Три слезы Сентфора

G
Завершён
20
Размер:
6 страниц, 1 814 слов, 1 часть
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
20 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник

Три драббла о тех, кто остался в темноте

Настройки

Глаза, полные неба

Джон Холл. Временная петля. Момент до. Сара очнулась на мягкой траве. Это не было похоже на обычные провалы во времени — слишком тихо. Слишком спокойно. Воздух пах разнотравьем и старой древесиной, и где-то за деревьями пела птица — живая, настоящая, не из кошмара. Она лежала у крыльца двухэтажного дома с облупившейся краской на ставнях. Дом выглядел… живым. Не проклятым. Не съеденным плесенью и тьмой. У него было лицо человека, который ещё не знает, что обречён. — Ты не должна здесь быть. Сара резко села. На верхней ступеньке сидел мужчина. Молодой — лет двадцать пять, от силы двадцать семь. Русые волосы падали на лоб, под глазами залегла глубокая тень усталости, но не той, бесконечной, которую она видела в подвале, а обычной — человеческой, перегоревшей. Он держал в руках кружку с остывшим чаем и смотрел на закат. Это был Джон. Тот самый Джон, которого она знала с каменным лицом и венами, полными черной крови. Но здесь, сейчас, на этом крыльце — просто мужчина, который слишком долго не спит и слишком много думает. — Джон, — выдохнула она. Он не удивился, что она знает его имя. Только усмехнулся — уголком губ, горько и устало, так, как улыбаются люди, уже видевшие конец своей истории. — Значит, будущее всё-таки наступило, — сказал он, не отрывая взгляда от неба. — И я там… нехороший, да? Сара молчала. Ком в горле мешал говорить. Она вдруг остро, до боли в пальцах, почувствовала, как хрупка эта минута. Как легко её разбить одним словом. Солнце садилось в полосы алого и золотого. Откуда-то из-за дома доносился смех — обычный, человеческий, чужой. Соседи. Или его семья. Люди, которые ещё не знают, что скоро их мир схлопнется в точку проклятия. — Ты можешь уйти, — вдруг сказала Сара, поднимаясь с травы. — Прямо сейчас. Сядь в машину и уезжай из Сентфора. Навсегда. Забудь этот город. Никогда не возвращайся. Джон медленно перевёл на неё взгляд. В его глазах плескалась такая глубокая, вековая тоска, что Сара похолодела. Как будто он носил её в себе не один год — и даже не одно десятилетие. — Знаешь, что самое страшное? — тихо спросил он. — Я уже пробовал. Несколько раз. Разными дорогами. В разные стороны. А потом просыпаюсь снова на этом крыльце. Смотрю на это небо. И жду. — Чего? — голос Сары дрогнул. — Когда оно потухнет. Вокруг было тихо. Птица замолчала. Смех за домом стих — или ей просто показалось. Остались только они двое и этот бесконечный закат, который никогда не закончится в его петле. Джон протянул руку. Не в перчатке. Не дрожащую. Просто человеческую ладонь с чёткими линиями — линией жизни, линией сердца. Такими тонкими, такими обычными. — Посиди со мной, — попросил он. — Пять минут. Потом ты исчезнешь — я знаю, я уже видел это. И начнётся опять. Сара села рядом. Не боясь. Не думая. Не спрашивая себя, правильно это или нет. Она просто положила голову ему на плечо и почувствовала, как он вздрогнул — один раз, мелко, как будто не верил, что к нему можно прикоснуться без боли. Джон выдохнул так, будто нёс этот воздух внутри себя сотню лет. — Ты пахнешь жизнью, — сказал он. И добавил тише: — Спасибо. Лучше бы он молчал. Потому что через три минуты — или три секунды, Сара не смогла бы сказать — мир вокруг распался на холодные серые пятна. Она открыла глаза в подвале своего дома. С мокрыми щеками. С застывшим криком в горле. С острым, невыносимым пониманием: того Джона, который сидел с ней на крыльце, больше не существует в этой временной линии. Есть только этот — выжженный, тёмный, сломанный, с венами, полными проклятия. Но где-то между временами, в одной из бесконечных петель, одна версия него всё ещё помнит её тепло. И, может быть, это всё, что у него осталось.

Перед тем, как потускнела краска

Человек в маске. Цирк. Начало. В гримёрной пахло воском, пудрой и страхом. Этот запах невозможно было перепутать ни с чем — сладковатый, приторный, с ноткой горелого миндаля. Он въедался в одежду, в волосы, в кожу. Оставался в лёгких после того, как ты уже вышел на свежий воздух. Зеркало отражало мальчика. Пятнадцать. Может, шестнадцать. Времени в цирке он уже не считал — дни потеряли значение, когда каждое утро начиналось одинаково: проверка гибкости, проверка страха, проверка на то, не сломался ли ты за ночь. За его спиной стояла Аннет. Её пальцы — холодные, сухие, цепкие — мелкими движениями касались его скул, висков, губ. Как будто лепила лицо заново. Как будто искала изъяны. — Ты слишком красив, — сказала она, и это прозвучало не как комплимент. Как обвинение. Мальчик сглотнул. — Я могу быть уродливым, — прошептал он, стараясь не дрожать, но голос всё равно ломался. — Я могу… притворяться. Или закрыть лицо. Я не буду мешать представлению. Он пытался быть удобным. Он всегда пытался быть удобным — это единственное, чему научила его жизнь до цирка. Удобных не бьют. Удобных не выгоняют. Удобных не забывают в поле. Аннет улыбнулась. Такая спокойная, почти материнская улыбка — самая страшная вещь, которую он когда-либо видел. Потому что в ней не было ни капли тепла. Одна пустота, упакованная в нежность. — Уродство — это дар, дитя, — сказала она, наклоняясь к его уху. — Его нужно заслужить. Она отошла к старинному комоду с перламутровой инкрустацией. Выдвинула ящик. Достала из бархатного мешочка то, что заставило сердце мальчика пропустить удар. Маску. Гладкую. Бледную. Без выражения — не лица, а стены. Глазницы смотрели на него пустотой, и ему казалось, что маска дышит. Ждёт. Сливается с темнотой комнаты. — Я не хочу, — выдохнул он. Аннет замерла на секунду. Потом её пальцы вцепились в его плечи с такой силой, что он зашипел от боли. Ногти впились сквозь тонкую рубашку. — Я не спрашиваю, чего ты хочешь, — голос стал тихим. Очень тихим. Самое страшное — почти ласковым. — Я спрашиваю, готов ли ты стать бессмертным искусством? Или предпочтёшь быть мясом под куполом? Мясо под куполом — это когда падение. Когда страховка обрывается. Когда зрители сначала визжат от восторга, а потом замолкают, потому что на манеже слишком много красного. Мальчик видел такое однажды. И до сих пор просыпался в холодном поту. Он смотрел на маску. В зеркале напротив отражался испуганный подросток с огромными глазами — живой, настоящий, ещё не сломанный до конца. Аннет видела это отражение. Она смотрела на него с лёгким, едва заметным отвращением. Потому что живое не вечно. Потому что красивое умирает. А она хотела собрать коллекцию того, что не сломается. — Надень её, — Аннет шагнула ближе. Убрала выбившуюся прядь с его лба. Материнский жест, от которого хотелось вырвать собственные волосы. — И ты никогда больше не будешь бояться. Ты будешь пугать. Мальчик взял маску дрожащими руками. Фарфор был холодным. Гладким. И, когда он поднёс его к лицу, ему показалось, что маска прилипла к щекам сама — жадно, голодно, как пиявка. Краски мира потускнели. В тот вечер цирк давал представление. На арене появился новый номер — фигура в белом, без лица, без голоса, без имени. Она двигалась плавно, жутко, неестественно. Зрители аплодировали. Дети смеялись. Никто не знал, что под маской — мальчик, который три часа назад плакал в гримёрной. А за кулисами Аннет записывала в свою книгу ещё одно имя. «Человек без лица. Экспонат №4. Причина поломки: слишком много страха, слишком мало воли». Она закрыла книгу и улыбнулась своему отражению в тёмном окне. Искусство требует жертв. А она всегда была художницей.

Осколок черного зеркала

Писада Эйра. Глубокая ночь. Точка невозврата. Чёрное зеркало не врало. Это было единственное, за что Писада Эйра его уважала. В мире, где каждый лгал — любовники, ученики, даже собственное отражение в обычном стекле — только эта древняя, потрескавшаяся по краям поверхность показывала правду. Писада стояла перед ним одна. Без маски. Без грима. Без притворной ласковости в голосе и холодной усмешки на губах. Настоящая. Та, кого никто никогда не видел. Даже она сама старалась не смотреть — но сегодня была та ночь. Раз в году, когда бессмертие становится невыносимым. В зеркале отражалась женщина. Красивая, да. Высокая, прямая, с волосами, в которых когда-то была жизнь, а теперь — только пепел. С идеальной осанкой, с точеными скулами, с тонкими, как лезвия, бровями. Но не это было главным. Главное — в глазах. В зеркале её глаза были пусты. Совсем. Ни гнева, ни радости, ни боли. Ни надежды — даже её не осталось. Только бесконечная, как бездна, усталость. Такая глубокая, что она уже не чувствовалась — превратилась в фон, в белый шум, в пульс самого проклятия. — Сколько уже прошло? — спросила она тихо. Зеркало не ответило. Оно никогда не отвечало. Только показывало правду. Писада протянула руку и коснулась холодной глади кончиками пальцев. Поверхность пошла рябью — как вода, в которую бросили камень. И отражение начало меняться. Теперь вместо неё в зеркале были другие лица. Те, кого она «собрала». Те, кого она сломала. Те, кто смотрел на неё с обратной стороны вечности. Молодой Джон — ещё с живыми глазами, ещё не знающий, что его уже выбрали. Девушка в маске, чьё имя она забыла на второй день после того, как маска приросла к лицу. Старик, который проклинал её до последнего вздоха — и продолжал проклинать после, потому что смерть не стала для него освобождением. И ребёнок. Писада отвернулась. Но зеркало показало. Оно всегда показывало самое больное. — Я не чудовище, — сказала она в пустоту комнаты. — Я дала им бессмертие. Я дала им смысл. Без меня они были бы никем. Прахом. Забытыми именами в забытых могилах. Тишина была ей ответом. Никто не спорил. Никто не аплодировал. Только треснувшая рама зеркала скрипела от сквозняка. Писада засмеялась. Тихо. Надтреснуто. Страшно — не для других, для себя самой. Потому что в этом смехе не было силы. Было только отчаяние, которое она носила в себе так долго, что разучилась его узнавать. Она не помнила, когда в последний раз плакала. Слёзы — для живых. А она уже превратилась в функцию, в механизм, в коллекционера чужих душ. — Кого я обманываю, — прошептала она. И ударила по зеркалу кулаком. Звук получился глухой, неприятный — не звон, а всхлип. Треснуло. Осколки разлетелись по полу, и в каждом, в каждом маленьком осколке — по кусочку чужой боли. В одном — заплаканные глаза девочки, которой обещали вечную жизнь. В другом — сломанная улыбка мальчика, который перестал чувствовать боль. В третьем — рука, тянущаяся к свету, которого никогда не было. Писада опустилась на колени среди осколков. Юбка намокла — она раздавила коленом какой-то из них, но боли не почувствовала. Давно не чувствует. Подняла один — острый, как лезвие, с неровным краем. Посмотрела на своё искажённое лицо в нём. Осколок разрезал реальность на куски — один глаз больше другого, губы кривые, лоб с трещиной. Уродливое, почти смешное отражение. Может быть, это и есть настоящее «я»? — А ведь когда-то я просто хотела, чтобы меня любили, — сказала она в тишину. — Всего одна фраза. Один человек. «Ты не одна». И я бы не стала… этим. Но той фразы не случилось. Не тогда. Не после. Никогда. Она сжала осколок в ладони до крови — тёмной, густой, почти чёрной. Боль была знакомой. Привычной. Почти приятной. Единственное, что напоминало ей: она ещё существует. Не живёт — существует. Существует настолько, чтобы продолжать. Собирать. Ломать. Смотреть по ночам в новое зеркало — на ту же пустоту. И улыбаться. Писада встала. Отряхнула колени — на тёмной ткани остались тёмные пятна, незаметные. Поправила волосы. Вернула на лицо ту самую ледяную улыбку, от которой в Сентфоре застывала кровь. — Завтра, — сказала она, глядя в разбитое отражение, — я найду нового. В комнате погас свет. А осколки на полу так и остались лежать — маленькими зеркалами чужих убитых жизней. В одном из них до утра будет гореть одинокий, дрожащий огонёк — последний раз, когда Писада Эйра была почти человеком. Потом погаснет и он.
20 Нравится 0 Отзывы 1 В сборник