𝙎𝙚𝙖𝙡🕸️

NC-17
В процессе
2
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 24 страницы, 12 511 слов, 6 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Глава 1. Земляная твердыня

Настройки
Тьма здесь была не просто отсутствием света — она была физической, плотной, как вода, и такой же всепроникающей. Она затекала в уши, в ноздри, в рот, стоило только приоткрыть губы, и я давно перестал открывать рот без необходимости. Необходимости не было. Говорить не с кем, кричать бессмысленно, даже дышать через рот не имело смысла — воздух был спёртый, затхлый, и его всё равно не хватало. Я дышал через нос, мелкими экономными вдохами, и каждый вдох отдавался болью в рёбрах, упиравшихся в камень. Каменный мешок. Я не знал, как ещё назвать это место. Яма, выдолбленная в скальной породе, — не камера, не темница, а именно мешок, потому что стены сжимали со всех сторон, и я не мог ни лечь, ни выпрямиться, ни даже толком пошевелиться. Плечи упирались в шершавый камень, позвоночник был скрючен так, что каждый позвонок ныл по-своему, а ноги затекали уже через час после того, как я менял позу. Поменять позу я мог далеко не всегда — иногда не хватало сил, иногда мышцы деревенели так, что я их просто не чувствовал, а иногда я забывал, что у меня вообще есть тело, и тогда становилось легче. Ненадолго. Потом боль возвращалась и напоминала. Меня сбросили сюда после храма. Я не помнил, как шёл, не помнил, сколько ступеней вёл меня конвой, не помнил лиц стражей. Помнил только, что Цзин Юань сказал на прощание: «Там холодно. Привыкай». И он не соврал. Холодно здесь было так, что уже через несколько часов я перестал чувствовать пальцы ног, а потом и пальцы рук, которые всё ещё сжимал в замке за спиной, хотя никто меня не связывал и не заставлял. Привычка. Или глупость. Или то и другое сразу. Холод приходил не сразу — он подкрадывался медленно, слой за слоем, как вода, просачивающаяся сквозь камень. Сначала он забрался в ступни, потом в кисти, потом в колени, прижатые к полу. Я чувствовал, как он поднимается выше — по позвоночнику, по рёбрам, по шее, — и когда он добрался до основания черепа, меня начало трясти. Мелкая непрекращающаяся дрожь, которую я не мог контролировать, как ни пытался. Зубы стучали, и этот звук — единственный звук во всей этой гробнице — сводил с ума. Я зажимал челюсти, но дрожь уходила в мышцы шеи, в плечи, в грудь, и тогда я начинал трястись всем телом, ударяясь о стены. Камень был везде — слева, справа, сзади, спереди, — и каждый удар отдавался в костях. Через какое-то время я перестал их различать и смирился. Дрожь стала фоном, как тишина, как темнота, как боль. Боль. О ней стоило сказать отдельно. Рана на предплечье, куда Лоча вогнал свой стилет, не заживала. Вернее, заживала, но неправильно — тело полубога теряло регенерацию, но не до конца, и процесс затягивания шёл рывками, неравномерно, мучительно. Иногда края раны смыкались, и я чувствовал, как новая кожа нарастает поверх старой, — тогда становилось легче, боль утихала до тупого зуда. Но потом корка лопалась от неосторожного движения или просто от того, что я слишком глубоко дышал, и рана открывалась снова, и из неё сочилась кровь пополам с какой-то мутной желтоватой жидкостью. Гной. Я знал этот запах — сладковатый, тошнотворный, — и он смешивался с запахом моего собственного пота и крови, заполняя каменный мешок. Через пару дней я перестал его замечать, как перестал замечать холод и темноту. Тело привыкает ко всему. Даже к собственному гниению. Время здесь текло не так, как снаружи. Я пытался считать — сначала часы, по ударам сердца, потом дни, по тому, сколько раз я проваливался в забытьё. Но сердце билось неровно, то замирая, то пускаясь вскачь, а забытьё и явь сливались в одну сплошную полосу, где я не мог отличить сон от бодрствования, галлюцинацию от реальности. Я видел свет — яркий, режущий, — хотя вокруг была кромешная тьма. Я слышал голоса — обрывки фраз, своё имя, произнесённое разными людьми, — хотя вокруг была тишина. Я чувствовал прикосновения — чужие пальцы на своём лице, на шее, на спине, — но когда протягивал руку, хватался за пустоту. Мозг заполнял сенсорный голод как мог, и у него получалось отвратительно правдоподобно. Однажды мне привиделось, что плита надо мной отодвинулась и в проёме появилось лицо Цзин Юаня. Он смотрел на меня сверху вниз и улыбался — не зло, не торжествующе, а так, как улыбаются старому знакомому, с которым давно не виделись. «Ты ещё жив», — сказал он, и в его голосе слышалось почти одобрение. Я хотел ответить, но не мог разжать челюсти. Хотел поднять руку, но мышцы не слушались. А он просто смотрел и улыбался, пока его лицо не расплылось, как отражение в воде, и не исчезло. Я закричал — беззвучно, одним движением губ, — и проснулся от собственного крика. Или не проснулся. Разницы не было. В другой раз мне привиделась битва. Та самая. Гепард стоял передо мной с разбитым доспехом, и по его лицу текла кровь — из рассечённого лба, заливая левый глаз, но он не вытирал её, не отводил взгляда. Его глаза были светлые, прозрачные, как горное озеро, и в них не было ненависти. Вообще ничего не было — ни страха, ни ярости, ни торжества. Он просто смотрел на меня и ждал. Я держал копьё, и наконечник был направлен ему в горло, в яремную впадину, где кожа тоньше всего. Один удар — и всё закончится. Один удар — и трон мой. Один удар — и я стану тем, кем всегда должен был быть, по мнению тех, кто меня создал. Я размахнулся. И опустил копьё. В галлюцинации этот момент повторялся снова и снова, зацикленный, как сломанная пластинка. Я раз за разом видел своё копьё, уходящее в землю, видел свои колени, подкашивающиеся сами собой, видел лицо Гепарда, на котором не было ни удивления, ни облегчения — только что-то, чему я не мог подобрать названия тогда и не могу сейчас. И каждый раз, когда копьё опускалось, я чувствовал одно и то же: не стыд, не сожаление, не горечь поражения. Облегчение. То же самое облегчение, которое я испытал в храме, когда Цзин Юань закончил выводить иероглифы на моей спине и сказал: «Отныне ты полубог». То же самое облегчение, которое я чувствовал сейчас, лёжа в каменном мешке, в холоде, в темноте, в собственных нечистотах. Потому что выбор был сделан за меня. Потому что я больше ни за что не отвечал. Потому что теперь я был не предателем, не чудовищем, не драконом — я был просто инструментом, который ещё не закончили обрабатывать. Плита отодвинулась. На этот раз по-настоящему. Свет ударил в глаза такой силы, что я закричал — на этот раз вслух, сорванным, каркающим голосом, который прозвучал чужим даже для меня самого. Я зажмурился, но веки не спасали — свет проходил сквозь них, проходил сквозь зрачки, проходил сквозь мозг и взрывался в затылке белой болью. По лицу текли слёзы — я чувствовал их горячие дорожки на щеках, чувствовал, как они собираются в уголках губ, и ничего не мог с этим поделать. Это была не эмоция, просто физиология: глаза, привыкшие к абсолютной тьме, отвыкли от света, и теперь каждый фотон резал их, как бритва. Сквозь слёзы и боль я увидел силуэт. Чёрный контур на фоне факелов — кто-то стоял в проёме, заслоняя свет, и я не мог разглядеть лица, но уже знал, кто это. Не Цзин Юань. Тот стоял бы иначе — чуть расслабленно, с упором на одну ногу. Этот стоял прямо, как клинок, и от него веяло не теплом, а чем-то другим — жаром, но не тем, что согревает. Тем, что сжигает. Блэйд спустился в яму. Движения его были скупыми, точными, без единого лишнего жеста, и когда он оказался рядом, я почувствовал запах — металл, кровь и что-то ещё, горькое, как полынь. Он не стал тратить время на слова. Просто взял меня за подбородок — хватка была железной, пальцы впились в скулы так, что я услышал хруст собственной кожи, — и повернул лицом к свету. Я зажмурился сильнее, слёзы потекли быстрее, но он держал крепко, не давая отвернуться. Он разглядывал меня. Долго. Придирчиво. Как мясник осматривает тушу перед разделкой — с тем же спокойным профессиональным интересом, без злобы, без брезгливости, но и без тени сочувствия. Я висел в его хватке, не пытаясь вырваться, — печать всё равно не позволила бы, — и ждал. Его пальцы были горячими, почти обжигающими после холода каменного мешка, и от этого контраста меня снова начала бить дрожь. Потом он заговорил. Голос у него был низкий, гортанный, с металлическим отзвуком, как будто слова не выходили из горла, а вырезались на стали. Он спросил, почему я опустил копьё. Не «как ты мог проиграть», не «почему ты сдался», а именно так: почему я опустил копьё перед Гепардом, почему не убил его, когда мог, почему выбрал поражение. Он не обвинял — он действительно хотел знать, и в его голосе звучало что-то похожее на недоумение, как если бы он пытался понять поступок, который не укладывался в его картину мира. Я не ответил. Не потому что не хотел. Потому что ответа не было — того простого, однозначного ответа, который Блэйд смог бы принять. Было только смутное чувство, что иначе было нельзя, что сопротивление сделало бы меня тем, кем я больше не хочу быть, что в глазах Гепарда было что-то, что заставило мою руку дрогнуть. Но как объяснить это тому, кто сам никогда не дрогнул? Как объяснить, что иногда поражение — это не слабость, а выбор, и выбор этот ещё труднее, чем любой бой? Воспоминание накрыло меня без спроса — как всегда, резко, без предупреждения. Поле боя, залитое закатным светом. Пыль, ещё не осевшая после последнего удара. Гепард передо мной — доспех разбит, шлем слетел, по лицу течёт кровь, но он не падает, не отступает, не просит пощады. Его меч всё ещё в руке, но он не атакует. Он ждёт. И его глаза — светлые, прозрачные, — смотрят на меня без ненависти. Я замахиваюсь. Копьё идёт вниз. И в последний момент уходит в землю, потому что я не могу ударить того, кто смотрит на меня так. Не могу убить того, кто не боится меня, кто видит меня насквозь, кто понимает, что я не хочу этой победы. Колени подкашиваются. Я падаю. Блэйд не стал ждать, пока я вынырну из воспоминания. Он отпустил мой подбородок — резко, отбрасывая голову в сторону, — и я ударился виском о каменный пол. В глазах вспыхнуло и погасло, левая сторона лица онемела от удара, во рту появился вкус крови — я прикусил щёку. На несколько секунд я просто лежал, не в силах пошевелиться, слушая, как кровь стучит в висках, и глядя в темноту, которая возвращалась по мере того, как Блэйд отходил к выходу. Он не сказал больше ни слова. Только поставил на пол светильник. Маленький, глиняный, с тусклым пламенем, которое дрожало и коптило, но горело. Горело — и это было первое, что я увидел после того, как проморгался от слёз и боли. Огонь. Живой, тёплый, настоящий. Не галлюцинация, не сон, не издёвка мозга. Огонь. Блэйд ушёл. Плита задвинулась за ним с глухим скрежетом, отрезая свет факелов, и я снова остался в темноте — но теперь в темноте был огонь. Маленький, дрожащий огонёк, который он оставил не из жалости, я понимал это. Он оставил его из любопытства — проверить, сколько ещё продержится пламя в присутствии того, кто когда-то был божеством, а теперь стал мясом в каменном мешке. Может быть, он даже надеялся, что я его погашу — не специально, а просто потому, что мне станет плохо, что я дёрнусь, что переверну светильник в конвульсии. Может быть, он проверял, осталось ли во мне хоть что-то от прежнего дракона. Но я не собирался гасить огонь. Я собирался смотреть на него, пока он не погаснет сам. Я подтянулся ближе — каждое движение отдавалось болью в затёкших мышцах и хрустом в позвоночнике, — и лёг так, чтобы светильник был прямо перед лицом. Пламя дрожало, металось из стороны в сторону, иногда почти затухало, но потом снова выпрямлялось и горело. От него шло тепло — совсем слабое, почти незаметное, но достаточное, чтобы я перестал дрожать хотя бы с одной стороны. Я смотрел на огонь и думал. Думал о том, что Блэйд ошибся. Он считал меня сломленным, жалким, предавшим свою суть. Он думал, что я опустил копьё из трусости или слабости. Он не понимал, что я опустил его, потому что впервые за долгое время увидел того, кто не боялся меня, — и не хотел становиться тем, кого боятся. Он не понимал, что я выбрал это. Не поражение — наказание. Не смерть — служение. И теперь, лёжа в каменном мешке с гниющей раной на руке и синяком на пол-лица, я ни о чём не жалел. Думал о том, что Цзин Юань, в отличие от Блэйда, понял. Понял сразу, ещё до суда, ещё до приговора. Понял, что меня не нужно ломать — я уже сломлен, причём сломлен так давно, что сам не помню, как выглядит целый. Понял, что меня нужно не казнить, не запирать, не пытать — меня нужно использовать, придать форму, дать цель. И он дал мне цель. Он сделал меня частью своего плана — огромного, многослойного плана, которого я пока не понимал, но уже чувствовал его очертания. Чувствовал и принимал, потому что это было лучше, чем пустота. Думал о том, что его пальцы были тёплыми. Эта мысль возвращалась снова и снова, как заезженная пластинка, и я не мог от неё избавиться. В храме, когда он касался моего подбородка, его пальцы были тёплыми — единственное тепло во всей этой ледяной церемонии, единственное человеческое прикосновение за недели заключения. Я помнил это тепло лучше, чем боль от стилета, лучше, чем жжение чернил на спине, лучше, чем холод каменного мешка. И я ждал. Ждал, что он придёт снова. Ждал, что он продолжит свою работу — лепить из меня инструмент, оружие, символ. Ждал, что он снова коснётся меня, и это прикосновение — пусть даже оно будет болезненным, пусть даже оно будет жестоким — станет доказательством, что я существую. Что я не просто забытая вещь в каменном мешке, а деталь огромного механизма, который он собирает. Пламя дрогнуло в последний раз и погасло. Масло кончилось. Я остался в темноте — но теперь темнота была не такой плотной, не такой всепоглощающей. Где-то на краю сознания ещё теплился отблеск огня, и я держался за него, как за якорь. Я не знал, сколько ещё пролежу здесь. Я не знал, придёт ли кто-нибудь снова — Цзин Юань, Блэйд, Лоча, кто угодно. Но я знал одно: когда он придёт, я буду ждать. И я приму всё, что он даст — боль, холод, тьму, — потому что это лучше, чем ничего. Потому что это значит, что я ещё нужен. Потому что это значит, что я ещё жив. Я закрыл глаза и провалился в забытьё, и на этот раз галлюцинаций не было. Только тишина. Только холод. Только ожидание.