***
Дождь в тот день лупил по асфальту не каплями — целыми пригоршнями, холодными и тяжелыми, как будто небо решило утопить город к чертям собачьим. Москва конца сентября, серая, промозглая, пропитанная запахом мокрых листьев, бензина и какой-то безнадёги, которая въедается в куртку и не выветривается сутками. Аяна стояла под жалким козырьком университетского крыльца, вжимая голову в плечи, и материла всё на свете — погоду, маршрутки, свою дурацкую привычку экономить на такси. Старенький чехол гитары за спиной намокал всё сильнее, куртка-то — одно название, дешёвый китайский пуховик с рынка, который пропускал воду лучше, чем решето. Холод пробрался под свитер, потёк по позвоночнику ледяными струйками. — Да ёбаный в рот, — прошептала она, глядя на пустую дорогу. Ни одной свободной машины. Даже бомбилы попрятались по гаражам. Телефон в кармане жалобно пискнул — два процента зарядки. Отлично. Просто заебись. Деньги на такси она потратила на новые струны, потому что старые лопнули прямо во время выступления на вчерашнем квартирнике, и теперь она торчала здесь, зубами стуча так, что челюсть сводило. Аяна уже собиралась плюнуть на всё и идти пешком через полгорода, мокрая до нитки, с гитарой, которая точно не переживёт такой заплыв, как вдруг дождь перестал падать ей на макушку. Она обернулась. Девушка. Совсем незнакомая. Рыжая — не крашеная, а натурально рыжая, с этим невозможным отливом в медь, который бывает только у тех, кого природа поцеловала в макушку. И глаза — зелёные, яркие, как бутылочное стекло на солнце, хотя солнца не было и в помине. В этих глазах прыгали черти, горел какой-то сумасшедший, заразительный огонь. Она держала над Аяной огромный ярко-жёлтый зонт, а сама стояла наполовину под ливнем, и с её коротких, задорно торчащих в разные стороны волос уже стекали струйки воды. — Ты чё творишь? — Аяна дернула её за рукав, затаскивая под зонт. — Ты же мокрая вся, дурында! — Верю в спасение утопающих, — глупо, широко улыбнулась незнакомка. Голос звонкий, с лёгкой хрипотцой, будто она только что проснулась или много смеялась. — Ты промокла до нитки. А ещё гитару свою спасай. Инструмент ни в чём не виноват. — Наяда, — сказала она, когда Аяна спросила имя. — Как русалка, только без хвоста. Маменька с фантазией была, что поделать. — Аяна. Как певица, только без денег, славы и таланта. — Талант — дело наживное. А вот зонт у тебя теперь есть, считай. Они обе засмеялись тогда, прямо под проливным дождём, и Аяна вдруг поняла — всё. Приехали. Сердце ёкнуло, полетело куда-то в пропасть, и тормозов у этого падения не было. --- А дальше завертелось, закружилось, понеслось. Жизнь, которая до этого тянулась серой полосой, вдруг взорвалась красками, как будто кто-то выкрутил saturation на максимум. Кофе на двоих — один картонный стаканчик, два глотка, сахар пополам. Наяда всегда знала, сколько ложек нужно, будто в голову залезала. Две с половиной, не больше и не меньше. Аяна не понимала, как она запомнила это с первого раза, но факт оставался фактом — Наяда замечала каждую мелочь. Что Аяна любит спать на левом боку, свернувшись калачиком. Что она ненавидит оливки и всегда выковыривает их из пиццы. Что когда злится — молчит, а не кричит. Что когда ей грустно, нужно просто обнять и не задавать вопросов. Прогулки до рассвета, когда фонари гасли один за другим, а они всё не могли разойтись по домам. Ночная Москва — пустая, притихшая, совсем не такая как днём. Они бродили по набережным, по старым дворам, по паркам, где скрипели качели. Аяна играла ей на гитаре, сидя на подоконнике общаги — песни корявые, наивные, с дурацкими рифмами, но Наяда слушала так, будто сидит в первом ряду стадиона. Засыпала, положив голову Аяне на плечо, и та боялась дышать, чтобы не разбудить. Боялась пошевелиться. Боялась спугнуть это хрупкое, невероятное счастье, которое свалилось на неё совершенно незаслуженно. Наяда грела её ладони в своих карманах. У неё всегда были горячие руки — просто печка, батарея, обогреватель. Даже в минус двадцать она ходила без перчаток и смеялась над Аяной, которая куталась в три слоя одежды. — Ты мой личный радиатор, — говорила Аяна, прижимаясь к ней. — А ты моя сосулька. Но я тебя всё равно люблю. — Даже замёрзшую? — Особенно замёрзшую. Тебя удобно греть. Они мечтали. Много, жадно, взахлёб. Квартира на двоих — маленькая, уютная, с видом на парк. Обязательно с балконом, чтобы пить там кофе по утрам. На окне герань, потому что Наяда любила цветы. Или фиалки. Или вообще все подоконники заставить горшками — пусть будет зелёный сад. Собака — дворняга из приюта, криволапая и смешная, которую они назовут Челкой, потому что у неё будет дурацкая чёлка на глазах. И утром просыпаться вместе, всегда вместе, завтракать, смотреть кино, ссориться из-за немытой посуды и мириться через пять минут, потому что долго друг на друга злиться они не умели. — Ты станешь звездой, — шептала Наяда, лёжа с ней в обнимку на продавленном диване. — Я знаю. Я чувствую. У тебя дар, честное слово. — Без тебя не стану. — Значит вместе. Я буду сидеть в первом ряду и орать громче всех. — Ты будешь моим директором? Или хотя бы группиз? — Я буду твоим всем. Аяна влюбилась так, что дышать без неё не могла. Реально, физически. Когда Наяда уезжала к родителям на выходные, мир становился пресным, как выдохшаяся кола. Краски блёкли, звуки затихали, даже еда теряла вкус. Она считала минуты до встречи, писала бесконечные сообщения — глупые, нежные, смешные. Голосовые на полчаса, где просто рассказывала, как прошёл день. Строила планы, рисовала в блокноте их будущую квартиру, придумывала имена для собаки. Они прожили вместе два года. Два года абсолютного, беспросветного счастья. А потом... --- Аяна заметила не сразу. Нет, она замечала, но отмахивалась — устала, не выспалась, простуда, весенний авитаминоз. Наяда стала бледнее. Под глазами залегли тени, которые не проходили даже после долгого сна. Она чаще присаживалась во время их прогулок — «шнурок развязался», «камешек в кроссовок попал», «давай просто посидим, красивый вид». Иногда замирала на секунду, прикрывая глаза, и на лице мелькало что-то такое... странное. Будто она пережидала боль. — Ты точно в порядке? — Всё нормально, просто не выспалась. У тебя паранойя. — Ты странная. — Я твоя странная. Привыкай. Аяна поверила. Или заставила себя поверить. Двадцать лет — возраст, когда верится, что всё обойдётся. Что плохое случается с кем-то другим, в новостях, в кино, в книгах. Что мир создан для того, чтобы быть счастливыми, а иначе зачем он вообще нужен? Но Наяда знала. Знала уже месяц, с того самого дня, когда сходила к врачу из-за «пустяковых» головных болей. МРТ, анализы, биопсия. Вердикт — как обухом по голове. Опухоль. Злокачественная. Неоперабельная на текущей стадии. Агрессивная, быстрорастущая. Врач, пожилой мужчина с усталыми глазами, говорил что-то про химиотерапию, про проценты выживаемости, про экспериментальное лечение за границей. Наяда слышала только одно: «Если ничего не делать — год, может, полтора». Год. Триста шестьдесят пять дней. Восемь тысяч семьсот шестьдесят часов. Она вышла из клиники, села на скамейку в сквере и просидела там три часа, глядя в одну точку. Мимо шли люди — смеялись, разговаривали по телефону, ели мороженое, ругались, целовались. А у неё внутри всё рухнуло. Обвалилось, как карточный домик, и осталась только одна мысль: «Аяна». Что будет с Аяной? Она представила: больничные коридоры, запах лекарств, бесконечные процедуры. Как Аяна сидит на жёстком стуле у кровати, держит её за руку и стареет на глазах от беспомощности и ужаса. Как забрасывает музыку, потому что не может ни петь, ни сочинять, когда любимый человек умирает. Как продаёт гитару, чтобы заплатить за лекарства. Как ночует в больнице, ест всухомятку, забывает о себе полностью. И как потом — когда всё кончится — остаётся одна, выжженная, пустая, без цели, без мечты, без желания жить. Наяда не могла так с ней поступить. Не имела права. Решение пришло не сразу. Она мучительно думала несколько дней, взвешивала, металась. Может, рассказать? Вместе бороться? Вместе пройти через это? Но каждый раз, глядя на спящую Аяну — такую юную, красивую, полную надежд — понимала: нет. Она не заберёт у неё будущее. Не превратит её жизнь в бесконечный кошмар, где единственным финалом будет смерть. Есть вещи, которые нельзя делить на двоих. Смерть — одна из них. Она решилась на самую страшную ложь в своей жизни. Смс писала три часа. Стирала, переписывала, плакала, снова стирала. Пальцы дрожали, в глазах всё плыло. Как подобрать слова, которые убьют любовь, но не убьют человека? Как сделать достаточно больно, чтобы она возненавидела, но не сломалась? Как разорвать эту связь так, чтобы шрамы остались, но рана со временем затянулась? «Я встретила другого человека. Мы уезжаем. Прости. Не ищи меня. Так будет лучше для нас обоих. Забудь всё, что было. Я тебя не любила по-настоящему. Прощай. Наяда». Слово «Прощай» — не «Пока», не «До встречи». Прощай. Навсегда. Она нажала «отправить» и разрыдалась, уткнувшись лицом в подушку. Подушка пахла Аяной — её шампунем, её духами, её теплом. Наяда вдыхала этот запах и выла, зажимая рот, чтобы соседи не вызвали полицию. Через пятнадцать минут телефон взорвался. Звонки, сообщения, снова звонки. «Наяда, это шутка?», «Ответь, пожалуйста», «Что случилось?», «Я не понимаю», «Наяда, блять, возьми трубку!!!». Она выключила звук и смотрела, как экран загорается снова и снова. Каждая вспышка — как удар током. А потом она услышала шаги в подъезде. Быстрые, тяжёлые. И стук в дверь. --- — НАЯДА! — голос Аяны сорвался на визг, ударился о стены подъезда и разлетелся эхом. Она колотила в дверь обеими руками — не стучала, а именно колотила, с оттяжкой, с той звериной силой, которая приходит только в моменты абсолютного отчаяния. — Открой! Открой, сука, слышишь?! Наяда! Тишина за дверью. Глухая, мёртвая. Аяна била снова и снова. Костяшки хрустнули, кожа лопнула, кровь закапала на старый советский дерматин обивки, смешиваясь с пылью, но она не чувствовала боли. Адреналин глушил всё. Она прижалась лбом к двери — холодное дерево, облупившаяся краска — и вдруг услышала. Там, с той стороны. Тихий, едва различимый звук. Сдавленный всхлип. Или показалось? — Я знаю, что ты там! — Аяна снова забарабанила. — Открой, дай мне посмотреть тебе в глаза! Скажи это в лицо! Что за хуйня, Наяда?! Какая «другая»?! Ты врёшь! Ты же врёшь, я чувствую! Пожалуйста... ну пожалуйста... открой... Голос упал до шёпота. Ноги подкосились. Аяна сползла по стене на холодный бетонный пол, всё ещё прижимая ладонь к двери с той стороны, где — она знала — стоит Наяда. — Что я сделала не так? Скажи... Я всё исправлю... Всё что угодно... Только не уходи... Не бросай меня... Ты же моё всё... Ты же мой воздух... Я без тебя не смогу... Наяда стояла в прихожей. Босиком, в той самой растянутой футболке, которую Аяна подарила ей на прошлый Новый год. Рука прижата ко рту так сильно, что зубы впивались в ладонь, оставляя синяки. Она смотрела на дверь и видела, как она дрожит от ударов. Слышала каждый всхлип, каждое слово. И молча умирала там, стоя. Вот Аяна бьёт кулаками — раз, другой, третий. Вот она кричит, срывая голос. Вот замолкает на секунду, и слышно только её тяжёлое, прерывистое дыхание. Вот она сползает по стене — Наяда слышит шорох одежды о бетон. Вот она шепчет «пожалуйста». И это «пожалуйста» — тихое, сломленное, детское — разрывает сердце в клочья быстрее любого крика. — Уходи... — одними губами, без звука. — Умоляю, уходи. Возненавидь меня. Пожалуйста, пусть она возненавидит меня. Так будет легче. Так будет правильно. Уходи, родная. Уходи и живи. Слёзы текли по щекам, капали на футболку, на пол. Наяда не вытирала их — не могла пошевелиться. Если она откроет рот, если сделает шаг, если просто шевельнётся — всё рухнет. Она распахнёт дверь, упадёт в объятия Аяны и расскажет всё. И тогда та останется. И её жизнь закончится здесь, в этих четырёх стенах. Нет. Нет, нет, нет. Она прикусила ладонь до крови. Боль немного отрезвила. Помогла устоять. Через час Аяна ушла. Не ушла — уползла. На подкашивающихся ногах, держась за перила, шатаясь как пьяная. Наяда видела через занавеску — отодвинула край, самую малость, чтобы не заметили с улицы. Аяна сидела на лавке у подъезда, сгорбленная, жалкая, и смотрела вверх, на окна. Дождь снова пошёл — мелкий, противный, ноябрьский. Она не пряталась. Просто сидела и смотрела. — Ну пожалуйста... — шептала Наяда, глядя на неё через щель. — Пожалуйста, уйди. Хватит. Я больше не могу. Я сейчас сорвусь. Пожалуйста... Наконец, когда уже начало темнеть, Аяна встала. Медленно, как старуха. Постояла ещё минуту, покачиваясь. И пошла прочь — не оборачиваясь, опустив плечи, волоча ноги. Наяда упала на пол и выла — без голоса, без слёз уже, просто животным воем, в котором не было ничего человеческого. Соседи снизу стучали по батарее — она не слышала. На следующий день за ней приехала скорая. Началась новая жизнь. Точнее — новая смерть. --- Десять лет. Десять ёбаных лет. Для Аяны они тянулись бесконечно, особенно первые два года. Это был туман. Сплошной, серый, вязкий туман, в котором не было ни времени, ни пространства, ни желания жить. Она бросила универ на третьем курсе — просто перестала ходить, и всё. Академ взяла, потом ещё один, потом её отчислили. Плевать. Гитара стояла в углу, покрываясь пылью — толстым, мягким слоем, в котором можно было писать пальцем. Всё, что она сочинила, всё, что пела, каждую ноту, каждую строчку — это было для Наяды. О ней. Благодаря ей. Без неё музыка умерла, и Аяна умерла вместе с ней. Она пила. Сначала — по чуть-чуть, для сна. Потом — больше. Потом — каждый вечер до отключки, до провала в чёрную яму, где нет ни мыслей, ни воспоминаний, ни боли. Дешёвое вино из магазина у дома, иногда водка, если деньги были. Друзья пытались вытащить — звонили, приходили, тащили гулять. Она посылала всех жёстко, грубо, матом. Однажды запустила бутылкой в однокурсника, который попытался отобрать у неё стакан. Мать приезжала из Рязани — сидела на кухне, плакала, глядя на дочь, которая превратилась в тень. Аяна смотрела сквозь неё пустыми глазами и ничего не чувствовала. Вообще ничего. Как будто внутри всё выгорело, и осталась одна оболочка. На третий год потихоньку, по миллиметру, начала оживать. Устроилась на работу — в музыкальный магазин, продавщицей. Смешно. Струны, гитары, ноты, медиаторы — всё, что когда-то было её миром, её страстью, стало просто товаром. Она научилась улыбаться покупателям, даже шутить: «Вам плектр потолще или потоньше? Для рока лучше этот, для джаза — этот». Внутри оставалась выжженная пустошь, но снаружи всё выглядело прилично. Функционально. Как робот, запрограммированный на базовые социальные реакции. Через пять лет встретила Диму. Хороший парень — надёжный, спокойный, работящий. Инженер на заводе, руки золотые. Не спрашивал лишнего, не лез в душу. Просто был рядом, когда нужно: встречал после работы, приносил продукты, когда Аяна болела, чинил краны и розетки в её съёмной квартире. Предложение сделал без фанфар — на кухне, за ужином, протянул бархатную коробочку и сказал: «Выходи за меня. Я тебя не обижу. Я знаю, что ты не любишь меня, но я тебя люблю, и этого хватит на двоих». Аяна согласилась не потому что любила — потому что устала быть одна. Потому что годы шли, а пустота внутри не заполнялась. Потому что она надеялась — семейная жизнь залатает дыру в груди. Заштопает. Заклеит. Свадьба была скромная — маленький ресторан в Подмосковье, человек двадцать гостей. Аяна улыбалась, танцевала с мужем, принимала поздравления, даже сказала тост — трогательный, про семью и верность. Гости прослезились. А ночью, когда Дима уснул, уставший и счастливый, она вышла на балкон в одном свадебном платье и стояла там, глядя на звёзды. Стояла и стояла, пока пальцы не посинели от холода. Думала о Наяде. Всегда, каждую минуту думала о ней. «Видишь, я живу. Как ты хотела. Зачем? Почему? Почему ты ушла? Почему не дала мне шанса? Я бы всё поняла. Я бы приняла. Я бы любила тебя любой — больной, здоровой, лысой после химии, какой угодно. Ты лишила меня выбора. Ты решила за меня. Это нечестно. Это так нечестно...» Дочка родилась через два года. Маленькая, сморщенная, с рыжим пушком на голове. Рыжая. Как Наяда. Аяна держала этот тёплый, пищащий комочек в руках, вдыхала запах молока и детской присыпки, смотрела в зелёные глазёнки — точно такого же оттенка, как у неё, — и плакала. Тихо, беззвучно, слёзы текли и текли, капали на пелёнку. Медсестры думали — от счастья, бывает, гормоны. Они не знали, что она мысленно шепчет: «Видишь, я живу. Как ты хотела. У меня семья. У меня дочь. Но это не моя жизнь, Наяда. Это просто существование. Я дышу, ем, сплю, работаю, ращу ребёнка. Но я не живу. Я жду. Сама не знаю чего. Может, тебя. Может, смерти. Может, чуда, которого не будет». Она назвала дочку Настей — простое имя, без претензий. Никаких экзотических имён в память о прошлом. Прошлое должно было остаться в прошлом — она сама так решила. Но каждый год, в одну и ту же дату — день, когда пришло то смс, — Аяна закрывалась в ванной, включала воду (чтобы не слышали муж и дочь) и ревела. Час. Два. Иногда три. Потом умывалась холодной водой, мазала глаза кремом от отёков и выходила, как ни в чём не бывало. Дима не спрашивал. Привык. Понимал, что в её прошлом было что-то, о чём она никогда не расскажет. Принимал это как данность. Любил и ждал, что когда-нибудь отпустит. Не отпускало. --- А Наяда в это время умирала. Больничная палата — четыре белых стены, окно с решёткой, потолок в трещинах, которые она изучила до последнего миллиметра. Каждый день одно и то же: капельницы, уколы, анализы, процедуры, химия. Тошнота такая, что желудок выворачивался наизнанку, даже когда внутри уже ничего не было — одна желчь. Слабость — тело становилось ватным, чужим, непослушным. Она пыталась встать, дойти до туалета сама, но иногда не могла даже поднять руку. Волосы выпали на втором году. Проснулась утром — подушка вся в рыжих прядях. Наяда смотрела на них, и её трясло. Её волосы. Её роскошная, огненная грива, которую Аяна так любила перебирать. Она собрала их — аккуратно, прядь за прядью — стянула резинкой в хвост и убрала в коробочку из-под обуви. Единственное, что осталось от прежней Наяды. Единственное, что она хотела сохранить. Началась химия. Тяжёлая, выматывающая душу и тело. После каждого курса она лежала пластом, не в силах даже пить. Есть не могла — тошнило от одного запаха больничной еды. Похудела до неузнаваемости: рёбра выпирали, кожа стала серой и тонкой, как пергамент, вены просвечивали синевой по всему телу. Она смотрела на себя в зеркало и не узнавала. Где та рыжая хохотушка, которая танцевала под дождём и целовала Аяну в нос? Врачи не понимали, как она держится. Давали год, от силы полтора при самом оптимистичном раскладе. А она жила. Упрямо, назло всем прогнозам и статистикам. Держалась за жизнь скрюченными, слабыми пальцами. Потому что не могла уйти, не зная, что с Аяной всё в порядке. Потому что должна была убедиться. Увидеть своими глазами — через пиксели старого телефона, через чужие фотографии в соцсетях, — что её жертва была не напрасной. Телефон был запрещён в отделении — врачи ругались, что излучение мешает приборам, что надо отдыхать, а не в экран пялиться. Но одна пожилая медсестра, тётя Галя, жалела её и закрывала глаза. «Только прячь под матрас, когда обход», — говорила она и подмигивала. Наяда была благодарна ей больше, чем кому-либо в этой больнице. Каждый вечер, когда боль немного отпускала (или когда обезболивающее наконец начинало действовать), она доставала телефон и заходила на страницу Аяны. Смотрела фотографии. Изучала каждую деталь, как криминалист. Вот Аяна с короткой стрижкой — отстригла свои длинные волосы, и Наяда вздохнула: ей так шли косы. Вот на концерте какой-то группы — улыбается, но глаза грустные, и Наяда это видела, чувствовала, знала. Вот с каким-то парнем — просто друг или уже больше? Наяда всматривалась в пиксели, увеличивала фото, искала ответы в жестах, во взглядах. Когда увидела фото со свадьбы — Аяна в белом платье, с букетом, с кольцом на пальце, улыбается, но улыбка не затрагивает глаз, — плакала всю ночь. Тихо, в подушку, чтобы не услышали соседки по палате (одна старушка вечно ворчала по любому поводу, вторая была слишком слаба, чтобы вообще реагировать). Наяда плакала от облегчения — Аяна не осталась одна. От боли — потому что на месте того мужчины должна была быть она. От любви — которая никуда не делась, которая с каждым годом становилась только сильнее, только глубже, только отчаяннее. Она мысленно благословила того мужчину: «Храни её, береги, люби. Дай ей то, что я украла. Дай ей спокойствие. Дай ей надёжность. Дай ей семью. Я не смогла — ты сможешь. Пожалуйста». А потом родилась девочка. Рыженькая. И Наяда зарыдала в подушку — уже не от боли, от чистого, светлого, пронзительного счастья, которое затопило всю её, до краёв. Маленькая копия. Её волосы. Её глаза. Как будто частичка Наяды всё-таки осталась в жизни Аяны — не генетически, нет, но символически. «Ты справилась. Ты живёшь. У тебя дочь. У тебя всё хорошо. Значит, я не зря. Значит, всё было правильно». Свою жизнь она списала в утиль. Это было честно. Равноценный обмен. Её смерть — за жизнь Аяны. Её одиночество — за семью Аяны. Её боль — за счастье Аяны. В этом была высшая справедливость, как Наяда её понимала. Но десять лет брали своё. Организм истощился до предела. Сорок восемь килограмм вместе с костями — кожа да кости, в прямом смысле. Она не могла есть, не могла ходить, не могла дышать без кислородной маски. Врачи уже не говорили шёпотом — она знала, что остались считанные дни, может, часы. И приняла это спокойно. Свою миссию она выполнила. Оставалось последнее дело. --- Адвокат пришёл в среду. Виктор Алексеевич — старый друг семьи, ещё отца Наяды знал. Единственный человек, которому она рассказала правду. Он сидел на стуле у кровати, седой, грузный, с красными от недосыпа глазами, и держал её за руку. — Ты уверена, деточка? — спросил он тихо. — Может, раньше отправить? Она имеет право знать. — Нет, — прошептала Наяда. Голос был слабым, как дуновение ветра. — Только когда... когда всё. Обещай мне. — Обещаю. — В тумбочке. Там конверт. Отдашь ей. Лично в руки. Чтобы никто другой не прочитал. Виктор Алексеевич кивнул, взял конверт — пожелтевший, потрёпанный по краям, написанный десять лет назад, в ту ночь, когда она приняла решение. Он был запечатан сургучом, как в старых романах — Наяда всегда была сентиментальной дурой, любила красивые жесты. — Там всё, — сказала она. — Вся правда. И ещё... передай ей спасибо. За космос. Он ушёл, пообещав вернуться завтра. Наяда осталась одна, глядя в потолок. Десять лет она смотрела в этот потолок. Знала каждую трещину. Вот эта похожа на дракона. Эта — на гитару. Эта — на профиль Аяны, если прищуриться. Особенно нос, чуть курносый, который она так любила целовать, когда та злилась. --- Аяна была дома, когда раздался звонок в дверь. Вечер пятницы, обычный семейный вечер. Дочь рисовала в комнате — каляки-маляки, развешанные по всей стене, гордость матери. Дима смотрел футбол, попивал пиво и комментировал игру вполголоса, чтобы не мешать. Аяна на кухне чистила картошку — монотонная, успокаивающая работа. Нож скользил по кожуре, оставляя длинные спиральные ленты. — Я открою! — крикнула она, вытирая руки полотенцем. На пороге стоял мужчина. Солидный, в дорогом пальто, с кожаным портфелем. Усталое лицо, глубокие морщины, мешки под глазами — видно, что человек много работает и мало спит. — Вы Аяна? — спросил он. — Да. А вы кто? — Она нахмурилась, пытаясь понять, что этому человеку от неё нужно. Из налоговой? Из банка? Сосед снизу с жалобой на шум? — Меня зовут Виктор Алексеевич. Я адвокат. — Он сунул руку во внутренний карман и достал конверт. — Мне поручено передать вам это. — От кого? — Прочитайте. Там всё написано. И ещё... она просила передать: «Спасибо за космос». Что-то оборвалось внутри. Сердце пропустило удар. А потом забилось с такой силой, что отдалось в ушах. — Кто... кто просил? Но адвокат уже повернулся и пошёл к лифту. Аяна стояла, держа конверт в руках, и не могла пошевелиться. Жёлтая бумага, потрёпанные края, сургучная печать. Её имя — выведено аккуратным, до боли, до спазма в горле знакомым почерком. Эти круглые буквы, этот наклон влево, эта завитушка на «А». Нет. Нет, этого не может быть. Прошло десять лет. Десять! Она замужем, у неё дочь, она почти забыла... Нет, неправда. Ничего она не забыла. Ни на секунду. Она закрыла дверь на автомате, прошла на кухню, села на табуретку. Руки дрожали так, что она с трудом вскрыла конверт. Лист бумаги — тот же почерк, те же круглые буквы. «Родная моя, хорошая моя. Если ты читаешь это — меня уже нет в живых. Прости меня, пожалуйста, за всё. За ту ложь. За тот вечер. За то, что я сделала с тобой. Прости, что заставила тебя страдать. Прости, что не дала тебе выбора. Я знаю — ты меня ненавидела. И правильно делала. Я поступила жестоко. Но я не видела другого пути. Не было никакой другой. Не было человека, к которому я уехала. Не было измены. Была только опухоль. Злокачественная, агрессивная, неоперабельная. Врачи дали мне год — может, чуть больше. Я не могла позволить тебе похоронить себя рядом со мной. Не могла смотреть, как ты увядаешь на больничном стуле. Не могла забрать у тебя музыку, мечты, будущее. Ты должна была жить. Должна была стать звездой. Должна была выйти замуж, родить детей, быть счастливой. И ты справилась. Я знаю — я видела. Прости, что подглядывала — у меня был старый телефон, спрятанный под матрасом, и я каждый вечер заходила на твою страницу. Твоя свадьба была прекрасна. Твой муж — хороший человек, я это чувствую. А твоя дочка... она рыжая. Как я. Знаешь, когда я увидела её фото, я рыдала три часа подряд. От счастья. От того, что частичка меня (ну, почти) осталась в твоей жизни. Я не жалею ни о чём. Кроме одного — что так и не смогла поцеловать тебя в нос, когда ты в последний раз злилась на меня. Помнишь? Ты злилась, что я забыла купить молоко, и ходила надутая, а я должна была поцеловать тебя в нос, и ты бы сразу растаяла. Но я не успела. Потом началась вся эта история с больницами. Спасибо тебе за космос, который мы успели прожить. За дождь и зонт. За кофе на остановке. За твои песни. За твои руки в моих карманах. За каждую секунду. Я любила тебя. Люблю тебя. И буду любить там, куда сейчас ухожу. Ты — лучшее, что случилось в моей жизни. Единственное, о чём я жалею сейчас, когда пишу это письмо — что у нас было так мало времени. Пожалуйста, не плачь обо мне. Живи. Будь счастлива. Расти дочку. Играй на гитаре. Гуляй под дождём. Целуй мужа. Смейся. Это всё, о чём я прошу. P.S. Если вдруг есть какая-то жизнь после смерти — я найду тебя. И там мы уже не расстанемся. Обещаю. Твоя Наяда». Бумага выпала из рук. Аяна сидела неподвижно, глядя в одну точку. В голове — пустота. Только одна фраза крутится: «Не было никакой другой». Не было. Десять лет она верила в предательство. Десять лет она ненавидела — сначала люто, до зубного скрежета, потом тихо, фоново. А Наяда в это время умирала. Одна. В больничной палате. И каждый вечер смотрела на её фотографии. — Аяна? — Дима зашёл на кухню. — Что случилось? Кто приходил? Ты белая как мел. Она подняла на него глаза — и он отшатнулся. Такого взгляда он не видел никогда. Дикая, животная смесь ужаса, боли, вины и какой-то безумной надежды. — Она жива, — прошептала Аяна. — Вернее... она умирает. Умирала. Я не знаю... Мне надо ехать. Сейчас. Немедленно. — Кто? Куда ехать? Аяна, что за... — НЕТ ВРЕМЕНИ! — она заорала так, что дочь в соседней комнате заплакала. — Я всё объясню потом! Где мой телефон?! В конверте лежала визитка — адрес больницы, телефон. Она схватила мобильный, набрала номер дрожащими пальцами. Гудки шли вечность. — Алло! Это клиника? Мне нужна пациентка... фамилия такая-то, имя Наяда. Что значит «реанимация»?! Она жива?! ЖИВА?! Я выезжаю! Аяна бросила трубку, даже не попрощавшись, схватила куртку с вешалки. Дима попытался её остановить — схватил за плечи, заглянул в глаза: — Я с тобой. — Нет. Это... это моё. Только моё. Побудь с Настей. Я скоро. Или не скоро. Я не знаю. Она выбежала из квартиры, прыгая через ступеньки — лифт ждать было некогда. На улице моросил дождь — тот самый, вечный московский дождь. Она поймала такси, плюхнулась на заднее сиденье, назвала адрес и всю дорогу молилась — она, неверующая, никогда в жизни не молившаяся. «Пожалуйста. Пожалуйста, дай мне успеть. Хотя бы на минуту. Хотя бы на секунду. Я должна сказать ей. Должна, блять, сказать, что я её люблю. Что я всегда её любила. Что я ни дня не жила без мысли о ней. Пожалуйста...» Пробки. Твою мать, пробки в час пик. Она материла водителя на чём свет стоит — «шевелись, сука, быстрее, это вопрос жизни и смерти!!!». Он жал на газ, объезжал по дворам, сигналил, нарушал правила. Приехали за двадцать минут вместо обычных сорока. Больница. Серое здание, типовой проект 80-х, облупившаяся краска на фасаде. Аяна выскочила из машины, даже не расплатившись — крикнула «жди!» и побежала. Вахтёрша попыталась остановить — приёмные часы закончены, родственников не пускают. Аяна отшвырнула её, просто толкнула в грудь и побежала дальше. Коридор, ещё коридор, лестница, указатели — «Реанимационное отделение». Она ворвалась в отделение, как ураган. Медсестра попыталась преградить путь: — Женщина, сюда нельзя! Женщина! — МНЕ НАДО! — Аяна почти рычала. — Там моя... там человек, которого я люблю! Пропустите! На шум вышел врач — усталый мужчина в зелёной хирургической форме, с маской, спущенной на подбородок: — Вы к кому? — Наяда... — она назвала фамилию. — Я знаю, что она здесь. Пожалуйста... Врач помолчал. Посмотрел на неё внимательно — на заплаканное лицо, на дрожащие руки, на куртку, надетую на домашнюю футболку. — Она в третьем боксе. Но предупреждаю: состояние крайне тяжёлое. Она может вас не узнать. И... времени осталось мало. Часы, может быть, меньше. — Мне всё равно. Пустите меня к ней. --- Палата. Отдельный бокс — маленькая комната, метров десять. Белые стены, белый потолок, белая простыня на кровати. Тишина, нарушаемая только писком монитора и шипением кислородного аппарата. Запах лекарств, антисептиков и чего-то ещё — сладковатого, неживого. На кровати — тело. Слово «человек» как-то не подходило — слишком маленькое, слишком хрупкое, слишком прозрачное. Наяда весила килограмм сорок пять, не больше. Кожа — серая, почти синюшная на скулах и на запястьях. Глаза закрыты, веки — тонкие, с голубыми прожилками. На голове — короткий ёжик отросших после последней химии волос, рыжеватых, но уже с проседью. Трубки, провода, капельница, кислородная маска на пол-лица, закрывающая рот и нос. Аяна замерла на пороге. Дыхание перехватило. Десять лет она представляла эту встречу — в мечтах, в кошмарах, в пьяном бреду. Но она никогда не представляла Наяду такой. Её Наяда была живой, громкой, смеющейся, с искрами в глазах. А здесь лежала мумия. Тень. Оболочка. — Господи... — выдохнула она. Ноги подкосились. Аяна упала на колени прямо у кровати, потянулась к руке Наяды — та лежала поверх простыни, тонкая, в синяках от капельниц, почти невесомая. Пальцы были ледяными. Аяна сжала их в своих ладонях и поднесла к губам. — Наяда... — голос сорвался на шёпот. — Родная моя... Это я. Аяна. Я здесь. Я пришла. Ты слышишь меня? Никакой реакции. Только писк монитора — ровный, ритмичный. И шипение кислорода. — Я прочитала письмо, — Аяна говорила, захлёбываясь слезами. — Ты дура, слышишь? Полная, абсолютная дура. Зачем ты так со мной? Зачем?! Я бы всё поняла. Я бы приняла. Я бы была с тобой до конца. Ты лишила меня этого права. Ты украла у меня десять лет с тобой. Пусть даже в больнице. Пусть даже с капельницами и химией. Это было бы НАШЕ время. А ты отняла его у нас обеих. Она прижалась лбом к ледяным пальцам и зарыдала в голос. Вся сдержанность, все годы молчания, вся боль — всё прорвалось разом, как плотина, не выдержавшая напора. А потом... пальцы шевельнулись. Слабо, едва заметно, но Аяна почувствовала. Она вскинула голову. — Наяда?! Веки дрогнули. Медленно-медленно они приподнялись, и Аяна увидела глаза. Те самые зелёные глаза — тусклые, почти выцветшие, окружённые сеткой морщин и синевой, но ЖИВЫЕ. Узнавшие. В них стояли слёзы — не катились, просто собирались в уголках, потому что сил плакать уже не было. — Ты меня видишь? — Аяна подалась вперёд, всё ещё сжимая её руку. — Ты меня узнаёшь? Это я. Твоя Аяна. Твоя сосулька. Помнишь? Губы под маской шевельнулись. Наяда попыталась что-то сказать, но из горла вырвался только хрип — страшный, клокочущий звук, какой бывает, когда лёгкие заполнены жидкостью. Она попыталась ещё — тот же хрип, только тише. Её глаза заметались — в них читалась паника, отчаяние, желание сказать хоть что-то и невозможность это сделать. — Не говори, не надо, — Аяна замотала головой. — Тебе нельзя напрягаться. Просто слушай. Просто будь со мной. Я здесь. Я никуда не уйду. Слышишь? Никуда. Но Наяда не сдавалась. Она слабо сжала пальцы Аяны — попыталась сжать, получилось лишь чуть-чуть, но этого хватило. Аяна замолчала. Глаза Наяды смотрели на неё с такой интенсивностью, с такой жаждой, что перехватывало дыхание. Она хотела что-то сказать. Что-то важное. Что-то последнее. — Что? Что ты хочешь сказать? Наяда снова попыталась — хрип, бульканье. Слёзы наконец выкатились из глаз и потекли по вискам, теряясь в коротких волосах. Она сжала челюсти, собрала все силы, которые ещё оставались в этом измученном теле, и... — ...блю... Звук был едва слышен, почти неразборчив. Но Аяна услышала. Поняла. — Я тоже тебя люблю, — прошептала она, склоняясь к самому лицу Наяды, почти касаясь губами её лба. — Я всегда тебя любила. Все эти десять лет. Каждую секунду. Даже когда ненавидела — я всё равно любила. Ты была со мной каждый день. В каждой песне, которую я не дописала. В каждой чашке кофе с двумя с половиной ложками сахара. В каждом дожде. Ты была везде. Ты и сейчас везде. Ты во мне. Навсегда. Наяда смотрела на неё. В этом взгляде было всё — прощание, благодарность, любовь, сожаление, надежда. Она снова шевельнула губами — на этот раз беззвучно. Но Аяна прочитала. «Спасибо». — За что? — её голос дрогнул. — За что спасибо, глупая? За то, что я бросила тебя? За то, что поверила в ту дурацкую ложь? За то, что не почувствовала? Не поняла? Не нашла тебя раньше? Наяда чуть заметно покачала головой — насколько позволяла слабость. И снова одними губами: «За космос». Аяна зарыдала. Уткнулась лицом в плечо Наяды — острое, костлявое, пахнущее больницей и лекарствами, — и плакала, пока не кончились слёзы. А когда подняла голову, увидела, что Наяда снова пытается говорить. На этот раз она стянула с лица кислородную маску — слабым, непослушным движением, потратив на это, казалось, весь остаток сил. — Ты что делаешь?! — Аяна попыталась вернуть маску на место. — Тебе нельзя без неё! Но Наяда отвела её руку — едва-едва, как пёрышко. И прошептала — тихо-тихо, почти неслышно, но в полной тишине палаты каждое слово прозвучало отчётливо: — Люблю... Она выдохнула это слово. Вложила в него всё. Всю свою жизнь. Все десять лет ожидания. Всю боль. Всю надежду. Всю любовь. — Люблю... тебя... моя... девочка... И замолчала. Глаза закрылись — не потому что умерла, нет. Просто силы кончились. Маска снова легла на лицо, и дыхание выровнялось — слабое, поверхностное, но ровное. Монитор продолжал пищать. Аяна сидела на полу, держа её за руку, и боялась пошевелиться. Боялась спугнуть эти последние минуты или часы — она не знала, сколько ещё. Врач сказал: «Часы, может, меньше». Сколько прошло с тех пор? Полчаса? Час? Она потеряла счёт времени. Она говорила. Говорила без остановки — просто чтобы Наяда слышала её голос. Рассказывала о дочке — как та похожа на Наяду, как рисует на обоях, как поёт песни из мультиков. О муже — хороший, правда, но не ты, никто не ты. О работе — скучная, но платят нормально. О том, что так и не стала звездой, но иногда играет дома для себя. О том, что каждый год в этот день запиралась в ванной и ревела. О том, что так и не выбросила её старую заколку — лежит в шкатулке с украшениями. — Я хотела стать знаменитой, чтобы ты увидела меня по телевизору, — говорила Аяна, гладя холодные пальцы. — Чтобы ты поняла — я справилась. Чтобы ты гордилась мной. А теперь я понимаю — неважно. Всё неважно. Важно только, что ты есть. Вернее... была. Есть. Для меня ты всегда будешь. Наяда не отвечала — просто лежала с закрытыми глазами. Но иногда её пальцы чуть сжимались, и Аяна знала — она слышит. Прошёл час. Может, полтора. В палату заглядывала медсестра — проверить показатели, поправить капельницу. Увидела Аяну на полу, хотела что-то сказать, но передумала. Вышла на цыпочках. Аяна говорила и говорила, пока голос не сел окончательно — до хрипа, до шёпота. Она рассказала всё. Всё, что копилось десять лет. Всё, что не успела сказать тогда. Всё, что хотела бы изменить. — Если бы я только знала, — шептала она. — Если бы я только догадалась. Я бы перевернула мир. Я бы нашла тебя. Я бы украла тебя из больницы, увезла к морю, мы бы лежали на песке, смотрели на волны... И плевать на прогнозы. Хоть месяц, хоть неделя. Но вместе. Монитор пискнул как-то иначе. Ритм изменился. Аяна вскинула голову — она не понимала в медицине ничего, но что-то почувствовала. Наяда открыла глаза. На этот раз — широко, ясно. Как будто пелена спала. Она посмотрела на Аяну — долгим, спокойным, умиротворённым взглядом. Слёз уже не было. Было только принятие. И любовь. Бесконечная, спокойная, всепрощающая любовь. — Нет, — прошептала Аяна. — Нет, нет, нет, подожди... Она вскочила, бросилась к двери: — Врача! Сюда! Быстро! Но в коридоре уже бежали — приборы в ординаторской показали падение. В палату ворвались люди в зелёной форме, оттеснили Аяну в угол. Она видела, как над Наядой склонились врачи — массаж сердца, адреналин, дефибриллятор. Голоса — «Разряд! Ещё разряд! Пульс есть? Нет, фибрилляция...» Но Наяда смотрела только на неё. Поверх суетящихся врачей, поверх проводов и трубок — она нашла глазами Аяну и смотрела. И в этом взгляде не было страха. Только покой. И обещание. «Я найду тебя. Там. Обязательно». Аяна сползла по стене на пол, зажимая рот руками. Она не кричала. Не плакала. Просто смотрела, как затихает суета вокруг кровати. — Время смерти: двадцать три часа сорок семь минут, — раздался усталый голос врача. — Реанимационные мероприятия прекращены. Соболезную. Почти два часа. Два часа они были вместе — впервые за десять лет. Два часа, которые стоили целой жизни. Два часа, за которые она успела сказать главное. Два часа, которые Наяда ждала целое десятилетие. Врачи ушли. Медсестра накрыла тело простынёй — не с головой, просто до груди. Аяна поднялась с пола — на негнущихся, деревянных ногах — и подошла к кровати. Опустилась на стул, взяла уже совсем холодную руку в свои ладони. Посидела минуту. Другую. Пятую. — Прощай, моя русалка, — прошептала она наконец. — Когда-нибудь мы встретимся. И я больше никогда тебя не отпущу. Слышишь? Никогда. Она наклонилась и поцеловала холодный лоб — в самый центр, туда, где когда-то морщился нос, когда Наяда злилась. А потом вышла из палаты. Прошла по коридору. Спустилась на первый этаж. Вышла на улицу. Шёл дождь. Тот самый дождь — крупный, холодный, сентябрьский. Она стояла под ним, подняв лицо к небу, и ей казалось, что где-то там, за тучами, кто-то улыбается. Кто-то рыжий, с зелёными глазами и зонтом наперевес. «Верю в спасение утопающих». Аяна улыбнулась — впервые за долгое время по-настоящему. И пошла к машине, не оборачиваясь. У неё была жизнь. Та самая, которую Наяда подарила ей ценой своей. И теперь она проживёт её за двоих.***
Дима ждал её на кухне. Свет не включал — сидел в темноте, только огонёк сигареты тлел, хотя он бросил три года назад. Но сегодня, видимо, особый случай. Часы на стене показывали половину второго ночи. Дочь давно спала — Настю уложили ещё в девять, прочитали сказку, поцеловали в рыжую макушку. Обычный вечер. Который вдруг разорвался на куски звонком в дверь. Когда Аяна вошла в прихожую, Дима поднялся — высокий, плечистый, с посеревшим лицом. Он многое понимал без слов, но сегодня не понимал ничего. Жена выбежала из дома с безумными глазами, оставив его с дочкой и миллионом вопросов. И вот она вернулась — мокрая насквозь (опять этот чёртов дождь), с опухшим лицом, красными глазами и дрожащими руками. В одной руке — скомканный конверт. — Аяна... — начал он, шагнув к ней. — Господи, ты вся мокрая. Что случилось? Кто тот мужик? Тебе угрожают? Это из-за долгов? Она молча сняла куртку — та упала на пол мокрой тряпкой. Стянула кроссовки. Прошла на кухню и села на табуретку — ту самую, с которой вскочила четыре часа назад, когда ещё чистила картошку. Картошка так и лежала в раковине, потемневшая, никому не нужная. Дима пошёл за ней, сел напротив, зажёг верхний свет — и тут же пожалел. Лицо жены было... никаким. Пустым. Как будто кто-то выключил внутри неё свет. — Она умерла, — сказала Аяна. Голос чужой, глухой, без интонаций. — Час назад. Я успела. Почти два часа с ней просидела. Она меня узнала. Даже сказала... сказала, что любит. — Кто умер? — Дима нахмурился. — Аяна, я ничего не понимаю. Кто «она»? — Наяда. Имя повисло в воздухе. Дима слышал его всего пару раз — случайно, обрывками. Один раз, когда Аяна напилась на корпоративе и он укладывал её спать, она бормотала это имя. Другой раз — когда рожала Настю, в бреду, между схватками. Он не спрашивал тогда. Думал — старая подруга, может, родственница. Не лез. Ждал, что сама расскажет, если захочет. — Наяда, — повторила Аяна, глядя куда-то в угол, где обои чуть отошли от стены и она уже месяц просила Диму подклеить. — Мы с ней... мы были вместе. До тебя. Два года. Она была... всем. Дима молчал. Сигарета дотлела до фильтра, обожгла пальцы — он машинально ткнул её в пепельницу и тут же закурил новую. Руки не дрожали — он вообще был человеком спокойным, инженерная кость, привык решать проблемы, а не истерить. Но внутри что-то медленно, тягуче оседало. Не ревность. Скорее — понимание. Все эти годы он чувствовал: в Аяне есть комната, куда ему нет доступа. Закрытая дверь. И вот она открылась. — Расскажи, — сказал он просто. — Всё расскажи. И она рассказала. Сначала сбивчиво, перескакивая с одного на другое. Потом — ровнее, спокойнее, будто снимая с души слой за слоем десятилетнюю копоть. Как встретились под дождём — она, мокрая, с гитарой, и рыжая девчонка с жёлтым зонтом и сумасшедшими глазами. Как делили один кофе на двоих — всегда с двумя с половиной ложками сахара. Как Наяда грела её ладони в своих карманах — у неё вечно были горячие руки, даже в мороз. Как мечтали о квартире, о собаке, о вечности. — Я любила её так, что дышать без неё не могла, — Аяна говорила это, глядя не на мужа, а в стол, на разводы от пролитого чая. — Физически. Когда она уезжала на выходные, я места себе не находила. Считала минуты. Как наркоман. Она была моим воздухом. Понимаешь? Дима кивнул. Он не до конца понимал, но кивнул. Инженеру нужны факты, а не метафоры, но он терпел. Потом Аяна рассказала про смс. Про то, как бежала через дворы в ноябрьскую грязь. Как колотила в дверь, пока костяшки не лопнули. Как орала и плакала, сползая по стене. Голос сорвался — она замолчала, глотая воздух. Дима налил ей воды — молча, без комментариев. Она выпила. — А она стояла с той стороны, — продолжила Аяна. — Стояла и слушала. И не открыла. Потому что знала — если откроет, я останусь. И всё. Моя жизнь кончится. А она не хотела. Она решила... пожертвовать собой. Чтобы я жила. — Почему? — спросил Дима. — Что случилось? — Рак. Опухоль в голове. Ей дали год. Она не сказала мне. Написала, что встретила другую и уезжает. Исчезла. А сама легла в больницу. Думала, я возненавижу её и буду жить дальше. Так легче, понимаешь? Ненависть — это топливо. Горе — это болото, в котором тонешь. Она выбрала для меня топливо. Дима погасил вторую сигарету. Встал, прошёлся по кухне — три шага от стола до холодильника, обратно. Остановился у окна, глядя на мокрую улицу. — Десять лет, — сказал он тихо. — Десять лет она была в больнице? — Да. Врачи не понимали, как она держится. Она ждала. Смотрела на мои фото в соцсетях — у неё был старый телефон, она прятала его под матрасом. Видела нашу свадьбу. Видела Настю. И радовалась. Понимаешь, Дима? Она умирала там одна, смотрела на фото моей дочери и РАДОВАЛАСЬ. Потому что её план сработал. Я жила. У меня была семья. Всё, чего она хотела. Он повернулся. В его глазах стояли слёзы — скупые, мужские, которые он тут же сморгнул. — А ты? — спросил он. — Ты была счастлива? Аяна долго молчала. Смотрела на свои руки — ногти обломанные (надо бы маникюр сделать, машинально подумала она), кожа сухая, на безымянном — обручальное кольцо. — Я старалась, — наконец сказала она. — Ты хороший. Правда. Ты был рядом, когда я тонула. Ты дал мне опору. Я благодарна тебе за это. За Настю особенно. Но... прости. Прости меня. — За что? — За то, что в моей жизни всегда был кто-то третий. Не физически. Но здесь. — Она прижала ладонь к груди. — Она всегда была здесь. Каждый день. Каждую минуту. Я просыпалась и думала о ней. Засыпала и думала о ней. Когда ты делал мне предложение, я думала о ней. Когда рожала Настю, я звала её. Ты этого не слышал, но я звала. Я жила с тобой, но моё сердце... оно было не со мной. Оно было в больничной палате, на четвёртом этаже, где-то на окраине Москвы. Дима сел. Не напротив неё — рядом. Взял её руку в свою. Молчал. — Я не знал, — сказал он наконец. — Ты никогда не говорила. Я бы... — Что? — она горько усмехнулась. — Что бы ты сделал? Развёлся? Позволил бы мне уйти? Ты любил меня. Ты и сейчас любишь. Я знаю. И я любила тебя — по-своему, как умела. Но Наяда... она была моей половиной. Буквально. Без неё я — половина человека. И я только сегодня поняла это окончательно. Она достала из конверта письмо. Протянула ему. — Прочитай. Дима взял листок. Жёлтая бумага, выцветшие чернила, круглый девичий почерк. Он читал медленно, шевеля губами — привычка, оставшаяся с детства. Когда дошёл до «Я любила тебя, люблю тебя и буду любить там, куда сейчас ухожу», его пальцы дрогнули. — Блядь, — сказал он. Это было единственное ругательство за весь вечер. Дима вообще редко матерился. — Блядь, Аяна. Это же... — Да. — Она десять лет... ради тебя... — Да. — А ты... — А я жила с этим, не зная. И теперь знаю. И что мне делать с этим знанием, я не понимаю. Она наконец заплакала. Не так, как в больнице — навзрыд, в голос, — а тихо, беззвучно. Слёзы просто текли по щекам, капали на стол, на скомканную салфетку, на жёлтый конверт с круглыми буквами. Дима обнял её. Неловко, боком, со стула — но обнял. Прижал к себе, гладил по мокрым волосам. — Я не знаю, что тебе сказать, — признался он. — Я не психолог. Я мосты строю. Но я знаю одно: ты не виновата. Она сделала выбор. Дурацкий, может быть. Но она тебя любила. Так, как не каждому дано. И ты ответила ей тем же — как могла, как умела. Ты не бросила меня, не разрушила семью, вырастила дочь. Ты справилась. Она бы гордилась тобой. — Она не гордилась бы, — прошептала Аяна. — Она бы сказала: «Ты дура, Аяна. Зачем ты мучилась? Надо было жить на полную». Она всегда так говорила. «Живи на полную, не оглядывайся». — Вот и живи теперь. — Дима отстранился, заглянул ей в глаза. — Я тебя не держу. Если тебе нужно время... нужно побыть одной... нужно поехать куда-то... я пойму. — Я не хочу одна. — Она вцепилась в его руку. — Я десять лет была одна — внутри, в душе. Я не хочу больше. Ты моя семья. Настя — моя дочь. Я не разрушу это. Но мне нужно... мне нужно похоронить её. Достойно. И ещё — я хочу найти её могилу. И съездить туда. С Настей. Пусть дочь знает. Когда вырастет. — Конечно. — Он кивнул. — Мы поедем вместе. Если хочешь. — Хочу. Они сидели на кухне до рассвета. Говорили, молчали, снова говорили. Дима сварил кофе — две с половиной ложки сахара, он помнил. Аяна рассказывала истории — уже без слёз, со светлой грустью. Как Наяда однажды пыталась испечь торт на её день рождения и перепутала соль с сахаром. Как они заблудились в лесу и вышли к какой-то деревне, где их напоили парным молоком. Как Наяда пела в метро, и прохожие кидали деньги, а она потом купила на них самый дорогой кофе в их жизни. — Я хочу такую же любовь, — сказал вдруг Дима. — Не к тебе. У нас по-другому. Но я хочу, чтобы Настя когда-нибудь испытала такое. Чтобы ради неё кто-то был готов на всё. И чтобы она ради кого-то. — Это больно, — предупредила Аяна. — Это самая больная вещь на свете. — Значит, оно того стоит. В шесть утра проснулась Настя. Зашлёпала босыми пятками по коридору, заглянула на кухню — заспанная, лохматая, в пижаме с единорогами. — Мам, пап, вы чё не спите? Аяна подхватила её на руки, усадила на колени, зарылась лицом в рыжие волосы. — Мы просто разговаривали, солнышко. Очень важный разговор. — О чём? — О любви, — сказала Аяна. — О том, какая она бывает сильная. — Как у тебя с папой? — Да. И ещё сильнее. Настя нахмурилась — она не любила, когда взрослые говорили загадками. Но потом пожала плечами и полезла в холодильник за йогуртом. — Ладно. Я поела и пойду мультики смотреть. Вы какие-то странные сегодня. — Мы в порядке, — сказал Дима. И впервые за долгое время это было почти правдой. Через три дня они втроём стояли на кладбище. Дождь наконец закончился, выглянуло солнце — робкое, осеннее, но настоящее. Аяна положила на могилу букет — не розы, не гвоздики, а обычные полевые цветы, которые Наяда любила больше всего. И достала из чехла гитару — ту самую, старенькую, которую когда-то прятала от дождя. — Я обещала тебе песню, — сказала она, садясь на скамейку у ограды. — «Космос на двоих». Я её дописала. И запела. Тихо, чуть фальшивя — давно не практиковалась. Но слова шли от сердца, и музыка лилась над могилой, как тот дождь когда-то лился на московский асфальт. Дима стоял рядом, держа Настю за руку. Та ничего не понимала, но чувствовала — происходит что-то важное. И молчала, что было для пятилетнего ребёнка почти подвигом. Когда песня закончилась, Аяна прижалась лбом к гитаре и закрыла глаза. — Я теперь за двоих, — прошептала она. — Обещаю.