Эстафета в ад

NC-17
В процессе
1
Размер:
планируется Макси, написано 18 страниц, 6 244 слова, 2 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
1 Нравится 2 Отзывы 0 В сборник

Часть первая. Смерть и облегчение?

Настройки
«Жизнь тела есть зло и ложь. И потому уничтожение этой жизни тела есть благо, и мы должны желать его», — так говорил Сократ, и слова эти сейчас казались не философией, а издёвкой, единственной мыслью, которая ещё шевелилась в затухающем сознании, пока тело корчилось в грязной луже собственных соков. Кровь не просто стекала — она толчками выплёскивалась из раны, синхронно с затухающим пульсом: толчок — струя, толчок — струя, и каждый раз всё слабее, будто насос, захлёбывающийся сам в себе. Густая, почти чёрная в тусклом свете, она падала на бетон с влажным шлепающим звуком, смешиваясь с уже свернувшейся, похожей на желе, лужей. По краям этой лужи кровь подсыхала, образуя коричневатую, потрескавшуюся корку, похожую на запёкшийся сахарный сироп. Воздух в помещении был не просто душным — он был густым, как кисель, пропитанным запахом открытого мяса, ржавого железа, кислого пота и ещё чего-то сладковатого, тошнотворного, что бывает только там, где умирают. Вентиляции не было вовсе, и каждый вдох приходилось выгрызать у этой смрадной взвеси. Мужчина привалился к стене, покрытой пятнами плесени, похожими на чью-то больную кожу. Он ещё стоял каким-то чудом, вопреки всему. Пальцы, липкие и скользкие, судорожно обхватывали рукоятку отвёртки, которая вошла в грудь чуть левее грудины, раздвинув рёбра с тихим, отвратительным хрустом, словно кто-то наступил на пакет с сырыми куриными костями. Он перехватил рукоятку и провернул её внутри себя. Металл с мерзким скрежетом прошёлся по краю ребра, задев надкостницу. Боль была такой, что желудок сжался в комок и рот наполнился горячей, кислой слюной. Очки запотели так, что сквозь них вообще ничего не было видно, и медленно сползли по скользкому от пота носу, оставляя на переносице влажную дорожку. Грязные, сальные волосы свалялись в сосульки и прилипали к серому, землистого цвета лицу. Пот тёк по телу ручьями — он был липким и холодным, пропитал одежду насквозь, и рубашка теперь противно прилипала к коже. От него разило — застарелым потом, мочой, и тем особенным запахом, который бывает только от умирающего тела. Если бы кто-то увидел его сейчас — скрюченного, мокрого, провонявшего собственной грязью, — никто бы не признал в этом куске отчаяния человека высокой культуры. Голову пронзила новая вспышка боли — острая, как гвоздь, забитый в затылок, и тогда, зарычав жалко, булькающим звуком, сквозь сжатые зубы, мкжчина выдрал отвёртку из груди. Она вышла не сразу, застряла между рёбер, и пришлось раскачивать её из стороны в сторону, расширяя рану. Металл наконец выскочил с влажным, чавкающим хлюпаньем, и следом из дыры вырвался пузырящийся кровавый плевок — лёгкое было пробито, и теперь воздух со свистом всасывался внутрь грудной клетки через рану, а не через рот. Кровь хлынула иначе, вспениваясь, пузырясь розоватой пеной, как слюна бешеной собаки. Перед глазами заплясали чёрные точки, расплывающиеся в маслянистые разводы. Рот наполнился кровью из прокушенного языка, густой и солёной, и она потекла по подбородку, смешиваясь со слюной в длинную, тянущуюся нитку. Язык онемел и распух, став похожим на варёный кусок мяса. Ноги подломились, и он рухнул лицом вперёд — прямо в собственную лужу. Тёплая, густая жидкость коснулась щеки, затекла в ухо, в рот, в нос; он вдохнул её и закашлялся, выплёвывая кровавые сгустки, похожие на куски печёнки, на пол. Кашель был мокрый, булькающий, лёгкие уже наполнялись кровью, и с каждым выдохом изо рта летели мелкие красные брызги, оседая на грязном бетоне. В глазах начало темнеть всерьёз, не как в обмороке, а медленно, будто кто-то плавно выкручивал ручку яркости мира. Смерть должна принести пользу. Должна. Иначе весь этот смрад, эта грязь, это унизительное умирание не имеет никакого смысла. Он молился про себя, захлёбываясь кровью, чтобы письмо дошло. Чтобы нашли все его записи: папки, дневники, отдельные листки, спрятанные в тайниках, пропахшие табаком и одиночеством. Прочли. Придумали, что делать. Потому что сейчас они смогли лишь заткнуть дыру, а труба гниёт вся, и когда она лопнет — ад просто затопит мир. Это не искупление. Искупление — это для святых, а он просто старый дурак, который слишком долго тянул. Мужчина грустно и устало улыбнулся одними губами, потому что мышцы лица уже не слушались. Из уголка рта вытекла струйка кровавой слюны и потекла по подбородку, капая в лужу. «Замазыч... Прости, что тебе придётся всё это разгребать. Но я больше никому не верю. Только ты...» Пальцы разжались, и рука безвольно шлёпнулась в липкое месиво, подняв маленькие брызги. Мысль о том, в каком виде его найдут, была последней унизительной вспышкой, прежде чем сознание окончательно погасло.

***

Был день. Поляну заливал густой свет, и в этом свете всё казалось ненастоящим — и пыль, всё ещё висящая в воздухе, и люди, медленно приходящие в себя. Тяжёлые выдохи, сдавленные стоны, нервные смешки — звуки выползали отовсюду, сплетаясь в один большой, усталый вздох облегчения. Ультиматум дался им дорого. Их испепелили. Дотла. А затем возродили — так, словно кто-то схватил за шкирку и выдернул обратно в реальность из пустоты. И теперь каждый нерв в теле горел. Кожу покалывало до зуда, мышцы ныли так, что хотелось просто рухнуть лицом в траву и не шевелиться. Замазыч стоял, уставившись в одну точку. Он запустил два пальца под тугой воротник рубашки и с силой потянул ткань в сторону. Шея взмокла, воротник душил. У них получилось. Тиран ушёл. Ушёл, убив их на прощание. — Ну не мудак ли? — пробормотал Замазыч в пустоту, и сам не понял, смеётся он или скрипит зубами. Из-за спины донеслось неуверенное покашливание, а за ним — тихий, напряжённый голос: — Эй... Вы как? Всё нормально? Встать можете? Давайте руку. Осторожно, тут корень... Ёшка. Теперь их новый ведущий. Голос звучал скомканно, но в нём сквозила та особая тревога, которую невозможно подделать. Замазыч обернулся. Ёшка уже помогал Соке — та морщилась, опираясь на его плечо. Рядом неуклюже поднимался Бутылыч. Его шатнуло, он едва не завалился обратно, и Ёшка тут же поднырнул под него плечом. — Тише-тише-тише... Всё, стоим. Ноги-то свои чувствуешь? — Чувствую... — хрипло выдавил Бутылыч. — Жаль... — Но-но, без этого. По лицу Ёшки катился пот. Он хмурился, губы сжаты в тонкую линию, а в глазах застыло выражение человека, который только что понял, что именно ему придётся теперь разгребать всё это шоу. Замазыч вдруг подумал: «А ведь мы его даже не спросили. Просто решили за него. Может, стоило сначала...» — Замазыч! — вырвал его из раздумий голос. Он вздрогнул. Стёрка. Поднялась с колен и теперь стояла, чуть пошатываясь, отряхивая ладони одну о другую. Пыль сыпалась вниз серыми хлопьями. — Ты чего завис? С тобой всё нормально? — спросила она, и голос её звучал глухо, будто из-под одеяла. — Я?.. Да. Я — да. А вот ты... Он осёкся. Её плечи были опущены, будто она тащила на себе что-то неподъёмное. Но уголки губ всё равно подрагивали — она пыталась улыбнуться. — Ну ты даёшь, — выдохнул Замазыч, и улыбка прорвалась сама собой. — У тебя вышло. Ты это сделала. Ты нас всех собрала. Ты повела. И мы... мы высказались. Стёрка слабо фыркнула, мотнув головой: — Собрала? Я просто крикнула «пошли», и вы пошли. А остальное... — она обвела поляну рукой, — это мы. Это все. Если бы никто не осмелился, мои слова были бы просто... болтовнёй. Замазыч кивнул, но тут же опустил глаза и тихо, почти скомканно сказал: — Слушай... я должен извиниться. Я же сомневался. В этом всём... Стёрка хмыкнула и потёрла ноющее запястье. — Замазыч, — она поморщилась, но не от боли — от неловкости, — да ладно тебе. Причины-то были. Мы все на волоске висели. Я сама сомневалась. Каждую секунду. — Она вдруг замерла, глядя куда-то сквозь него, и добавила тихо: — Особенно когда нас... ну, того. Испепелили. Думала: всё, конец. — И всё равно шла, — упрямо сказал Замазыч. — Мы все шли, — отрезала она мягко. — Так что завязывай с самобичеванием. Договорить она не успела. Сначала раздался топот — быстрый, тяжёлый, — а через секунду что-то с оглушительным шлепком врезалось ей в плечо. — ВАЩЕ!! Стёрка покачнулась, чуть не упала, и обернулась. — Пшика?.. — Нет, ты ваще! — орала Пшика, и глаза у неё горели, как два уголька. — Ты гляньте на неё! Это ж машина! Молоток, я тебе говорю! Я такой дичи в жизни не видела! Стояла там — и р-р-раз! И выставила этого придурка идиотом! — Она снова замахнулась, видимо, чтобы врезать Стёрке по плечу ещё раз, но та ловко увернулась. — Пшика, ради бога, ты мне руку выбьешь! — Да ла-а-адно! Я ж любя! — Пшика расплылась в широченной улыбке. — Короче, ты просто богиня, я щас на полном серьёзе. Если бы я такое устроила, мы бы уже трижды покойники были. А у тебя — чисто, чётко, бах-бах — и готово. Стёрка выпрямилась и поспешно отвела взгляд, чувствуя, как к щекам приливает жар. — Пшика, ну правда... хватит. Вы меня смущаете. — Чего-о-о? Смущаете? — Пшика аж отшатнулась, будто ей сказали неслыханную глупость. — Ты чё, это ж комплимент! Тебя нахваливают, а ты «смущают»! Гордиться надо! Грудь вперёд — и пошла! Сделала дело — принимай славу! Неча скромничать, говорю ж, ты кру... — Пшика. Тихий голос вмешался в её монолог, как нож в масло. Взвешенный. Спокойный. С лёгкой дрожинкой неуверенности. Все замолчали. Чашечка стояла чуть поодаль, нервно теребя край рукава. Она не смотрела ни на кого конкретно — её взгляд метался, будто она не знала, куда его деть. — Ей... неприятно, наверное, когда так громко, — добавила она, совсем уж тихо. Повисла неловкая пауза — такая, что даже трава, кажется, перестала шелестеть. Пшика открыла рот, закрыла его, почесала затылок и виновато крякнула: — Да блин... Ну я это... погорячилась, чё. Я ж не со зла. Стёрка быстро кашлянула в кулак и, сделав крошечный, почти незаметный шаг к Чашечке, спросила очень мягко: — Как ты? Сама-то цела? Чашечка вздрогнула, будто не ожидала, что вопрос вернётся к ней. Она отвела взгляд вниз, к земле, и плечи её чуть сжались. — Я?.. Да, всё в порядке. Правда. Нормально всё. Слова прозвучали сухо, как заученная фраза, но в голосе дрогнула какая-то живая нота. Пшика вдруг шумно вздохнула, поскребла пятернёй затылок и, глядя куда-то в сторону, буркнула: — А ты это... ваще, кстати. Респект. Без шуток. Я б так не смогла. Это ж ты Ёшку уболтала. Без тебя — никак. Чашечка подняла глаза медленно, так, словно не верила, что слышит это от Пшики. Брови её сошлись над переносицей — на секунду, не больше. — ...Спасибо, — сказала она тихо, будто пробуя слово на вкус. — Я просто... поговорила с ним. — Поговорила! — фыркнул Замазыч, с благодарностью глядя на Чашечку. — Если бы не остановила его, наш новоиспечённый ведущий бежал бы сейчас в закат, сверкая пятками. Чашечка чуть дёрнула уголком губ — то ли усмешка, то ли судорога. И вдруг что-то изменилось. Напряжение, висевшее между Чашечкой и Бандой с той самой глупой, нелепой ссоры, треснуло. Медленно, неуверенно, но треснуло. Чашечка закусила губу. До боли. До белизны. И вдруг подняла глаза — прямо на Пшику, не отводя взгляда. — Знаешь... ты тоже... — она запнулась, сглотнула, но закончила твёрдо: — Ты тоже неплоха. Я была неправа. Там, раньше. Ну, когда мы... Она не договорила. Но было и не нужно. Пшика уставилась на неё так, словно увидела впервые. — Да ла-а-адно... — протянула она почти растерянно, а потом вдруг широко ухмыльнулась. — Ну... бывает. Чё уж там. Проехали? — Проехали, — выдохнула Чашечка, и плечи её наконец опустились из зажатого, оборонительного положения. Стёрка и Замазыч переглянулись. Кто-то из них — трудно сказать, кто первый — издал тихий, долгий выдох облегчения. Война закончилась. — Так, — Стёрка хлопнула себя по бёдрам, и этот звук вышел звонким, почти бодрым. — Я пойду проверю остальных. Надо убедиться, что все целы. А то наш новый ведущий, по-моему, уже одной ногой в истерике. — Он справится, — сказал Замазыч и сам удивился, что сказал это твёрдо. — Наверное. — Вот и я посмотрю, — бросила Стёрка через плечо, уже уходя. Замазыч остался стоять и медленно обвёл поляну взглядом, словно пытался запомнить этот момент навсегда. Нансенссу медленно, тяжело летела в их сторону, словно каждое движение давалось ей с трудом. Она напоминала подбитую птицу, которая всё равно тянется к своим. Чарджери суетилась вокруг Соки, яростно отряхивая её юбку, и бурчала без остановки. Сока только молча кивала, слабо улыбалась, и с теплом смотрела сверху на подругу. Бутылыч, ссутулившись в три погибели, что-то негромко втолковывал Ёшке. Трудно было разобрать слова, но жесты его были замедленными, почти успокаивающими. Ёшка уже не выглядел таким перепуганным — скорее, задумчивым. Рядом с ними стояла Брялок. Она не шевелилась. Скрестив руки на груди, она смотрела куда-то в сторону леса, и во взгляде её читалось что-то мрачное и недовольное. А поодаль, привалившись спиной к огромному, поросшему мхом валуну, сидел Кнайф. Он лениво растирал себе шею, морщился и тихо, сквозь зубы, материл всё на свете. Именно к нему, мягко ступая по примятой траве, и направлялась Стёрка. — Кнайф, ты живой? — окликнула она его ещё на подходе. Кнайф поднял голову, поморщился и выдавил: — Живой. Шея только... зараза, не поворачивается. Как думаешь, это лечится? — Лечится. Но ты для начала перестань ей вертеть, как пропеллером. — Поздно, — буркнул Кнайф. — Уже навертел. Стёрка опустилась на траву рядом с Кнайфом — не грациозно, а тяжело, мешком, будто ноги сами приняли решение, что хватит с них на сегодня героизма. Земля была прохладной и влажной, и она почувствовала, как холодок пробирается сквозь ткань штанов, но ей было всё равно. Слишком хорошо было просто сидеть. — Знаешь, — произнесла она, запрокидывая голову к ясному небу, — когда я поставила этому И Краткому ультиматум... когда посмотрела ему прямо в глаза и сказала «хватит»... — она замолчала на секунду, подбирая слова. — У меня внутри будто пружина разжалась. Такая огромная, ржавая пружина, которую я сжимала всё это время. И вот она — раз! — и щёлкнула. И теперь так... легко. Несмотря ни на что. Понимаешь? Кнайф скосил на неё глаз и криво усмехнулся. Потом отлепился от валуна, выпрямился настолько, насколько позволяла больная шея, и рубанул ладонью воздух: — Ещё бы не легко! Слушай, да я мечтал этому малиновому уроду высказать всё, что о нём думаю! Всё! Каждую гадость, каждую колкость, каждое «да пошёл ты» — всё, что накопил за это время! — Он говорил горячо, почти захлёбываясь. Потом он осёкся, кашлянул и добавил уже спокойнее: — Не то чтобы мне прям нравился Ёшка. Ну, как ведущий. Он мямлит, мнётся, весь такой... добренький. Но это, — он выставил указательный палец, — в сто. Нет. В тысячу раз лучше, чем И Краткий. Абсолютно. Без вариантов. Стёрка молча кивнула. Ей не нужно было ничего добавлять — слова Кнайфа легли ровно в ту пустоту, которую в ней оставила собственная храбрость. Некоторое время они сидели молча. Тишина была не напряжённой, а какой-то мягкой, даже уютной — такой, в которой не надо ничего изображать и никуда бежать. Ветер лениво перебирал верхушки деревьев. Мир, казалось, выдохнул вместе с ними. — Кнайф, — Стёрка повернула голову и посмотрела на его профиль — острый, с тёмными тенями под глазами. — Как вообще испытание прошло? Кнайф покосился куда-то в сторону — туда, где Пшика энергично жестикулировала, что-то доказывая Чашечке, — и снова принялся растирать шею. Теперь уже почти агрессивно, будто пытался содрать с неё невидимый след. — Да как обычно, — буркнул он, не поворачивая головы. — Всё по плану. Ваша «Банда» проиграла. Мы победили. Стёрка лишь пожала плечами — движение вышло ленивым, почти равнодушным: — Неудивительно. Против «Цветущего мая» от нас одна Пшика была. Она, конечно, заводная, но одна против всей вашей команды... — она не договорила, развела руками. — Это нечестный бой, и все это знали. Кнайф хмыкнул. Стёрка же перевела взгляд дальше — туда, где Брялок стояла перед Ёшкой, скрестив руки на груди. Даже издалека было видно, что она чем-то недовольна. Её подбородок был воинственно вздёрнут, а губы двигались быстро-быстро — она явно выговаривала новому ведущему что-то важное. Ёшка слушал её, неловко улыбался и кивал. Стёрка прищурилась. В груди шевельнулся укол обиды — не острый, скорее тупой и ноющий. — Знаешь, что меня до сих пор... бесит? — Она понизила голос, будто признавалась в чём-то постыдном. — Брялок. Она же согласилась тогда. Орала, что он тиран. Я думала она с нами. А потом, когда объявили испытание... — Стёрка сжала кулак на колене, разжала, снова сжала. — Вместо того чтобы помочь уговорить Чашечку пойти с нами, она просто... пошла участвовать в испытании. Развернулась — и всё. Как будто наш разговор вообще не имел значения. Я до сих пор не понимаю такого решения. Зачем было обнадёживать, если в решающий момент... Она не закончила — слова кончились раньше, чем мысль. Повисла тяжелая пауза. Кнайф нахмурился. Его лицо на мгновение исказилось, будто он откусил что-то кислое и теперь пытался проглотить. — М-м-м, — промычал он. — Да ну её. Стерва она. Что с неё взять. Это прозвучало так быстро, так скомканно, будто он хотел одновременно и высказаться, и немедленно закрыть тему. Стёрка моргнула — уж очень резко это вырвалось. Она хотела было переспросить, но передумала. Вместо этого она помолчала ещё немного, раздумывая — а потом выпалила: — Слушай, Кнайф... А что если ты перейдёшь к нам? В «Банду»? Кнайф медленно, очень медленно приподнял одну бровь. Посмотрел на Стёрку так, будто она только что предложила ему прогуляться голышом по раскалённым углям. — Стёрка, — он театрально прижал руку к груди. — Ты явно желаешь мне смерти. Быстрой и мучительной. Я прав? Она открыла было рот, но он выставил вперёд ладонь и принялся загибать пальцы: — Во-первых, — он загнул средний палец, — Брялок. Ты думаешь, она просто похлопает меня по плечу, пожелает удачи и отпустит? Да она меня живьём закопает. Или что похуже. У неё фантазия богатая. Затем указательный: — Во-вторых, Замазыч. Помнишь тот момент, когда ему показалось, что я над тобой издеваюсь? Я помню. До сих пор. Он меня чуть не убил на месте. Одним ударом. Представляешь, что будет, если я на постоянной основе окажусь в вашей команде? Первая же косо брошенная фраза — и я труп. А я косо бросаю фразы постоянно. И наконец, большой: — В-третьих, Пшика. — Он передёрнул плечами. — Которая сегодня отмутузила меня на этом треклятом испытание. Честно, я думал, она мне руку сломает. В двух местах. — Кнайф помолчал и подвёл итог с выражением человека, зачитывающего смертный приговор: — Подытожим: Брялок меня испепелит, Замазыч добьёт, а Пшика... Пшика просто придёт и закончит начатое. Контрольным в голову. Для верности. Стёрка слушала, и по мере того как он загибал пальцы, её губы растягивались в улыбке — сначала едва заметной, потом всё шире. — То есть ты взвесил все «за» и «против»? — уточнила она. — Абсолютно. Все три «против» перевешивают. Каждое по отдельности и все вместе. Но особенно Пшика. — Он бросил ещё один опасливый взгляд в её сторону. — Она вообще в курсе, что испытания — это типа... спорт? Есть правила? Может, ей кто-нибудь скажет? Стёрка тихо рассмеялась и спрятала улыбку в ладони. Смех вышел усталым, но каким-то чистым. — Ладно, — сказала она, отсмеявшись. — Я тебя услышала. Предложение пока в силе. Но если передумаешь... дай знать до того, как Брялок, Замазыч и Пшика объединятся в коалицию. Кнайф фыркнул и откинулся обратно на валун, запрокинув голову к небу. — Договорились.— дальше он стал бормотать. — А теперь, можно я просто посижу и подышу? У меня сегодня было слишком много чувств. Для одного дня перебор. Я вообще не создан для такого количества эмоций. Они мне вредны.

***

Ёшка стоял посреди поляны и чувствовал, как земля под ногами всё ещё качается. Зачем он согласился? Ёшку всегда больше устраивало быть помошником, подальше от решений, поближе к наблюдениям. А теперь — на тебе. Вся эта разношёрстная, громкая, взрывоопасная компания смотрит на него. Ждёт чего-то. Он глубоко вздохнул, прикрыл глаза на секунду. «Ничего, справлюсь. Не я первый, не я последний. Главное — не навредить. Не испортить. Дать им всем выдохнуть... И себе тоже. Себе тоже надо выдохнуть.» Но выдохнуть не дали. — Значит так, Ёшка, — этот голос был как лезвие, аккуратно завёрнутое в деловой тон. — Я тут подумала. И у меня есть ряд предложений, которые, откровенно говоря, давно пора было внедрить. Брялок. Руки скрещены на груди, подбородок вздёрнут — не то чтобы надменно, но с той особенной пренебрежительной уверенностью, которая появляется у людей, точно знающих, что они умнее всех в радиусе километра. И от этого знания не получающих никакого удовольствия, а только раздражение. Ёшка повернулся к ней всем корпусом. Он чувствовал, как его спина инстинктивно выпрямилась, но лицо постарался сохранить мягким. Открытым. — Я слушаю, Брялок, — сказал он тихо, почти ласково. — Во-первых, — она рубанула воздух ладонью, — расписание испытаний. Чёткое. Заранее известное всем. Хватит этого балагана, когда команды узнают об испытании за пять минут до начала. Это не спонтанность, это бардак. Во-вторых, связь. Меня достало бегать за каждым по всему периметру, чтобы передать элементарное сообщение. Нужна система оповещения — колокол, рации, хоть голубиная почта, что угодно. Лишь бы работало. В-третьих — границы. Правила. Чтобы каждый, — она выделила это слово с нажимом, — каждый знал, что можно, а что нельзя. А не как сейчас. Она говорила быстро и резко, отбивая каждый пункт, как молотком по наковальне. Её тон был пропитан властностью — той самой, от которой хочется либо вжать голову в плечи, либо огрызнуться в ответ. И ещё в нём плескалось что-то почти неуловимое — лёгкое пренебрежение, будто она разговаривает не с новым ведущим, а с нерадивым помощником, который вечно всё путает. Ёшка слушал. Правда, честно слушал — и улавливал смысл в каждом её слове. Более того, он сам всё это знал. Прекрасно знал. Ещё когда он просто заменял И Краткого, он сто раз подмечал: «Вот бы кто-нибудь составил расписание... Вот бы не надо было носиться через всю поляну, чтобы найти одного человека... Вот бы правила были не тайным знанием, а чем-то, что все понимают одинаково». Но сейчас его голова была слишком полна другим. Там, внутри, перекатывались тяжёлые, мутные мысли — о том, что случилось час назад, о том, кто ушёл, о том, что теперь делать с блокнотом, который жёг грудь даже сквозь ткань. Ему нужно было, хоть немножко, хоть пару минут побыть одному. С собой. Со своими мыслями. Разложить их по полочкам, расставить, успокоить. Но Брялок всё говорила и говорила, и её голос вкручивался в его сознание, как шуруп. Он не перебивал. Только кивал иногда — мягко, осторожно, сохраняя на лице выражение доброжелательного внимания. Не потому, что боялся её (хотя, положа руку на сердце, что-то в ней действительно заставляло поёживаться). А просто... так было правильно. Вежливо. Можно ведь просто выслушать и взять на заметку. Не поддаваться её резкости, не отвечать колкостью на пренебрежение, а остаться собой — мягким, терпеливым. — И ещё, — Брялок открыла рот для нового пункта, явно четвёртого, а может, и пятого, — И тут вмешался Бутылыч. — Брялочек, — произнёс он почти шёпотом, но так, что его услышали все двое. — Послушай... ты всё правильно говоришь. Правда. Он стоял чуть сбоку, сутулясь больше обычного, и теребил пальцами край своей мятой рубахи. Вид у него был, как у человека, который собирается с духом уже минут пять. Потом он шагнул ближе и мягко, почти извиняющимся жестом коснулся локтя Брялок. — Но, может... — Бутылыч запнулся, подбирая слово помягче, поаккуратнее, — может, не всё сразу? Ёшка только-только... ну, ты понимаешь. Он даже в себя ещё не пришёл толком. А ты на него — сразу столько всего. Может дашь ему всё обдумать. Передышку. А мы отдохнём. Его голос — тихий, обволакивающий, убаюкивающий — был полной противоположностью стальному тону Брялок. Где она рубила, он стелил. И это сработало. Брялок запнулась на полуслове. Смерила Бутылыча долгим, тяжёлым взглядом. Но Бутылыч, хоть и нервничал, не отвёл глаз. Он вообще редко их отводил, несмотря на всю свою мягкотелость. В этом было его странное, почти незаметное мужество. — Хорошо, — отрезала Брялок и резко, почти демонстративно перевела взгляд на Ёшку. Теперь она смотрела на него с чем-то средним между досадой и снисхождением. — Это твоё дело, Ёшка. Она уже отворачивалась, когда Бутылыч бросил на Ёшку быстрый, виноватый взгляд. В этом взгляде читалось отчётливо: «Прости. Я не хотел, чтобы так вышло. Я просто пытался помочь. Не сердись на неё. И на меня». — Ты это... держись, Ёшка, — пробормотал он, криво улыбаясь. — Я с тобой. Если что... обращайся. Брялок уже шагала прочь, чеканя шаг, и Бутылыч, ещё раз коротко кивнув, поспешил за ней. Ёшка остался один. Ну, почти один — вокруг по-прежнему была поляна, уставшие фигуры участников. Но внутри у него вдруг стало очень тихо. И очень пусто. Ёшка выдохнул — длинно, протяжно, почти со стоном и прижал ладонь к груди, туда, где под рубашкой, упираясь острым углом в ребро, лежал блокнот. Он нащупал его сквозь ткань — толстый, тяжёлый, с пошарпанными краями. И память услужливо подсунула картинку: момент, когда И Краткий уходил. Уходил не как победитель. Не как тиран, которого свергли, но который обещает вернуться. Уходил — опустошённый. С потухшими глазами. С плечами, которые опустились так низко, будто из них разом вынули все кости. Ёшка вспомнил это лицо и вздрогнул. Он давно не видел И Краткого таким. Может, вообще никогда. Разве что... когда-то очень давно, в самом начале, когда Краткий ещё появлялся в алфавите регулярно, а потом вдруг начал исчезать — сначала на день, потом на два, потом на неделю. И возвращался каждый раз чуть более чужим. Чуть более закрытым. Чуть менее живым. И вот теперь — снова то же лицо. Лицо человека, который что-то понял и не хотел этого понимать. «Держи.» Ёшка помнил, как дёрнулся, когда И Краткий сунул ему в руки этот блокнот — резко, почти грубо, но при этом не глядя в глаза. Толстая обложка, засаленные углы, потёртый корешок. Внутри — убористый почерк, стрелочки, схемы, списки. «Здесь всё, — голос Краткого звучал глухо, будто из-под земли. — Идеи для следующих испытаний. Наблюдения за участниками. Слабые места, сильные стороны, на что давить, как сталкивать. Всё, что нужно. Придерживайся плана.» Ёшка тогда хотел что-то сказать — что угодно. Может, «спасибо». А может, «зачем ты так». Но Краткий не дал. Он наконец поднял глаза — и от этого взгляда у Ёшки перехватило горло. «То, что меня выгнали, — произнёс Краткий медленно, почти по слогам, — не значит, что я не могу управлять издалека. Запомни это. Просто... делай, что написано. Если хочешь можешь придумать, что то своё, но не уходи далеко от плана.» А потом развернулся и ушёл. И в этом уходе не было ни величия, ни угрозы. Только пустота. Огромная, звенящая пустота. Ёшка сжал блокнот через ткань, чувствуя, как твёрдый угол впивается в ладонь. «Управлять издалека». Надо же. Даже уходя, даже с таким лицом, даже будучи вышвырнутым, он всё равно попытался оставить последнее слово. Последний приказ. Последнюю ниточку контроля. — Это так важно для тебя? — прошептал Ёшка одними губами. Он ещё не знал, что будет делать с этим блокнотом. Может быть, прочтёт и возьмёт что-то на заметку — нельзя отрицать, идеи у Краткого были... интересные.

***

Стёрка вернулась к своим. Внутри было тихо и даже как-то... хорошо. Разговор с Кнайфом снял часть напряжения, которое она таскала на плечах с самого начала восстания. Её команда расположилась чуть поодаль от валуна — там, где трава была помягче и где догорающие лучи заката ещё давали немного тепла. Пшика стояла в центре , широко расставив ноги и энергично размахивая руками. Судя по тому, как она приседала и делала выпады в сторону воображаемого противника, рассказ шёл о чём-то эпическом. — ...а он такой — бульк! — и в сторону плывёт! — Пшика сделала страшные глаза и для убедительности хлопнула себя ладонью по колену. — А я его — хвать за шкирку, а он вертится, как угорь, ну я тогда ногой — р-раз! Прям под водой! В бок! Вот сюда! — Она ткнула себя в рёбра и торжествующе ухмыльнулась. — Кнайф аж пузыри пустил, честное слово! Вы бы видели его лицо — я думала, он там рыбой станет! Чашечка, сидевшая на траве, поджав колени к груди, тихо прыснула в ладошку. Смех у неё был тихий, осторожный — будто она всё ещё не была до конца уверена, можно ли ей смеяться. — Бедный Кнайф, — прошептала она, но в голосе слышалась улыбка. Замазыч, стоявший рядом со скрещёнными на груди руками, хмыкнул и покачал головой. Уголок его рта дёрнулся вверх. Стёрка подошла ближе и опустилась на траву рядом с ними. Земля уже совсем остыла, но это было даже приятно — прохлада успокаивала разгорячённое тело. — Я смотрю, Пшика, ты уже отчиталась о своих подвигах? — спросила она, растирая уставшие икры. — А то! — Пшика гордо выпятила грудь, но тут же сдулась, нахмурилась и почесала затылок. — Только там ещё Брялок была. Ну, эта... с вечно кислым лицом. Она меня стукнула! Прям исподтишка! Я за Кнайфом гналась, а она сбоку подкралась — и хрясь мне по спине! — Пшика выразительно шлёпнула себя по запястью. — Палочку выхватила, гадина. А без палочки я уже ничего не могла. Так что... проиграли мы. Она замолчала и посмотрела на свои ботинки с видом провинившегося щенка. Повисла пауза. Неловкая, звенящая. Все понимали, что это значит. Правила шоу были жестоки: проигравшая команда всегда рискует. Чашечка первой нарушила тишину. Её голос прозвучал тихо-тихо, почти шёпотом, и Стёрка увидела, как побелели костяшки её пальцев, вцепившихся в собственную одежду. — Это... это ведь значит... что нас вынесут на исключение? — она подняла глаза — огромные, тревожные, с уже проступившей влажной плёнкой. — Да? Замазыч тяжело вздохнул. Он не умел врать — особенно тем, кому хотелось соврать больше всего. — Походу так и есть, — сказал он глухо, глядя куда-то в сторону. — Таковы правила. Проиграли — значит, за нас будут голосовать. Чашечка сглотнула. Её плечи сжались, она стала ещё меньше, чем была, — будто хотела исчезнуть, раствориться в вечернем воздухе. — Но... — она запнулась, обвела всех взглядом, — почему Пшика была одна на испытании? Где были вы? Почему она одна была против целой команды? Вопрос повис в воздухе. Стёрка почувствовала, как к щекам приливает жар. Она переглянулась с Замазычем — тот едва заметно пожал плечами, мол, «твой выход». И она решилась. — Понимаешь, Чашечка... — Стёрка подалась вперёд и заговорила осторожно, будто шла по льду. — Мы в тот момент... мы думали, как с тобой поговорить. Как тебя предупредить. О том, что мы задумали . Мы боялись, что ты не захочешь участвовать. Мы не знали, как подступиться. И пока мы это обсуждали — время вышло. А Пшика пошла одна, потому что больше было некому. Чашечка слушала, не поднимая глаз. Её пальцы мяли край рукава, скручивали его в жгут, расправляли обратно. Потом она вдруг всхлипнула — тихо, почти беззвучно. — Простите меня, — прошептала она, и голос её задрожал. — Это я виновата. Я дулась на вас. Как дура. Если бы я не обижалась, если бы не пряталась по углам... вы бы смогли со мной поговорить. И всё было бы по-другому. И Пшике не пришлось бы одной... Её плечи затряслись. Она закрыла лицо ладонями, и Стёрка уже хотела броситься к ней, обнять, заверить, что всё не так, что никто ни в чём не виноват. Но её опередили. — Чашечка. Голос Нанссенсу прозвучал ровно и безразлично — как всегда. Она сидела чуть поодаль, скрестив ноги и расправив на коленях подол. Лицо её было непроницаемым, а глаз не видно за волосами. Но в её словах — в том, как она их произнесла, — было что-то почти тёплое. — Ты не виновата, — сказала Нанссенсу спокойно, будто констатировала факт. — Ты имела право на эмоции. На обиду. На то, чтобы побыть одной. Это нормально. Это не делает тебя виноватой в чём бы то ни было. Чашечка вздрогнула и отняла руки от лица. Замазыч прокашлялся и шагнул ближе, присаживаясь на корточки рядом с Чашечкой. — Нанссенсу дело говорит, — произнёс он негромко. — Ты-то тут при чём? Мы сами хороши. Помнишь, ты предлагала свои идеи во время испытания? А мы проигнорировали. Просто отмахнулись. Это мы поступили нехорошо. Не ты. Так что... — он запнулся, подбирая слова, — не извиняйся. Не за что. Чашечка сидела неподвижно, хлопая мокрыми ресницами. А потом вдруг резко подалась в сторону, придвинулась к Нанссенсу, обхватила её руками за талию и уткнулась лицом в плечо девушки. Нанссенсу замерла. На её бесстрастном лице что-то дрогнуло — на секунду, на долю секунды, — но она ничего не сказала. Только медленно, неуверенно подняла руку и положила её Чашечке на спину. Не погладила, не похлопала — просто положила. — Я больше обижена на Курасана, — пробормотала Чашечка глухо, не поднимая лица. — Не на вас. На него. За то, что он... за всё. Имя Курасана упало в тишину, как камень в пруд. И круги пошли. Тяжёлые, тёмные круги. Все замолчали. Даже Пшика, которая обычно в любой ситуации находила что сказать, теперь стояла, прикусив губу, и смотрела в землю. Стёрка смотрела на Чашечку — маленькую, дрожащую, прижимающуюся к Нанссенсу, — и внутри неё что-то медленно закипало. Не гнев. Нет. Скорее — решимость. Та самая, которая час назад заставила её посмотреть в глаза И Краткому и сказать: «Хватит». Та самая, которая теперь требовала выхода. — Я поговорю с Ёшкой, — сказала она вдруг, и голос её прозвучал так твёрдо, что все обернулись. Пшика нахмурилась: — О чём? — Об исключении. — Стёрка поднялась с травы, отряхивая колени. — Я попробую его уговорить. Не устраивать исключение. Хотя бы на этот раз. После всего, что сегодня случилось, — после того, как нас убили и воскресили, после того, как мы всем скопом свергли тирана, — неужели нельзя сделать одно-единственное исключение? Дать всем передышку? Хоть раз? Замазыч поднял бровь: — Думаешь, он согласится? — Не знаю. — Стёрка пожала плечами и усмехнулась — устало, но с огоньком. — Но Ёшка — не И Краткий. Он добрый. Он слушает. И если ему объяснить по-человечески... может, и согласится. В конце концов, он теперь ведущий. Ему решать. Стёрка шла к Ёшке уверенным шагом, но внутри всё трепетало. Он стоял на краю поляны и смотрел куда-то в начинающее зареть небо, и на его лице застыло выражение тихой задумчивости. Услышав шаги, он обернулся. — Ой, Стёрка! Ты как? Ты в порядке? У тебя ничего не болит? Я могу принести воды, или... или пластырь, кажется, у меня был... — Всё нормально, Ёшка, — мягко остановила его Стёрка. Она посмотрела ему в глаза и решила, что ходить вокруг да около не будет. — Я пришла попросить тебя кое о чём. — Да? — Ёшка наклонил голову набок и весь подался вперёд, готовый слушать. — О чём же? Ты говори-говори. Стёрка набрала в грудь побольше воздуха. — Не делай исключение. Пожалуйста. — Она увидела, как расширились его глаза, и заговорила быстрее: — Я знаю, что мы проиграли испытание. Знаю, что по правилам проигравшая команда выносится на голосование. Но, Ёшка... — она обернулась на секунду, бросив взгляд на свою команду, — посмотри на нас. Мы все устали. Мы решились пойти против И Краткого. Это был самый страшный день за это время. Неужели после всего этого обяз ательно кого-то выгонять? Неужели нельзя — один раз, в порядке исключения — просто дать нам всем остаться? Она замолчала, переводя дыхание. Ёшка смотрел на неё огромными, полными сочувствия глазами. — Ох, — выдохнул он. — Я... я понимаю. Я правда понимаю. — Он беспомощно оглянулся, будто ища кого-то, кто подсказал бы правильный ответ. — Но правила... они ведь не просто так... Он не договорил. Сбоку от Стёрки, тяжело дыша — кажется, она бежала, — возникла Пшика. — Ёшка, слушай сюда! — выпалила она. — Я тебя очень уважаю, ты клёвый, но исключение — это фигня! Мы «Банда», понимаешь? Мы вместе прошли через такое, что другим и не снилось! Не разбивай нас! Ну пожалуйста! Хочешь, я на колени встану? Я встану! — Не надо на колени! — испуганно всплеснул руками Ёшка. — Пожалуйста, не надо, Пшика, мне и так неловко! За спиной Пшики уже маячили остальные. Чашечка подошла тихо, как мышка, и встала чуть поодаль, нервно теребя рукав. — Ёшка, — её голос был едва слышен, — простите... но если можно... мы все очень устали. И мы все очень хотим остаться вместе. Может быть, вы могли бы... За ней шагнул Замазыч, он не стал говорить долгих речей, просто посмотрел на Ёшку и сказал глухо, но с чувством: — Прошу. Один раз. Ради всех нас. И даже Нанссенсу, которая подошла последней и встала чуть поодаль, добавила ровным голосом: — Мы все — одна команда. Разбивать её сейчас кажется... нерациональным. Ёшка стоял, окружённый со всех сторон, и вид у него был совершенно растерянный. Он переводил взгляд с одного лица на другое — на умоляющее лицо Стёрки, на решительное Пшики, на испуганное Чашечки, на суровое Замазыча, на бесстрастное Нанссенсу. — Ох, ребята... Вы даже не представляете, как я вас понимаю. Мне так хочется сделать для вас что-то хорошее... Но, понимаете... — Он закусил губу, беспомощно сморщил лоб. — Если я сейчас, в первый же день, отменю правила... что подумают остальные? Я не хочу, чтобы был хаос... Я хочу, чтобы всем было хорошо. Но мне нужно подумать. Пожалуйста, дайте мне немного времени. Совсем чуть-чуть. Повисла тишина. И тут Замазыч, который до этого хмуро молчал, вдруг кашлянул и сказал: — Слушай, Ёшка. А что, если... наказание? Вместо исключения? — Он обвёл взглядом остальных, ища поддержки. — Ну, мы же проиграли испытание. Значит, заслужили какую-то кару. Но не вылет. Что-то другое. Дополнительное испытание. Или... не знаю... уборка территории. Готовка на всех. Что угодно. Пшика тут же подхватила: — Точно! Мы готовы! Давайте мы всю гору Домкрат почистили изнутри! Я лично! Своими руками! — Она для убедительности выставила ладони вперёд. Чашечка робко кивнула: — Мы согласны на дополнительное испытание. На что угодно. Лишь бы всем вместе. Лишь бы никого не выгоняли. Стёрка, чувствуя, что идея хорошая, шагнула ближе и заговорила спокойно, твёрдо: — Ёшка, посмотри на нас. Ты видишь? Мы стоим здесь все вместе и просим об одном и том же. Ещё сегодня утром мы ссорились, дулись друг на друга, не разговаривали. А теперь — мы одна команда. Мы стали... — она запнулась, подыскивая слово, — сплочёнными. По-настоящему. И выгонять кого-то сейчас, после всего этого — это как... как сломать то, что только-только начало работать. Понимаешь? Ёшка замер. Глаза его расширились. Губы беззвучно шевельнулись, повторяя одно-единственное слово. — Сплочённость... — прошептал он, и на его лице медленно, как рассвет, проступило что-то новое. Какая-то мысль. Какая-то догадка. — Сплочённость... Он вдруг подумал о «Цветущем мае». О всей второй команде — разрозненной, колючей, но тоже по-своему держащейся друг за друга. Если он сейчас накажет «Банду» исключением — это справедливо по правилам. Но если он придумает что-то другое... что-то, что потребует сплочённости от обеих команд... Может быть, это сработает лучше любых наказаний? — Ребята, — сказал он наконец, и голос его всё ещё дрожал, но теперь в нём слышалось что-то похожее на воодушевление, — я... я не могу ответить прямо сейчас. Мне правда нужно подумать. Это очень серьёзное решение. Я должен взвесить всё. И про «Цветущий май» тоже подумать — они ведь тоже участвовали. Но то, что вы сказали... про сплочённость... — Он сказал это вдозновлённо. — Это очень-очень важно. Важнее, чем правила. Важнее, чем испытания. И я обещаю — я подумаю. Хорошо подумаю. Прямо сейчас пойду и буду думать. Честное слово. Он прижал руки к груди — туда, где под рубашкой лежал блокнот И Краткого, и где сейчас, кажется, начинало биться что-то совсем другое. Что-то, чему в блокноте не было предусмотрено ни одной страницы.
1 Нравится 2 Отзывы 0 В сборник