***
Небольшая изба мало чем выделялась на фоне таких же однотипных, разбросанных в округе домов. И всё-таки, если бы снежная буря, в конце концов устав насылать метели в попытках сломить жизни немногих оставшихся, решила собраться с силами и нагрянуть всей своей мощью на их деревню, то дом его семьи, возможно, выдержал бы и этот натиск. По далёким словам отца, которые Аякс почему-то сохранил в своей памяти, эта простая, выстроганная из столетних сосен изба пережила не одно поколение их семьи. Дело было не в мечтательной фантазии о нерушимости дома, которую греют в сердце дети — просто ему представлялось, что он, в своей каменной неизменности, будет стоять вечно, точно также, как и Аякс будет вынужден вечно проводить затхлые часы в его стенах. Быть может, какое-то недолгое мгновение, до того, как он потерял детскую чистоту и стал грязным, болезненным, дом и правда являлся его неоскверненному представлению подобием нерушимой крепости, безопасной от всего и хранящей духовное тепло. Тогда Аяксу нравилось проводить руками по грубости скреплённых меж собой брёвен, ощущать их шероховатость и вдыхать запах леса, который тоже тогда виделся совершенно иным, нежели теперь. Словно они всё ещё росли в нём, просто поменяли форму и расположение, переродились в нечто иное, но оставили какую-то былую часть внутри. Когда его ставили в угол за очередную провинность, и он, глотая слёзы, — тогда он ещё мог находить в этом утешение, — в, конце концов, успокаивался, то замечал едва уловимый, причудливый на поверхности брёвен узор. Аякс проводил по ним подушечками пальцев, собирая занозы, тонкие, словно иглы сена, и представлял, что это лес говорит с ним через свои преображенные останки, которые теперь были охраняющим его от всех напастей домом, и тихо улыбался этой нерушимости. Подобные и иные фантазии давно уснули в его голове и больше не отзывались. Теперь дом был всего лишь местом, куда он возвращался из церкви, и обратно. Холодный, несмотря на очаг в каждой комнате, и глухой к его тоске. Единственное, в чём Аякс находил в утешение, так это в собственной комнате. До сих пор ему было неясно, почему отец, чей давящий контроль он чувствовал практически во всё время, распорядился выделить ему отдельное пространство. Возможно, так он должен был сильнее чувствовать свою греховность в одинокие длинные ночи без сна, или же отец просто хотел дать ему почувствовать, что в свободные от молитвы, еды или работы промежутки он видеть его не желает. При истинности любого из возможных предположений, которыми Аякс давно перестал кормить своё заражённое сознание, он испытывал не радость, но небольшое облегчение, когда мог наконец удалиться от всех и остаться наедине с самим собой. Это было меньшее из всех зол. Они вернулись из церкви раньше обычного и потому до положенного обеда оставалось ещё некоторое время. Обычно Аякс помогал матери и сестре на кухне, но сегодня этого не требовалось, так как по воскресеньям отец ограничивал приём пищи, сводя тот к стакану горячей воды и каких-то остатков с прошлого ужина или завтрака. Поэтому, переступив порог, он уже собирался удалиться к себе, как мать остановила его прежде, чем он стащил с плеч тяжёлую шубу: — Не раздевайся, Аякс. Тебе следует навестить Отца Пульчинеллу. Видимо, ему совсем худо, раз он сегодня вновь не пришёл в церковь. Она отошла на кухню и через мгновение вернулась обратно, протягивая ему небольшую корзину: — Здесь остатки пирога и травяные настои. Передай ему, чтобы он поскорее поправлялся. Аякс молча кивнул, принимая корзину. От него не укрылось то, как пальцы матери сползли вниз по переплетению, судорожно и быстро, словно боясь коснуться его даже сквозь кожу руковиц. Он не находил в этом смысла, но всё равно невольно задумался о том, что, в самом деле, не помнил, когда она дотрагивалась до него в последний раз. Наверное, слишком давно, раз Аякс так и не выудил из своей головы нужного воспоминания. Она мельком, больше по привычке, нежели из настоящего переживания, перекрестила его и, как только Аякс натянул капюшон и вышел за дверь, тяжело проговорила вслед: — В этот раз не задерживайся. Ты прекрасно знаешь, что сделает твой отец, если ты не придёшь вовремя и опоздаешь к вечерней молитве. Аякс безучастно кивнул. Растворяясь в снежном пространстве, он слышал, как жалостливо за ним скрипнула входная дверь. Но он знал, что настоящей жалости в этом доме не было. Только не к нему.***
Метель свирепствовала пуще прежнего. Словно радуясь тому, что теперь Аякс не был защищён стенами церкви или дома, она опрокидывала на него пронзительный ветер, мотала из стороны в сторону, подобно тряпичной кукле, и, смеясь над его беспомощностью, свистела в ушах. Шуба давила на плечи, пока неповоротливые валенки то и дело вязли в толстом слое снега, напоминая железные кандалы, тянущие к земле. Сквозь комья снега, летящие в его глаза острыми стрелами, было сложно что-то разглядеть, но Аякс слишком часто ходил этим маршрутом, и потому даже снежная стихия не была в силах сбить его с пути. Немногочисленные тропы, — от дома до Церкви, обратно, от дома до избы Отца Пульчинеллы, обратно, — давно отпечатались на подкорке его памяти, вплетаясь в бесцветную обыденность дней. Но даже если бы он, повинуясь слабо ворочавшемуся внутри желанию внести какой-то намёк на разнообразие в монотонность дороги, решил свернуть в сторону и пойти иначе, чем всегда, то не смог бы даже колыхнуть тину, в которой погрязла действительность. Ведь все из возможных дорог, которые были для него доступны, Аякс прошёл уже бесчисленное количество раз. Деревня «Морепесок» была небольшой, если не сказать крошечной. Аякс мог бы по памяти сказать, сколько в ней было домов и назвать примерное количество жителей, если бы захотел. Впрочем, население заметно сокращалось с каждым годом, особенно в тяжёлые периоды, когда стихия приходила в совершенное неистовство и ломала людей, словно спички в трещащем огне. Казалось, человек способен приспособиться к чему угодно, но в неравной борьбе против незримых сил, перед которыми твоя жизнь меньше, чем ничего, исход был предрешён с самого начала. Случайно возникшая жизнь там, где, по всем законам, не должна была появиться, медленно растворялась, возвращалась к земле под равнодушное молчание сосен. Это была даже не борьба, а попытка прожить чуть больше, оттянуть время до момента, когда вечность возьмёт своё. В ней не было большого смысла, стремления к достижению чего-то, что способно повлиять на вбитый в землю уклад, что уже пустил свои корни в самую глубь, или же на собственную жизнь. Люди просто жили и всё, ведь, по их представлениям, раз Царица даровала им существование, то вся его суть должна сводиться к тому, чтобы просто быть, воспевая благодарность за её дар и искупая грех, который родился в них с первым вздохом. Появиться на свет и уже быть греховным только за это — Аякс находил подобное странным в концепции Бога, который, в своей основе, являлся воплощением Любви. Если любовь и страдания едины, тогда он должен был это почувствовать после всего, что вынес? Но пока он жил лишь страданием, которое со временем преобразовалось под бесчисленными ударами в мёртвое равнодушие. И та апатия, в которой Аякс пребывал, тоже была вбита в его сердце ещё одним доказательством греха, воплощением которого он был в глазах отца и матери, каждого, кто его видел. Со всех сторон, словно замыкая деревню в единое большое кольцо, возвышался лес. Заострёнными пиками он пронзал серое небо и терялся в тумане ползущих облаков, пока потухшее солнце пыталось пробить слабые лучи сквозь его строй. А ветви, переплетаясь между собой крючковатыми и лиственными пальцами, накрывали землю куполом и от того даже случайный свет поглощался тенями. Под ними снег, слепящий глаза до боли, казался чёрной, вязкой болотной топью. Однажды Аякс прочёл, что где-то существует живая земля, которая заглатывает всё, что ступит на её поверхность. Она цепко вцепиться в ноги и станет медленно тянуть ко дну, переваривая трепыхающуюся добычу до тех пор, пока та окончательно не сгинет в её утробе. И те сгущающиеся в недрах леса тени, которые каждый раз притягивали его взгляд и заставляли замедлить шаг, манили подойти ближе, чтобы раствориться в них и бесследно исчезнуть. Чем дольше Аякс смотрел в Бездну, тем сильнее убеждался, что она смотрит в ответ. Он мог сделать шаг, два по направлению к ней, уловить шёпот или веление незримой руки, что призывала не бояться, но, в последний момент, всё-таки замирал, вторя бешено стучащему сердцу. Так и сейчас, позволив ей на мгновение подозвать его и попробовать заманить, будто по уже ставшей неизменной привычке, Аякс развернулся и двинулся дальше привычной тропой. Дом Отца Пульчинеллы мало отличался от всех остальных. Такой же маленький и непримечательный — идеальный для священника, который был так близок со своей паствой. Практически всегда, читая проповедь, он наставлял, что дети Царицы должны со смирением переносить все невзгоды и страдания, которые дарованы им для воспитания души, и довольствоваться тем, что им отведено. Быть покорным воле Бога, что даровал и поддерживал жизнь, и находить утешение в молитве в столь непростое время. Но этим временем была вся жизнь. Люди рождались и умирали с молитвой на устах так и не получая ответа. Возможно, надежда на то, что в новой возвышенной жизни они смогут обрести всё то, чего были лишены в этой, поддерживала их на пути по бесконечно одинокой и глухой к страданиям земной жизни. Из трубы доброжелательно валил дым, приглашая к утешающему огню, и Аякс, стянув рукавицу под кусачим холодом, негромко постучал в дверь. Спустя мгновение внутри послышался скрип, а затем и шорох, который постепенно приблизился к нему в виде шаркающих шагов. Аякс предусмотрительно отошёл назад, когда дверь перед ним распахнулась вместе с теплым паром и ароматом каких-то трав, и на пороге возникла невысокая фигура священника. Тусклые глаза, на дне которых плавала усталость, стали мягче. — Рад видеть тебя, Аякс. Скорее, заходи внутрь. Аякс молча поклонился и вступил внутрь, предусмотрительно постучав ногами по крыльцу. Комья снега, что смогли вынести удар и остаться на валенках случайными комьями, сползли вниз и растворились в ворсе ковра, став частью давно потерявшего цвет и форму рисунка. Он бывал в этом доме почти также часто, как и в доме отца, и потому мог бы с лёгкостью нарисовать всю скромную обстановку по памяти. Горящий очаг, отчего-то более тёплый и располагающий устроиться близ его треска и красных теней; пара кресел, уже облезших от времени, словно старики, доживающие свои последние дни; шкаф, забитый книгами и старинным чайным сервизом, который казался серым, почти чёрным под пылью стеклянных дверей. Смежные комнаты, закрытые от малой гостиной, прятали подобие спальни и кухни, которые казались грустными от того, что свет очага не добирался до их пространства. Здесь всегда пахло чем-то древним, не разлагающимися, как в церкви, но старинным, словно пергамент или столетний монумент, за которым ещё ухаживают, поддерживают в порядке. Икона скорбно пряталась в углу, всецело отданная горю, пока настенные часы равнодушно отбивали такт. Аякс привычным жестом повесил шубу на крючок и поставил валенки греться у огня. Тапочки, в которые он почти неосознанно погрузил продрогшие ноги, тут же обступили их частицами тепла, словно давно ждали, нагретые, когда смогут им поделиться. Он подхватил корзинку и протянул её Отцу Пульчинелле, который уже успел всецело обратиться к кипящему на очаге чайнику. — Мать с отцом передают Вам свои искренние пожелания о скорейшем выздоровлении. — Пусть Царица хранит их за неизменную доброту, как и тебя, мой мальчик, — старчески сморщенная рука опустилась на его плечо, слегка сжав, пока другая забирала корзину, — Располагайся и отдохни после дороги. Всё почти готово. — Вам не нужна помощь? В ответ ему покачали головой: — В последнее время я только и делаю, что лежу. Приятно самому заняться хоть и небольшими, но делами. Это позволяет мне чувствовать себя живым. Аякс не стал спорить и, повторив кивок, отошёл к очагу. Кресло, что запомнило его сгорбленный силуэт и отпечатало на себе тёмным пятном продавленную мягкость, приняло удобную форму, когда Аякс опустился в его объятия. Здесь так легко было прикрыть глаза и раствориться в приятном бытовом шуме, что не раздражал пульсирующее сознание, но погружал его в дрёму покоя. Он был сочетанием искрящихся всполохов, что хаотично кружили на медленно угасающем полене, звоном посуды чуть поодаль, едва уловимым шумом ветра и снега, который теперь представлялся ему столь далёким, что казался почти нереальным. Тело растекалось по поверхности, наконец расслабившись, и Аякс чувствовал, как натянутые струны души, хоть и не до конца, но немного выпрямлялись, не грозясь порваться. — Вот, как ты любишь. Молоко и два кубика сахара. С ленивым усилием Аякс разлепил веки и машинально принял в руки блюдце с чашкой, вдыхая горячую сладость дыма, и кусок пирога. Соседнее кресло чуть скрипнуло от чужого веса и замолкло, уступая место прерывающемуся звону, который рождался от круговых движений ложки, случайно прикасавшейся к тонким стенкам чашки. — Как прошла молитва? Отец Пульчинелла производил впечатление мягкого и доброжелательного создания, которым он, по сути, и являлся. Аякс, чьи ранние годы смешались в потоке времени и потеряли четкий облик, ясно помнил, что тот всегда наполнял своей непримечательной фигурой пространство Церкви. Она, дышащая внутренним светом и чистотой, казалась неестественной в сравнении с мертвенностью стен и сгущающимися тенями, которые словно пытались поглотить всё вокруг, но отступали с началом проповеди. Размеренный голос тихо, но внушительно вещающий с разваливавшейся трибуны непреложные истины, успокаивал, подпитывал дрожащие на ветру ростки надежды. Безобидный вид старца, всецело отданного служению Царице, располагал людей, запуганных и вымотанных суровой жизнью, доверчиво протянуть ему свои души, приоткрыть таинство греха, в котором возможно было признаться лишь тому, кто не осудит, но направит на праведный путь. И всё-таки в нём был тот незримый, поддерживающий силы и веру, духовный стержень, который, как думалось Аяксу, обязан быть у всех, кто всецело отдал себя Богу. Разве можно всю жизнь посвятить тому, чтобы обращаться в пустоту, не получая даже намека на ответ? Вести за собой людей в эту неизведанность с уверениями, что Бог, которого они не видят и не слышат, наблюдает за ними, и потому любая молитва не напрасна. И хотя сам Отец Пульчинелла не был склонен к религиозным запугиваниям и предпочитал находить в вере просветление, через которое нашедшие утешение способны жить дальше, Аякс знал, что над всеми, что так отчаянно сбивают колени в кровь у молитвенного алтаря, словно лезвие гильотины, весит преддверие Страшного Суда. Тоскливая песнь стекла прервалась с булькающим звуком вынутой ложки, и Аякс, сделав глоток, проговорил: — Безотрадно. Без Вас люди были потеряны. Им всегда необходим тот, кто вселит в их души надежду. Чай показался не таким обжигающим под воздействием окружающего тепла. Тело будто бы подготовилось к его принятию, и теперь, обдав теплом горло, осело на дне желудка малым костром, который грел изнутри. — В тяжёлые времена, как сейчас, все мы нуждаемся в персте Божественного, что укажет нам на свет, — речь Отца прервалась горьким кашлем, за которым последовал усталый вздох, — Но я лишь показываю начало пути. Каждый должен пройти его сам и выйти к спасению собственными силами. Аякс промолчал в ответ. Уже давно подобные суждения о спасении души мало волновали его. Он непрестанно слышал об этом в стенах церкви под тяжестью безмолвных икон, которые укоряюще подозревали его в инакомыслии, в доме отца в период утренней и вечерней молитвы, когда, сжавшись от холода и усталости, опускал глаза на сцепленные руки лишь бы не встречать пронизывающего взгляда, что допытывался до него из-за главы стола. Избавление от греха свистело в замахе плети, обрушивалось на его спину ударами искупления. И с каждой вспышкой боли, рассекающей по беззащитной коже кровавыми полосами, Аякс всё меньше думал о спасении — его существование сводилось к желанию о том, чтобы всё наконец прекратилось. И, словно прислушавшись к заполнившей каждую клеточку сознания мольбе, он неожиданно проваливался в небытие обморока, в первое мгновение такое удивительно приятное, что хотелось облегчено расплакаться. Словно спокойный сон без кошмара, когда отступают боль и страх, и нет нужды прятаться от действительности и себя самого — Аякс мог бы провести так вечность. А потом он резко распахивал глаза и возвращался в кошмар, мгновенно ощущая всё в десятикратном размере, продрогший и стискивающий зубы от ледяной воды вперемешку с распоротыми ранами. Пока равнодушный Бог смотрел со стены на его страдания. Поток мыслей прервал новый приступ кашля, ещё более режущий и громкий, нежели прошлый. Он болезненно разрывал мягкую тишину, напоминая о том грызущем изнутри недуге, что уже давно точил внутренние силы священника. Это началось чуть больше года назад, а, возможно, и раньше. Но именно с того момента Аякс заметил, что всегда бодрое и умиротворённое лицо Отца Пульчинеллы принимает мертвенное выражение. Поначалу не так явно, но с каждым днём резче проступали скулы, осунувшееся лицо становилось похоже на неживую восковую маску, а блестящие ранее глаза горели дотлевающем на углях слабым пламенем. Северный ветер, вечно полный сил, всё сильнее сдувал его, грозясь, в конце концов, потушить окончательно. — Извини, у меня такое бывает, время от времени. Аякс знал, что тот с трудом сдерживает душащий кашель в его присутствии или в редкие появления в Церкви, но, словно поверив обману, учтиво спросил: — Вам очень худо? — Годы берут своё, как бы мы не пытались оттянуть время, — старчески грустное лицо казалось совсем горестным под игрой теней и огня, — Я лишь надеюсь, что когда придёт мой час, то я смогу встретить его достойно, как и полагается рабу Царицы. — Сколько я себя помню, Вы всегда жили праведной жизнью и наставляли других, — немного помолчав, промолвил Аякс, — Если кто и является образцом благочестия, так это Вы. — Спасибо за добрые слова, Аякс, я знаю, что ты говоришь от чистого сердца. Но все мы — люди, которые неизменно склоняются к греху, большому или малому. Такова наша человеческая природа с самого зарождения жизни. Это он тоже слышал уже множество раз. Вот только, если все люди на свете грешны, то почему только ему так дорого обходится собственное существование? Белые полосы заживших шрамов ощутимо заныли, напоминая о себе. Но разве Аякс мог хоть на мгновение забыть о доказательстве своей греховности. Отец Пульчинелла, заметив его отстранённый вид, робко промолвил, привлекая внимание: — Но это не значит, что мы обречены. Вместе с этим, несомненным является и то, что каждый человек заслуживает прощения — шанс на искупление, — а после, взглянув на Аякса невыносимо сочувствующим взглядом, добавил, — Каждый из нас, мой мальчик. Ты не исключение. Это незримое, освещенное духовным ореолом искупление. Никто его не видел и не чувствовал — лишь читал в мертвых церковных книгах о его существовании. Высший пик чистоты и просветления, что даруется каждому, кто способен вынести бремя земного пути. А он был тернист, подобно длинному лабиринту из заострённых прутьев, которые при каждом шаге раздирают твоё лицо и голое тело. Вернуться обратно — невозможно, что впереди — неведомо. Разве кто-то, в самом деле, знает, что там, в конце этого пути? Действительно ли божественное прощение и вечное блаженство? И если и правда есть тот, кто его достиг, смог бы он ответить, почему любовь Бога достается столь тяжкими страданиями? Аякс находился в неизвестной точке этого лабиринта, по ощущениям искалеченный настолько, что на нем не осталось живого места. У него не было сил двигаться дальше, и потому он просто замер, свернувшись под натиском шипов, в Бездне греха. Если ты не знаешь наверняка, что ждёт там, впереди, то есть ли смысл так отчаянно туда рваться, сдирая обнаженную плоть? — Я... всё меньше способен в это верить. Да, Аякс знал, что он виноват. Прежде всего, перед отцом и матерью за то, что появился на свет воплощением греха, которое они безрезультатно пытаются очистить все эти годы. Перед Отцом Пульчинеллой, который жалел его, как жалеют покалеченное и уродливое создание, с мыслью о том, что оно не выбирало, каким ему родиться. Перед каждым, кто видел его, с отвращением ошпаривая взглядом и отходя, как от прокаженного. Перед Царицей, в которую с каждым днём верил всё меньше, сводя молитву к пустому набору избитых фраз, не вкладывая в них ни правды, ни чувств. Перед самим собой за то, что всё ещё бессмысленно влачил по земле тело, в попытках притвориться человеком, и не мог набраться сил на то, чтобы сбросить тяжкий груз собственного существования с плеч всех тех, кого он обременяет. Прошлая неудача, несмотря на притупленность чувств, всё ещё была способна жечь душу стыдом и ненавистью при случайном воспоминании. Неожиданно на ладонь, сжавшую кружку до проступающей белизны, легла чужая рука. Слишком жалостливая в своём жесте, рождающая желание вжать голову в плечи, в попытках избежать её непрошенного внимания. Аякс ненавидел себя за то, что не мог спокойно принимать чужое сопереживание, которое, он знал, не было искусственным. Отец Пульчинелла и правда беспокоился о нём. Возможно, даже больше, чем об остальных. И это очередное выделение, заострение внимания, словно его греховность была тяжёлой степенью страшной болезни, от которой одни шугаются прочь, а другие, в лице одного Отца, пытаются отвлечь Аякса от её неоспоримости и всё равно, в конце концов, срываются на слезливую жалость. Он должен быть благодарен за эту милость, за луч доброты, случайно брошенный в его темный угол, но, как не старался, не мог. Не тогда, когда Отец Пульчинелла, в очередной раз, выводил его на подобные разговоры. — Ты слишком строг к себе, мой мальчик. Я солгу, если скажу, что понимаю, как нелегко тебе приходится. Чужая душа — потёмки, и никто, кроме Бога, не способен постигнуть её. Правда в том, что мы и правда обречены на страдания, но важно помнить, что Царица посылает нам столько испытаний, сколько способна вынести наша душа. Она всегда здесь, с нами, охраняет и поддерживает наши внутренние силы через веру и молитву, — Отец Пульчинелла на мгновение замолчал, и Аякс огромным усилием воли заставил свою руку не дрогнуть, услышав следующие слова, — Я знаю, что твой отец излишне жесток к тебе. Но не мне, как и любому другому, осуждать его. Над нами есть лишь один высший Судья. Но, Аякс, в твоих силах простить ему эти ошибки первой жизни. Он запутался, как часто это с нами бывает, и даже так он любит тебя и желает только добра. Даже если порой кажется, что это не так. В горле встал вязкий ком горечи. Такой огромный и тяжкий, что невозможно было нормально вдохнуть. Конечно, Отец Пульчинелла ничего не знал. По крайней мере, не в подробностях. Ну а если бы и знал, то что с того? Услышал ли бы Аякс нечто иное, кроме принятия своей суровой доли и идеи прощения каждого, кто бросит в тебя камень? Скорее всего, лишь взгляд священника стал бы ещё более невыносимым в своём сочувствии и Аякс появлялся бы на его пороге чаще обычного, окружённый искусственно созданной заботой. Не потому, что Отец Пульчинелла был способен на ложь в своих чувствах — просто для Аякса всё это, тишина разговоров, сладкий чай и сострадание, было ещё более мучительным, нежели всё то, к чему он привык. Того, во что он неизменно возвращался, оказываясь на пороге дома и встречая взгляды отца и матери, полные чего-то надломленного, тягостного и ужасного в своей постоянности. Такого, что появлялось на их лице всякий раз, как они смотрели на него, и Аяксу было жутко смотреть в ответ. — Спасибо вам, Святой Отец, мне… мне и правда стало легче после Ваших слов, — выдавил из себя Аякс. Наврядли ему поверили, но настаивать дальше не стали и, в последний раз похлопав по руке и подарив скорбную улыбку, отстранились. А после Отец Пульчинелла, приняв добродушный тон, кивнул на забытую тарелку в его руках. — Ты совсем не прикоснулся к пирогу. Поешь, тебе нужны силы на обратный путь. Аякс механически отломил небольшой кусок и протолкнул внутрь. Холодное мясо, вперемешку с мягкостью теста, было действительно вкусным. Он не помнил, когда ел что-то подобное в последний раз, и потому должен был наслаждаться этим мгновением. Но вместо удовольствия ощущал совершение новой ошибки, которая горечью расползалась по языку. Эта еда предназначалась не для него. Он её не заслужил. С огромным трудом он заставил себя проглотить ставший мерзким и безвкусным комок, который тяжёлой гирей осел н а дне желудка. И это был вкус вины.***
Небо показалось ещё более серым после того, как Аякс вышел из красной полутьмы дома. Холод, что мгновенно попытался вцепиться в него с самого порога, ещё был не в силах справиться с теплотой, которая впиталась в слои ткани и меха, а нагретые валенки согревали ноги дотлевающим очагом. Но Аякс знал, что длиться это будет недолго и уже совсем скоро ледяной ветер прорвётся к нему, распространяясь по телу сковывающим ознобом, и потому поспешил вперёд, на мгновение вдыхая смесь снега и колючего воздуха. Он вышел от Отца Пульчинеллы раньше обычного, сославшись на то, что ему нужно вернуться домой до ужина и вечерней молитвы, и в этом не было лжи. В последний раз, когда он опоздал, вернувшись домой позже положенного времени, отец не ограничился привычным лишением еды. Аякс всё ещё ясно помнил, несмотря на размытость дней, как простоял тогда всю ночь перед иконой Царицы, вымаливая прощения за неуважение и непослушание. Тело била дрожь холода, ведь такому греховнику, как он, не полагалось тепло, — молиться своему Богу разрешалось лишь наедине, в промерзлой до основания комнате для лучшего сосредоточения на возвышенных чувствах, — колени разъезжались в стороны от боли, а спина горела так, словно по ней прошлись раскалённым железом. Липкие струйки крови стекали вниз, засыхая раздражающей коркой, и Аякс до красных следов стискивал руки, пытаясь направить свой мозг на меньшую из возможных болей. Да, повторение подобного было последним, чего бы ему хотелось, и потому он постарался рассчитать время так, чтобы вернуться домой раньше прихода отца. А для этого стоило поспешить. Дом священника находился чуть в отдалении от всех остальных, что играло Аяксу на руку. Он прошёл чуть дальше, скрываясь от любопытных окон и незаметно оказываясь позади избы, от которой привычной тропой направился в сторону. Быстро появляющиеся на снегу следы мгновенно накрывал нарастающая метель, словно пряча под своим слоем путь, который он, в тайне ото всех, протаптывал множество раз. Постепенно и дом Отца, и вся деревушка размывались в вуали зимнего тумана, что становился всё плотнее по мере того, как Аякс уходил вглубь, упорно разрезая собой стену ветра и снега. А затем всё исчезло, покрытое белым маревом, будто бы никогда и не существовало на свете, пока перед ним не остался только лес — вечный и непоколебимый. Аякс каждый раз, словно в ступоре, вставал перед невидимой чертой, что отделяла его от этого совершенно иного, непостижимого мира, который был далёк от того клочка жизни, в котором царили искусственно созданные человеческие законы. Они казались жалкой попыткой привести жизни к чему-то осмысленному, какому-то общепринятому порядку, что тяготел своим уставом над каждым, и всё равно представал нелепостью, ведь в самое основание поместил веру в незримого Бога. Лес же, в глазах Аякса, в этом не нуждался. Он не знал наверняка, — не мог знать, будучи человеком, — но чувствовал, всматриваясь в кроны деревьев и тени от их листвы, что он, словно огромный, единый живой организм, сам для себя и раб, и Бог, и всё сущее. Он дышал, двигался и издавал тысячи голосов, которые сливались в единый призыв ступить в его пасть в попытках постигнуть недосягаемое для человеческого сознания. Что-то жуткое и холодное отдавалось в груди Аякса, когда он собирался с силами для того, чтобы сделать шаг внутрь Бездны. Это было похоже на последний вздох перед тем, как погрузиться в тёмные воды реки, скрытые толстым слоем льда. Нельзя было предугадать, отпустят ли они тебя в этот раз, или потянут на дно, заполняя внутренности могильной водой и увлекая всё дальше от спасительной дыры света. Но то, что толкало его внутрь, было сильнее. Даже если Лес и решится, рано или поздно, поглотить его без остатка, то это будет не самым страшным из того что ему пришлось и ещё придётся пережить. И потому он снова ступал вперёд, растворяясь в бездонной глуши.***
Залежавшийся снег и старые ветви хрустели под ногами, размыкая тишину. Совсем редко можно было услышать крики птиц и шорох крыльев где-то в вышине, когда они перелетали между деревьями, заставляя покачнувшиеся ветви сбрасывать с себя шишки и желуди. Мелодичный ветер тревожил слабо поддающуюся листву, которая лениво шуршала своими иглами, и спускался вниз, приподнимая снежные пески. Эти случайные признаки жизни немного успокаивали Аякса, напоминали о том, что он не был наедине с той тьмой, что взирала на него из-за углов. На первый взгляд, все деревья были одинаковыми. Когда он только начинал свои попытки исследовать те немногие области леса, которые осмеливался, то понял, что если не придумает способа определять то, где находится, то достаточно скоро заплутает среди похожих друг на друга стволов. И такой способ, невольно подсказанный ему собственным телом, быстро нашелся. Аякс остановился и бросил взгляд вокруг, рассматривая одно дерево за другим и, в какой-то момент, всё же остановил свой выбор, подходя к одному из стволов вплотную. Чтобы затем, стащив рукавицу с руки, положить ладонь поверх сморщенной коры. Хаотичные движения пальцев собирали пыль древности, пока Аякс двигался вдоль расписанных природой узоров, пытаясь обнаружить собственный след, который он должен был оставить в прошлый раз на его поверхности. И правда — среди кружащих по полотну линий он вскоре натолкнулся на крестообразный шрам, обнажающий мягкость древесной коры. Теперь он знал, что двигается в правильном направлении. Ещё несколько раз он выискивал отметины, уходя всё дальше, и, в какой-то момент, наконец остановился. Словно из неоткуда, на фоне однотипного лесного пейзажа, высился небольшой холм, обрамлённый сверху и по бокам кустами можжевельника, толстыми стволами сосен, который расползался в стороны и образовывал пологий склон. Совсем небольшой и достаточно каменистый для того, чтобы без особых усилий забраться по нему и двинуться дальше, но, вместо этого, Аякс подошёл ближе, отодвигая в сторону непослушные лиственные руки. Те прикрывали от чужих глаз плотную каменную стену, которая, если приглядеться, имела овальное углубление и чуть выступала вперёд, рисовала узор вырезанного входа. Аякс постучал по нему несколько раз, чередуя интенсивность в ударов в определенной последовательности, и сделал предусмотрительный шаг назад. Ждать пришлось недолго, ведь, спустя мгновение, стена перед ним отмерла и была отодвинута в сторону с шуршащим звуком трения камней. — Ну наконец-то, я уж думал, что ты не придёшь. Скарамуш выглядел ещё более раздраженным и обеспокоенным, чем обычно. Сверкнув глазами на Аякса и бегло осмотревшись вокруг, он торопливо впустил его внутрь и снова загородил вход гранитной плитой. — Тебя никто не видел? — Нет. Полутьма, в которой тонули стены импровизированной пещеры, ощущалось как нечто таинственное и запредельное. Она напомнила собой древний грот первых людей, который они оставили много столетий назад, двинувшись дальше по начертанному жизнью пути, а она, недвижимая, пустила корни в самую плоть земли и угрюмо проживал здесь остаток своей вечности. Случайно расставленные по углам свечи мерцали полупрозрачным сиянием и отбрасывали дрожащие жёлтые блики, которые тут же мешались с поступающими тенями. Бледно – оранжевый купол света был таким же ложным, как и всё вокруг, подобно замкнутому миру уединения и безопасности, за пределами которого реальность переставала существовать. На какой-то период её проглотила тьма, сделала невозможным её существование, оставив на свете всего один островок, состоящий из угасающего света и придавленной жизни. Аякс был бы не против остаться здесь навсегда, слушая умиротворяющий треск огня и угадывая в игре теней картины столь естественные, что они не были подвластны его пониманию. Пока за стенами хрупкого мира оставалось всё то, о чём он хотел бы забыть. Скарамуш прошёл вглубь пещеры резкой тенью и плюхнулся на одну из брошенных на пол шуб. Они образовывали замкнутый круг, центром которого был потухший очаг, висели на стенах вместе с пожухлыми листами каких-то схем, кривыми деревянными полками, собранными в лесу хвойными ветвями. Вокруг, помимо свечей, угадывались силуэты и иных предметов: несколько жестяных кружек, потрёпанные книги, рабочие инструменты, кожаные сумки. Они приносили их сюда постепенно, засовывали за пазуху или прятали в углублении валенок, наполняли найденную, раннее пустую и безлюдную пещеру, собственными присутствием и обыденным смыслом, который был заключён для них в каждой детали — распоряжаться вещами, выбранным ими пространством так, как они сами пожелают. Возможно, это и был некий малый бунт против всей той системы, в которой они были вынуждены подчинено пребывать, но являлся он тайным, скрытым от боязливых глаз тех, кто выступал против всего, что не подчинялось их устоявшемуся старому миру религиозного порядка. Аякс не обманывал себя тем, что, таким образом, ускользал от деревни, своего отца или даже Бога, ведь всякий раз приходилось возвращаться обратно, но чувствовал, что эти краткие мгновения свободы позволяют ему сделать несколько спасительных вздохов прежде чем действительность сожмёт руки на его горле. Лицо Скарамуша казалось ещё более мягким в создавшейся полутьме, практически одухотворённым и невинным. Аякс находил в этом противоречии, при котором внешнее не совпадало с внутренним, нечто ироничное. Разумеется, Скарамуш не был скверной личностью, совсем, напротив, но чрезвычайная порывистость в движениях и словах, неизменная раздражительность, даже озлобленность на всё, мало напоминала идеал смиренного раба Царицы, к которому они все должны были смириться. Покорность перед судьбой и выпавшими на жизненную долю страданиями, безгласная и слепая вера в Бога — всё то, чему их учили практически с колыбели, противило самому существу Скарамуша. И хотя он также был вынужден терпеливо сносить окружающую их действительность, молчаливо делать вид, что он смирился с ней, Аякс знал, что его единственный друг прятал внутри себя, скрипя зубами, всю ту неистовую злобу, что восставала против несправедливости, как он считал, той жизни, в которой они прозябали. И Аякс с ним негласно соглашался, подолгу слушая яростные рассуждения под успокаивающий треск свечей. Усевшись на своё место, Скарамуш принялся гневно дышать на сомкнутые руки и поводить плечами: — Я продрог как собака, пока ждал тебя. Аякс, что последовал за ним, опустился напротив, тут же ощущая весь тот болезненный холод, что успела впитать в себя старая шуба в его ожидании. Голые ладони, направленные прямо к огню свечи, с большой неохотой отзывались на слабое тепло, и потому он быстро разжимал их, чуть ли не опуская в пламя. — Ты мог зажечь костёр. — Нельзя, — хмуро ответил Скарамуш, — Сегодня в кузнице я подслушал разговор о том, что кто-то заметил нечто, похожее на дым, исходящий из леса. Ещё чего доброго, они вздумают его прочесать и найти источник… — Ты поэтому такой нервный? — А что, этого недостаточно, по-твоему? — тут же огрызнулся Скарамуш, вскидывая голову, — Если нас поймают, то проблем потом не оберёшься. Аякс молчаливо кивнул. Им запрещалось уходить в лес без провожатых. Если и возникала подобная необходимость, — собирательство, охота или посещение других деревень, — то общим решением собиралась группа наиболее опытных охотников, которые брали на себя ответственность и отправлялись в глубины леса. И даже так они двигались определенными тропами, которые наметили для себя уже давным-давно, и предпочитали не сходить с них и уж тем более уходить в неизведанность лесной чащи. Никто никогда не позволил бы Аяксу и Скарамушу самолично выбираться за пределы общины, и потому всё проделывалось в строжайшей тайне, в редкие минуты, когда они оставались без внимательного наблюдения старших. Скарамуш пошарил в темноте рукой и, нащупав небольшой брусок дерева, принялся стегать по нему заточенным ножом. — Очередное наказание — это полбеды. Они настолько тупы, что не придумают ничего нового, кроме как поставить нас молиться под стеганием палок. Но, — на мгновение он остановился и уже тоскливо произнёс, — мне бы не хотелось терять это место. — Они его не найдут. Даже если кто-нибудь и решится проверить, откуда шёл дым, то не думаю, что они зайдут намного дальше основной тропы, — Аякс спрятал руки на груди, сильнее закутываясь в полы шубы, — Им проще сойтись на том, что это был огонь какого-нибудь странника или жителя другой деревни. Мало ли что кому понадобилось в лесу. Скарамуш некоторое время смотрел прямо на него, словно оценивая весомость его слов, но, в конце концов, доверчиво кивнул и расслабленно опустил плечи. — Да, твоя правда. У этих фанатиков слишком тонка кишка на подобное, — а затем, снова немного помолчав, добавил, — Тебя так старик задержал? — Тебе и он не по душе? — Я этого не говорил. На удивление, из всех остальных он кажется самым нормальным. И как ещё только не чокнулся — эти психи чуть ли не вешаются на него, пытаясь показать, кто из них более святой, — усмехнулся Скарамуш, стряхивая древесную труху, — Ну, так что? — Да, я был у Отца Пульчинеллы перед этим. Мать попросила отнести ему лечебные настойки. — И как он? — Не знаю, — устало признался Аякс, смотря на тени от свечей, — Делает вид, что всё в порядке, но я сомневаюсь, что без должной помощи его запущенная болезнь пойдёт на спад. — Старик уже давно начал сдавать, по нему было видно. Эти изверги все соки из него выжали, а он только и рад, — сжал зубы Скарамуш, ещё резче проводя ножом по дереву, — Вот оно — праведное милосердие, которое он проповедует. И сильно оно ему помогло? — Мы не вправе его судить. Если он находит утешение в вере, то пусть. Я просто надеюсь, что мы ошибаемся… Аякс ждал, что Скарамуш снова съязвит, но тот лишь угрюмо кивнул и погрузился в молчание. Он не был так близок со отцом Пульчинеллой, — был бы ли близок с ним Аякс, не будь грешным созданием, для которого выделялась особая жалость? — но, высмеивая веру в Богов и тех, кто на них раболепно уповал, Скарамуш никогда не затрагивал в своих словах местного Священника. Казалось, что, хотя он и считал его таким же глупцом за непоколебимую уверенность, что через молитву и терпеливое принятие любых невзгод, можно найти путь к Богу, который обязательно поможет, всё равно считал лучше всех остальных. Возможно, он тоже, как и Аякс, понимал, что вся мнимая правда и бесконечная жалость, которую Отец Пульчинелла обращал к своим прихожанам, была тем единственным утешением, которое он мог им подарить. Повисшая тишина, в которой мешалась невысказанная скорбь, оставляла привкус тоски. Аякс задумчиво проводил по холодному меху под собой, а затем, чуть слышно, произнёс: — Ты принёс? Скарамуш вздрогнул. Словно всё это время ждал подобного вопроса и, когда он наконец высказался вслух, всё равно испугался тайного смысла, что был в нём заключён. Он прекратил своё занятие и, замявшись, с большой неохотой ответил: — Слушай… ты уверен, что тебе это нужно? — Только не начинай. — Ну извините, что лезу не в своё дело, — взбесился Скарамуш, будто только такого ответа и ждал, чтобы затем выплеснуть своё негодование, — Вот только спонсировать своего единственного друга, которого и без того поколачивает собственный отец, подобной хренью ощущается паршиво, знаешь ли. — Ты прав — это и правда не твое дело, — холодно произнёс Аякс. Он видел, как Скарамуш снова вздрогнул, болезненно поджав челюсть. Аякс понимал, что тот не хотел его задеть своими словами, и всё равно отреагировал подобным образом, даже если и не собирался. Несмотря на всё безучастное принятие, которое, как ему казалось, всецело заполнило его сознание, смирило душу с тем, что ей приходилось выносить, постоянно вспоротые раны взрывались болью при малейшем касании. Скарамуш, как никто другой, понимал, что происходило за закрытыми стенами в доме отца Аякса, и потому лишь в редких исключениях позволял себе говорить об этом. Ведь здесь, в отстранении от всего мира, они пытались на мгновение забыться, представить, что ноющей боли никогда не существовало, но всё равно, узники своих чувств, они невольно бродили по своим шрамам, нередко вспарывая их без необходимости неловкими словами. И понимали, что, на самом деле, от себя убежать невозможно. — Ладно, извини… Я просто… реально переживаю за тебя, вот и всё, — неловко пробормотал Скарамуш. — Я знаю. Спасибо, Скарамуш. Мне… действительно это нужно, — криво улыбнулся Аякс, стискивая руки под полами шубы, — Иначе я просто сойду с ума. Не выдержу всего этого. А после сразу увёл взгляд в сторону, чтобы не видеть то, как сострадательно посмотрели на него в ответ. Отец Пульчинелла смотрел на него также, когда думал, что Аякс не видит. Вот, что их объединяло — они единственные, кто жалели его, невыносимо и горько. Они и Тоня. Но о ней Аякс предпочитал не думать. Скарамуш немного помолчал, а затем, тяжело вздохнув, достал из кармана небольшой тканевый мешочек и протянул Аяксу: — Пообещай мне, что ты не будешь делать излишних глупостей. — Обещаю. Возможно, ему не поверили, но, в конце концов, опустили мешочек на ладонь, которую Аякс тут же сжал, пряча на груди. — Твою мать, сколько же это всё будет продолжаться, — простонал Скарамуш, растягиваясь на полу, — Нужно валить отсюда, пока не поздно. — А как понять, когда станет поздно? — задумчиво проговорил Аякс. — Не знаю. По ощущениям всё уже хуже некуда. Но никогда не знаешь, что ещё придёт в голову этим сумасшедшим святошам. Несмотря на то, что сама идея страданий держала всё основание учения Царицы, Аякс не мог представить, чтобы эта горстка несчастных, доведенных до крайнего отчаяния людей была способна на какое-нибудь изуверство по отношению к ближнему. И хотя его самого заклеймили сосудом греха, никто не учинял показательной расправы в попытках избавить и без того малую деревню от смертельной, в их глазах, проказы. Они боялись и презирали, но выражалось это лишь в жестоких, полных отвращения взглядах и робких словах. Порой, размышляя долгими вечерами наедине, Аякс задумывался и над тем, можно ли было назвать действия отца зверской жёсткостью? Он видел, что никакого удовольствия телесные истязания ему не приносили — тот лишь свято верил, что таким образом хоть немного, но сдерживает прорывающуюся из Аякса зловонную грязь, которой он был пронизан до самого основания. Навряд ли его сын ещё мог спастись, поэтому оставалось лишь надеяться, как и учила их Царица, что тот сможет искупить хотя бы малую часть того греха путём вынесения страданий и упорного раскаяния в собственной низменности. Сам Аякс уже ни во что не верил — не хватало сил верить и тем более о чем-то помышлять. Он чувствовал, как навязанная ему порочность, которую он уже и сам начал ощущать внутри себя, тянула его на самое дно, сковывала руки и ноги, лишала любых надежд. — Мы обязательно выберемся. Уйдём куда-нибудь подальше, оставив всё позади. Ведь правда, Аякс? Да, вместе с Скарамушем они уже давно строили хлипкую мечту на будущее вне этой деревни. Где-то далеко, в иных землях — в иной жизни. Аякс любил эту общую мечту и правда считал, что Скарамуш именно тот, кто способен воплотить её в действительность. У него достанет сил и воли на то, чтобы отринуть всё прошедшее, которое удерживало его лишь временно, не срастаясь с ним воедино, и отправиться туда, где всё по-другому. Но с Аяксом всё было иначе. Даже если он уйдёт, то что тогда? Что тогда? — Аякс? — Да, — слегка улыбнулся Аякс, — Конечно. И он ненавидел себя за то, какой неестественной была его улыбка по сравнению с улыбкой Скарамуша, доверчивой и успокоенной его ответом. Она лживым, невыносимым ядом стыда расползалась по телу и оседала где-то внутри горечью отвращения. Отвращения к самому себе.***
— Матушка наша Царица, сущая на небесах! Да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое, да будет воля Твоя и на земле, как на небе. Хлеб наш насущный дай нам на сей день. И не введи нас в искушение, но избавь нас от лукавого. Аминь. С последним словом цепочка рук прервалась. Аякс чувствовал, как Тоня напоследок сжала его ладонь, прежде чем отпустить, но не предал этому значения, опуская глаза в тарелку. Неловкий шум столовых приборов и стук тарелок были единственными звуками, что размыкали густую тишину. Казалось, картина вечерней трапезы навсегда отпечатался в его сознании блеклой картиной. Она была такой же неизменной, как и серость утра перед походом в Церковь, как бесконечно тянущийся день, заполненный молитвой, работой по дому и краткими мгновениями одиночества в спальне. Всегда одинаковая и подчинённая положенному порядку. Тусклый свет свечи придавал всему гнетущий облик — еда казалась восковой и холодной, отчётливее проступали подавленность на лицах, равнодушная обречённость. Даже младшие братья притихали в этот период, по-детски зажато ковыряясь в тарелках и время от времени смущённо бросая взгляды то на одного, то на другого члена семьи. Случайно вырвавшийся кашель, скрип стульев, безвкусные куски, которые Аякс с трудом запихивал в себя. Ему представлялось, что на всей панораме ужина лежал застывший от времени налёт въевшийся пыли, такой тёмной, что не отодрать ногтями в попытках увидеть что-то, кроме безжизненных движений размытых силуэтов. И он был одним из них, такой же уставший и с трудом поддерживающий в себе тлеющие угли развороченного пепелища. — Как Отец Пульчинелла себя чувствует? — обратилась к нему мать. Её голос прозвучал неестественным шумом посреди общего безмолвия. — Идёт на поправку, — солгал Аякс, не поднимая взгляда с тарелки, — Передал Вам благодарность за пирог и настои. Лицо матери на мгновение просветлело. Скорбные складки разгладились под успокоенным вздохом и быстром движение перекрещивающийся руки. — Хвала Царице. В последнее время Святой Отец был совсем плох, и я уж подумала… — голос дребезжаще дрогнул, чуть ли не срываясь на всхлип, — Но наша Матушка Небесная, наша Заступница, слава ей, сжалилась над нами… — Он исповедал тебя? Руки Аякса дрогнули. Сжатые до боли столовые приборы неприятно проскрипели, скользнув по тарелке в резком жесте. Он знал, что взгляд отца, восседающего во главе стола, устремлён прямо на него, но был не в силах взглянуть в ответ. Тарелка расплывалась перед глазами, пока что-то горькое, перехватывающее дыхание подступало к горлу всё ближе, вызывая зудящее желание расцарапать его изнутри. — Да, оте… — Подними голову и смотри на меня, когда я с тобой разговариваю. Напряжённая тишина, в которую не смел прорваться ни единый звук после громогласного рёва, давила на виски раздирающей болью. Аякс ненавидел эти мгновения больше всего, — больше, чем долгую молитву или период наказания, — потому что он оставался один, даже в окружении семьи, под этим испытывающим взглядом, который прожигал его ненавистью и таким презрением, что хотелось исчезнуть, лишь бы не ощущать его на себе. Словно он видел в Аяксе одно огромное, мерзкое в своей греховности создание, которое вынужден был терпеть. И ненавидел каждый миг за то, что ему приходилось это делать. — Да, отец, — поднял голову Аякс, смотря в чёрные глаза напротив и пытаясь сдержать накатывающую дрожь, — Отец Пульчинелла исповедал меня. Как и всегда. И, как и всегда, это была ложь. Отец не мог знать об этом, не мог проверить его слова на правдивость, но, какой бы Аякс не дал ответ, это было не важно. Ведь, всякий раз, он смотрел на него с напряжённым недоверием, словно всё, что делал и говорил Аякс, подвергалось сомнению. Его нечестивая натура, не поддающаяся никаким исправлениям, была способна на многое, в том числе и на враньё. Потому и сейчас, абсолютно бездонные в своём отвращении глаза, расползались по нему уколами сомнения, что вбивались в тело и внутренности железными гвоздями. И с каждым последующим словом они зарывались всё глубже, вскрывая не успевшие зажить нарывы. — Хорошо. Я уточню у Отца Пульчинеллы, насколько ты был усерден в признании своих грехов. Это было последним, что прозвучало за уходящий вечер. Остатки ужина пребывали в мертвенном холоде тишины и боязливом, едва уловимом звоне посуды. Но Аякс итак не услышал бы ничего, ведь стучащая в ушах кровь, осязаемо горячая и липкая, заполняла своим шумом всё вокруг. Она принимала форму, вставала перед ним плотной стеной, в которой тонуло всё, кроме её красного покрова, подобного тому, что накрывал кафедру в Церкви. Слушая унылую речь Отца Пульчинеллы, Аякс всякий раз сосредотачивался на ней, смотрел столь долго и упорно, что, в конце концов, она словно восставала, приподнималась под отступившие назад звуки мёртвых слов и застилала всё видимое своим дребезжащим красным плачем. В ней хранилась кровь каждого, кто страдала, в ней была и его кровь тоже. Та, что проливалась из рассечённых рубцов, старых и новых, что смывалась под холодной водой и прикрывалась тканями, но никогда не исчезала насовсем. Аякс прикрыл глаза, растворяясь в её тепле и уже не чувствуя, как его руку под столом сжимала чужая дрожащая ладонь.***
Комната выглядела также, как и в тот момент, когда Аякс её оставил. Привычно холодная и полупустая, всегда одинаковая в своей гробовой сжатости и молчании. С одной стороны, её неизменность успокаивала. Дарила слабое чувство контроля, которого в действительности не было, и ощущение, что те немногие вещи, что были расставлены в ней с хирургической точностью, принадлежали ему, что тоже было неправдой. Аякс точно знал, открывая дверь, что узкая, потемневшая от старости кровать, которая режуще скрипела всякий раз, как на неё садишься, стоит в углу комнаты — там же где, он её и оставил утром. Прикроватная тумба с почти догоревшей свечой, чьи слёзы слоями покрывали дно потрескавшейся чашки, и открытой книгой молитв. Непокрытый стол с несколькими книгами, чья ветхость и потёртость отвечала содержанию, — на некоторых страницах остались следы его пальцев, смазанная в сторону краска букв, что устала твердить зазубренные до боли истины, — жесткий стул, на котором полагалось сидеть с твёрдо выпрямленной спиной, но, чаще всего, когда его никто не видел, Аякс сгибался на его малом пространстве, растекался по выточенному дереву с усталым вздохом. Он прошёл внутрь, прикрывая за собой дверь. Замка на ней не было и в этом, помимо тисков контроля, Аякс видел напоминание о том, что в этом доме ему ничего не принадлежало. Заложник порядка вещей, собственного тела, что обязано в нём пребывать, он находил в этой комнате малое утешение лишь от того, что на краткий миг ночи переставал чувствовать на себе внимание тысячи осуждающих глаз. Его отсылали в одиночество комнаты после ещё одного разочаровывающего дня, чтобы затем вновь допустить к себе, проявить мнимое сострадание, которое, в действительности, рождалось от безысходности. Иногда, оставаясь наедине с собственными мыслями, Аякс думал о том, что отец с матерью никогда не считали, что он сможет искупиться. Они лишь терпели его существование, как и всё остальное, что им посылал Бог, но не могли не срываться в мысли о том, почему Аякс в наказание достался именно их семье, и потому делали вид, что его ещё можно исправить упорными молитвами или истязаниями, хотя, в действительности, сами в это не верили. Аякс безжизненно опустился на кровать. Потерявшее всякий цвет постельное бельё жалобно мялось под ним, иссеченное мелкими дырами и скрытыми пятнами, собираясь в складки полупрозрачным взглядом прощального саванна. Именно это он ощущал, когда тонкая ткань опускалась на его тело и лицо, вырезая предсмертную маску, и думал о том, что, должно быть, мёртвые также отправляются в последний путь под ровным переплетением нитей и едким запахом стерильных бинтов. Грубый, продавленной во всех местах матрас совсем потерял в толщине и потому Аякс чувствовал, словно лежит просто на голой нижней доске. Он вынул тканевый мешочек из внутреннего кармана и, нащупав проделанную в матрасе дыру, сунул его внутрь, проталкивая дальше в слежавшийся пух. А после, не раздеваясь, забрался целиком под одеяло. То было слишком коротким, поэтому приходилось всякий раз сгибаться пополам, пряча продрогшие ноги, направленные к двери. Грубая подушка неподатливо сжимала его голову, грозясь оттолкнуть, но, в конце концов, сдавалась под напором, принимая в себя. Прямо напротив кровати, чёрным пятном на стене — крест. Аякс смотрел на него в тот момент, когда накрывал гасильником раннее зажжённую свечу, и в абсолютной темноте он казался самым ярким из всех выступающих силуэтов. Он упорно не сводил с него напряжённого взгляда, наблюдая за тем, как крест вырисовывается из темноты отточенными углами и вновь растворяется в ней при малейшем отвлечении. Незримое присутствие вездесущего Бога, который воплощался в нём, должен был охранять сон грешника от новых посягательств и дарить защищённый покой. Но, чем больше Аякс вглядывался в размытый силуэт, тем сильнее чувствовал, как комната тонула в Бездне. Немногие предметы теряли форму, существование, стены захлебывались во тьме, размывая границы. Аякс знал, что она была тем же церковным полумраком, что отпечатывалась на ликах и лицах одинаковой мрачностью страданий и скорби. Теми же тенями в глубине леса, словно заглядывающих внутрь него, обнажающих страх и смутное желание, терпеливо ожидающие, когда он ответит на призыв. Она клубилась по углам общей комнаты во время молитвы, собиралась в складках бровей отца и кривой линии рта матери, цеплялась за куски еды и плескалась в стакане. Аякс поглощал тьму день за днём, пребывал в ней и дышал её парами, исторгал из себя молитвой, криком боли. Она была его обессиленным молчанием, в котором он прозябал в попытках раствориться, смыкал глаза с желанием о том, чтобы Бездна наконец приняла его в себя без боли и страха, подарив освобождение от собственного существования. Но она лишь посылала к нему кошмары, что продолжали мучить Аякса даже в небытие сна, пока висящий на стене крест окончательно не исчезал в её волнах.