Эйфория

NC-17
В процессе
4
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Мини, написано 30 страниц, 12 364 слова, 1 часть
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
4 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник

🍓🍓🍓

Настройки
No Ordinary Love -Sade Я смотрю на него сквозь пульсирующий зной Ибицы, и мир сужается до одной точки. До него. Хёнджин танцует. Закатное солнце плавится на его коже, стекает расплавленным золотом по острым скулам, по изгибу шеи, по ключицам, которые выглядывают из расстегнутой наполовину шелковой рубашки. Он двигается в самом сердце толпы, под тягучий, обволакивающий ритм Sade, и кажется, что музыка не играет из динамиков, а рождается прямо из плавных, текучих движений его тела. В этом пляжном баре, пропахшем дорогим ромом и солью, он один существует в каком-то ином, только ему ведомом ритме. Я стою, прислонившись плечом к шершавому стволу пальмы, и не могу отвести взгляд. Стекло бокала в моей руке запотело, конденсат холодит пальцы, но это ничто по сравнению с холодком предвкушения, который змеей скользит вдоль позвоночника. Боже, как же мне хочется вдохнуть запах его кожи. Не тот, искусственный, из флакона, что стоит на его туалетном столике, а настоящий — соленый, пряный, с нотками разгоряченного танцем мускуса. Я почти чувствую его на языке — вкус соли, той самой, что крошечными кристалликами выступила сейчас на его висках и, ручаюсь, медленно стекает по ложбинке позвоночника вниз, туда, где тонкая ткань рубашки прилипла к влажной коже. Он закрывает глаза, отдаваясь музыке, и я пользуюсь этим мгновением, чтобы жадно, до дрожи в коленях, изучить каждую линию его тела. Танец — это его молитва, а я — единственный прихожанин в этом храме, которому позволено больше, чем просто смотреть. Я знаю, что под этим шелком скрывается карта звездного неба из родинок, и мои пальцы помнят наизусть маршрут по каждому созвездию. Я знаю, как напрягаются эти мышцы под моими ладонями, когда я прижимаю его к простыням. Знаю, какой стон срывается с этих губ, когда я целую его в изгиб челюсти, прямо сейчас подсвеченный лучами заката. «Боже, блядь», — проносится в голове, и это не ругательство, это мантра. Он такой ослепительный, что у меня перехватывает дыхание. Весь этот лоск, вся эта прилипшая к телу от пота рубашка за три тысячи евро, все эти голодные взгляды, которые он собирает, сам того не замечая… Мое терпение лопается с тихим, почти неслышным треском. Он слишком далеко. Он слишком одет. Слишком много воздуха между нами. Я не прошу. Я ставлю перед фактом. Вынимаю телефон из кармана легких льняных брюк. На экране — его имя. Я пишу без приветствий, без нежности, которую приберегу для кончиков пальцев и губ. Только правда, обжигающая и прямая, как пощечина, за которой последует поцелуй. «Завтра вылетаю. Готовь свои трусы от Gucci, буду снимать их с тебя». Я вижу, как он, продолжая танцевать, бросает мимолетный взгляд на вспыхнувший экран своих часов. Вижу, как на секунду сбивается ритм. Вижу, как губы, эти идеальные, чувственные губы, складываются в легкую, едва заметную ухмылку. Он еще не читал, но уже знает — игра началась. Нет, это не игра. Это объявление войны, в которой мы оба жаждем капитуляции. Я не смотрю на экран в ожидании ответа. Я и так знаю, что он будет готов. Он будет ждать, нервно покусывая губы, в этих чертовых трусах от Gucci, зная, что я их все равно сниму. Потому что я — Феликс. И я всегда получаю то, чего по-настоящему хочу. А сейчас я хочу, чтобы соль с его кожи осталась на моих губах. Я делаю последний глоток, оставляю бокал на подносе проходящего мимо официанта и, не оборачиваясь, ухожу в ночь. Завтра я буду на пути к своей личной Эйфории. Я резко распахиваю глаза. Сердце колотится где-то в горле, простыня сбилась в ногах, а на губах всё еще фантомный привкус соли. Ибица. Закат. Хёнджин, танцующий под Sade. Сон. Это был всего лишь грёбаный сон. Но тело не обманешь — ладони влажные, дыхание рваное, и внутри, под ребрами, пульсирует слепая, бешеная решимость, какой я не чувствовал уже очень давно. За окном парижской квартиры — серый, монотонный дождь. Капли барабанят по стеклу, стекают кривыми дорожками, размывая очертания города. Ещё вчера я ненавидел этот дождь. Сегодня мне плевать. Я смотрю на телефон, лежащий на прикроватной тумбочке, и во мне нет ни секунды колебаний. Сон станет явью. Я сделаю это. Поднимаюсь с кровати одним гибким, пружинистым движением. В комнате полумрак, но мне не нужен свет — я знаю здесь каждый угол. Достаю из шкафа кожаный чемодан, кидаю его на кровать, откидываю крышку. Вещи летят внутрь без системы, без аккуратности — не до того. Кашемировый свитер, джинсы, пара шелковых рубашек. Трусы от Gucci. Я усмехаюсь, глядя на них, и швыряю следом. Пусть у него будут такие же. Пусть я сниму их с него. Пусть. Дождь за окном усиливается. Париж плачет, а я собираюсь лететь в солнце. Бросить всё: переговоры, запланированные на завтра встречи, контракт на полмиллиона евро. Да, всё. Потому что, когда я закрываю глаза, я вижу не стол переговоров и не подписи на бумагах. Я вижу его. Его глаза, в которых плещется море и что-то такое уязвимое, что у меня перехватывает дыхание. Его руки. Господи, его руки. Я замираю на мгновение, сжимая в кулаке кашемир, и перед внутренним взором всплывают они. Длинные, изящные пальцы пианиста. Ладони, в которых мои собственные — маленькие, почти детские — тонут целиком, исчезают, как в теплой воде. Я мог бы молиться на эти руки, но я не готов. Я не святой. Мои молитвы слишком грешны. Я слишком хорошо знаю, на что способны эти пальцы: как они скользят по моей коже, едва касаясь, как сжимаются на моих запястьях, пригвождая меня к постели, как перебирают мои волосы, когда я засыпаю у него на груди. И его губы. Я прикрываю глаза. Целовать Хёнджина — это как есть малиновый джем прямо из банки. Пальцами. Жадно, невоспитанно, по-варварски. Первое прикосновение — сладкое до дрожи в скулах, такое, что сводит челюсть. А потом — глубже, и ты уже не можешь остановиться, погружаешься в этот вкус с головой, чувствуя, как по языку растекается что-то густое, ягодное, с легкой, едва уловимой кислинкой. Его губы мягче всего, что я знаю. Мягче шелка моих рубашек. Мягче рассветного тумана над Сеной. Я готов целовать их до изнеможения, до искр из глаз, до тех пор, пока кислород не станет ненужной роскошью. — Чёрт, — выдыхаю я в пустоту комнаты. Хёнджин. Хёнджин. Хёнджин. Имя пульсирует в висках мантрой. Я защелкиваю замки чемодана. Достаю телефон. Пора. «Я вылетаю завтра. Первым рейсом. Из Парижа. Бросил дела. Всё. Вообще всё». Ответ приходит быстрее, чем я ожидал. Он, должно быть, держал телефон в руке. Или ждал. Или чувствовал. «Ты серьезно? Всё бросишь? Ради меня?» Я вижу за этими словами его расширенные от удивления глаза, приоткрытые губы, дрогнувшие ресницы. Он не привык, что кто-то выбирает его. Он не привык, что кто-то ставит его выше денег, выше дел, выше всего. Бедный мой мальчик. Ты даже не представляешь, кто ты для меня. Я не коллега ему. Никогда им не был. Коллеги не мечтают о вкусе соли на чужой коже. Коллеги не знают, как пахнет его шея в четыре утра, когда мир спит, а мы — нет. Коллеги не знают, как он прижимается ко мне во сне, закидывая на меня руку и ногу, словно я его личный якорь в этом мире. Я не коллега. Я тот, кто любит его обнимать. И не только обнимать. Я тот, кто любит его. «Ты сомневаешься во мне?» — пишу я и, не дожидаясь ответа, добавляю: «Билет уже куплен. Встречай. Ибица. Закат. Ты. Я. Sade. И я намерен воплотить свой сон в реальность. До последней детали». Я беру чемодан. Выхожу в прихожую. Дождь барабанит по крыше. Париж останется здесь. Моя жизнь, мои дела, мои контракты — всё это подождет. А он — нет. Я вызываю такси до аэропорта и улыбаюсь, предвкушая, как через несколько часов мои маленькие ладони утонут в его больших, как мои губы накроют его — малиновый джем, соль, и никаких сожалений. Бизнес-класс. Кресло у окна. И курс на солнце. На него. *** Ибица, несколькими часами ранее. Пена пахнет лавандой и бергамотом. Густая, белоснежная, она ложится на воду плотным облаком, и я погружаюсь в него медленно, позвонок за позвонком, пока горячая вода не смыкается над плечами. Ванна в моем номере огромная, с видом на море, но сейчас я не смотрю на море. Я смотрю на свое отражение в хромированном смесителе — искаженное, вытянутое, будто в комнате смеха. Интересно, каким видит меня Феликс? Тоже искаженным? Или настоящим? Сообщение от него до сих пор горит перед глазами, впечатанное в сетчатку: «Готовь свои трусы от Gucci, буду снимать их с тебя». Я фыркаю, опускаясь глубже, так, что вода касается мочек ушей. Дерзкий. Всегда был таким. С первой секунды. С того самого момента, как переступил порог моей танцевальной студии в Сеуле три года назад — взъерошенный, с горящими глазами и этим своим невыносимым французским акцентом, который пробирался под кожу быстрее любого вируса. — Я хочу научиться танцевать, — сказал он тогда, глядя мне прямо в глаза. Ни тени смущения. Ни грамма робости. — Я беру только профессионалов, — ответил я, окидывая его оценивающим взглядом. — Ты опоздал на три года. И на три уровня подготовки. — Я не опоздал, — он улыбнулся уголком губ, и в этой улыбке было всё: вызов, обещание и что-то такое, от чего у меня предательски дрогнули пальцы. — Я пришел ровно тогда, когда нужно. Ты просто еще не понял. С того дня он не пропустил ни одного занятия. И я не смог его выгнать. Не смог, потому что каждый раз, когда он двигался — пусть неуклюже, пусть не в такт, — в нем горел такой огонь, что мне хотелось греть об него руки. А потом он начал танцевать хорошо. Очень хорошо. И я понял, что пропал. Я провожу ладонью по своей ноге под водой. Кожа гладкая, как атлас. Последние два часа я потратил на то, чтобы на моем теле не осталось ни единого волоска — только совершенная, шелковая гладкость везде, где он захочет прикоснуться. Масло монарды, масло жожоба, скраб с морской солью. Я хочу, чтобы он потерял голову. Чтобы забыл свое имя. Чтобы захотел остаться в этой постели навсегда. Я знаю, что он видел сон. Он сказал: Sade, закат, танец. Он не знает, но я тоже это видел. Стоял там, в толпе, в его сне, и танцевал только для него. Интересно, наши сны синхронизировались? Или это просто то, что должно случиться? Вылезаю из ванны. Вода стекает по телу ручейками, и я не вытираюсь насухо — просто заворачиваюсь в белый махровый халат, оставляя влагу на коже. Пусть впитывается. Пусть пахнет. Сажусь перед огромным зеркалом в спальне. Мои розовые волосы — влажные, спутанные после воды — рассыпаются по плечам. Я беру расческу. Медленно, прядь за прядью, я расчесываю их, глядя в свое отражение, но видя совсем другое. Я вижу его пальцы. Эти нежные, короткие пальцы с розовым и черным маникюром. Он сделал его за день до отлета в Париж — помню, прислал мне фото в мессенджере, без подписи, просто смазанный кадр своей ладони на фоне Эйфелевой башни. «Нравится?» Никакого «привет». Никаких предисловий. Просто сразу в сердце. Розовый и черный — его цвета. Нежный и дерзкий. Как он сам. Я представляю, как эти пальцы запутаются в моих волосах. Как он будет перебирать пряди, сжимать их в кулак — не больно, но властно, — оттягивая мою голову назад, открывая шею для поцелуев. Как его маникюр будет мелькать в розовой пене моих волос — конфетное, сладкое, грешное сочетание. У меня перехватывает дыхание от одной мысли. Я хочу к нему в плен. Не метафорически. Не в качестве красивой фразы. Я хочу, чтобы он закрыл дверь и выбросил ключ. Хочу, чтобы он не выпускал меня из кровати. Хочу проснуться с его рукой на моей талии и понять, что сегодня снова нет смысла вставать, потому что мир сузился до этой комнаты, до его дыхания, до его кожи. Боже, мы так долго играли в эти игры. Три года. Три чертовых года я смотрел, как он смотрит на меня. Три года делал вид, что между учителем танцев и учеником может быть только профессиональное. Три года считал дни до его сообщений, до его случайных прикосновений в студии, до того, как он скажет мне «я хочу» не глазами, а словами. И вот — сказал. Я поднимаю расческу, провожу ею по прядям в последний раз. Мои волосы сияют, струятся сквозь зубья жидким розовым золотом. Я выгляжу так, как и должен выглядеть человек, который собирается сдаться. Достаю телефон. Его самолет уже в небе. «Я жду. Номер 17. Дверь будет открыта». Отправляю. Затем добавляю, потому что не могу удержаться: «Трусы от Gucci надеты. Но я не даю гарантий, что они доживут до твоего прихода». Пусть знает. Пусть думает об этом весь оставшийся полет. Пусть ерзает в своем бизнес-классе и проклинает скорость самолета. Пусть хочет. Так же сильно, как я. Я встаю, поправляю халат, подхожу к окну. Закат только начинает разгораться. Море лениво лижет берег. Где-то там, через несколько часов, приземлится самолет из Парижа. Иди, Феликс. Я готов. Я выбрил для тебя каждый миллиметр кожи. Я надушился так, что ты захлебнешься. Я расчесал свои розовые волосы, и теперь они ждут твоих пальцев. Иди и возьми меня в плен. Я больше не хочу быть на свободе. *** Самолет касается взлетной полосы, и я чувствую, как вибрация шасси отдается где-то в низу живота. Ибица. Я здесь. Двадцать минут до выхода из терминала, еще пятнадцать — до отеля. Тридцать пять минут, и я увижу его. Телефон оживает в руке. Хёнджин. Я открываю сообщение и замираю. Это не текст. Это фотография. На снимке — стеклянный купол, под которым, как музейный экспонат, как драгоценность, как гребаное произведение искусства, покоится целый чизкейк. Идеально белый, дрожащий, увенчанный алыми ягодами клубники, расставленными с геометрической точностью. Рядом — два серебряных десертных прибора и одинокая свеча в тяжелом хрустальном подсвечнике. Всё это стоит на мраморном столике, за которым — панорамное окно в закат. А под фотографией — подпись: «Жду тебя, милый. Твой любимый, верно? С клубникой. Японский. Мягкий. Как я». Я сглатываю. В горле пересохло. Этот мужчина — оружие массового поражения в обертке из розового шелка. Мой любимый. Он помнит. Помнит, как год назад, в Токио, после его мастер-класса, мы случайно оказались в одной крошечной кондитерской в Сибуе, и я заказал именно этот чизкейк — воздушный, тающий, с легкой кислинкой клубники. Я тогда еще сказал: «Если бы меня можно было съесть, я хотел бы быть таким чизкейком». Он рассмеялся и ответил: «А я бы хотел быть тем, кто тебя ест». Мы оба тогда сделали вид, что это шутка. Три года. Три гребаных года мы делали вид. Я перечитываю сообщение. «Мягкий. Как я». Сукин сын. Он знает, что делает. Знает, что я сейчас пойду по проходу бизнес-класса, стараясь не думать о том, какой он мягкий. И о том, что ждет меня под стеклянным куполом, — и я сейчас не только про чизкейк. Три года назад. Модный дом «Maison de Rêve» в Париже. Я — молодой модельер, только что получивший собственный отдел pret-a-porter. Он — приглашенный хореограф из Сеула, которого наняли ставить движение для показа. Мы сидели в разных концах огромного опенспейса. Я — со своими эскизами, лекалами и образцами тканей. Он — со своим телом, которое, кажется, не подчинялось законам физики. Мы пересекались в коридорах, в столовой, на общих собраниях. Я делал вид, что меня интересует крой. Он делал вид, что его интересует хореография. А потом была вечеринка в честь закрытия Недели моды. И он танцевал. Не на сцене — просто для себя, в углу зала, под какую-то медленную композицию. И я увидел. Увидел, как двигаются его руки — длинные, текучие, они рисовали в воздухе что-то невыразимое. Увидел его губы, приоткрытые в беззвучном ритме. И что-то во мне сломалось. Или наоборот — встало на место. Я подошел. Встал напротив. И сказал то, что не говорил никому и никогда: — Научи меня. Не просто двигаться. Научи меня чувствовать ритм. Он остановился. Посмотрел на меня. Долго. Слишком долго для коллеги. Слишком пристально для случайного знакомого. И ответил: — Приходи завтра в студию. В семь. Опоздаешь — не прощу. Я пришел без опоздания. И опоздал навсегда. Опоздал уберечь свое сердце, свою голову, свой рассудок. Три года. Три года я приходил на его занятия, когда бывал в Сеуле, и на его мастер-классы, когда он бывал в Европе. Три года я смотрел, как он двигается, и хотел прикоснуться. Три года он смотрел, как я учусь, и не прикасался. Два отдела. Два континента. Одна невыносимая, раскаленная добела связь, которую мы оба отрицали, но ни один не разорвал. И вот теперь — Ибица. Чизкейк под стеклянным куполом. «Твой любимый. Мягкий. Как я». Я захожу в номер. Дверь действительно открыта, как он и обещал. Внутри пахнет лавандой, сандалом и чем-то еще — его запахом, уникальным, сводящим с ума. Закатное солнце заливает комнату жидким медом. А посреди всего этого великолепия — он. Хёнджин стоит у окна, обернувшись на звук открывающейся двери. Белый халат струится по телу, как вода. Розовые волосы горят в лучах заката, рассыпавшись по плечам. Он босой. Он прекрасный. Он — всё, чего я хотел три года. — Ты опоздал, — говорит он вместо приветствия, но в голосе нет упрека. Только ожидание. — На семнадцать минут. Чизкейк заскучал. — Я не опоздал, — я ставлю чемодан у двери, не отрывая от него взгляда. — Я пришел ровно тогда, когда нужно. Ты еще просто не понял. Он узнает свои же слова. Уголки его губ дрожат в улыбке. Он жестом указывает на столик: — Садись. Пробуй. Я старался. Я подхожу к столику. Стеклянный купол всё еще на месте. Я снимаю его — медленно, торжественно, как снимают крышку с рояля. Чизкейк дрожит от движения воздуха. Он и правда безупречен. Я беру десертную ложку, погружаю ее в белую, шелковистую плоть. Клубника сочится соком, когда я поддеваю кусочек. И кладу в рот. Боже. Стон вырывается из меня прежде, чем я успеваю его остановить. Низкий, гортанный, почти неприличный. Чизкейк тает на языке, обволакивает небо, растекается сливочной нежностью. Клубника взрывается кисло-сладким контрастом. Это не десерт. Это порнография. — Господи, Хёнджин, — выдыхаю я, прикрывая глаза. — Это... — Мягкий? — он подходит ближе, и я чувствую тепло его тела за своей спиной. — Как я? — Лучше, — я открываю глаза, откладываю ложку и разворачиваюсь к нему лицом. Мы стоим слишком близко. Недопустимо близко для коллег. Как раз достаточно близко для всего остального. — Намного лучше. Потому что его я могу попробовать прямо сейчас. Он протягивает руку. Медленно. Давая мне время отстраниться. Я не отстраняюсь. Его палец касается уголка моих губ, собирая невидимую крошку крема. Затем он подносит этот палец к своим губам и слизывает. — Действительно вкусно, — шепчет он. И я понимаю — пропал. Окончательно. Бесповоротно. — Три года, — говорю я, глядя в его глаза, в которых пляшет закат. — Три гребаных года. Ты сводил меня с ума каждую секунду. Твои губы. Твои руки. То, как ты двигаешься. То, как ты смотришь. — Я знаю, — он не отводит взгляд. — Я всё знаю. И я делал это намеренно. Каждое занятие. Каждый взгляд. Каждое случайное прикосновение. Ты думаешь, я не видел, как ты реагируешь? Ты думаешь, я не хотел тебя так же? — Почему тогда? — мой голос падает до шепота. — Почему мы ждали три года? — Потому что, — он берет мое лицо в свои ладони, и мои руки автоматически накрывают его запястья — маленькие ладони на больших, розовый и черный маникюр на фоне его бледной кожи, — хорошие вещи требуют выдержки. А ты, Феликс, не просто хорошая вещь. Ты — лучшее, что со мной случилось. И я хотел, чтобы наш первый раз был не в студии, не в отеле после показа, не в перерыве между рейсами. Я хотел, чтобы ты прилетел ко мне. Чтобы ты выбрал меня. Не работу. Не Париж. Не показы. Меня. — Я выбрал, — говорю я в его ладони. — Я уже выбрал. Я здесь. — Тогда иди ко мне, — его голос ломается на последнем слове, и я вижу — он не такой уверенный, каким хочет казаться. Он боится. Он ждал. Он надеялся. — Иди, и я больше никогда тебя не отпущу. Я делаю шаг. Один. И тону в его руках, в его запахе, в его волосах, в которые тут же запутываю пальцы — чертов розовый и черный маникюр, наконец-то там, где ему место. И целую. Жадно, глубоко, стирая три года ожидания в одно слитное движение губ. Он стонет мне в рот, и этот звук — лучшее, что я слышал в жизни. Лучше Sade. Лучше музыки. Лучше всего. — Малиновый джем, — шепчу я, отрываясь на секунду. — Твои губы — это малиновый джем. Я так и знал. — Заткнись, — смеется он, снова притягивая меня к себе, — и целуй меня дальше. И я целую. Пока закат догорает за окном. Пока чизкейк сиротливо тает на столе, забытый и ненужный. Пока Ибица погружается в ночь. Потому что я выбрал. И я больше никуда не уйду.Вот теперь всё. С этой секунды. Никаких «коллег», никаких «учитель-ученик», никаких раздельных отделов и разных континентов. Есть только он — в моих руках, с моим вкусом на губах, с моим именем, которое, я знаю, через несколько минут сорвется с его языка хриплым, сорванным стоном. Я не тороплюсь. Три года ждал — могу позволить себе роскошь медленного, мучительного предвкушения. — Иди к кровати, — говорю я, и мой голос звучит ниже обычного. Глубже. Властнее. Я слышу себя со стороны и едва узнаю. Это не тот Феликс, который поправляет галстук перед зеркалом в парижском офисе. Это тот, кто три года сжимал челюсть, глядя, как Хёнджин выгибает спину в танцевальном прогибе. Тот, кто просыпался посреди ночи с его именем на губах и с простыней, скомканной в кулаке. Тот, кто наконец-то получил разрешение. Хёнджин отступает на шаг. На его лице — удивление пополам с желанием. Он привык быть ведущим. Привык, что это он задает ритм, он ведет в танце, он поправляет мои движения, мои руки, мой корпус. Но сейчас не урок. Сейчас не его территория. Сейчас — моя. — Что? — он пытается улыбнуться, но дыхание уже сбилось. — Думаешь, я позволю тебе командовать? — Думаю, ты позволишь мне всё, что угодно, — я подхожу ближе. Медленно. Как хищник. — Ты три года ждал, чтобы я приехал и взял тебя. Или я ошибаюсь? Он молчит. Молчит и смотрит, и в его глазах — целая буря. Уязвимость, которую он прятал за хореографией. Желание, которое он маскировал под профессиональный интерес. И — сдача. Сладкая, полная, безоговорочная. — Не ошибаешься, — шепчет он. Внутри меня что-то переключается. Тумблер, который держался три года, наконец-то падает в положение «вкл». Я беру его за руку — моя ладонь в его ладони, маленькая в большой, — и веду к кровати. Он идет послушно, и от этого послушания, такого непривычного для него, у меня сводит низ живота. Ё-моё. Это только начало. Я еще даже не прикоснулся к нему по-настоящему, а уже чувствую, как желание скручивается тугим жгутом где-то в солнечном сплетении и уходит ниже, ниже, превращая мысли в тягучий сироп. Я усаживаю его на край постели. Белый халат распахивается, открывая бедро, гладкое, загорелое, идеальное. Он смотрит на меня снизу вверх, и в этом ракурсе его губы кажутся еще более пухлыми, еще более приглашающими. Малиновый джем. Я ведь не шутил. Я действительно хочу есть его, как десерт, — медленно, смакуя, никуда не торопясь. — Ложись, — говорю я. Он повинуется. Откидывается на покрывало, и его розовые волосы рассыпаются по белой ткани, как лепестки. Халат окончательно теряет смысл, и я стягиваю его — медленно, давая ткани скользить по коже, наблюдая, как открываются плечи, ключицы, грудь. Идеальная. Гладкая. Без единого волоска, как он и обещал. — Ты... — я провожу кончиками пальцев по его груди, и он вздрагивает. — Ты сделал это для меня? — Всё для тебя, — его голос дрожит. — Я хотел быть идеальным. Хотел, чтобы ты потерял голову. — Она уже потеряна, — я наклоняюсь и прижимаюсь губами к его ключице. — Три года как. Ты даже не представляешь. И начинаю целовать. Каждый. Гребаный. Сантиметр. Шея — я провожу языком по линии пульса, и он бьется под моими губами, быстрый, неровный, испуганно-восторженный. Хёнджин стонет, и это первый настоящий стон — не сдержанный, не приглушенный, а честный, вырванный из горла помимо воли. Мои пальцы скользят по его плечам, по предплечьям, переплетаются с его пальцами на мгновение — маленькие и большие, розовый и черный маникюр на фоне белой простыни, — а затем я высвобождаю руку и веду ладонью дальше. Грудь. Я обвожу языком сосок, чувствуя, как он мгновенно твердеет. Хёнджин выгибается подо мной, и я придерживаю его за талию — не даю уйти, не даю отстраниться. Делаю то же самое со вторым. Медленно. Тщательно. Пока его дыхание не превращается в рваные всхлипы. — Феликс... — мое имя на его губах звучит как молитва. — Ш-ш-ш, — я поднимаю голову и смотрю на него. Зрачки расширены, розовые волосы прилипли к вискам, губы искусно припухли. — Я еще даже не начинал. Я спускаюсь ниже. Живот — я целую линию от пупка вниз, и мышцы под моими губами дрожат, сокращаются. Он пахнет маслами, солью и собой. Тем самым запахом, который мне снился, который я хотел вдохнуть с той самой секунды, как увидел его танцующим под Sade. Теперь он мой. Теперь он настоящий. Мои пальцы скользят ниже. Я не спрашиваю разрешения — мы миновали эту стадию где-то между вторым и третьим годом ожидания. Я просто беру то, что мое по праву. Смазка. Где-то здесь, на тумбочке. Он приготовил всё заранее — предусмотрительный, обстоятельный, невозможный мужчина. — Ты планировал это? — я поднимаю флакон, усмехаясь. — Ждал, что я прилечу и трахну тебя? — Надеялся, — выдыхает он. — Молился. Фантазировал. Три года. — Тогда смотри на меня, — говорю я, разогревая смазку в ладонях. — Не закрывай глаза. Я хочу видеть, как ты закатываешь их от удовольствия. Хочу видеть всё. Мои пальцы — розовый и черный лак, короткие, аккуратные ногти — касаются его там. Он всхлипывает. Я медленно, очень медленно погружаю один палец, и его бедра подаются навстречу. Горячо. Узко. Невозможно. — Боже, — он все-таки закатывает глаза, и я чувствую, как внутри всё сжимается. — Боже, Феликс, еще... — Посмотри на меня, — напоминаю я. Он с трудом фокусирует взгляд. В его зрачках — целая вселенная. Я добавляю второй палец, и с его губ срывается сдавленный стон. Его рука вцепляется в мое плечо, ногти оставляют полумесяцы на коже. Я двигаю пальцами внутри него, чувствуя, как он сжимается, как реагирует, как раскрывается передо мной. В моей голове — ни одной связной мысли. Только он. Только его тело. Только то, как он стонет. Я наклоняюсь и беру его в рот. Он вскрикивает. Его спина выгибается дугой, пальцы зарываются в мои волосы. Я двигаюсь в едином ритме: пальцы внутри, губы снаружи, и Хёнджин рассыпается подо мной на тысячи осколков. Он пытается что-то сказать, но слова путаются, превращаются в бессвязный поток стонов и всхлипов. — Феликс... я... я не могу... пожалуйста... — Можешь, — я отрываюсь на секунду, облизывая губы. — И будешь. Я хочу попробовать тебя. Всего. Я хочу, чтобы ты кончил мне в рот. А потом — снова. Потому что я не собираюсь останавливаться. — Ты с ума сошел, — шепчет он, но в его глазах — восторг. — Три года, — я пожимаю плечами. — Надо наверстывать. И возвращаюсь к своему занятию. Его вкус — соленый, терпкий, чуть сладковатый — заполняет мой рот. Мои пальцы внутри него находят ритм. Я чувствую, как он приближается к краю — по тому, как дрожат его бедра, как сбивается дыхание, как он начинает сжиматься вокруг моих пальцев. И когда он кончает — с моим именем на губах, с закатившимися глазами, с пальцами, до боли сжатыми в моих волосах, — я думаю только об одном. Это только начало. Я проглатываю всё. Облизываю губы. Поднимаю голову и смотрю на него — раскинувшегося на постели, тяжело дышащего, с блестящей от пота кожей и розовыми прядями, прилипшими ко лбу. Он — самое красивое, что я видел. И он мой. — Первый раунд, — я облизываю пальцы, те самые, которые только что были внутри него. Смазка и его вкус смешиваются на языке. — Готов ко второму? — Дай мне... минуту, — он смеется, задыхаясь. — Боже, Феликс. Ты... ты невозможный. — Я знаю, — я ложусь рядом, притягиваю его к себе. Мои руки обнимают его талию. Мои губы касаются его лба. — Но ты сам меня выбрал. Три года назад. В студии. Когда сказал: «Приходи завтра в семь». Ты знал, что делаешь. — Знал, — он прижимается ко мне, пряча лицо в изгибе моей шеи. — Я знал с первой секунды. За окном — ночная Ибица. Море шепчет что-то неразборчивое. Где-то далеко играет музыка. А здесь, в номере семнадцать, время остановилось. И я не хочу, чтобы оно шло дальше.

***

Мы лежим, переплетенные, как две стихии, встретившиеся в эпицентре шторма. Его голова на моей груди, мои пальцы всё еще лениво перебирают розовые пряди. Дыхание выравнивается. Сердца замедляются. За окном ночная Ибица дышит морем, и кажется, что весь мир сжался до этой комнаты, до этой постели, до нас двоих. — Есть хочешь? — голос Хёнджина звучит сонно, но с той особой, мягкой интонацией, которую я за три года изучил до последнего полутона. Так он говорит, когда задумал что-то особенное. — Хочу, — я провожу ладонью по его спине, по гладкой, шелковистой коже. — Но готовить что-то — это значит вставать. А я тебя никуда не отпущу. — А и не надо, — он приподнимается на локте, и в его глазах загорается озорной огонек. — У нас есть чизкейк. — Он наверняка растаял и превратился в лужу. — Японский чизкейк не превращается в лужу, — с достоинством произносит он, поднимаясь с кровати. Халат валяется где-то на полу, но он не подбирает его. Идет к столику абсолютно голый, в одних только рассыпавшихся по плечам розовых волосах, и я залипаю на его спину — на изгиб талии, на линию позвоночника, на две трогательные ямочки над ягодицами. Ё-моё. Он хочет, чтобы я снова на него набросился? Потому что именно этого он и добьется, если продолжит ходить в таком виде. Но он возвращается быстро. В одной руке — две десертные тарелки, в другой — стеклянный купол. Ставит всё это на прикроватную тумбочку, и я вижу, что чизкейк действительно не растаял. Он всё так же безупречен. Дрожит, как желе, и пахнет сливочным облаком. — Садись, — командует Хёнджин, но теперь в его голосе нет той стали, что была у меня пятнадцать минут назад. Только бесконечная, обволакивающая нежность. — Открой рот. — Ты собираешься кормить меня с рук? — Именно, — он отрезает ложечкой кусочек, поддевает клубнику и подносит к моим губам. — Ты кормил меня собой. Теперь моя очередь. Я открываю рот. Чизкейк ложится на язык — и я снова почти стону. Бархатистость. Нежность. Он тает, растекается, обволакивает нёбо. Но главное — не десерт. Главное — его пальцы, которые он подносит к моим губам, стирая невидимую крошку. Главное — его взгляд, устремленный на меня с такой концентрацией, словно я — единственное, что имеет значение. Главное — то, как он наклоняется и целует меня сразу после, подхватывая остатки сладости с моих губ своими. Боже. Я сейчас умру. Точно. Прямо здесь, в номере семнадцать, на скомканных простынях, от его губ и от этой гребаной нежности, которую он дарит мне с каждым движением. Его поцелуи — безбашенные, жадные, то глубокие, то легкие, как крылья бабочки. Он целует меня, пока я жую, целует между глотками, целует так, будто не может насытиться. — Ты вкуснее чизкейка, — шепчет он мне в губы. — Ты просто не пробовал себя, — отвечаю я, хватая его за затылок и притягивая для нового поцелуя. И в этот момент в дверь стучат. Мы замираем. Хёнджин отстраняется, бросает взгляд на дверь, потом на меня. В его глазах — раздражение пополам с растерянностью. — Какого черта? — шепчет он. — Я повесил табличку «Не беспокоить». — Может, что-то срочное? Стук повторяется. Настойчивый, но вежливый. — Господин Хён, — доносится из-за двери приглушенный мужской голос. — Прошу прощения за беспокойство. Это служба безопасности. Нужно ваше одобрение по срочному вопросу, касающемуся протокола отеля. Я смотрю на Хёнджина. Хёнджин смотрит на меня. И я вижу, как на его лице проступает сложная гамма эмоций — досада, веселье, легкая паника и что-то похожее на смущение. — Проклятье, — выдыхает он. — Подожди секунду. Он встает, быстро накидывает халат, затягивает пояс. Я наблюдаю за этим с возрастающим любопытством. «Протокол отеля». «Ваше одобрение». «Господин Хён». Что-то здесь не вяжется с образом приглашенного хореографа. Он подходит к двери, приоткрывает ее ровно настолько, чтобы видеть посетителя, но не впускать его внутрь. Я слышу приглушенный диалог: — Господин Хён, прошу прощения еще раз. Вопрос по пожарной безопасности. Новая система оповещения. Нужна ваша подпись как владельца. И еще — менеджер по персоналу спрашивает, утвердили ли вы список на следующую неделю. И из бухгалтерии прислали квартальный отчет. Владельца. Я медленно сажусь на кровати. Владельца? Отеля? — Давайте сюда, — слышу я голос Хёнджина. Он звучит по-деловому, сухо, совсем не так, как со мной. — Подпишу. Отчет оставьте на ресепшене, заберу утром. И передайте Рите, что список я утвердил еще вчера. Всё? — Да, господин Хён. Ох, и еще... — сотрудник безопасности замолкает на секунду, и я буквально чувствую его взгляд, пытающийся проникнуть в номер. — Ваш супруг... ему передать обычный комплимент от шеф-повара? Или что-то особенное? Вы говорили, что ваш муж предпочитает... Супруг. Я застываю. Супруг? Хёнджин оглядывается на меня через плечо. В его глазах — вихрь эмоций. Он выглядит как человек, которого поймали с поличным, но в то же время — как человек, который только что принял важное решение. Его губы складываются в медленную, почти безумную ухмылку. — Да, — говорит он, не отрывая от меня взгляда. — Муж. Передайте комплимент от шефа. И... знаете что? Принесите нам павлову. Свежую. С маракуйей и малиной. И шампанское. Два бокала. — Сию минуту, господин Хён. Дверь закрывается. Хёнджин медленно поворачивается ко мне лицом, прислоняясь спиной к двери. Его халат снова распахнут. Его волосы в художественном беспорядке. Его губы всё еще припухшие от моих поцелуев. И его глаза горят странной смесью вины, торжества и нежности. — Итак... — начинаю я, складывая руки на груди. — «Господин Хён». Владелец отеля. — Ну... — он пожимает плечами, и в этом жесте — вся его суть. — Сюрприз? — Три года, — я качаю головой, не в силах сдержать смех. — Три гребаных года ты притворялся бедным хореографом. «Приходи завтра в семь». «Я беру только профессионалов». «Сделай плие, у тебя колено западает». А сам — владелец сети отелей на Ибице? — Не сети, — он поднимает указательный палец. — Пока только три. Этот, один в Барселоне и один строится на Майорке. Так что технически — сеть. Да. — И ты молчал. — А ты бы прилетел ко мне, если бы знал? — он отталкивается от двери и медленно, очень медленно подходит к кровати. — Или ты бы начал думать о том, что это «неэтично», что «разница в статусе», что «это усложнит рабочие отношения»? Я слишком хорошо тебя знаю, Феликс. Ты бы испугался. Ты бы начал анализировать. Ты бы... — Я бы ничего не начал, — перебиваю я. — Я бы прилетел к тебе в любом случае. Просто, возможно, чуть раньше. Он замирает. Смотрит на меня. И улыбается — той самой, редкой, ослепительной улыбкой, которую я видел всего несколько раз за три года. — Правда? — Правда. Но, — я беру его за руку и притягиваю обратно в постель, — я рад, что ты дал мне возможность самому всё решить. Прийти к тебе. Выбрать тебя. Без статуса. Без отелей. Без всего этого. — И ты выбрал, — он ложится рядом, кладет голову мне на грудь. — Несмотря на то, что я бедный хореограф. — Несмотря на это, — я целую его в макушку. — Представляешь, какой ты дурак? — Представляю. Но теперь у нас есть павлова. И шампанское. И ты — мой муж. — Я — твой что? — я приподнимаю бровь. — Ты сказал это охране. «Мой муж». Ты вообще собирался спрашивать меня? Он пожимает плечами. Снова этот жест, невыносимый, очаровательный, сводящий с ума. — Ты прилетел ко мне, бросив всё. Ты сказал, что выбрал меня. Я сказал, что больше никогда тебя не отпущу. По-моему, это уже брак, Феликс. Остались формальности. — Ты невозможен. — Ага, — он приподнимается и целует меня в уголок губ. — Но теперь я твой невозможный. Муж так муж. Привыкай. В дверь снова стучат. На этот раз — деликатно, едва слышно. — Ваша павлова, господин Хён. И шампанское. И комплимент от шефа — он передает особые поздравления молодоженам. Мы переглядываемся. И взрываемся хохотом. Молодожены. Охренеть. — Заносите, — кричит Хёнджин, не вставая. — Оставьте на столике у двери. И передайте шефу, что мы зайдем к нему лично. Завтра. Или послезавтра. Или когда-нибудь. Сотрудник заходит — я слышу шаги, звон бокалов, шорох салфеток, — и быстро выходит, не поднимая глаз. Дверь закрывается. Мы снова одни. Хёнджин поворачивается ко мне. — Ну что, муж? — он произносит это слово с особым смаком, пробуя на вкус. — Павлова, шампанское, и я — в твоем полном распоряжении. Что скажешь? Я смотрю на него. На его розовые волосы, спутанные и влажные. На его губы, красные от поцелуев. На его глаза, в которых пляшут черти и бесконечная, невозможная любовь. И понимаю — да. Это оно. То, ради чего стоило ждать три года. То, ради чего стоило лететь через всю Европу. То, ради чего стоило жить. — Скажу, — я притягиваю его к себе, — что павлова подождет. А муж хочет повторить всё с самого начала. И на этот раз, господин владелец отеля, ты будешь кричать еще громче. — Думаешь? — он ухмыляется, и его руки уже обвивают мою шею. — Уверен. Ты теперь перед персоналом отвечаешь. Пусть знают, какой у них страстный босс. — Ты дьявол, Феликс. — А ты — мой. И ночь продолжается. С павловой на столике, с шампанским в ведерке, с морем за окном и с его именем на моих губах. Муж. Мой.

***

Утро на Ибице пахнет солью, разогретым песком и тем особенным светом, который бывает только здесь, — жидким, медовым, льющимся сквозь панорамные окна номера. Я просыпаюсь один. Простыня рядом еще хранит тепло его тела, но самого Хёнджина нет. Зато на тумбочке — записка, написанная его летящим, танцующим почерком: «Ушел решать вопросы. Отель не потерпит, если владелец будет валяться в постели, даже с таким мужем, как ты. Кофе в кофемашине. Круассаны на столе. Я скоро. Не скучай. И да — я слышал, как ты танцуешь во сне. Ты готов. Сегодня покажешь мне, чему научился». Я перечитываю последнюю фразу трижды. «Ты готов. Сегодня покажешь мне». Готов? Я? К чему? К тому, чтобы танцевать перед ним? Перед профессиональным хореографом, который двигается так, будто у него в теле нет костей — только жидкий шелк и ритм? Перед человеком, который три года поправлял мои позиции, мои вывороты, мое дыхание? Перед мужчиной, который сейчас, наверное, сидит где-то в административном крыле отеля и подписывает бумаги, а я... Я смотрю на свои наушники, брошенные на кресле. На полупустой бокал шампанского с прошлой ночи. На свое отражение в зеркале — взлохмаченный, с синяками от поцелуев на шее, с этим блеском в глазах, которого я не видел у себя уже много лет. И что-то внутри меня говорит: да. Да, я хочу. Хочу танцевать. Хочу, чтобы он увидел. Хочу, чтобы он потерял дар речи — так же, как я терял его три года, глядя на него. Я натягиваю свободные брюки из черного шелка — те самые, которые взял с собой не для танцев, а просто потому что они красивые, — и остаюсь с голым торсом. Мышцы всё еще ноют после прошлой ночи. На плечах — следы его ногтей. На ключицах — засосы. Пусть. Это часть образа. Сегодня я не примерный ученик. Сегодня я — тот, кто берет свое. Вставляю наушники. Открываю плейлист. The Weeknd. Медленная, тягучая, обволакивающая тьма. Первые же ноты — и по телу проходит дрожь. Я закрываю глаза, делаю глубокий вдох и начинаю двигаться. Поначалу — просто волна. Тело вспоминает всё: его уроки, его прикосновения, его голос, говорящий «почувствуй ритм не головой, а животом». Я пропускаю музыку через себя, позволяю ей течь по позвоночнику, как горячий мед. Руки поднимаются, описывают плавную дугу, бедра начинают двигаться в такт. Я не считаю шаги. Я не думаю о позициях. Я просто становлюсь музыкой. А потом происходит что-то, чему нет названия. Ритм ускоряется, и мое тело откликается — резче, глубже, опаснее. Я опускаюсь в плие, и это не балетная позиция, это чистая, неприкрытая похоть, переведенная на язык движения. Я провожу ладонями по своей груди, по животу, по бедрам — медленно, дразняще, представляя, что это его пальцы. Я откидываю голову назад, подставляя горло невидимому поцелую. Я двигаю бедрами так, как никогда не осмеливался на его уроках — потому что там это было бы неприлично, невозможно, нарушение всех субординаций. А здесь, сейчас, в этом номере, где мы вчера стали мужьями, — можно всё. Боже, блядь, это чистый секс под музыку. Я чувствую это каждой клеткой. То, как мои мышцы напрягаются и расслабляются. То, как шелк брюк скользит по коже. То, как ритм проникает под кожу и заставляет двигаться не просто тело, а что-то гораздо более глубокое. Я танцую для него — даже если его нет рядом. Я танцую для себя три года назад — того, кто даже не мечтал, что сможет так. Я танцую, потому что наконец-то свободен. И в этот момент я открываю глаза и вижу его. Хёнджин стоит в дверях. Белая рубашка нараспашку, в руке — папка с документами, которую он, кажется, вот-вот уронит. Его губы приоткрыты. Взгляд прикован ко мне — полностью, безраздельно, абсолютно. Он не шевелится. Не дышит. Просто смотрит, как я двигаюсь, и в его глазах — то самое выражение, которое я так мечтал увидеть. Смесь шока, восхищения и чистого, неприкрытого голода. Я не останавливаюсь. Продолжаю танцевать — для него. Медленно разворачиваюсь, давая ему увидеть каждую линию, каждый изгиб, каждое движение. Провожу рукой по своему животу, опуская ладонь ниже, к самой кромке шелковых брюк. И по его телу проходит видимая дрожь. Папка падает на пол. Документы рассыпаются веером по мраморному полу. — Феликс... — его голос хриплый, сдавленный. — Что ты... — Тсс, — я прижимаю палец к своим губам, не сбиваясь с ритма. — Ты сказал показать, чему я научился. Я показываю. The Weeknd поет о грехе, о ночи, о том, что нельзя остановить. Я опускаюсь на колени — медленно, текуче, — и движение это несет в себе всё, что я не мог сказать словами. Я поднимаю на него взгляд, продолжая двигаться, и вижу, как его адамово яблоко дергается в судорожном глотке. — Ты... — он делает шаг вперед, потом еще один. — Ты три года притворялся, что не умеешь? — Я не притворялся, — я встаю одним слитным движением, текучим, как вода. — Я учился. У тебя. А потом, — я делаю шаг к нему, не вынимая наушников, позволяя музыке всё еще биться в моей крови, — я понял, что главное в танце — не техника. Главное — это желание. И я, Хёнджин, хочу тебя. Всегда хотел. С первой секунды. Он сокращает расстояние между нами в два шага. Его руки ложатся на мою талию — сильно, властно, так, что я чувствую каждый палец. Мои наушники выпадают, музыка обрывается на полутакте, но это неважно — потому что теперь музыка — это его дыхание. Его сердце. Его губы, впивающиеся в мои с голодом, который не утолить. — Ты хоть понимаешь, что ты со мной делаешь? — выдыхает он между поцелуями. — Ты. Танцующий. Под The Weeknd. В этих чертовых шелковых брюках. Это незаконно, Феликс. Это должно быть запрещено Женевской конвенцией. — Пиши жалобу в ООН, — я кусаю его нижнюю губу и тяну на себя. — А пока — иди сюда. Мы падаем на кровать. Вернее, не падаем — он роняет меня, накрывает своим телом, вжимает в матрас. Его белая рубашка летит на пол вслед за папкой. Его руки везде — на моей груди, на животе, на бедрах, сжимая, лаская, требуя. — Я смотрел на тебя и думал — Боже, блядь, это чистый секс, — он проводит языком по моей шее, и я выгибаюсь под ним. — Ты даже не представляешь. Ты двигаешься, как грех. Как запретное желание. Как всё, о чем я мечтал, но боялся попросить. — Попроси сейчас, — я смотрю ему прямо в глаза, обхватывая его бедра своими ногами. — Ты больше не мой учитель. Ты мой муж. И я хочу, чтобы ты сказал мне, чего ты хочешь. — Я хочу... — он замолкает, тяжело дыша. — Я хочу, чтобы ты станцевал для меня еще раз. Но медленнее. Гораздо медленнее. И чтобы на тебе не было ничего, кроме музыки. — Договорились, — я улыбаюсь и переворачиваю нас, оказываясь сверху. — Но сначала — ты. Потому что я еще не закончил показывать тебе, чему научился. И я начинаю двигаться снова. На нем. Для него. В ритме, который задают не наушники, а стук двух сердец, бьющихся в унисон. Документы на полу так и останутся лежать до вечера. Отель подождет. Владельцу нужен перерыв. Особенно когда у него такой муж.Ночная Ибица — это совсем другой зверь. Днем она нежится под солнцем, ленивая и золотая, а ночью просыпается, оскалившись неоном и басами. Мы выходим из отеля — Хёнджин в черной шелковой рубашке, расстегнутой ровно настолько, чтобы сводить меня с ума, я в серебристом топе, который он выбрал сам, запустив пальцы в мой чемодан со словами «надень это, я хочу, чтобы все видели, с кем я». Клуб, в который он меня ведет, спрятан в лабиринте старых улочек — никакой вывески, только тяжелая дубовая дверь с граффити в виде танцующего силуэта. Внутри — темнота, прошитая лазерными лучами, и музыка, которая не играет, а живет. Пульсирует. Дышит в такт с моим сердцебиением. Мы проходим к приватной зоне на втором ярусе — Хёнджин кивает охраннику, и нас пропускают без слов. Оказывается, быть мужем владельца сети отелей имеет свои бонусы: лучший столик, панорамный вид на танцпол, официант, материализующийся в ту же секунду, как только ты подумал о шампанском. Хёнджин заказывает коктейли — что-то сложное, с маракуйей и перцем чили, — и мы сидим, касаясь друг друга коленями под столом, как подростки на первом свидании. — Потанцуй со мной, — говорю я, когда музыка сменяется на что-то глубокое, с восточными мотивами и басом, который пробирает до костей. — Я думал, ты никогда не спросишь, — он улыбается, и мы спускаемся на танцпол. Вот здесь — его стихия. Я знал это всегда, но каждый раз, когда вижу его в танце, у меня перехватывает дыхание. Он не танцует — он становится музыкой. Его тело льется, изгибается, рассказывает историю, которую нельзя передать словами. Его розовые волосы в неоновом свете кажутся инопланетными. Его руки рисуют в воздухе знаки, которые понимаю только я. А я... я танцую рядом. И чувствую, как взгляды со всего зала стягиваются к нам, как магнитом. Мы — центр этой вселенной, и мне плевать. Я двигаюсь для него. Только для него. И он смотрит на меня так, словно я — восьмое чудо света. А потом музыка замедляется, и я чувствую чужой взгляд. Липкий. Наглый. Он скользит по моей спине, по бедрам, по ногам, и это ощущение — как холодные пальцы на разгоряченной коже. Я оборачиваюсь. Мужчина. Высокий, загорелый, в расстегнутой до пупа льняной рубашке. Он смотрит на меня с той особой, мерзкой уверенностью человека, который привык, что ему никогда не отказывают. Золотая цепь на шее. Слишком много геля в волосах. Улыбка, от которой хочется умыться. Я отворачиваюсь, прижимаясь ближе к Хёнджину. Но мерзавец не понимает намеков. Через минуту он уже рядом. Его рука ложится на мое плечо — без спроса, без разрешения, без уважения. — Красавчик, — говорит он мне прямо в ухо, перекрикивая музыку. От него разит ромом и самодовольством. — Танцуешь как бог. Может, покажешь мне еще что-нибудь? В более приватной обстановке? Я вижу, как Хёнджин замирает. Вижу, как его спина мгновенно напрягается, как кулаки сжимаются на автомате, как челюсть становится каменной. Его глаза вспыхивают опасным огнем. Он делает шаг — один, но в этом шаге вся его танцевальная пластика превращается в боевую стойку. Он готов. Готов врезать. Готов защищать. Готов разнести этого придурка в щепки, и я знаю, что он может — за тремя отелями стоит не только бизнес-хватка, но и годы тренировок, которые сделали его тело оружием. Но я не даю ему этого сделать. Я кладу ладонь на его грудь — мягко, но властно. Останавливаю. Смотрю ему в глаза и едва заметно качаю головой. Это мой бой. Я сам. Мерзавец, не замечая этого молчаливого обмена, продолжает ухмыляться. Его рука всё еще на моем плече, и это последняя секунда, когда она там находится. Я разворачиваюсь к нему лицом. Медленно. Плавно. С той самой пластикой, которой меня научил Хёнджин. — Прости, — говорю я сладким голосом, почти мурлыкаю. — Что ты сказал? Я не расслышал. Музыка громкая. Он наклоняется ближе — роковая ошибка. И в этот момент я бью. Колено уходит вверх — резко, без предупреждения, без замаха. Моя туфля встречается с его пахом с тошнотворной точностью. Звук — глухой, влажный, перекрывающий даже басы. Лицо мерзавца искажается. Глаза вылезают из орбит. Он складывается пополам, хватая ртом воздух, и оседает на танцпол, как сдувшийся воздушный шар. Цепь брякает о мраморный пол. Его друзья где-то в толпе даже не замечают. Вокруг нас образуется небольшой круг — люди расступаются, кто-то ахает, кто-то аплодирует. А я стою, поправляя серебристый топ, и улыбаюсь. — Еще вопросы? — спрашиваю я у скрюченного тела на полу. Ответа нет. Только сдавленный стон. Хёнджин смотрит на меня. Его кулаки всё еще сжаты, но выражение лица изменилось. Гнев уступил место чему-то другому. Изумление. Гордость. И — да, это возбуждение. Чистое, неприкрытое, обжигающее. — Феликс, — выдыхает он, и в его голосе дрожит что-то очень личное. — Ты... ты только что... — Что? — я беру его под руку и веду обратно к лестнице, к нашему столику, подальше от разгорающегося скандала. — Ты думал, что только ты умеешь удивлять? — Но ты... туфлей... между ног... я даже не успел... — А ты думал, что твой муж — хрупкий цветочек, которого надо защищать? — я останавливаюсь у столика, беру его лицо в свои ладони и целую — коротко, но так, чтобы он почувствовал всё. — Я модельер, Хёнджин. Я три года выживал в индустрии, где волки едят волков. Я не хрупкий цветочек. Я тот, кто носит Gucci и бьет в пах, когда кто-то забывает спросить разрешения. Он смотрит на меня. Долго. Жадно. Его глаза блестят в неоновом свете. — Я сейчас кончу, — говорит он на полном серьезе. — Прямо здесь. Без прикосновений. — Не смей, — я смеюсь и толкаю его в кресло. — Мы еще даже шампанское не допили. — К черту шампанское, — он хватает меня за руку и притягивает к себе на колени. Его ладони ложатся на мои бедра. Его дыхание обжигает шею. — Ты хоть понимаешь, что это было самое горячее, что я видел в жизни? Ты. Маленький. В серебристом топе. С коленом между ног этого урода. — Я рад, что тебе понравилось, — я обвиваю его шею руками. — Но, может быть, поедем в отель? Я хочу, чтобы ты показал мне, насколько сильно тебе понравилось. — Едем, — он поднимается одним движением, не выпуская меня из рук. — Охранник вызовет такси. А этому, — он бросает взгляд на танцпол, где мерзавца уже поднимают под руки его запоздавшие друзья, — передай, что он легко отделался. Если бы ты не остановил меня, я бы сломал ему обе руки. — Я знаю, — я целую его в висок. — Именно поэтому я сделала это сам. Ты — владелец отеля. Тебе нужны скандалы в прессе? «Бизнесмен избил посетителя клуба»? — Ты защищал меня, — он замирает у двери и смотрит на меня так, словно только что открыл новую вселенную. — Ты не просто ударил его. Ты защищал меня. — Ты мой муж, — я пожимаю плечами. — Я буду бить в пах каждого, кто попытается встать между нами. Привыкай. Ночное такси мчит нас по извилистым дорогам Ибицы. Его рука лежит на моем бедре. Моя голова — на его плече. Шампанское осталось недопитым, но это неважно. У нас будет много шампанского. Много ночей. Много клубов. И я знаю точно — если кто-то еще попытается ко мне пристать, Хёнджин даже не успеет сжать кулак. Потому что теперь он знает: его муж сам может за себя постоять. Туфлей. Между ног. С улыбкой.Прошла неделя. Ибица всё так же дышит морем и закатами, но мир вокруг нас изменился. Мы изменились. Из двух людей, три года ходивших вокруг друг друга по орбитам разных континентов, разных профессий, разных жизней, мы превратились в «мы» — в то самое, нерушимое, которое просыпается в одной постели, чистит зубы в одной ванной, спорит о том, что заказывать на ужин, и засыпает, переплетясь пальцами. Я почти забыл о Париже. О контрактах. О показах. Телефон разрывается от сообщений, но я просматриваю их мельком и откладываю в сторону. Единственное, что имеет значение, — это он. Его смех. Его розовые волосы, которые он теперь позволяет мне расчесывать каждое утро. Его губы, которые я целую при каждом удобном случае. И то, как он смотрит на меня, когда думает, что я не вижу, — с тихим, почти благоговейным изумлением, словно до сих пор не верит, что я здесь. Сегодня мы завтракаем на террасе его приватного бунгало — того самого, спрятанного на скалистом утесе с видом на бесконечное море. Он в белой льняной рубашке, я — в его халате, который бессовестно присвоил. На столе — свежие фрукты, круассаны, кофе и ноутбук Хёнджина, который он лениво пролистывает между глотками эспрессо. — Странно, — говорит он вдруг, хмуря брови. — Что странно? — я откусываю кусочек папайи и тянусь за очередным поцелуем. — Я проверял финансовые отчеты по новому крылу отеля, которое мы открываем на Майорке, — он поднимает на меня глаза, и в них — смесь растерянности и любопытства. — И наткнулся на кое-что необычное. Благотворительный фонд, который сделал крупное пожертвование на строительство. Анонимное. Очень крупное. Я пытался выяснить, кто стоит за фондом, и... Он замолкает, вглядываясь в экран. Я замираю с кусочком папайи у рта. — И? — спрашиваю я, хотя уже чувствую, к чему всё идет. — И этот фонд зарегистрирован в Париже, — он медленно поднимает на меня взгляд. — А его единственный учредитель... Феликс, это ты. Тишина. Море внизу лениво лижет скалы. Где-то кричит чайка. Я откладываю папайю и вытираю пальцы салфеткой. — Я собирался рассказать тебе, — говорю я спокойно. — Просто не знал, когда. — Ты? — он отодвигает ноутбук и полностью разворачивается ко мне. — Ты — тот самый анонимный благотворитель, который вложил полмиллиона евро в мой отель? В отель, который я строю на Майорке? Феликс, какого черта?! — Это не просто отель, — я беру его за руку. — Это твой проект. Твоя мечта. Ты рассказывал мне о нем еще два года назад, помнишь? После мастер-класса в Токио. Ты тогда сказал: «Однажды я построю отель, где каждый номер будет спроектирован так, чтобы в нем хотелось танцевать». И я подумал: я хочу быть частью этого. Хочу помочь тебе. — Но... полмиллиона евро? — он смотрит на меня, и в его глазах — вихрь. — Откуда у тебя такие деньги? Ты модельер, да, но... Я делаю глубокий вдох. Ну вот. Момент истины. — Хёнджин, — я беру его вторую руку и держу обе в своих ладонях. — Я не просто модельер. Я владелец «Maison de Rêve». Он застывает. Буквально. Я вижу, как его мозг пытается обработать эту информацию и терпит критические перегрузки. — Чего? — «Maison de Rêve». Модный дом. Тот самый, в котором мы познакомились. Тот самый, который нанял тебя как хореографа для показа три года назад. Я не просто работаю там. Я его основал. Шесть лет назад. Мне было двадцать три, и у меня была идея, немного денег от наследства и абсолютная уверенность, что я смогу. Он открывает рот. Закрывает. Снова открывает. — Ты... ты владелец? Того самого модного дома? Который в прошлом году одевал Бейонсе? Который выиграл Международную премию моды? Который оценивается в... — В двести миллионов евро, — заканчиваю я спокойно. — Да. Это я. Феликс Ли, основатель и креативный директор «Maison de Rêve». Скрывал это от всех, кроме совета директоров. Работал в своем же офисе, делая вид, что я обычный сотрудник. Это была моя идея — оставаться инкогнито. Чтобы видеть всё изнутри. Чтобы люди не относились ко мне по-другому. — Три года, — выдыхает он. — Три гребаных года ты притворялся бедным модельером. «Ой, у меня нет денег на бизнес-класс». «Ой, давай закажем пиццу, а не ужин в ресторане». Ты... — Я не притворялся бедным, — я улыбаюсь. — Я просто не трачу деньги на то, что не имеет значения. Пицца с тобой была важнее любого ресторана. А билет в экономклассе до Сеула — всего лишь билет. Главное, что я прилетал к тебе. Он качает головой, всё еще не в силах поверить. — Получается... ты мог купить этот отель? Просто взять и купить? — Мог, — я пожимаю плечами. — Но это твой отель. Твоя мечта. Я не хотел отнимать это у тебя. Я хотел помочь. Анонимно. Чтобы ты построил его сам. Чтобы это было твое достижение. Я просто... поддержал. Сзади. Как всегда. — Как всегда, — повторяет он. — Ты три года поддерживал меня сзади. Приходил на мои занятия. Хвалил мои постановки. Говорил, что я лучший хореограф, которого ты знаешь. И всё это время ты мог просто нанять меня на работу за любые деньги? — Я не хотел тебя нанимать, — я подношу его руки к своим губам и целую каждую по очереди. — Я хотел, чтобы ты был со мной. Не потому что я твой босс. Не потому что я богатый. А потому что ты хочешь этого сам. Потому что я — Феликс. Просто Феликс. Который влюбился в своего учителя танцев с первого взгляда. Он долго молчит. Смотрит на меня. Море шумит внизу. Солнце поднимается выше, заливая террасу золотом. И вдруг он смеется. Запрокидывает голову и хохочет — так, как смеялся только в самые лучшие моменты. — Мы два идиота, — говорит он, отсмеявшись. — Владелец отелей и владелец модного дома. Оба притворялись бедными. Оба скрывали, кто они. Оба три года ходили вокруг друг друга. Ты понимаешь, что мы могли быть вместе с самого начала? — Нет, — я качаю головой. — Если бы мы знали друг о друге всё с самого начала, всё было бы иначе. Мы бы не прошли этот путь. Не научились ценить друг друга за то, что внутри, а не за то, что снаружи. Я не жалею ни об одном дне этих трех лет. — Ты удивительный, — он притягивает меня к себе, и я перебираюсь на его колени, обвивая руками его шею. — Значит, вот кто ты на самом деле. Муж-миллионер. Муж-благотворитель. Муж, который тайно финансирует мои проекты. — Муж, который любит тебя, — поправляю я. — Остальное неважно. — Нет, важно, — он зарывается лицом в мои волосы. — Важно, что ты делал всё это, не ожидая ничего взамен. Важно, что ты дал мне возможность построить свою мечту самому. Важно, что ты три года смотрел на меня, зная, кто ты, и никогда не пытался использовать это, чтобы меня завоевать. — Ты и так был моим, — я целую его в шею. — Просто еще не знал об этом. — Теперь знаю, — он отстраняется и смотрит мне в глаза. — И знаешь что? У меня тоже есть признание. Я напрягаюсь. — Какое? — Тот мастер-класс в Токио, где мы «случайно» встретились? Он не был случайным. Я узнал, что ты будешь там на показе, и специально устроил себе приглашение. Я хотел увидеть тебя. Хотел быть рядом. Хотел... — Ты преследовал меня? — я приподнимаю бровь, но в груди разливается тепло. — Я бы назвал это «стратегическим планированием», — он усмехается. — Как и тот раз, когда я «случайно» оказался в Париже на Неделе моды и «случайно» зашел в твой офис. — Ты невозможен. — Мы оба невозможны, — он целует меня — долго, нежно, с тем самым вкусом малинового джема. — Владелец отелей и владелец модного дома. Один тайно финансирует проекты другого. Другой тайно преследует первого по всему миру. Это похоже на сюжет дурацкого романа. — Дурацкие романы лучше всего продаются, — я улыбаюсь в его губы. — Может, напишем наш? Когда-нибудь? — Может быть, — он гладит меня по спине. — Но сначала — Майорка. Я хочу показать тебе стройку. Хочу, чтобы ты увидел, во что вложил свои полмиллиона. — Наши полмиллиона, — поправляю я. — Теперь всё наше. Отели. Модный дом. Ибица. Париж. Всё. — Всё, — эхом отзывается он. — Знаешь, а мне нравится, как это звучит. Я не отвечаю. Просто прижимаюсь к нему крепче и смотрю на море. Через неделю я узнал о нем кое-что новое. А он узнал обо мне. Но самое главное мы узнали раньше — в ту самую ночь, когда я прилетел на Ибицу. Что мы любим друг друга. Что мы готовы ждать. Что мы готовы бороться. И что никакие деньги, никакие титулы, никакие отели и модные дома не имеют значения, когда речь идет о нас. Потому что мы — это мы. Малиновый джем и соль. Розовые волосы и черно-розовый маникюр. Владелец отелей и владелец модного дома. Два человека, которые три года ходили вокруг друг друга и наконец-то встретились. И это только начало.Вечер опускается на Ибицу мягко, как шёлк. Закат уже отгорел, уступив место глубокой синеве, и в бунгало зажёгся приглушённый золотистый свет. Мы лежим на диване — я устроился головой на коленях у Хёнджина, он лениво перебирает мои волосы, и мир за окном кажется далёким и неважным. — Сегодня, — говорю я, глядя на него снизу вверх, — ты увидишь меня настоящего. Он приподнимает бровь. В его глазах пляшут огоньки любопытства. — Настоящего? А до этого я видел кого? Твоего двойника? — Очень смешно, — я легонько щипаю его за бедро, и он вздрагивает. — Я серьёзно. Всю эту неделю мы были просто... мужьями в медовом месяце. Но есть вещи, которые ты обо мне ещё не знаешь. Вещи, которые я хочу тебе показать. — Интригуешь, — он наклоняется и целует меня в лоб. — И что же это за вещи? — Для начала, — я указываю взглядом на стеклянный журнальный столик у окна, где с самого моего приезда лежит стопка вещей, на которые он не обращал внимания, — полистай вон тот журнал. Хёнджин поворачивает голову. На столике — большой арт-бук в твёрдой обложке, который я предусмотрительно оставил там ещё в первый день. Он тянется за ним, устраивает на коленях, открывает. — Что это? — Мои прошлые фотосессии. Для «Maison de Rêve». И не только. Полистай. Я пока приготовлю нам кое-что. Я поднимаюсь с дивана, оставляя на его губах короткий поцелуй, и ухожу в ванную. Но перед тем как закрыть дверь, я оборачиваюсь. Он уже погрузился в журнал, и я вижу, как его пальцы замирают на первой же странице. Вижу, как расширяются его зрачки. Вижу, как он делает вдох и забывает выдохнуть. Идеально. В ванной уже всё готово. Огромная отдельно стоящая чаша, наполненная тёплой водой, в которой плавают сотни — нет, тысячи — крошечных жемчужин. Они переливаются в приглушённом свете свечей, расставленных по бортикам. Я заказывал их три дня назад. Специально. Из Японии. Пресноводный жемчуг, идеально круглый, молочно-белый с розоватым отливом. Он стоит целое состояние, но мне плевать. Для него — всё что угодно. Я медленно раздеваюсь. Шёлковый халат падает на пол. Я погружаюсь в воду — сначала одна нога, потом другая, — и жемчужины расходятся волнами, сталкиваясь друг с другом с тихим, мелодичным звоном. Тёплая вода обнимает меня, жемчуг скользит по коже, и я откидываю голову на бортик, прикрывая глаза. Теперь — ждать. Хёнджин. Я листаю журнал, и мои пальцы дрожат. Буквально. Первая страница — и я уже теряю способность дышать. Это Феликс. Но не тот Феликс, которого я знаю. Не тот, который три года приходил на мои занятия в тренировочных штанах и футболке. Не тот, который пил со мной кофе в парижских кафе. Не тот, который лежал в моих объятиях каждую ночь эту неделю. Это кто-то... другой. Кто-то, кого он прятал. Первое фото. Чёрно-белое. Он сидит на полу в луже воды, и мокрая белая футболка прилипла к его телу, обрисовывая каждую мышцу, каждый изгиб. Вода стекает по его шее, по ключицам, по груди. Его волосы — ещё не обесцвеченные, тёмные — прилипли ко лбу. А его глаза... Боже, его глаза смотрят прямо в камеру. Прямо в меня. И в них — такое обещание, что у меня перехватывает дыхание. — Чёрт, — выдыхаю я. Вторая страница. Цветное. Он в ванной — в той самой огромной ванне, которую я узнаю́ по мраморным бортикам. Но на этот раз в воде плавает жемчуг. Сотни, тысячи жемчужин. Он лежит среди них, как нимфа, как божество, как что-то, что нельзя описать словами. Его кожа сияет. Жемчуг прилипает к его плечам, к груди, скатывается по животу. Его голова запрокинута, губы приоткрыты, и на лице — выражение чистого, абсолютного экстаза. Я сглатываю. Во рту пересохло. Низ живота сводит так, что я вынужден поправить брюки. Это не фотосессия. Это порнография. Высокое искусство, которое действует на меня сильнее любого самого откровенного снимка. Третья страница. Он в одной только жемчужной нитке на шее. Больше ничего. Только жемчуг и он. И его кожа. И вода. И свет, играющий на влажных прядях. Я перелистываю дальше, и дальше, и дальше, и каждое новое фото — удар под дых. Он мокрый. Он прекрасный. Он мой. Но эти фотографии видели другие люди. Их снимал фотограф. Их печатали в журналах. Миллионы людей смотрели на него — такого обнажённого, такого уязвимого, такого... — Боже, блядь, — я закрываю журнал, потому что не могу больше. Не могу и не хочу. Я хочу видеть это вживую. Хочу видеть его. Я встаю с дивана, даже не заметив, что у меня дрожат колени. Иду к ванной. Дверь приоткрыта — он ждёт меня. Я захожу внутрь и замираю на пороге. То самое фото. В реальности. Он лежит в воде, усыпанной жемчугом. Свечи дрожат на сквозняке, отбрасывая тени на стены. Пар поднимается от воды, и в этом пару он кажется нереальным — видением, сном, галлюцинацией. Жемчужины перекатываются по его коже, когда он делает вдох. Его глаза открыты. Он смотрит на меня. — Ну как? — его голос — бархат, пропитанный мёдом. — Похоже на фото? — Лучше, — выдыхаю я. — В тысячу раз лучше. — Иди сюда, — он протягивает ко мне мокрую руку, и жемчуг скатывается с его запястья в воду. — Я обещал показать тебе настоящего себя. Вот он я. Я не иду. Я почти падаю на колени рядом с ванной. Мои пальцы тянутся к воде, касаются жемчужин, касаются его кожи. Это нереально. Он нереальный. — Можно? — спрашиваю я, хотя знаю ответ. — Всё, что угодно, — он улыбается. — Я твой. Я запускаю руку глубже. Жемчуг струится между пальцев, холодный и гладкий. Моя ладонь ложится на его грудь — туда, где бьётся сердце. Бьётся быстро. Так же быстро, как моё. — Ты хоть понимаешь, что ты делаешь со мной? — мой голос срывается на шёпот. — Понимаю, — он накрывает мою ладонь своей. — Я делаю тебя счастливым. Или пытаюсь. — Ты делаешь меня счастливым с той самой секунды, как я тебя увидел. Я наклоняюсь и целую его. Прямо в воду, прямо в жемчуг, прямо в дрожащее пламя свечей. И это не поцелуй страсти. Это поцелуй обещания. Обещания, что отныне всё будет так. Что я буду любить его — любить, любить, любить, — каждую секунду, каждый день, каждый год. Что я буду варить ему латте по утрам. Что я буду делать ему завтраки. Что он никогда — никогда, слышишь? — ни в чём не будет нуждаться. Ни в эмоциях. Ни в физическом тепле. Ни в деньгах. Ни в поддержке. Ни в чём. Я — его. Полностью. Бесповоротно. Мы отрываемся друг от друга, тяжело дыша. Вода плещется, жемчуг разбегается волнами. Его глаза сияют. — Знаешь, — говорит он тихо, — мне двадцать пять. И я думал, что пик моей жизни — это когда «Maison de Rêve» выиграл Международную премию. Или когда меня назвали самым молодым успешным модельером Европы. Или когда Бейонсе вышла в моём платье. Но всё это — пыль. Понимаешь? Всё это ничто по сравнению с тобой. С нами. С этой минутой. — Мне тоже двадцать пять, — я провожу мокрой рукой по его щеке. — И я думал то же самое про свои отели. Про свои достижения. Про всё, чего я добился. А потом ты переступил порог моей студии, и я понял — вот оно. Вот ради чего всё было. — Мы дураки, — он смеётся. — Мы счастливые дураки, — поправляю я. Я поднимаюсь с колен и начинаю раздеваться. Рубашка летит на пол. Брюки — следом. Я захожу в воду, и она принимает меня, обнимает теплом и жемчугом. Я сажусь напротив него, наши колени соприкасаются под водой. Жемчуг щекочет кожу. Его руки находят мои под водой и переплетаются с ними — маленькие ладони в больших, как всегда. — Я хочу, чтобы ты знал, — говорю я, глядя ему прямо в глаза. — Я никогда не был так счастлив. Никогда. Ты — моя семья. Ты — мой дом. Не Париж. Не Сеул. Не Ибица. Ты. Его глаза наполняются слезами. Он не прячет их — впервые. Просто позволяет им течь по щекам, смешиваясь с каплями воды и пара. — И ты мой, — шепчет он. — Ты мой, и я никому тебя не отдам. Ни отелям. Ни модным домам. Ничему. — Не отдашь, — я притягиваю его к себе, и вода выплёскивается через край. Жемчуг катится по мраморному полу. Свечи гаснут одна за другой. Мы остаёмся в темноте, в тепле, друг у друга в объятиях. — Потому что я сам никуда не уйду. И я начинаю целовать его. Медленно. Тщательно. Сначала губы — те самые, малиновый джем, сладкие и мягкие. Потом шею — туда, где бьётся пульс. Потом плечи, покрытые жемчужной влагой. Я хочу запомнить каждый сантиметр его кожи. Хочу, чтобы он знал: его будут любить. Всегда. Каждую минуту. Каждую секунду. Я буду варить ему латте по утрам — с идеальной пенкой, как он любит, с щепоткой корицы сверху. Я буду делать ему завтраки — тосты с авокадо, яйца пашот, свежие ягоды. Я буду следить, чтобы у него всегда была тёплая вода в душе и мягкие полотенца. Я буду слушать его, когда он устал. Я буду обнимать его, когда ему грустно. Я буду танцевать с ним, когда ему радостно. Я буду рядом. Всегда. — О чём ты думаешь? — спрашивает он, проводя пальцами по моей щеке. — О том, как я буду любить тебя, — отвечаю я. — Каждый день. Всю жизнь. — Это долго, — он улыбается. — Недостаточно долго. Он прижимается губами к моему лбу, и я закрываю глаза. Жемчуг всё ещё плавает вокруг нас. Вода всё ещё тёплая. Свечи всё ещё мерцают, хотя половина из них погасла. И я знаю точно — это счастье. Бесповоротное. Абсолютное. Настоящее. Сегодня я увидел его настоящего. И он увидел меня. И теперь нас двое, и мы — одно. И так будет всегда. С завтраками. С латте. С жемчугом. С танцами. С Ибицей, Парижем, Сеулом, Майоркой. С любовью. Огромной. Бесконечной. Навсегда.Мы выбираемся из ванны, когда вода уже остыла, а жемчуг перестал переливаться в полумраке. Я заворачиваю Феликса в огромное махровое полотенце — белое, пушистое, подогретое на специальной стойке. Он стоит передо мной, мокрый, взъерошенный, с прилипшими ко лбу прядями, и смотрит так, словно я — единственный человек на планете. От этого взгляда у меня до сих пор подкашиваются колени. Думал, через неделю привыкну. Не привык. — Идём, — я беру его за руку и веду в спальню. На столике у кровати уже сервирован поздний ужин. Я распорядился заранее, пока он возился в ванной. Два блюда под серебряными клошами. Между ними — целая гора кокосовых конфет в хрустальной вазочке, тех самых, которые он обожает: нежные, тающие, обваленные в стружке, с жидкой начинкой из манго. Рядом — два бокала и бутылка ледяного шампанского, запотевшая в ведёрке. Я знаю его вкусы до мелочей. За три года выучил наизусть. — Ты заказал лапшу? — он приподнимает клош и вдыхает аромат. Его глаза загораются. — Боже, Хёнджин, это же... — Твоя любимая, — я подхожу сзади и обнимаю его за талию, прижимаясь грудью к его спине. Он всё ещё в одном полотенце, и я чувствую тепло его кожи сквозь махровую ткань. — С креветками, с кунжутным маслом, с чили. Как ты любишь. И кокосовые конфеты. Всё, что ты хочешь. Всё, что ты заслуживаешь. Он откидывает голову мне на плечо и закрывает глаза. Его ресницы — мокрые, слипшиеся стрелками — дрожат. Я целую его в висок, вдыхая запах ванны: жемчуг оставляет на коже какой-то особенный, тонкий арсенал минералов и сандала, смешанный с его собственным запахом — тем, который я искал во сне. — Ты балуешь меня, — шепчет он. — Я люблю тебя. Это не баловство. Это образ жизни. Я веду его к кровати — огромной, застеленной белоснежным бельём. Но прежде чем лечь, я беру с туалетного столика флакон масла. Миндальное, с каплей иланг-иланга. Тёплое в моих ладонях. — Ложись, — говорю я тихо, и это не приказ, а просьба. Молитва. Он ложится на живот, и полотенце наконец-то падает. Я смотрю на него — на его спину, на изгиб позвоночника, на две ямочки над ягодицами, на длинные, стройные ноги — и в который раз думаю: как мне повезло. Как чудовищно, невероятно, космически повезло. Я сажусь рядом. Мои ладони, скользкие от масла, ложатся на его плечи. И начинается то, что я люблю больше всего. Медленно. Мучительно медленно. Я веду руками по его спине — не массирую, а просто изучаю. Каждый позвонок под моими пальцами — как клавиша рояля, и я наигрываю на них мелодию, которую сочиняю прямо сейчас. Мои ладони скользят вниз, к пояснице, потом снова вверх, к лопаткам, и он выдыхает — длинно, прерывисто, словно отпускает что-то, что держал в себе годами. — Тебе нравится? — спрашиваю я, хотя знаю ответ. — Я сейчас растаю, — его голос звучит приглушённо, лицом в подушку. — Серьёзно. От меня останется только лужица на простыне. — Не растай раньше времени, — я наклоняюсь и целую его между лопаток. — Я ещё не закончил. Мои пальцы спускаются ниже. Я обхожу ягодицы, веду по бёдрам, по икрам, по щиколоткам — везде, где могу дотянуться. Мои руки на его коже выглядят так, словно они всегда должны были быть там. Маленькие ладони тонут в моих больших, когда он переворачивается на спину и протягивает их ко мне. — Иди сюда, — говорит он. — Ближе. Ещё ближе. Я нависаю над ним, упираясь локтями в матрас. Мои розовые волосы падают вперёд, щекоча его лицо. Он улыбается и заправляет прядь мне за ухо. Его пальцы задерживаются на моей скуле. — Ты такой красивый, — шепчет он. — Иногда я смотрю на тебя и не верю. Ты как сон. — Я настоящий, — я целую его в лоб. — Хочешь, докажу? — Докажи. Я начинаю с его губ. Не целую — пробую. Сначала верхняя губа: я обвожу её языком, чувствуя микроскопические капельки влаги. Потом нижняя — чуть прикусываю, и он вздыхает. Малиновый джем. Он всегда пахнет малиновым джемом, даже когда не ел ничего сладкого. Это его собственный, уникальный аромат. Мои губы спускаются ниже. Подбородок. Шея. Я задерживаюсь на яремной впадинке, где под кожей бьётся пульс — частый, рваный. Я касаюсь этого места языком и чувствую, как он сглатывает. — Хёнджин... — Ш-ш-ш. Я ещё даже не начинал. Ключицы. Я целую каждую по очереди, провожу носом по ложбинке между ними. Его кожа здесь особенно тонкая, почти прозрачная. Я могу видеть голубые нити вен, и это доверие — то, что он лежит передо мной такой открытый, такой уязвимый, — опьяняет сильнее шампанского. Грудь. Я обвожу языком сосок — сначала один, потом другой, — и они твердеют мгновенно. Он выгибается подо мной, и я придерживаю его за талию. Мои пальцы сжимаются на его боках, чувствуя рёбра под тонкой кожей. Я знаю — он может ускользнуть, он гибкий, как вода, но я не даю. Я хочу, чтобы он оставался здесь, подо мной, со мной, во мне. Живот. Я спускаюсь по дорожке из светлых волосков, целую пупок, задерживаюсь там на секунду дольше, чем нужно, и он смеётся — щекотно. — Ты специально? — Конечно, — я поднимаю глаза и встречаю его взгляд. — Я хочу слышать, как ты смеёшься. Даже сейчас. Особенно сейчас. — Ты невозможный романтик. — Я твой невозможный романтик. Я спускаюсь ещё ниже. Мои губы касаются его бёдер — внутренней стороны, самой нежной, самой чувствительной. Я целую эту кожу, проводя языком по венам, и он дрожит. Его пальцы зарываются в мои волосы, сжимаются, отпускают. — Пожалуйста, — выдыхает он. — Пожалуйста, не дразни. — Я не дразню, — я смотрю на него снизу вверх, и в моих глазах — всё, что я не могу выразить словами. — Я поклоняюсь. Это разные вещи. И я беру его в рот. Медленно. Так же медленно, как всё, что я делаю этой ночью. Мои губы смыкаются вокруг него, и я чувствую его вкус — солёный, чуть терпкий, смешанный с остатками масел и жемчужной воды. Он стонет — низко, гортанно, — и этот звук прошивает меня насквозь. Я двигаюсь в ритме, который задаю я, не он. Сегодня веду я. Сегодня я держу его на грани и не даю упасть. Мои пальцы находят его ладонь, переплетаются с его пальцами. Маленькая рука в моей большой. Розовый и чёрный маникюр царапает мою кожу. Я сжимаю его ладонь и продолжаю. — Хёнджин, — его голос срывается на всхлип. — Я сейчас... я не могу... — Можешь, — я отрываюсь на секунду и смотрю на него. — Всё, что ты хочешь. Я держу тебя. Я всегда тебя держу. И я возвращаюсь. Когда он кончает, его спина выгибается дугой, пальцы до боли сжимают мои, и мое имя срывается с его губ — не криком, а выдохом. Длинным, облегчённым, полным такого доверия, что у меня самого на глазах выступают слёзы. Я проглатываю всё, до последней капли. Я хочу его целиком. Я хочу, чтобы он знал: нет такой части его, которую я бы не принял. Нет такой грани, которую я бы отверг. Я поднимаюсь к нему, ложусь рядом, притягиваю его к себе. Он утыкается лицом в мою грудь и дрожит — но не от холода, я знаю. Это эмоции. Три года сжатых эмоций, которые наконец-то нашли выход. — Я люблю тебя, — говорю я в его макушку. — Я люблю тебя так сильно, что это невозможно измерить. Нет такой единицы. Нет таких слов. — Покажи, — он поднимает голову и смотрит на меня. Глаза сияют. — Не словами. Покажи. И я показываю. Я переворачиваю его на спину и нависаю сверху. Масло всё ещё на моих ладонях — я разогреваю его заново, растирая между пальцев. Мои руки скользят по его бёдрам, разводя их. Он смотрит на меня, не отрываясь, и в его взгляде — ни капли страха. Только желание. Только доверие. Только любовь. — Медленно, — напоминаю я себе. — Как хочешь, — отвечает он. — Я твой. Я вхожу в него — медленно, мучительно медленно, давая ему привыкнуть к каждому сантиметру. Он всхлипывает, но не от боли — от полноты. Его руки обвивают мою шею, его ноги обхватывают мои бёдра. Мы двигаемся в одном ритме — не быстром, не жадном, а таком, который позволяет чувствовать всё. Каждое прикосновение. Каждый вдох. Каждый удар сердца — его и мой, сливающиеся в одно. — Посмотри на меня, — шепчу я, и он открывает глаза. — Я хочу видеть тебя. Всегда. И он смотрит. Прямо в душу. Прямо в ту часть меня, которую я никому не показывал. И я знаю — он видит всё. Он знает всё. Он принимает всё. И в этот момент я кончаю — не телом, а чем-то гораздо более глубоким. Чем-то, что, возможно, называется душой. Потом мы лежим. Долго. Молча. Его голова на моей груди, мои пальцы в его волосах. Лапша остыла под серебряным клошем, шампанское нагрелось, кокосовые конфеты так и стоят нетронутыми. Но это неважно. Всё это подождёт. — Хёнджин? — его голос сонный, тягучий. — М? — Я хочу, чтобы так было всегда. Не секс. Ну, секс тоже. Но это. То, как ты смотришь на меня. То, как ты меня держишь. То, как ты заказываешь лапшу и помнишь про конфеты. Я хочу этого навсегда. — Это и есть навсегда, — я целую его в макушку. — Ты и я. Лапша и конфеты. Жемчуг и масло. Ибица и Париж. Мы — это навсегда. Я тебе обещаю. Он засыпает в моих руках — медленно, доверчиво, как ребёнок. А я лежу без сна и думаю о том, что завтра утром я первым делом пойду на кухню. Сварю ему латте. Поджарю тосты. Поставлю свежие цветы в вазу. И когда он проснётся, он увидит всё это и поймёт: он любим. Он нужен. Он дома. И это — самое главное. Не отели. Не модные дома. Не миллионы. А это. Мы. Вдвоём.
4 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник