либо очевидной цели, но весьма сосредоточенно. Эйрион помалкивал, пока не пришёл Осмунд.
Лекарь осмотрел сначала ногу Эйриона, остался доволен раной и недоволен, как обычно, его языком. Краснота почти ушла, жар по краям спал. Осмунд наложил свежий компресс, велел уже не лежать как прежде, а понемногу вставать на костыли: два-три раза за день пройти по комнате, медленно, без веса на правую ногу и без всякого геройства.
После этого он повернулся к Дункану.
— Теперь вы.
Дункан посмотрел на него так, будто это было неожиданное нападение.
— Я?
— Вы. Или вы думаете, я каждый день прихожу любоваться только вашим оруженосцем?
— У меня всё нормально.
— Это любимые слова человека, у которого через два дня рана начинает дурно пахнуть.
Дункан подчинился с явным неудовольствием. Сел, дал снять повязку с бока. Осмунд осмотрел шов, хмыкнул, сказал, что заживает, но заживало бы лучше, если бы владелец раны хоть немного помогал делу, а не таскался по городу. Откуда ему это было известно, осталось загадкой.
— Дела надо делать, — буркнул Дункан.
— Дела всегда надо делать, — ответил Осмунд. — Потому люди и мрут. Бок беречь. Левую руку беречь. Тяжёлого не поднимать. Нитки сниму дня через три, не раньше. Если начнёт тянуть сильнее или появится жар — я буду ругаться уже не для вида.
— А сейчас для вида? — спросил Эйрион.
— Сейчас я ещё добр.
— Ужасно представить обратное.
— Вот и не вынуждайте.
Осмунд ушёл, и в комнате опять повисло молчание. Завтрак так же прошёл в тишине.
После Дункан начал собрался в город: взял старые сапоги Эйриона, свой шлем и кольчугу. Кольчугу поднял осторожнее, чем поднял бы вчера, — то ли слова Осмунда всё же достали его, то ли бок напомнил о себе сам. Эйрион заметил это, но не стал ничего говорить.
— Сегодня к сапожнику? — спросил он вместо этого.
Дункан коротко кивнул.
— Да.
— С моими сапогами?
— Размер снять. Продать их ему же попробую.
Эйрион посмотрел на сапоги в его руках.
Он уже почти промолчал.
Промолчать было безопаснее.
— И себе тоже закажете, да? — всё же осторожно спросил Эйрион.
Дункан поднял на него глаза.
Зыркнул так, что другой человек счёл бы разговор оконченным.
Эйрион заговорил быстрее:
— Ваши должны быть лучше моих. Не такие же. Лучше. Сапожник должен сразу понять: эта пара рыцарю, а эта оруженосцу. У ваших должна быть кожа крепче, пряжка лучше, отворот, может быть, добротнее. Не нарядно, не по-лордски, но чтобы было видно, что ваши дороже. Если сапоги будут одинаковые или, хуже того, мои будут выглядеть богаче, это всё испортит.
Дункан ничего не ответил.
Эйрион добавил уже тише:
— Так будет правильнее, сир Дункан.
Дункан тяжело вздохнул.
Не согласился.
Не отказал.
Просто запихал в мешок сапоги, шлем, кольчугу и пошёл к двери.
У порога он задержался на миг, будто собирался что-то сказать, но только покачал головой и вышел.
Дверь закрылась.
Эйрион выдохнул и ещё немного посидел, прислушиваясь к шагам на лестнице. Дункан спустился тяжело, не торопясь; потом внизу хлопнула дверь, и комната осталась пустой.
Вот теперь можно было перестать быть тихим.
Лежать и честно скучать до вечера Эйрион даже не попытался. Это было бы опасной глупостью. Скука в эти дни слишком быстро превращалась в другое: в стыд, мысли, от которых мутило сильнее, чем от ивовой коры, а теперь ещё может и в память о вчерашней Дункановой руке на вороте.
И непонятно было, что из этого хуже. Хотя нет — стыд был всё же хуже чего угодно. Тот самый, что свалился на него в первый день в этой комнате и с тех пор не уходил ни на час. Он притихал, отступал на задний план, когда было чем заняться или о чём говорить, — но не уходил. Сидел внутри ровным тяжёлым грузом, поддушивал исподволь, и стоило Эйриону остаться без дела, как тут же давал о себе знать.
Это было ново и невыносимо. Всю жизнь Эйрион умел обходиться со стыдом одним-единственным способом — запинать его поглубже, придавить чем потяжелее, превратить в злость, в насмешку, в холод, в план мести, во что угодно, лишь бы его не чувствовать. Способ работал безотказно. А теперь стыд почему-то никак никуда не запинывался. Сколько бы Эйрион ни старался придавить его привычным — вспомнить, что он принц, что он умнее всех вокруг, что он ещё всем покажет, — груз не уменьшался ни на гран. Будто заслонку, которой он всю жизнь это закрывал от себя, сняли и унесли — и закрыть стало нечем.
Жить так было тяжело. По-настоящему тяжело, каждый час, каждый вдох. Эйрион впервые в жизни мог спрятаться от самого себя и не знал, сколько ещё так протянет.
К счастью, был день, и в дне были дела.
Эйрион взял костыли.
До угла, где лежали вещи, он добрался медленно, осторожно, почти зло. Нога слушалась ровно настолько, насколько обещал Осмунд: если не давить на неё, если не дёргаться, если всякий шаг делать через руки и левую ногу, можно было вполне нормально пересечь комнату и даже не получить вспышку боли в довесок.
Сначала он достал свой меч.
Не Дунканов — с мечом Дункана он уже закончил. Тот был вычищен, вытерт и смазан, и в этом было что-то успокоительно правильное.
Дункан сказал «не продаём» про коня, доспехи и оружие.
Значит, меч оставался при нём.
Значит, за ним следовало ухаживать.
Эйрион перетащил к кровати меч, ножны, тряпку, масло, тонкий камень, потом вернулся за кинжалами. Взял тот, что был в бою, с ушастой рукоятью: с клинком он уже закончил, а вот рукоять можно было ещё почистить.
Он сел на кровать, уложил меч поперёк колен и вынул клинок.
Меч был хорош. Разумеется, хорош. У Эйриона раньше никогда не бывало дурных вещей. Но теперь это уже была не просто хорошая вещь принца. И не улика. И не роскошь, которую следовало продать, чтобы унизить владельца до честной бедности.
Теперь это могло бы быть оружие оруженосца межевого рыцаря.
Эта мысль легла неловко.
Оруженосец с таким мечом выглядел бы слишком хорошо — если рыцарь рядом будет в старых сапогах, с верёвкой вместо ремня и железом, которое держится на честном слове. Но если Дункан тоже будет выглядеть как рыцарь… не лорд, не турнирный красавец, а настоящий, крепкий, опасный рыцарь — тогда меч хоть как-то вставал на место.
Эйрион посмотрел на клинок и вдруг понял, что очень хочет в это поверить.
Не в себя.
В Дункана.
В то, что Дункан, сам того не объясняя, уже вытаскивает их обоих в какую-то форму жизни, где можно ехать дальше, брать работу, говорить «завтра» уверенно.
В себя Эйрион верить не мог — там, внутри, было пусто и стыдно, и держаться было не за что. А в Дункана почему-то верилось. И будущее, выходит, держалось не на Эйрионе вовсе, а на том, что Дункан не бросит и даже, может, вытащит.
Никакого сияния.
Никакой великой судьбы.
Просто завтра.
После трёх дней, в которых никакого будущего толком не было, это было уже много.
Он поработал сколько смог.
Потом отложил меч и взял кинжал.
Потом надоело и это.
Не сразу, не резко, но в какой-то момент он понял, что уже третий раз ковыряет одно и то же место, а мыслей в голове от этого меньше не становится. Значит, нужно было сменить дело.
Эйрион снова взял костыли и добрался до сундука.
Там лежала новая одежда.
Раз уж Дункан согласился преобразиться, значит, эта одежда тоже была нужна. А раз нужна — следовало бы понять, что именно ему теперь предстоит носить. Это тоже было делом. Ну, почти.
Штаны были тёмно-бордовые — не такие яркие, чтобы кричать о принце, и всё же не мышино-серые. Ткань добротная, крепкая. Рубаха — жёлтая, тёплого оттенка: не золотая, но и не грязно-горчичная. Туника — в цвет рубахи, но чуть темнее, простая, плотная, по-новому жёсткая. Безрукавка — тёмная, всё-таки коричневая, но приятного медового оттенка, хорошо сшитая, с круглыми медными пуговицами.
Не пламя.
Тень пламени, если уж позволить себе эту глупость.
Эйрион надел штаны с таким трудом, будто они были частью боевого доспеха.
Бедро мешало. Ткань цеплялась. Приходилось работать левой ногой, руками, терпением и злостью.
Рубаха далась легче, хотя на теле ещё хватало синяков и ушибов, затруднявших дело. Туника — почти легко, если не считать одного неудачного движения, от которого бедро прострелило так, что пришлось замереть и переждать. Безрукавку он сначала только набросил, но потом всё же застегнул.
Потом надел новый чепец.
И вдруг стал человеком.
Да, не принцем.
Но и не больным телом в чужой рубахе.
Это оказалось так существенно, что он даже не стал над этим смеяться.
Потом вспомнил о зеркальце.
За ним пришлось снова идти к вещам — уже к тем, которые Дункан в первый их день отложил отдельно: слишком хорошие, слишком ненужные, слишком ясно говорящие о том, кем был их владелец. Эйрион развязал свёрток и нашёл маленькое зеркало в серебряной оправе, серебряный гребень, флаконы ароматического масла, резную коробочку с притираниями.
Дункан всё это не одобрил, Эйрион это помнил.
И всё равно взял зеркало, гребень и один из флаконов.
Новая одежда пахла лавкой, шерстью, кожей, чужими руками и сундуком. Это было не плохо, но чуждо. Эйрион капнул масла на пальцы — совсем немного, меньше, чем взял бы раньше, — растёр его и провёл по внутреннему краю рукава, потом по ткани у воротника. Запах лёг тонко: тёплый, пряный, почти незаметный, но достаточный, чтобы вещь стала чуть менее чужой. Эйрион искренне понадеялся, что Дункан, войдя, не станет тут же хмуриться и спрашивать, что это ещё за благоухание.
Потом Эйрион сел на кровати, поднял зеркало и долго рассматривал своё лицо.
Когда он сбежал из Эшфорда, был четвёртый день после суда, и тогда его лицо выглядело так, будто его собрали из синяков, ссадин и злости. Теперь прошло достаточно времени, чтобы худшее сошло. Оба глаза открывались нормально. Опухоль ушла. Губа больше не была разбита, только в одном месте у края ещё держалась сухая трещинка. Синяки выцвели: под глазами остались грязноватые тени, на скулах — жёлто-бурые пятна, у челюсти — тусклая фиолетовая глубина, которую не сразу заметит чужой человек, если не знает, куда смотреть.
Щека заживала хуже.
Большие корки уже местами сошли, оставив по краям тонкие тёмные сухие полоски. Под ними открывалась новая кожа — розовая, гладкая, слишком нежная, чуть блестящая на свету. Эйрион осторожно коснулся её кончиком пальца и тут же убрал руку. Какими именно будут рубцы, которые теперь обосновались на его лице было уже, в целом, понятно.
Волосы надо было, конечно, помыть и уже давно. Можно было бы, наверное, затребовать у хозяйки корыто и ведро с горячей водой. Но одно неловкое движение и повязка на бедре намокнет…
Вздохнув, Эйрион провёл по волосам гребнем, пригладил, потом надел чепец ровнее.
С поверхности зеркала на него смотрел всё ещё не совсем он, но уже почти.
И это было даже страннее, чем если бы он оставался чудовищно избитым.
Потом он достал шаперон. Его охристый цвет неплохо сочетался с туникой.
Сначала Эйрион надел его как обычный капюшон.
Получилось терпимо.
И скучно.
Эйрион посмотрел на себя в зеркальце, снял шаперон и попробовал иначе. Завернул край вокруг головы, как видел у купцов и людей при лавках. Хвост лёг не туда и уныло свесился сбоку, придав ему вид человека, которого выставили на посмешище.
Эйрион снял шаперон и попробовал снова.
Второй раз вышло хуже.
А вот в третий — уже почти прилично.
К четвёртому он уже начал понимать устройство этой странной вещи. Капюшон можно было свернуть валиком, уложить вокруг головы, хвост закинуть назад или на плечо, а край — чуть набок. В этом был простор. Это был не придворный головной убор, конечно. Не корона, не обруч, не шёлковая вуаль с драконьей застёжкой. Но всё же — было неплохо.
Эйрион повернул голову, смотрясь в зеркальце.
Потом ещё раз.
Хвост шаперона упал на плечо довольно красиво.
— Надо же, — сказал он пустой комнате.
Это было занятно.
Даже жаль, что знать такую вещь почти не носит. Купцы — да. Управляющие, лавочники, писцы, мастера, люди при деле и при счётах. У них шапероны сидели важно и ловко, с этакой городской уверенностью: у меня есть лавка, ключи, счета, жена, которая знает цену полотну, и слуга, который метёт мой порог. На рыцарях и лордах эта штука встречалась куда реже, и зря. Хорошая вещь. Удобная. Можно спрятать волосы, можно защититься от непогоды, а ещё можно уложить край так причудливо, что он почти что говорит вместо тебя.
Эйрион попробовал завязать шаперон ещё раз.
Потом снова взялся за меч.
Потом опять попробовал накрутить шаперон по-новому.
Потом поправил постель, насколько мог. Одеяло подтянул, подушки уложил, лишние тряпки убрал в сторону. Не то чтобы получилось хорошо, но теперь кровать меньше напоминала место, где кто-то проиграл битву с собственным телом.
Так день и убился.
К вечеру он уже умел завязывать шаперон тремя способами. Один был идиотский, один терпимый, а один ему даже честно нравился. Меч лежал рядом, наполовину отполированный; ушастый кинжал тоже уже выглядел намного лучше. Новая одежда сидела не идеально, но куда лучше, чем он ожидал. Запах масла почти слился с тканью.
От всего этого Эйрион чувствовал себя почти что живым и вполне довольным.
Когда Дункан вернулся, он увидел всё сразу.
Заправленную кое-как кровать. Меч на одеяле. Тряпку. Масло. Зеркальце. Эйриона, одетого в новые штаны, рубаху, тунику и безрукавку, сидящего полулёжа поверх одеял, с шапероном, завязанным по мнению Эйриона самым удачным способом.
Дункан остановился у двери.
Хмыкнул.
Эйрион не удержался.
— Ну как, сир Дункан? Похож я на оруженосца?
Дункан положил у стены кольчугу и шлем, снял плащ, оглядел его ещё раз. Не сердито. Скорее задумчиво.
— Нет.
Эйрион моргнул.
— Нет?
— Не особо. Если будешь так капюшон завязывать, больше будешь на лавочника похож.
Эйрион оскорблённо выпрямился, насколько позволяла нога.
— Это, между прочим, шаперон. И, по-моему, это довольно симпатично.
— Оруженосцы так не ходят.
— Оруженосцы вообще много как ходят.
— Носи обычным капюшоном.
— Но мне понравилось!
Дункан хмуро посмотрел на него.
Эйрион понял, что это был не лучший довод, и быстро добавил:
— Оруженосец должен быть незаметнее рыцаря, это да. Но рядом с вами, сир Дункан, всё же можно позволить себе небольшую вольность в одежде.
— Это ещё почему?
— Потому что всё равно первым делом посмотрят на вас. Вы же… очень высокий. Поверьте, если мы войдём в трактир вместе, никто сперва не станет думать: «О боги, как причудливо этот паренёк завернул себе шаперон». Все подумают: «Семеро, что это за великан и не придётся ли нам с ним ссориться?». Я в вашем присутствии смогу слиться с окружающим пространством даже в перьях.
Дункан смотрел на него несколько мгновений.
Потом фыркнул.
— В перьях не надо.
— Значит, шаперон можно?
— Ладно, как хочешь, так и носи, — махнул рукой Дункан.
Эйрион довольно улыбнулся.
Дункан выглядел уставшим после целого дня в городе, но не злым. Хмурость не ушла совсем, конечно, — она вообще редко покидала его лицо, когда он смотрел на Эйриона. И всё же эта хмурость была другой: рабочей, усталой, а не вчерашней.
Надо было постараться это не испортить.
Дункан спустился за ужином и вскоре вернулся с мисками, хлебом, водой и куском сыра. Поставил одну миску ближе к кровати, сам сел за стол. Эйрион подождал, пока он начнёт есть. Потом осторожно спросил:
— Как прошло у сапожника?
Дункан пожал плечом.
— Сапоги твои он взял. Сказал, кожа хорошая. Дал за них немного, не столько, сколько они, наверное, стоили.
— Конечно, не столько.
— Новые тебе стачает. Попроще. Крепкие. Без лишнего.
— А вам?
Дункан бросил на него короткий взгляд.
Эйрион сразу сделал вид, что смотрит только в свою миску.
— Тоже, — сказал Дункан после паузы.
Эйрион не улыбнулся.
Почти.
— Лучше моих?
— Он понял.
— Хороший сапожник.
— Дорогой сапожник.
— К нашему общему несчастью, это часто одно и то же.
Дункан хмыкнул и отломил хлеб.
Значит, можно было осторожно продолжать.
— А оружейники? — спросил Эйрион, когда Дункан уже доел почти половину своей похлёбки. — Нашли кого?
Дункан прожевал, запил водой.
— Двоих смотрел. С третьим даже говорить не стал — совсем никудышный. Из двоих… Один дерёт втридорога, зато, говорят, руки. Другой дешевле, но работа попроще. Думаю ещё.
— Правильно, что думаете. Давайте решим вместе, прежде чем кому-то платить.
Дункан поднял на него глаза.
Эйрион вовремя понял, что сказал это слишком уверенно, почти как человек, который распоряжается, а не как оруженосец, которому позволили говорить. Сбавил тон.
— То есть… Хорошо бы понять, что они предложат. До того, как вы оставите им деньги.
Дункан хмыкнул.
— Вот как.
— Я в доспехе разбираюсь, сир Дункан.
— Это я уже понял.
Сказано было не зло. Скорее устало. После целого дня в городе Дункан вообще выглядел не злым: хмурым — да, но рабоче-хмурым, с грязью на сапогах, со стружкой на рукаве, с тем видом, который бывает у человека, весь день таскавшего вещи от одного мастера к другому и спорившего о цене.
— Что вы вообще думали отдавать им в работу? — аккуратно спросил Эйрион.
— Кольчугу залатать. Шлем выправить. Потом уже налокотники и кирасу заказать.
— А какие налокотники у них есть?
— Обыкновенные. Железные.
— «Обыкновенные, железные», — повторил Эйрион.
Слова про доспех пошли сами, по привычной колее.
— Налокотник налокотнику рознь, сир Дункан. Вам нужны такие, чтобы прикрывали и локоть, и сгиб руки, но не мешали руке гнуться. Иначе либо защита, либо подвижность, а вам надо и то и другое. Надо бы посмотреть, что могут предложить местные мастера.
Повисла пауза.
Эйрион осторожно добавил:
— Пожалуйста, покажете мне, что они предложат по конструкции, прежде чем заказать.
Дункан посмотрел на него.
— Покажу, — сказал он подумав. — Если мастер даст унести.
— Если мастер не даст унести, значит, мастер себе не доверяет.
— Или не доверяет мне.
— Вам? — Эйрион чуть приподнял брови. — Напрасно. Вы слишком большой, чтобы незаметно украсть налокотники.
Дункан фыркнул.
Не смех ещё. Но уже достаточно, чтобы в комнате стало чуть легче дышать.
Эйрион ухватился за это и пошёл дальше.
— А шлем? Что про него говорили оружейники?
— Что помят.
— Это ясно. Я о другом. Кто-нибудь из них предложил его доработку?
— Какую ещё доработку? — Дункан повернул голову к шлему у стены. — Шлем как шлем. Вмятины выбить, и ладно.
— Нет, не ладно.
Дункан снова посмотрел на него.
Эйрион сам услышал, как резко это вышло, и заставил себя говорить тише.
— Я этот ваш шлем вблизи видел. Ближе некуда. Кто-нибудь из них про отсечки сказал? Хоть намекнул что надо с этим что-то делать?
— Про какие отсечки?
— Покажите, пожалуйста, шлем.
Дункан помедлил. Потом всё-таки встал, взял шлем и подал его Эйриону.
Эйрион принял его обеими руками. Шлем был тяжёлый, холодный, с запахом железа, масла и чужого пота, который никакая чистка не выводит до конца. Он положил его на колени, повернул к свету — и сразу увидел вмятины.
Две рядом, на левой стороне, у виска, где металл вмяло внутрь короткими злыми ударами.
Он знал эти следы.
Сам же их и оставил.
Вот этими вмятинами Дункан и заработал свою дурную голову, ту самую, от которой до сих пор морщился на яркий свет и слишком резкий звук.
Эйрион слишком долго на них смотрел.
Потом заставил себя сосредоточиться на смотровой щели.
Дело. Надо было держаться дела.
Дело его ни в чём не упрекало.
— Вот, — сказал он. — Смотрите сюда.
Кинжал лежал рядом, на одеяле: тот самый, который он весь день чистил, с уже отполированной до блеска рукоятью. Эйрион взял его медленно, так, чтобы Дункан видел каждое движение.
Дункан всё равно напрягся.
Совсем чуть-чуть. Плечом, взглядом, тем мгновенным неподвижным вниманием, которое у него появилось, когда в руках у Эйриона оказалось оружие.
Эйрион заметил это и почувствовал внутри что-то больно кольнуло.
— Я только покажу, — сказал он.
— Показывай.
Эйрион поставил шлем смотровой щелью к Дункану и положил острие кинжала на лобную часть, выше прорези.
— У вас здесь есть борт. На лбу. Это хорошо, но этого мало.
— Мало?
— Мало. Он принимает то, что идёт сверху. Но глазную щель всегда надо обходить бортами по краям. Вот здесь. И здесь.
Он показал кончиком кинжала — осторожно, не царапая железо, только указывая.
— Прямой удар в щель отсечка не остановит. Это понятно. Если удар попадёт прямо туда — тут уж только Семеро помогут. Но прямой удар ещё должен попасть. А скользящий удар встречается чаще. Клинок или острие идёт вот так…
Он медленно провёл кинжалом по куполу шлема, сверху вниз.
Металл тихо скребнул о металл.
Острие соскользнуло в смотровую щель.
— Видите? Оно само туда идёт. Железо его ведёт. Удар чиркнул сверху, соскользнул, пошёл вниз — и нырнул туда, где глаз или переносица.
Дункан молчал.
Смотрел уже не на Эйриона, а на шлем.
Эйрион осторожно отнял кинжал и провёл пальцем вдоль края прорези.
— Если здесь будет борт, даже небольшой, скользящий удар встретит его и уйдёт в сторону. Это поможет не от всего, конечно, но это лучше, чем голая щель. Поэтому шлем надо не просто выправить. Его надо доработать. И если мастер этого не понимает, не доверяйте ему серьёзное дело.
Дункан взял шлем обратно. Повертел. Провёл большим пальцем там, где Эйрион только что вёл кинжалом. Потом повторил движение сам: сверху вниз, к щели. Палец остановился у прорези.
— А ведь верно, — сказал он наконец.
Сказал неохотно, будто признание нужно было сперва разжевать.
— Не думал даже об этом.
— Этому надо учиться.
Дункан поднял глаза.
Эйрион пожал плечом — осторожно, почти небрежно, будто речь шла о самом простом.
— Видеть такие дыры. В своей защите и в чужой. Где дыра, где тонко — туда и бить.
Он хотел на этом остановиться.
Но мысль сама дошла дальше, и Эйрион добавил тише:
— Вы же тоже увидели.
Дункан чуть нахмурился.
— Что?
Эйрион кивнул вниз, на свою правую ногу под одеялом.
— Где у меня было тонко. Внутренняя сторона бедра. Там доспеха не было. Там вы меня и достали. Хороший удар.
Это должно было прозвучать почти как похвала.
Это и было похвалой, в каком-то смысле. Дункан видел такие вещи не как придворный мастер, не как человек, которого годами учили искать щель между пластинами, но видел. В бою, в грязи, под ударами, с раненой рукой и пробитым боком — он всё равно нашёл место, куда можно достать.
И достал.
Эйрион теперь валялся здесь именно поэтому.
Но едва слова вышли, стало ясно: разговор шёл уже не только о доспехе.
Дункан посмотрел на него не сердито, но тяжело. Потом перевёл взгляд на шлем.
На смотровую щель. На вмятины. На край, куда Эйрион только что вёл кинжал.
И Эйрион понял, что Дункан, наверное, вспоминает не его слова про отсечки и не сегодняшних мастеров.
А куда именно Эйрион его бил.
Где у него было тонко.
Почти учебное правило, такое же обычное, как «не подставляй локоть» или «не опускай щит», вдруг легло между ними и стало тяжелее шлема.
Скользящего удара тогда не вышло. Эйрион отметил незащищённую смотровую щель ещё на поле, конечно отметил; глаз сам находил такие места, потому что его этому учили. Если бы бой пошёл иначе, если бы подвернулся нужный миг, если бы клинок лёг как надо, он бы попробовал. Разумеется, попробовал бы.
Но не вышло.
Зато прямой удар в смотровую щель у него вышел просто отлично.
И да, кольчуга не спасает от колющих ударов.
Эйрион сидел очень тихо. Кинжал лежал рядом, шлем был в руках у Дункана, и всё уже снова было здесь: Эшфорд, грязь, железо, кровь под кольцами, Дункан, который упорно не падал, потому что был слишком большой и слишком упрямый, чтобы падать.
Дункан снова провёл большим пальцем вдоль прорези. Потом ещё раз, сверху вниз, туда, куда скользящий удар сам искал дорогу.
Пауза продержалась ещё немного.
Достаточно, чтобы оба успели понять всё, что не стоило говорить вслух.
Потом Дункан выдохнул.
— Ладно.
Слово вышло не мягким, но и не отсекающим.
— Завтра скажу мастеру. Тому, у кого руки. Пусть сделает борта у щели.
— Отсечки, — тихо сказал Эйрион.
Дункан посмотрел на него.
Пауза вышла почти смешной, если бы не была такой тяжёлой.
— Отсечки, — повторил он.
Потом положил шлем рядом и добавил ворчливо, будто сердился на саму необходимость это признавать:
— Дельно говоришь. Про шлем. И про налокотники. Видно, что в этом ты действительно разбираешься.
Эйрион подобрал это «дельно» так быстро, будто Дункан бросил ему не слово, а золотую монету.
Спрятал туда же, куда уже складывал всё, в чём самому себе не признавался: к давнишнему «не экономьте на нём», к тяжёлому «так не будет», от которого до сих пор становилось трудно дышать.
Это он брал жадно.
Он смутно понимал, что делает, и стыдился этого. Сам из ямы он выбраться не мог — внутри не находилось ни одной опоры, ничего, во что можно было бы поверить. Зато снаружи был Дункан. Его «дельно». Его «так не будет». Его рука на вороте, не давшая утонуть. И Эйрион цеплялся за это — за каждое слово, за каждый невольный смешок, за тень одобрения, — как цепляются за протянутую руку, не спрашивая, надолго ли её хватит. Не потому, что поверил в себя. Потому что поверил, что Дункан его держит.
Чтобы не выдать неуместную радость, Эйрион снова посмотрел на шлем.
— Этот мастер, который дорогой… он только бронник?
— Нет. Там мастерская. Он с железом, ещё один — мечи, кинжалы. Оружейные ремни там же есть. Лучшая в городе, если верить тем, кто у них работает.
— Тогда возьмите себе там же кинжалы.
Дункан поднял на него глаза.
— Кинжалы. Одного мало, значит?
— Да. Лучше два. Один хороший боевой, другой поменьше. Запасной. У меня же два.
Дункан не возразил.
Это было хуже, чем если бы возразил.
Если бы он спросил «зачем», Эйрион мог бы объяснить спокойно, как объяснял про отсечки. Если бы буркнул, что обойдётся одним, можно было бы спорить. Но Дункан просто молчал и смотрел на него, и от этого каждое следующее слово становилось опаснее.
— В бою, — сказал Эйрион осторожно, — всё очень часто решает не меч.
Дункан продолжал молчать.
Эйрион чувствовал под ногой лёд. Тонкий, мутный, уже потрескивающий.
— Мечом начинают. А потом сходятся близко. Слишком близко для нормального удара. Щель в доспехе, подмышка, забрало — туда надо бить кинжалом. На земле это часто единственный вариант.
Он сказал это почти ровно.
Но внутри уже успел опять вернуться Эшфорд.
Дункан сверху. Огромный, тяжёлый, упрямый, живучий сверх всякого здравого смысла. Дункан, который мог навалиться так, что воздух уходил из груди, мог удержать просто весом, мог вырвать ход боя одной только физической силой. Страшный противник. Очень страшный.
И всё же не обученный так, как учили Эйриона.
Он не знал связок: меч — кинжал — захват — падение — рука — горло — щель. В борьбе Дункан брал силой, злостью, тем грязным опытом, который не записывают в учебные приёмы, но от которого люди тоже умирают. Иногда он делал что-то правильно. Иногда почти правильно. Иногда просто давил так, что правильное становилось уже не так уж важно.
Но если бы у него тогда был боевой кинжал…
Если бы он привык о нём вообще думать.
Если бы, оказавшись сверху, он не просто бил, держал и ломал весом, а сразу искал рукой эту полоску стали…
Эйрион был уверен, что не выбрался бы из первого же захвата.
Эта мысль была одновременно неприятной и точной.
И тут же следом пришла другая, старая, сладкая и опасная: я знаю это лучше. Я умею тоньше. Я вижу, где у него дыра в навыках.
Эйрион сжал пальцы на рукояти своего кинжала и не дал этой мысли стать голосом.
Не так.
Не сверху.
Не как принц, объясняющий межевому рыцарю, то, чего тот не понимает.
— Когда я поправлюсь, — сказал он тише, — и вы тоже… Я могу показать. Если позволите.
Дункан не ответил.
Эйрион продолжил уже почти на одном дыхании, потому что остановиться теперь было трудно, а спешить — опасно:
— Я могу показать, как сочетать меч и кинжал. Как входить ближе и не отдавать корпус. Как менять руку, когда клинок связан. Как работать кинжалом в борьбе — не отдельно, а вместе с весом, плечом, захватом. Как не дать противнику добраться до вашей руки раньше, чем вы доберётесь до него. Там много всего. Это важная вещь, сир Дункан. Очень важная. Я это умею. Меня этому хорошо учили.
И только договорив, он понял, как близко подошёл к краю.
Я могу показать.
Я умею.
Меня учили.
Он сидел перед Дунканом в новой одежде, с шапероном на голове, с кинжалом под рукой — и вдруг ясно почувствовал: ещё полслова, ещё один неверный взгляд, и всё скатится к очевидному: принц знает лучше, принц умеет тоньше, принц снисходит до межевого рыцаря.
Он опустил глаза первым.
Дункан смотрел на него долго.
Не сердито.
Ровно.
От этого было только хуже.
— Рыцарь учит оруженосца, — сказал он наконец, спокойно, тяжело. Без укора даже. Так говорят о том, что земля внизу, небо наверху, а вода мокрая. — Не наоборот.
Кинжал в руке Эйриона сразу стал слишком тяжёлым.
Он опустил взгляд на него.
Конечно.
Вот она, граница. Та самая, которую нельзя переступать, даже если он прав. Особенно если он прав. Можно быть полезным. Можно подсказать про шлем. Можно сказать про налокотники. Но нельзя перевернуть всё вверх тормашками. Дункан — рыцарь. Он — оруженосец. Не ученик учит учителя.
Эйрион открыл рот, чтобы отступить.
И вдруг сказал не то.
Не обдумав, не украсив, не найдя правильного придворного изгиба.
— Бою меня уже научили.
Дункан мрачно смотрел на него.
Эйрион поднял глаза, и посмотрел не просяще снизу, не своим старым придворным взглядом, которым можно было размягчить кого угодно. Он почти потянулся к нему по привычке — к кротости, к мягкости, к тому тёплому выражению, которое при дворе работало лучше всего, — и остановился.
Не надо.
Не так.
Он посмотрел прямо. Упрямо. Почти испуганно от собственной прямоты.
— Бою меня уже научили, — повторил он. — Мечу, кинжалу, копью, доспеху. Этому — научили. Хорошо научили. Вы же будете учить меня другому…
Эйрион почувствовал, как поднимается что-то горячее и тяжёлое — не слёзы, нет, хуже: надежда, которую можно раздавить одним словом.
Но всё-таки он договорил:
— Быть рыцарем больше чем на четверть.
Дункан тяжело смотрел на него и молчал.
Эйрион сидел с кинжалом в руке, со шлемом между ними, в новом шапероне, который, как сказал Дункан, больше годился для лавочника, чем для оруженосца, и не знал, куда деть руки, глаза, самого себя.
Возможно ли это вообще?
Вот вопрос, который поднялся над всем сказанным.
Можно ли научить его этому?
Не мальца, подобранного старым рыцарем где-то в канаве, не хорошего безродного Дункана, который, может быть, и был дурным в чём-то по неведению, но не по нутру, — а его. Эйриона. Семнадцатилетнего принца. Уже взрослого. Уже сложившегося. Уже знающего, как сладко ломается чужой палец, как звучит толпа, когда принц делает мерзость у всех на глазах, как легко можно улыбаться и приказывать, пока другой человек корчится от боли.
Дункан мог выбить из него спесь.
Это Эйрион уже понял. Спесь, гордость, — это можно было сбить. Оно уже осыпалось с него кусками. Полезет снова, наверняка полезет, а Дункан, может быть, снова ударит словом, взглядом, рукой, молчанием — и собьёт.
Но если под этим всё равно будет он?
Если дурное не сверху, а в самом материале?
Из Эйриона нельзя же было выбить Эйриона…
Эта мысль была старая, донная. Он уже тонул в ней и не хотел туда снова. Но она поднялась всё равно, потому что надежда всегда цепляет за собой страх: а вдруг нельзя. А вдруг поздно. А вдруг Дункан сейчас скажет: нет, не верю, что получится. Не с тобой.
И тогда всё, что за день кое-как собралось — новая одежда, шаперон, «дельно» — всё это посыплется обратно.
Эйриону было семнадцать.
Он не умел долго лежать на дне, если рядом плавала хоть щепка. Одно сухое «дельно», один Дунканов взгляд без отступления, одна мысль о том, что ремеслу же как-то учатся руками — и он уже цеплялся за это.
Меч с кинжалом — это ремесло. Он это знал.
А что, если рыцарство тоже?
Вдруг это не врождённая чистота, которой у него нет и никогда не будет. Вдруг это просто ремесло: поступок за поступком, так же как удар за ударом. Сначала неловко. Потом лучше. Потом рука запоминает раньше головы. Можно быть плохим по материалу — и всё-таки выучиться делать правильно. Клинок ведь не рождается клинком. Его куют. Гнут. Правят. Бьют. Снова правят.
Может быть, с человеком так же.
Он не верил в своё железо.
Зато в Дункановы руки, пожалуй, мог бы поверить.
Дункана ведь тоже сделали. Не родили сразу сиром Дунканом Высоким, добрым рыцарем, за которого на Суд Семерых встали люди, знавшие его несколько дней. Его подобрал старый межевой рыцарь. Учил. Ворчал. Показывал. Год за годом. Поступок за поступком. Дункан до сих пор говорил: сир Арлан то, сир Арлан это, сир Арлан бывало… будто всё ещё сверял с ним каждый свой шаг.
Значит, рыцаря можно сделать.
Только сир Арлан брал ребёнка. А Дункану достался не ребёнок. Достался взрослый, упрямый, уже сросшийся по кривым линиям, да ещё и дурной внутри. Дункан сам говорил: не знаю, что с тобой делать. С мальцом знал бы. С таким — нет. И вот тут надежда ломалась.
И всё же даже это «не знаю» было не тем, чего Эйрион боялся сильнее всего.
Дункан не говорил: невозможно. Не говорил: бессмысленно. Не говорил: гнилое нутро, не стоит и начинать. Он говорил другое: не знаю как. Надо к септону. Надо к тем, кто лучше разбирается в грехе, покаянии, наказании и прощении.
Эйрион не верил в чудесную мудрость септонов.
Не верил в то, что какой-нибудь старик в серой рясе посмотрит на него, сложит руки в молитве и вдруг назовёт дорогу, которой не видел Дункан. Не верил, что молитва сама снимет с него то, что въелось глубже кожи. В Семерых он верил куда больше, чем раньше, но не в их способность чудесным образом преобразить его натуру.
Но Дункану нужна была опора. Если ему мало своей уверенности, он хочет взять чужую. Спросить у Бога, у септона, у монастыря, у тех, кто всю жизнь копается в грехах и покаяниях, как кузнец копается в железе. Не для того, чтобы сбыть Эйриона с рук. Не для того, чтобы сказать: «вот, я попробовал, не вышло». А чтобы продолжать не вслепую.
И это было главным.
Не то, что Дункан знает.
А то, что, не зная, он всё равно не отступается.
«Не знаю» — это не «нельзя».
Дункан не сказал: из тебя ничего не выйдет. Не отвёз его обратно. Не спихнул с рук. Не выбрал простой честный выход, который все бы поняли: отдать принца тем, кто уже решил его судьбу, и забыть. Вместо этого оставил его при себе. Одел. Дал место. Согласился учить. Собрался везти его к септону не как бесполезную дрянь, которую надо куда-то деть, а как тяжёлое дело, для которого самому Дункану нужна помощь. Сидел сейчас напротив и молчал не как человек, который уже отказал, а как человек, который взвешивает груз и не знает, донесёт ли.
Эйрион вдруг понял, что ему не нужно сейчас чудо.
Нужно только чтобы Дункан не сказал «нет».
Пусть он не знает как.
Пусть он не уверен.
Пусть он сомневается.
Пусть зовёт на помощь септонов, Семерых, монастырь, хоть всех стариков в серых рясах от Эпплтона до Староместа, если ему так легче держать этот груз.
Только пусть не отступит.
Вся надежда сейчас висела на том, что большой человек напротив не передумает. Эйрион никогда ещё так ни за кого не держался и сам испугался, как крепко он ухватился.
Молчание стало почти невыносимым.
И тогда Дункан наконец сказал:
— Верно.
Одно слово.
Эйрион вдохнул — слишком громко, слишком заметно, так, будто до этого не дышал вовсе.
— Верно, — повторил Дункан, уже чуть твёрже. — Этому и буду.
Крылья — вот что это было.
Глупо, нелепо, неподобающе, но Эйрион ничего не мог с этим поделать. Будто внутри, под рёбрами, где всё эти дни лежал тяжёлый стыд, что-то дёрнулось вверх. Не само. Это Дункан одним словом потянул его за собой. Ничто не исчезло, не исцелилось волшебным образом, но поднялось на палец, на два — достаточно, чтобы стало легче дышать.
Он сразу же испугался собственной радости и всё равно не смог спрятать её до конца.
— Тогда по рукам, — сказал он быстрее, чем следовало. — Я покажу вам меч с кинжалом. И ещё что-нибудь. Вы меня научите рыцарству, а я вас тому, что вдолбил в меня мастер над оружием.
Дункан фыркнул.
Не тепло, но уже почти.
— Хорошо, — согласился он.
И не отодвинулся.
Эйриону хватило и этого.
Некоторое время они молчали. За окном окончательно стемнело, снизу глухо гудела общая зала, стучали кружки, кто-то смеялся слишком громко и тут же смолкал. В комнате было тихо.
Потом Дункан перевёл взгляд на кровать: на меч, тряпку, масло, кинжалы, шаперон, который Эйрион, сам того не заметив, снова начал поправлять пальцами.
— Всё уже перечистил? — спросил он.
Эйрион посмотрел на вещи.
— Да, почти.
— И капюшон свой небось перекрутил на все лады.
— Шаперон.
— Капюшон.
— Это важное различие.
— Для лавочников — может и да.
Эйрион усмехнулся. Похоже, Дункан невольно учился у него ещё и словесному фехтованию.
Дункан меж тем отломил хлеб и сказал, будто между делом:
— Завтра принесу что нужно, чтобы твоё золото зашить. Пояса, дратву, иглы. Сядешь и делом займёшься.
Эйрион поднял глаза.
— Золото?
— Да. Будет тебе дело.
Дело.
Эйрион посмотрел на него.
Дункан ел, будто сказал самую обычную вещь. Может, для него так оно и было: принести пояса, дать иглы, посадить раненого дурня за работу, чтобы тот не сходил с ума один в пустой комнате.
Но Эйрион уже начал понимать, что Дункан часто заботится именно так, не называя это прямо.
— Да, сир Дункан, — сказал он.
И на этот раз «да» вышло не тонким и не осторожным.
Просто тихим.
Больше говорить было не о чем. Дункан собрал посуду, когда они доели, задул лишнюю свечу, оставил одну у двери и стал укладываться сам, привычно оберегая бок.
Эйрион лежал в полутьме и слушал простые домашние звуки: как ворочается большой человек в трёх шагах, как потрескивает оплывающая свеча, как затихает внизу зала. Ещё недавно в этот час он тонул и не желал дожить до утра. А сейчас лежал и думал, что утром снова будет день, и в том дне будут оружейники, и пояса, и новая одежда, и Дункан, который сказал: верно.
Стыд никуда не делся. Он был тут же, под рёбрами, тяжёлый, привычный, и Эйрион знал, что завтра, проснувшись, найдёт его на прежнем месте. Но сегодня поверх стыда легло что-то ещё — тонкое, тёплое, едва заметное, как первый, самый робкий проблеск перед рассветом, когда ещё темно, но уже видно, что тьма не вечна.
А в трёх шагах не спал Дункан.
Эйрион слышал по дыханию — не ровному, сонному, а тому, каким дышит человек, что лежит в темноте и думает. Эйрион тянулся к своему рассвету; Дункан рядом сторожил в темноте свои сомнения. Оба молчали — один с надеждой, другой с тяжестью, — пока сон не взял сперва Эйриона.
Эйрион держался за это «верно», как держатся за чужую руку в темноте: отпустить значило снова сползти на дно, а туда он больше не хотел.
Может, и получится, — подумал он, засыпая. Тихо, осторожно, не загадывая наперёд. — Может, и правда получится.
***
Следующее утро оказалось почти спокойным.
Осмунд пришёл рано, как будто подозревал, что стоит дать им лишний час без присмотра — и один снова начнёт таскать мечи по комнате, а другой решит, что сломанное ребро лучше всего лечится ходьбой по городу. Повязку сняли. Бедро осмотрели. Дунканову руку и бок — тоже. Осмунд хмурился, щупал, задавал вопросы, на которые они оба отвечали слишком быстро, но настоящего повода для брани всё же не нашёл. Рана у Эйриона выглядела лучше. Дунканов бок, по словам Осмунда, «не хуже, чем можно было ждать от человека, который всё равно будет делать глупости».
— Это похвала? — спросил Эйрион.
— Это предупреждение, — сказал Осмунд.
После ухода лекаря они позавтракали. Хлеб, яйца, сыр, горячее питьё неизвестного состава, от которого Эйрион сперва поморщился, а потом всё-таки выпил, потому что Дункан смотрел. Дункан был не мрачный. Не совсем. Скорее задумчивый, тяжёлый от дел, которые уже расставил в голове и теперь собирался передвигать по городу по намеченному маршруту: портные, ремесленники, бронники, сапожник, теперь ещё пояса и дратва.
Эйрион пытался говорить легко. Не слишком часто, не слишком жадно. Спросил, куда Дункан пойдёт сперва: к портному или к броннику. Потом — далеко ли от сапожника до той мастерской, где будут чинить железо. Потом — правда ли портные в Эпплтоне такие медлительные или это только Дункану попались самые неторопливые люди во всём Просторе. Дункан отвечал коротко, иногда хмурился, иногда фыркал, один раз сказал «не начинай», когда Эйрион осторожно предположил, что портной, должно быть, испугается его ширины в плечах и будет молиться над выкройкой.
Эйрион замолчал вовремя.
Это он умел: уловить, где шутка ещё держится, а где уже вот-вот станет лишней. Раньше он пользовался этим иначе — чтобы давить, выводить, поддевать побольнее. Теперь пытался удержать живой разговор и не выдать, как много для него значит то, что Дункан вообще ему отвечает.
Дункан не был мягким человеком и не стал ласковее за ночь. Он просто сидел напротив, ел, морщился от боли в боку, думал о делах и иногда отвечал на осторожные слова.
И Эйрион ловил это слишком жадно: короткое «угу», хмурый взгляд, фырканье. Даже «не начинай» — как доказательство, что начинать всё-таки было с кем.
Это было глупо.
Он понимал, что глупо.
Но всё равно смотрел на Дункана слишком внимательно: как тот берёт кружку, как морщится, когда тянет бок, как на ходу считает в голове деньги и дела. Смотрел и старался, чтобы его внимание не было уж слишком заметно. Дункан не был чудом, не был ответом на все вопросы этого мира, не был тем, к чему прилично было бы вот так цепляться. Он был просто до неприличия огромным межевым рыцарем, раненым, усталым, упрямым.
И всё же Эйрион цеплялся.
Не руками — руками он держал кружку, — а внутри — и держался так крепко, что сам себе был этим неприятен.
Перед уходом Дункан собрал в сумку помятый шлем и кольчугу, и остановился у двери.
— Лежи, — сказал он. — Вернусь к обеду. Принесу, чем тебе заняться, чтоб дурью не маялся.
Эйрион поднял глаза.
— Пояса?
— Пояса. Дратву. Иглы. Что там ещё найдут. Покажу, как шить, и будешь сидеть делом заниматься.
Это было почти смешно: вчера он просил, чтобы из него делали рыцаря, а сегодня ему обещали дратву и иглу. Но, может быть, так это и начиналось. Не с красивых слов, а с того, что тебе дают работу и говорят: вперёд, делай.
— Да, сир Дункан, — сказал Эйрион и невольно расцвёл искренней улыбкой.
Дункан кивнул и ушёл.
Комната сразу стала пустой. Эйрион сначала честно лежал. Потом не совсем честно сел. Потом подумал, что сидеть Осмунд вообще-то уже разрешил, если недолго и если не тянет рану. Её тянуло, но вполне терпимо. Он посмотрел на сложенную у стены одежду, на оружие, на свёртки, на дверь, за которой исчез Дункан, и стал ждать обеда с таким вниманием, будто от этого обеда зависело что-то большее, чем пояса, иглы и золото.
К обеду Дункан действительно вернулся, нагруженный свёртками. Свалил их на стол — что-то в холстине, что-то в бумаге, что-то просто перевязанное верёвкой, — и некоторое время молча раскладывал, будто сам не хотел признавать, сколько всего набрал.
— Это тебе, — сказал он наконец и толкнул к Эйриону свёрток поменьше. — Ещё рубаха. Ещё туника. Штаны. На смену.
Эйрион осторожно приподнялся на локте.
— На смену?
— Не задавай глупых вопросов. Котту ещё шьют. Плащ тоже. Сказали, к вечеру или завтра утром. Как успеют.
Он говорил хмуро, будто лавочники, портные, прочие ремесленники и сама необходимость быть прилично одетыми сговорились лично против него.
— Себе я тоже заказал, — добавил Дункан, прежде чем Эйрион успел спросить. — Рубахи. Нижнее. Штаны. Котту. Плащ. Всё, что надо.
Эйрион помолчал, но всё-таки спросил:
— Тоже со сменой?
Дункан хмуро посмотрел на него.
— Что?
— Вы себе тоже всё заказали со сменой?
Дункан смотрел мрачно.
— Потому что если мы снова будем мыться в речке, — сказал Эйрион осторожно, — а потом ждать, пока единственная одежда высохнет, это будет испытание не только для тела, но и для духа. Моего, во всяком случае.
Дункан сузил глаза.
Эйрион поспешно добавил:
— Я беспокоюсь о своём душевном равновесии, сир Дункан. Оно и так держится не слишком крепко. Если мне снова придётся сидеть на берегу и смотреть, как вы сохнете в одном исподнем, боюсь, мои нервы не выдержат. Ну а если ещё и исподнее надо будет постирать…
— Тебе бы рот зашить, а не золото в пояс.
— Я бы предпочёл золото. Это не так радикально.
Дункан фыркнул, но не улыбнулся.
— Всё взял. Двойным комплектом. И нижнее, и рубахи, и штаны тоже. Рыцари, у которых есть деньги на нормальную кирасу, доспех, сапоги и содержание оруженосца в полном наборе доспеха, обычно не ездят в одной единственной рубахе. Это я знаю.
Эйрион слегка наклонил голову.
— Значит, теперь мы почти похожи на приличных людей.
— Не начинай.
— Я и не начинаю.
Дункан перевязал один из свёртков туже, чем было нужно.
Эйрион посмотрел на оставшиеся покупки. Потом на Дункана. Потом снова на покупки.
— Тогда палатку, наверное, тоже возьмём?
Дункан медленно повернул к нему голову.
— Палатку.
— Не шатёр, — сказал Эйрион быстро. — Я понимаю. Не с коврами и не с шестью слугами, которые будут ставить её под музыку. Просто палатку. Маленькую. Дорожную.
Дункан молчал.
— Спать под открытым небом во время дождя странно, если деньги нашлись на два комплекта одежды, нормальные сапоги, доспех и оружие. Не обязательно ставить её каждую ночь. Но если дождь… или если кто-то будет ранен… или если нужно будет укрыть вещи…
— Или спасти твоё душевное равновесие.
— Именно, сир Дункан. Моё душевное равновесие чрезвычайно нуждается в сухом месте.
Дункан тяжело вздохнул и посмотрел на него так, будто Эйрион лично изобрёл дождь, дороги и необходимость тратить деньги.
— Да, — сказал он наконец. — Палатку тоже, наверное, придётся взять.
— Простую.
— Простую.
— Без ковров.
— Без ковров.
— Я рад, что мы оба остаёмся разумными людьми.
— Не забывай тогда, что ставить палатку — прямая обязанность оруженосца.
Эйрион сомкнул губы, но не удержался от слабой улыбки.
Дункан сделал вид, что не заметил. Взялся за один из свёртков, развязал его и выложил на стол два пояса.
Не оружейные ремни и не нарядные пояса поверх туники, а широкие подпояски из мягкой кожи, двойные, с льняным подбоем и простыми пряжками. Такие можно носить ближе к телу, под одеждой, и не снимать лишний раз. Один был длиннее и шире. Второй — у́же, легче.
Дункан ткнул в длинный.
— Мой.
Потом в другой.
— Твой.
Эйрион посмотрел на него.
— Мой?
— В один всё не влезет, — сказал Дункан. — Я видел, сколько ты притащил.
Сказал он это сердито, будто то, что золота много, было проблемой.
— Я не прошу вас носить мои деньги.
— Я знаю, что не просишь.
— Тогда…
— В один пояс всё не влезет, — повторил Дункан. — А если влезет, ты в нём ходить не сможешь. Тебя пополам переломит, как только сядешь. И видно будет. И звенеть станет.
Эйрион промолчал.
Дункан развязал кошель, где лежали золотые драконы, и высыпал их на одеяло. Монеты ударились друг о друга тяжело и мягко, без звонкого серебряного голоса. Сразу стало видно: в один пояс это и правда не поместить. В кошель — да, но кошель можно срезать. В каблук много не спрячешь, да и доверять каблуку золото было глупо. Сапоги снимают, сушат, чинят; и их легко могут украсть. Шапку можно потерять. Седельная сумка остаётся при лошади, а лошадь — не всегда при тебе.
Пояс оставался на теле.
Дункан, видимо, всё это уже обдумал.
— Золото твоё, — сказал он, не глядя на Эйриона. — Просто часть будет на мне пока ты при мне.
— Сир Дункан…
— Даже не начинай.
Он сгреб монеты ладонью, разделил не поровну. В его кучке оказалось больше: Дунканов пояс был длиннее, шире, да и сам Дункан был шире в поясе так, что это было просто неприлично. В Эйрионов пояс ушло бы меньше. Эйрион был тоньше, легче; на нём каждая лишняя монета быстрее сделалась бы видна и ощутима.
— На расходы останутся уже разменянное серебро и медь, — сказал Дункан. — Немного золота тоже не зашивай. Три дракона оставь, не больше.
— Логично, — согласился Эйрион.
Дункан положил рядом дратву, толстые иглы, шило и полоски старого полотна. Потом ножом осторожно распорол подбой с изнанки на первом поясе. Не весь край сразу, а кусок за куском, как человек, который знал, что длинная полая кишка с монетами — плохая затея.
— Не россыпью, — объяснил он. — По одной, по две. В тряпку завернуть надо. Между ними поперечный шов. Чтоб не гуляли и не звякали. У пряжки пусто оставишь. На животе пусто. На спине тоже. Больше по бокам.
Зашивать решили сразу — чего тянуть.
Только вот незадача: Эйриону было не сесть к столу. Нога ещё не пускала; а учить шитью через всю комнату не выйдет.
Дункан поозирался. Подтащил к кровати седло гнедого, что стояло в углу, поставил боком и сел на него. Седло было низкое; рослый Дункан осел на нём чуть ли не вровень с Эйрионом, который приподнялся на подушках. Так они и оказались плечом к плечу над одной работой: Эйрион в постели, большой человек рядом, на седле, пригнувшийся, чтобы не возвышаться.
На одном уровне.
— Долго сидеть не буду, — сказал Дункан. — Покажу, как шить. Потом сам.
Эйрион кивнул и вдруг вспомнил совсем другое — первый день своей службы оруженосцем. Тогда нужно было зашить разрезанную штанину, и он, отродясь иглы в руках не державший, сидел и сопел над этой работой, потому что просить не умел и не хотел. А Дункан тогда обронил, не подняв головы: «Спроси, если не знаешь как». И всё. Не подошёл, не показал, не сел рядом. Бросил это «спроси» — и оставил мучиться.
Эйрион тогда, понятно, не спросил; исколол себе пальцы, стянул края кое-как, криво, на узел, лишь бы не идти на поклон.
Расстояние тогда между ними было — как до луны.
А теперь Дункан сидел вплотную, локоть к локтю, и не ждал, пока спросят. Взял полоску полотна, положил на неё две монеты, свернул так, чтобы золото легло плоско, и показал Эйриону.
— Вот сюда. Если горбом выпирает — перекладывай. Теперь в пояс. Видишь? Между швами. Тут поперёк прошьёшь, чтоб не ушло к пряжке. Узел внутрь. Дратва вощёная, хорошо держит. Кожу не тяни, складкой пойдёт.
Он проколол шилом первые дырки, потом сунул иглу Эйриону.
— Давай. Сам.
Эйрион взял иглу.
Кожа оказалась упрямой даже после шила. Дратва шла туго, цеплялась, норовила стянуть подбой. Монеты под пальцами лежали непривычно тяжело, будто каждую нужно было не только спрятать, а ещё и уговорить остаться на месте. Эйрион нахмурился, прижал монетку большим пальцем и осторожно провёл иглу через край.
Стежок вышел криво.
Дункан не отобрал и не переделал за него. Только взял Эйрионову руку с иглой в свою — большую, тёплую, в мозолях — и повернул чуть иначе.
— Не так. Ближе к краю, но не в самый край. А то прорвёт. Вот так. Ещё раз.
Эйрион попробовал снова.
Монеты легли в кожу чуть неровно. Он поправил их ногтем, прижал большим пальцем и протянул нить до конца, стараясь не стянуть кожу складкой.
Дункан почему-то фыркнул.
Эйрион поднял глаза.
— Что?
— Ничего.
— Сир Дункан.
— Шей.
Эйрион посмотрел на него подозрительно, но снова склонился над поясом. Следующий стежок вышел ровнее.
Дункан отвернулся, но плечо у него дрогнуло.
— Да что такое?
— Ты язык высовываешь, — сказал Дункан уже не пряча улыбку.
Эйрион замер с иглой в руке.
— Что?
— Язык. Всё время. Когда думаешь.
— Я не высовываю язык.
— Высовываешь.
— Не высовываю.
— И так-то часто, — сказал Дункан, вовсю лыбясь. — А сейчас вовсе без передышки. Будто если язык убрать, стежок криво пойдёт.
Эйрион открыл рот, чтобы ответить что-нибудь достойное, и понял, что язык у него действительно лежит на нижней губе.
Он тут же убрал его.
Дункан посмотрел на это — и всё-таки рассмеялся. Не громко, не во весь голос, а коротко, сдержанно, почти себе под нос. Но рассмеялся.
Эйрион почувствовал, как лицо у него становится горячим.
— Ваша наблюдательность, сир Дункан, достойна лучшего применения.
— Нормальное применение.
— Вы смотрите не на стежки.
— Стежки я тоже вижу. Этот кривой.
— Он не кривой. Он выразительный.
— Кривой, — сказал Дункан. — Но уже лучше.
И снова показал пальцем, куда вести иглу.
Эйрион фыркнул — почти зло, но злость не собралась. Вместо неё почему-то пришёл смех: маленький, неловкий, вырвавшийся раньше, чем он успел его удержать. Он опустил голову ниже, будто это могло что-то скрыть, и снова взялся за пояс.
На этот раз язык он удержал во рту.
Ненадолго.
Дункан ничего не сказал, только улыбнулся ещё раз.
Шили они медленно. Дункан время от времени забирал пояс, прокалывал шилом следующий ряд, проверял, не легли ли монеты комом, не придётся ли потом сидеть с золотом, давящим бок. Эйрион тянул дратву, прятал узлы внутрь, учился делать поперечные стежки ровнее. В Дунканов пояс уходило больше монет. В его — меньше. Дункан это даже не обсуждал, только двигал кучки так, как считал нужным: это сюда, это туда.
И от этого тоже было странно.
Дункан таскать на себе Эйрионово золото не хотел. Это было видно по каждому его движению. Не хотел иметь к этим монетам отношения больше, чем было нужно. Не хотел, чтобы оно стало платой, долгом, привязью или ещё чем-нибудь липким и дурным.
Но всё равно брал это на себя.
Потому что иначе было бы хуже.
Оставить Эйриона одного с этим золотом значило сделать его уязвимее. А безопасность, как оказалось, весила больше Дункановой нелюбви к чужим драконам.
И от тёплого плеча рядом, и от этого смешка, и от «вот так, ещё раз, сам» Эйриону было хорошо.
Просто хорошо. Тихо, недоверчиво — как бывает хорошо тому, кто не привык к простому доброму обращению и потому не сразу верит, что оно может быть дано просто так. Его не возвышали и не пригибали. Не боялись, не льстили, не выслуживались. Дункан сидел рядом, вровень, и показывал, как класть стежок, — и не было в этом ни корысти, ни страха, ни игры, ничего из того, на чём стояла вся его прежняя жизнь.
Вот этого — придвинутого к самой кровати седла, тёплой руки поверх его руки, тихого «сам» — он не выгадывал и не выпрашивал. Оно пришло само, в придачу, будто между делом. И, может, оттого и было таким хорошим, ведь оно было не выторговано, не украдено — просто дано даром.
Но долго это не продлилось.
Дункан завязал последний узел, потянул дратву зубами, проверил шов пальцем и отдал свой пояс Эйриону.
— Дальше всё сам.
Эйрион взял пояс осторожно, будто это была не кожа с золотом, а что-то куда более хрупкое.
— Сам?
— Я же сказал. Тут по две монеты. Тут по одной. У пряжки пусто. На спине пусто. Если стянешь кожу складкой — распорешь и переделаешь.
— Это жестоко, сир Дункан.
— Зато научишься.
Он поднялся с седла не сразу: сначала упёрся рукой в край кровати, поморщился от усилия, потом всё-таки выпрямился. Тёплое плечо ушло. Комната сразу как будто чуть остыла.
Эйрион опустил взгляд на пояс, на иглу, на аккуратно разделённые кучки монет.
— Вы снова в город?
— Да, надо.
— К броннику?
— Да.
Эйрион поднял глаза.
Дункан уже тянулся к кожаной сумке у стены.
— Щит думаю тоже сегодня заказать.
— Вам? — спросил Эйрион.
— Мне. И тебе, пожалуй.
Эйрион, уже снова склонившийся было над поясом, поднял глаза.
— Мне?
— Оруженосцу щит тоже нужен. Не такой, как рыцарю. Простой. Без герба.
Эйрион хотел сказать, что оруженосцы вовсе не всегда ходят с пустыми щитами. У многих на щите герб рыцаря, которому они служат, или хотя бы часть герба: цвет, звериная лапа, полоса, лист, что угодно, лишь бы всякому было видно, чей это оруженосец и за кем он ходит. Это было нормально. Более того — это было правильно. Оруженосец же не сам по себе болтается по дорогам, он при рыцаре. Его место видно по его щиту так же, как по тому, чьи стремена он держит.
Он мог бы это сказать.
И тут же представил, как Дункан смотрит на него своим тяжёлым спокойным взглядом и отвечает: нет.
Нет, тебе нельзя мой герб. Нет, даже один вяз нельзя. Нет, и звезду нельзя. Нет, ты этого ещё не достоин.
Эйрион проглотил слова прежде, чем они успели стать просьбой.
Лучше сразу согласиться на пустой щит, чем попросить и получить отказ. Так хотя бы пустой щит ничего не отнимал.
К тому же пустой тёмный щит — тоже дело обычное. На дорогах было полным-полно людей без собственного герба, без дома за спиной, и без желания привлекать к себе лишнее внимание. Рональду, оруженосцу межевого рыцаря, такой щит подходил куда лучше, чем всё, с чем Эйрион вообще мог бы выехать из Эшфорда. Свой прежний щит — с красным драконом — тащить с собой было немыслимо. Взять щит стражи, тоже с драконами, было бы не лучше. Доспех у него был, меч был, оружие было, а щита не было именно потому, что любой щит, взятый из владения его дома, слишком громко говорил бы о том, кто он такой.
— Простого щита хватит, — сказал он вместо этого. — Если, конечно, вы не собираетесь выставлять меня на турнир через неделю-другую.
— Не собираюсь.
— Мудро с вашей стороны. Я пока могу победить разве что табурет. И то, если только он не станет отбиваться.
Дункан фыркнул, но коротко.
Он подошёл к своим вещам и вытащил из кожаной сумки старый щит.
Эйрион видел его и раньше. Конечно, видел. Но до сих пор щит был частью общей груды вещей: железо, кожа, ремни, плащи, запасная подпруга, сбруя, вся жизнь межевого рыцаря, уместившаяся в углу комнаты. Теперь Дункан достал его на свет, и щит стал отдельной вещью.
Он был расколот пополам.
Не ровно и не красиво — не так, будто дерево просто разошлось по шву. Удар выел из него нижнюю часть, отломил край под корнями вяза и пустил широкую рваную трещину почти через всё поле. Верх ещё держался: небо, ствол, крона вяза и падающая звезда остались на месте, исцарапанные, грязные, но различимые. А низ — холм, из которого рос вяз, и корни — ушёл отдельным куском, отколотым, вывернутым, с рваной щепой по краю.
Эйрион посмотрел на обломки и сразу понял, где именно вошло его копьё.
— Его уже не спасти, — сказал он, прежде чем успел подумать, нужно ли это говорить.
Дункан посмотрел на щит.
— Для боя — нет.
— Для боя точно нет. Он удар-то, в общем, принял правильно. Щит для этого и существует.
Дункан перевёл взгляд на него.
— Чтобы ломаться?
— Чтобы ломаться вместо руки, плеча и рёбер, — сказал Эйрион, чуть пожав плечами, — Если удар копья пришёлся как следует, что-то должно принять на себя его силу. Доска, кожа, обод. Если щит раскололся, но остановил копьё, это совсем не плохо. Если пошёл трещиной и копьё завязло — ещё лучше. Хуже, если всё осталось цело, а у человека за щитом вывернуло руку.
— Сир Арлан говорил проще, — задумчиво ответил Дункан. — Щит для того нужен, чтобы ему доставалось вместо тебя.
— Сир Арлан, насколько я понимаю, вообще предпочитал говорить проще.
— И часто был прав.
— Неприятное качество, — сказал Эйрион. — Особенно для покойника. С ним ведь уже не поспоришь.
Дункан хмыкнул, но взглядом всё ещё держался за щит.
— Старый понадобится мастеру? — спросил Эйрион. — Снять рисунок?
— Да. Дерево и звезду.
— А форма?
— Форму тоже. Я привык к такому.
Эйрион кивнул. Тут всё было понятно. Новый щит должен быть по руке. Старый — как образец. И герб надо повторить.
— Тогда, конечно, вам лучше взять его с собой уже сейчас, — сказал Эйрион. — Главное, закажите основу из правильного дерева. Хорошего, вязкого. Липа, тополь, ива, ольха — что у них найдётся получше. И пусть обязательно затянут кожей.
Дункан с сомнением посмотрел на него.
— Этот был из дуба.
— Вижу.
— Дуб крепкий.
— Крепкий, — согласился Эйрион. — И твёрдый. И тяжёлый. И колкий.
Дункан нахмурился.
Эйрион говорил спокойно, почти рассеянно: пальцами всё ещё придерживал недошитый пояс, чтобы монеты не съехали, и сам удивился, как легко ему говорить о дереве, коже, щитах и чужих ошибках, если не делать из этого победу.
— Для двери дуб хорош. Для сундука. Для стола, который переживёт не одно поколение, тоже хорош. А щиту мало быть твёрдым. Щит должен принять удар и не пойти щепой от первого же доброго удара. Для щита нужно вязкое дерево. Такое, которое держит, гнётся сколько может, мнётся, трескается, но не раскалывается сразу, как сухое полено.
Дункан опустил взгляд на свой старый щит.
— Дуб и железо, — сказал он упрямо. — Храните меня от смерти и адова огня.
Эйрион поднял бровь.
— Это что?
— Присказка такая. Молитва. Перед боем говорят.
— Никогда не слышал.
— Не всё, чего ты не слышал, дурно.
— Конечно, нет, — мягко сказал Эйрион. — Но эта неверна сразу по двум причинам.
Дункан посмотрел на него тяжело.
Эйрион не отступил. Ему даже не хотелось задеть. Ему было просто любопытно и немного странно: Дункан сказал это так, будто эти слова были старыми, привычными, почти тёплыми. Как будто они уже не раз лежали у него на языке перед тем, как поднять щит.
— Во-первых, дуб — плохое дерево для щита. Любой нормальный бронник вам это скажет. Если выбирать древесину — как я уже сказал — лучше брать не самое твёрдое дерево, а самое вязкое. Во-вторых, септонам очень не понравилось бы, что вы в молитве обращаетесь к дубу и железу.
Дункан насупился.
— А кого ещё просить, если щит из дуба, а в руке железо?
— Семерых. По крайней мере, септоны будут настаивать именно на этом. И то они не слишком любят, когда люди обращаются к каждому лику как к отдельному богу. Они постоянно напоминают, что это не семь богов, а семь ликов единого Бога. Но народ частенько их воспринимает как отдельных богов, ещё и просит: Мать, мол, заступись перед Воином. А это уж ну совсем плохо по их разумению.
Дункан молчал.
Эйрион чуть пожал плечами.
— А тут вообще дуб и железо. Как будто дуб сам решает, кому умереть, а железо может заступиться от адова огня. Септон, думаю, сказал бы, что это уже не молитва, а суеверие.
— Суеверие, — повторил Дункан.
— Хороший септон, наверное, сказал бы даже строже. Я смягчаю.
— Думаю, хороший септон может сам попробовать встать под копьё без дуба и железа.
— Если он выберет дубовый щит, я всё равно буду против.
Дункан снова насупился, но в этот раз уже не так уверенно.
— Ну и… Щит не должен быть просто досками, сир Дункан, — продолжил Эйрион. — Доски — это только основа. Потом хорошо бы проклеить льном, а сверху натянуть кожу. Иначе дерево будет сыреть и трескаться.
— Этот прожил долго.
— Да, — сказал Эйрион. — Поэтому я и говорю: он прожил свою жизнь честно. А новый можно сделать лучше.
Дункан хмыкнул.
— А твой?
— Мне такой же, просто без росписи. Просто хорошая кожа, тёмная краска, если найдётся, и ремни, которые не оторвутся в руке.
Он помолчал и снова посмотрел на старый щит.
— И ещё — ваш щит расписать это отдельная задача.
— В мастерской распишут.
— Не уверен.
— Почему?
— Потому что плотник сделает вам дерево похожим на кочан капусты, а звезду — на раздавленную муху. Тут нужен человек, который умеет рисовать. Живописец. Или мастер, который расписывает щиты, вывески, сундуки — что угодно, лишь бы у него рука была умелая.
Дункан нахмурился.
— Да с чего ты решил, что плотник не сможет?
— Потому что это не плотник писал, — сказал Эйрион и кивнул на старый щит. — Видно же. У вас не обычная рыцарская эмблема, а целая картина. Линия тонкая. У дерева ветви живые. Звезда падает, а не висит кляксой. Даже холм внизу сделан так, чтобы дерево на нём стояло, а не торчало из зелёной лепёшки. Это делал кто-то с умелой рукой.
Дункан опустил взгляд на щит.
— Может, плотник знает местного художника, — продолжил Эйрион. — Если нет, спросите у хозяйки. В любом городе есть кто-нибудь, кто пишет вывески, гербы, Семерых на досках или цветочки на свадебных сундуках. Вот его и надо искать.
— Много ты знаешь про цветочки на свадебных сундуках.
— Я знаю, что их лучше не доверять плотнику.
Дункан наконец отвёл взгляд от щита и посмотрел на него со странной, почти что грустной улыбкой. Потом убрал обе половинки старого щита в кожаную сумку, проверил, не забыл ли деньги.
— Пояса шей, — сказал он, наконец. — Не сиди без дела.
— Да, сир Дункан.
— И язык не высовывай.
— Сир Дункан!
Дункан взял сумку со старым щитом и ушёл.
Дверь закрылась, шаги его стихли на лестнице. Эйрион остался на кровати с недошитым поясом, иглой, золотом и странной мыслью о том, что Дункан перед боем мог говорить с дубом и железом так же серьёзно, как другие говорят с Семерыми.
Он догадывался, перед каким именно боем.
Но думать об этом совершенно не хотелось.
Эйрион посидел немного, прислушиваясь к пустоте в комнате, потом снова взял иглу.
Работа оказалась хуже, чем казалась, пока рядом сидел Дункан. При Дункане всё было устроено просто: вот монеты, вот тряпка, вот пояс, вот дырки от шила, вот большая рука, которая поправит, если он поведёт иглу совсем дурно. Без Дункана осталось только упрямое ремесло.
Золото норовило выкатиться из полотняной обёртки. Кожа морщилась, если тянуть слишком сильно, и топорщилась, если тянуть слабо. Дратва цеплялась, путалась, оставляла на пальцах липкий след воска. Игла то не хотела идти в проколотую дырку, то вдруг проходила слишком легко, и тогда стежок ложился не туда.
Эйрион распорол первый шов через четверть часа.
Второй — через полчаса.
Третий он решил не распарывать, потому что если Дункану не понравится, Дункан сам скажет «переделывай», и тогда уже будет за что страдать.
Он шил.
Потом отложил пояс, потому что заболела спина.
Потом снова взял, потому что лежать и ничего не делать оказалось ещё хуже.
Хозяйка принесла ему еду; он поел, почти не заметив вкуса, и снова вернулся к поясу. Несколько раз он ловил себя на том, что тянется поправить шаперон, как будто Дункан сейчас войдёт и опять скажет, что оруженосцы так не ходят.
А потом поймал себя ещё на одном.
Язык.
Эйрион замер с иглой в руке и медленно втянул язык обратно в рот.
Глупость какая.
Он снова склонился над поясом, прижал монеты большим пальцем, нашёл иглой проколотую дырку, протянул дратву — и только когда узел застрял у самого края, понял, что язык опять лежит на нижней губе.
Он убрал его.
Следующие три стежка он шил с таким вниманием к собственному рту, будто от этого зависела не только ровность шва, но и честь дома Таргариенов. Язык оставался на месте. Стежки при этом выходили ничуть не лучше. Один лёг слишком далеко от края, второй стянул кожу складкой, третий едва не прошёл мимо полотняной обёртки.
Эйрион посмотрел на всё это мрачно.
Потом снова взялся за иглу.
Через минуту язык опять вылез.
— Да чтоб тебя, — тихо выругался Эйрион.
Язык, разумеется, ему не ответил.
Он попытался удержать его во рту ещё раз. Получилось ненадолго. Потом он уколол палец, дратва запуталась, монеты съехали под тканью, а язык снова оказался там, где ему, видимо, было удобней всего.
Эйрион стиснул зубы.
Потом разжал.
Потом сердито подумал, что это его язык. Его собственный. Где хочет, там и держится. Если для ровного шва ему почему-то нужно висеть на губе, пусть висит, Семеро с ним. Дункан всё равно в городе и не увидит.
От этой мысли стало легче, но ненамного.
Стежки всё равно выходили разные.
К середине дня пальцы начали ныть. Не сильно — не так, чтобы жаловаться, да и некому было жаловаться. Просто каждый новый прокол напоминал, что руки у него привыкли к рукояти меча, чаше с вином, поводьям, но не к долгой мелкой работе, в которой нельзя было взять силой. Тут сила только всё портила. Стоило потянуть резче — кожа шла складкой. Стоило нажать неверно — игла колола палец.
Эйрион тихо выругался один раз.
Потом ещё раз, уже изобретательнее.
К вечеру он сделал меньше, чем надеялся.
Собственный пояс всё ещё не был закончен. До Дунканова широкого, тяжёлого, рассчитанного на бо́льшую часть золота, он даже не добрался как следует. Тот лежал рядом, начатый, с несколькими уже показанными секциями, и выглядел так, будто мог занять целую неделю, если шить его теми же руками, которые у Эйриона имелись сейчас.
Эйрион прикинул оставшиеся монеты, длину своего пояса, места, которые нужно оставить пустыми, и понял: даже с ним работы не на один вечер.
На целый день — точно.
А если делать не кое-как, если не стягивать кожу складками, если не оставлять золото гулять внутри, если не позориться перед Дунканом так, чтобы тот одним взглядом велел распарывать половину, — то, пожалуй, и на два дня хватит.
Что делать потом, когда пояса кончатся, Эйрион пока не знал.
Но пока — было хоть такое занятие.
Когда Дункан наконец вернулся, на улице уже смеркалось.
В руках Дункан нёс связку новых оружейных ремней, а на спине — свой старый щит.
Эйрион поднял глаза от пояса не сразу. Дратва зацепилась за край подбоя, он осторожно вытянул её до конца, придержал шов пальцем — и только потом посмотрел.
Не сразу понял, что не так.
Но потом понял.
Старый щит больше не состоял из двух отдельных половинок, живущих самостоятельной жизнью. Отколотый кусок подогнали обратно, стянули с изнанки тонкой планкой, рваные края кое-как подчистили, по краю пустили новый обод, чтобы щит снова держал форму. Раскол никуда не делся. Он всё ещё шёл через рисунок, отделяя верх — небо, звезду и вяз — от нижнего холма с корнями.
Для боя щит был негоден. От первого серьёзного удара он развалился бы снова, и, пожалуй, уже окончательно.
Но теперь вяз опять стоял на своём холме.
Дункан осторожно поставил щит к стене.
Слишком осторожно.
— Заказали, сир? — спросил Эйрион.
— Заказал.
— Один?
— Четыре. Боевой и запасной обоим.
Эйрион чуть поднял брови.
Это было разумно. Даже слишком разумно для человека, который ещё недавно считал каждый медяк так, будто медяки могли обидеться и уйти. Видимо, Дункан и вправду знал, что и как заведено у рыцарей, у которых хватает денег на полный доспех и для себя, и для оруженосца.
— Сколько времени уйдёт?
— Три дня на дерево и кожу, если мастер не врёт. Потом красить.
— А живописца нашли?
— Нашёл.
— Хорошего?
— Не знаю. Вроде не плотник.
— Уже утешительно.
— Он снял рисунок, — сказал Дункан. — Сказал, когда щиты будут готовы и кожей затянуты, принести их к нему.
Эйрион кивнул. Тут всё было понятно: щитник делает основу, живописец пишет герб. Правильно, просто, без лишней путаницы.
И всё же старый щит стоял теперь у стены собранный.
— Тогда зачем вы его чинили?
Дункан снял плащ, повесил на крюк.
— Я не чинил.
— Сир Дункан.
— Для боя не чинил.
— Для боя он и не починен. Это я вижу.
Дункан положил оружейные ремни на стол. Лицо у него стало глуховатым. Таким, каким оно становилось, когда он решал, что разговор ему не нравится.
Эйрион снова посмотрел на щит.
Снизу, там, где откололся холм с корнями, теперь стояла новая тонкая планка. С изнанки, должно быть, его прихватили клеем и кожей, а край стянули так, чтобы нижний кусок больше не отходил. Не крепко. Не по-настоящему. Достаточно только для того, чтобы рисунок снова стал целым. Чтобы вяз опять рос из земли, а не висел над пустотой.
— Рисунок и так можно было снять, — сказал Эйрион. — Даже с расколотого. Живописец же не слепой.
Дункан молчал.
— И плотнику не нужно было собирать его обратно, чтобы сделать вам новый щит. Форму он снял бы и так. Для дороги это лишний вес. Для боя — мусор. Для продажи — тоже. Вы человек экономный, сир Дункан. На такое не тратятся без причины.
Дункан наконец посмотрел на него.
— Это мой щит, и починил его я на своё серебро.
— Даже так? Тогда это тем более интересно.
Пауза вышла короткой, но тяжёлой.
— Это щит сира Арлана? — спросил Эйрион осторожнее, чем собирался.
Дункан замер на мгновение.
— Был.
— Был?
— Сначала был его.
Эйрион снова посмотрел на старое дерево, на истёртый обод, на следы прежней жизни под новым рисунком.
— А теперь?
Дункан не ответил.
Молчание повисло между ними не тяжело, но непонятно.
Эйрион мог бы остановиться. Наверное, должен был бы. Но сегодня Дункан сидел рядом с ним, локоть к локтю, и вёл его руку. Днём расстояние между ними было меньше, чем сейчас. И это уменьшенное расстояние обманчиво приглашало к расспросам.
— Сир Дункан?
Дункан вздохнул.
— Герб нарисовала девушка. Она была…
Он споткнулся на полуслове и замолчал.
Слово «девушка» легло в комнате неожиданно. Не тяжело ещё — скорее странно. Эйрион посмотрел на щит, потом на Дункана.
— Девушка?
— Да.
Эйрион чуть приподнял брови.
Вот оно что. Не только щит сира Арлана. Не только старая доска, обод, ремни и память о покойном наставнике.
Девушка.
Это было почти что мило.
Не то чтобы он много знал о женщинах в жизни сира Дункана Высокого. Если судить по тому, как тот держался, можно было подумать, что его прямо оторвав от материнской груди отдали в какое-нибудь святое братство, где сперва дают обет бедности, потом обет молчания, а потом на всякий случай ещё и обет никогда не смотреть на девиц дольше, чем требуется, чтобы не наступить им на подол.
— Она вам, должно быть, нравилась, — сказал Эйрион, уже не удержав лёгкой улыбки.
Дункан не ответил сразу. Снова подошёл к щиту и большим пальцем прошёл по трещине — там, где новая кожа держала две половинки вместе, — и остановился. Лицо у него стало глухим и усталым.
— Нравилась, — признался он, наконец.
Эйрион улыбнулся шире.
— Ну, слава Семерым. А то я уже начал опасаться, что вы всерьёз решили собрать полный набор добродетелей святого воинства. Бедность у вас есть, терпения с избытком, послушание — нет, правда, но никто не совершенен. Без прекрасной дамы всё это было бы совсем уж подозрительно.
Дункан не улыбнулся.
Эйрион заметил это, но ещё не понял.
— У истинного рыцаря всегда должна быть своя королева любви и красоты, — продолжил он легче, чем, пожалуй, следовало. — Или хотя бы дама, которая нарисует ему щит так, что потом никакой плотник не посмел портить вяз своими руками.
Дункан опустил взгляд на щит.
И вот теперь в комнате что-то изменилось.
Не резко. Не так, чтобы это можно было назвать одним словом. Просто Дункан больше не был смущённым рыцарем, которого поймали на воспоминании о девушке. Он стал человеком, у которого это воспоминание болит.
Эйрион чуть сбавил улыбку.
— И как же её звали?
Дункан поднял взгляд.
— Тансель. Её прозвали Тансель Длинная, но для меня она была не слишком высокой.
Имя Эйриону ничего не сказало.
Короткое. Почти певучее. Дорнийское, наверное. Или не дорнийское — кто их разберёт, этих бродячих девиц, певичек, дочерей ремесленников, которые прибиваются к замкам лордов и турнирным лугам, пока их не сдует дальше по дороге.
Тансель.
Дункан произнёс это имя так, будто оно не было лёгким.
Эйрион посмотрел на него внимательнее.
— У вас такое лицо, сир Дункан, будто случилось что-то плохое.
Дункан усмехнулся.
Не весело.
— Случилось.
— И что же?
Дункан молчал так долго, что Эйрион уже успел пожалеть о вопросе.
А потом ответил:
— Ты сломал ей палец. И она уехала вместе с балаганом ещё до Суда.
Эйрион открыл рот.
«Та самая кукольница», — чуть было не сказал он вслух.
Он закрыл рот.
Дункан поставил щит за сундук, гербом к стене.
И этим движением закрыл разговор.
Эйрион сидел очень прямо, и в его голове очень быстро выстраивалось страшное.
Не просто кукольница.
Это она нарисовала Дункану герб.
Она не была случайной невинной жертвой, за которую Дункан вступился из своего упрямого, невозможного рыцарства, нет, всё было куда хуже.
Эта девушка нравилась Дункану, и похоже нравилась всерьёз.
И это Эйрион тоже сломал.
Осознание ударило резко, будто пнули ногой прямо в солнечное сплетение, — и он полетел вниз.
Он рванулся удержаться — сказать хоть что-нибудь, поймать себя, пока Дункан ещё здесь, пока ещё можно было…
— Сир Дункан.
Дункан не поднял глаз от верёвки, которую он резко сматывал в клубок.
— Что?
И оказалось, что сказать нечего. Извиниться? За палец? За то, что она уехала? За щит? За всё сразу? Любые слова были бы или слишком мелкими, или слишком красивыми, и то и другое было бы мерзко. А главное, он не успевал: падение шло быстрее слов.
— Нет, ничего, — глухим голосом сказал он.
Дункан кивнул. Будто так и думал.
Домотал верёвку, отложил. Поднялся с сундука — тяжело, оберегая бок.
— Схожу за ужином.
Это прозвучало не зло и не холодно. И всё же было видно, что сказать что-то большее он, похоже, тоже не мог.
Дверь закрылась. Шаги пошли вниз и стихли.