***
Вечера в церкви пахли ладаном и мёдом, сладко разливающимся вдоль витражных окон. Вера для нее была не подвигом и не наказанием. Она не пришла, чтобы замаливать свои грехи — их не было. Но и святой мученицей, Лебедь себя не считала. Приход опустел три года назад, старый священник умер, а нового никто не прислал. Так просто сложилось, что она осталась одна. Не потому что ей не было куда идти, а лишь из-за того, что камень под босыми ногами знает ее лучше, чем любое живое существо. В этот вечер она не молилась. Сидела на гладких ступенях алтаря, подобрав под себя ноги — ряса укрыла их темной тканью, оставив снаружи только замёрзшие бледные пальцы. Холодный пол, тусклый свет витража — изображения святых, пронзенные лунными лучами. Лебедь смотрела на огромный неф и понимала, что не чувствует ничего. Ничего, кроме холода. Тишина стояла плотная, словно в лесу перед снегопадом. Было слышно, как где-то позади тихо потрескивает одна единственная свеча, выхватывающая из тени лики святых. Как где-то под крышей гуляет ветер, но не решается войти. Как собственное сердце бьётся ровно, слишком спокойно. Почти скучно. Казалось, всё останется неизменным до самых первых лучей восходящего солнца. Но где-то на периферии что-то щёлкнуло. Лебедь не услышала. Не увидела. Скорее, почувствовала. Будто воздух стал совершенно другим. Чуть слаще. Чуть тяжелее. Как перед самой грозой, когда еще нет ни туч, ни ветра, но трава уже знает и тянется вверх. Девушка подняла голову — ничего. Только неф, пустой и длинный, уходящий в темноту. Только скамьи с полированными, блестящими спинками. И запах ладана — знакомый и приятный. Лебедь шумно выдохнула и снова опустила взгляд на пальцы, что виднелись из-под рясы. Улыбка едва тронула ее губы — гордыня это грех. Но разве можно было не признать подобной красоты? Высокий подъём, длинные пальцы, бледная кожа, почти синеватая в этом свете. Гладкая и холодная. Словно у статуи. Она шевельнула пальцами — просто от скуки. И в этот же момент пришло осознание, что в церкви помимо нее кто-то есть. Не звук. Не движение. Словно пустота вдруг стала тяжелее на чье-то дыхание. Лебедь замерла, прислушалась. Тишина. Но теперь она была другая. Совсем не та, родная и безопасная. Чужая. С чьим-то громким пульсом. Девушка медленно перевела взгляд на левый предел. Пусто. Следом на правый — тоже. На амвон. И там, в проеме между колоннами, где минуту назад ничего не было — висело что-то. Прозрачное, как рябь над горячим асфальтом в жаркий летний полдень. Лебедь моргнула. Видение не исчезло. Оно стало гуще. Сначала проступили очертания — плечо — круглое, покатое. Темная волна волос. Острый локоть на который опирается чья-то рука. Затем цвет — темный, глубокий, не черный, а скорее засохшей вишни. И наконец — лицо. Женское. Бледное. Красивое. С губами, которые не улыбались, но чуть приподнимали уголки вверх в кошачьей, довольной манере. Георгина материализовалась не резко, не хлопком — она проявилась медленно, как фотография в проявителе. С краев к центру. Последними были глаза — сначала мутные, к концу прояснившиеся до янтарного блеска. Она сидела на крышке аналоя, свесив одну ногу. Другая была подогнута под нее, и край её длинной распахнутой рубашки — сполз с бедра, обнажив почти все до узкой талии. Георгина не двигалась. Не говорила. Просто смотрела на Лебедь сверху вниз, как смотрят на кошку, которая сама подойдёт, если дождаться. В церкви стало жарко и душно. Лебедь не сразу осознала, что жар исходит от нее самой — от шеи, от груди, от места, где ряса касается живота. Она тихо сглотнула. Горло болезненно дернулось от нехватки слюны. — Ты… — выдохнула девушка, не зная как закончить. Георгина наклонила голову. Волосы скользнули по плечу — тяжелые, темные, словно смола. — Я, — отозвалась она. Голос низкий, будто виолончель в пустом концерном зале, с чуть слышной хрипотцой на конце. — Я знаю, ты меня ждала. Лебедь открыла рот, силясь сказать нет. Но вместо этого лишь хрипло просипела, втянула воздух в лёгкие. И ей вдруг показалось, что он стал слишком сладким, слишком вязким. Словно сон, который не хочешь видеть, но не можешь проснуться. Свеча у иконы моргнула. Не погасла, но дрогнула, будто испугалась. Георгина медленно спустила вторую ногу с аналоя. Теперь обе босые ступни стояли на полу — тихо, бесшумно, как падают лепестки. Лебедь не могла отвести взгляд от того, как ступни касаются камня — плавные движения, будто приближающие ее смерть. Медленные гипнотические движения. — Ты очень красивая, — голос Георгины был ласковым до приторности. — Встань. Я хочу посмотреть на тебя. Это был не приказ. Это было произнесено так, будто от выполнения зависит жизнь. Или смерть. Или что-то хуже того и другого. Лебедь медленно встала. Не потому что приказали. Потому что колени разогнулись сами, потому что тело забыло спросить разрешения у души. Она стояла босая на холодном полу в трёх метрах от суккуба. Ряса до щиколоток. Руки по швам. Сердце — где-то в горле. Георгина медленно — оскорбительно неторопливо — прошлась взглядом от её лица к босым ногам и обратно. — Хорошо, — усмехнулась она. — Очень хорошо. Георгина сделала последний шаг — и мир будто сузился. Лебедь услышала, как скрипнул камень под чужой ступнёй. И поняла, что сейчас начнётся то, для чего в её лексиконе нет подходящих слов. Адреналин стучал в висках, и казалось, Лебедь теперь замечает все. Как воск капает с единственной свечи на медный подсвечник — вязко, медленно, как время в этом месте. Как за окном листва касается стекла — один удар, второй. Как её собственное дыхание стало чужим, слишком громким, слишком частым. Колючаяя предсмертная агония. Суккуб остановилась в метре. Теперь Лебедь могла разглядеть детали, которые раньше прятала полутьма. Георгина была не просто красива. Она выглядела так, будто кто-то потратил вечность, чтобы выточить каждую линию. Скулы, которые режут воздух, ключицы, выступающие из-под ворота чёрной рубашки. Волосы пахли не духами, а ночью. Чистой весенней ночью. Без пыльного города. — Ты дрожишь, — произнесла Георгина, не спросила — констатировала. — Холодно, — ответила Лебедь, и это была ложь, которую знали обе. Суккуб наклонила голову — жест, который у неё уже становился привычным, как у других поправить волосы. Уголок губ приподнялся чуть выше, изгибая их более хищно. — Врёшь, — мягко, но голодно. — Твоя шея красная. И здесь, — она указала пальцем на собственную грудь, чуть выше сердца, — тоже. Лебедь машинально поднесла руку к груди — и отдёрнула. Потому что под пальцами кожа действительно горела. И потому что этот жест казался слишком интимным. — Чего ты хочешь? — спросила она, но теперь голос сел. Словно кто-то взял её горло и чуть сжал, перекрывая поток кислорода. Георгина молчала несколько долгих мгновений. Просто стояла и смотрела. Сверху вниз — она была на полголовы выше, и этот рост казался оружием. — Я хочу, — наконец произнесла она, — чтобы ты перестала притворяться. Она подалась чуть вперёд, окончательно сокращая последнее расстояние. Лебедь почувствовала тепло — не жар, а именно тепло, ровное, как от печи. Георгина пахла жасмином и чем-то горьким — полынью, корочкой граната. — Ты здесь не из веры, а из гордости, — продолжила суккуб, глядя не в глаза, а куда-то в шею, в яремную впадину. — Потому что тебе нравится чувствовать себя особенной. Единственной, кто в силах совладать с этим местом. А знаешь, что прячется под твоей рясой?Гордыня.
— Неправда, — выдохнула Лебедь, но правда резко кольнула куда-то под сердце. — Правда, — возразила Георгина так спокойно, будто читала книгу. — Твоя вера кончилась в ещё три года назад. Когда вместо молитвы, ты начала шептать о собственной красоте. Ты поклоняешься храму, а не богу в нём. Храму своего тела. Лебедь замерла. Это была тайна, которую она никому не говорила. Даже на исповеди — когда еще было кому это делать. — Откуда… — начала она. — Я всё про тебя знаю, — перебила Георгина, и вдруг улыбнулась — тепло, почти ласково. — Поэтому и пришла. Ты не веришь ему. Но ты всё ещё хочешь верить во что-то. В ритуал. В красоту. В страдание. В то, что можно упасть на колени и почувствовать… Она замолчала. И медленно опустила взгляд вниз. На рясу. На край ткани, за которым виднелись пальцы босых ног Лебедя. — Это, — закончила суккуб. Лебедь проследила за её взглядом. Собственные ступни на холодном камне показались ей вдруг нагими — не просто босыми, а раздетыми. Каждый палец, каждая венка на подъёме — всё это было выставлено напоказ, как на анатомическом столе. Она инстинктивно спрятала ноги под рясу, отступив на шаг. — Не прячь, — тихо сказала Георгина. — Это красиво. — Это грех — гордиться телом, — механически ответила Лебедь, прекрасно понимая, что лжёт. — У тебя прекрасное сочетание. Гордость и стыд. Ты полна противоречий. — Георгина взяла её за руку и мягко, но настойчиво потянула к скамье. — Сядь. Лебедь опустилась на край деревянной скамьи, неловко подобрав под себя край рясы. Её ступни оказались на виду — бледные, с тонкой кожей, лежали на холодном каменном полу. Она попыталась спрятать их обратно под ткань, но Георгина перехватила её руку. — Ты так долго поклонялась в одиночку. Пора впустить в этот храм нового прихожанина. Суккуб опустилась перед ней на корточки — грациозно, плавно, как опускается на дно рыба в тёмной воде. Её лицо оказалось на уровне колен Лебедя. Она не торопилась. Просто смотрела на босые ступни, лежащие на камне, и на её губах играла полуулыбка — сытая, терпеливая. Она протянула руку, коснулась подъёма левой ступни. Лебедь вздрогнула, но не отдёрнула ногу. Пальцы Георгины были холодными — или это её собственная кожа горела? — Вот здесь, — суккуб провела кончиком пальца по впадинке под косточкой, — ты напрягаешься, когда думаешь о том, что нельзя. А здесь, — она скользнула выше, к ахиллу, — расслабляешься, когда забываешься. Лебедь замерла. Георгина говорила так, будто читала её наизусть — каждую венку, каждый изгиб свода. А потом суккуб наклонилась ниже и провела языком от пятки до самых пальцев — медленно, влажно, почти благоговейно. Лебедь вцепилась в край скамьи. В голове зашумело. Она слышала своё дыхание — слишком громкое в этой пустой церкви. И слышала, как Георгина облизывает её ступню — не торопясь, со вкусом, обводя каждый палец, задерживаясь на впадинках между ними, втягивая кожу губами так, будто пробует что-то редкое и дорогое. — Ты пахнешь камнем, — прошептала суккуб, отрываясь на секунду. — И немножко — страхом. Я люблю страх. Он делает вкус острее. Она перешла ко второй ноге, и Лебедь уже не держалась — она откинулась на спинку скамьи, запрокинув голову, вцепившись в собственные колени. Внутри неё что-то ломалось. Не с хрустом — тихо, как лёд на реке весной. Ещё секунду назад она была цельной, а теперь пошла трещинами. Георгина отстранилась, облизала губы и поднялась. Встала перед Лебедем, глядя сверху вниз. Её глаза в темноте светились — не буквально, но Лебедь видела этот блеск, как у зверя перед прыжком. — Позволишь мне исповедаться? — голос суккуба стал низким, почти мурлыкающим, насмешливым. Она не толкнула — она просто перестала держать. Схватила Лебедь за рясу на груди, рванула на себя и вбок. Лавка жалобно скрипнула — и грохот упавшего тела ударил по каменным плитам глуше, чем ожидалось. Лебедь не успела вскрикнуть. Только выдох — весь сразу. Спина встретила холодный пол, затылок — едва уцелел, прикрытый чужой ладонью. А сверху уже навалилась тяжесть, жар и переплетение ног. Суккуб оказалась на ней мгновенно. Бёдра сомкнулись вокруг её бедра, нога скользнула между её ног, вторая придавила сверху. Ножницы встали сами собой — жёсткие, точные, не требующие инструкций. — Сегодня я согрешила. Георгина улыбнулась. Медленно повела бёдрами — раз, другой, третий. Их тела тёрлись друг о друга через ткань рясы и тонкую рубашку суккуба. Лебедь чувствовала каждое движение — как что-то твёрдое и горячее надавливает туда, где никто не касался. Как низ живота отзывается на это влажной, пульсирующей судорогой. — Видишь, — прошептала Георгина ей в губы, — как просто. Она взяла лицо девушки в ладони и поцеловала — впервые по-настоящему, в губы, глубоко, с языком. Лебедь коротко всхлипнула, стон вырвался сам — низкий, чужой, неприличный. Георгина отстранилась ровно настолько, чтобы говорить. — Я ещё не пробовала то, перед чем ты поклоняешься каждую ночь, — она провела носом по шее Лебедь, спустилась к ключицам, к ложбинке между грудей. — Позволишь? Лебедь дернулась, будто выплывая из сна. Качнула головой, сбрасывая томное наваждение. Ничего не получилось. — Я хочу, чтобы ты чувствовала, — голос Георгины лился откуда-то снизу, там, где прохладный ночной воздух лизнул оголившееся тело, — Безмерную любовь своего прихожанина. — Раздвинь ноги шире, — приказала она, и Лебедь подчинилась, потому что тело уже не слушало ничего, кроме её голоса. Георгина приподняла край рясы выше, обнажая бледную кожу в паху, и опустила голову. Лебедь почувствовала сначала дыхание — горячее, властное, а потом язык. Тёплый, мягкий, но настойчивый, который вошёл в неё так же естественно, как когда-то входили капли ладана в утренний воздух. Она вцепилась в волосы Георгины — не отталкивая, притягивая. Её тело выгибалось навстречу каждому движению чужого языка, каждому нажиму, каждому кругу. Она слышала собственные звуки — хрипы, всхлипы, что-то среднее между стоном и молитвой. И где-то на краю сознания — тихий смех Георгины, приглушённый, торжествующий. Это было сродни долгому падению. Где никак не видно дна. Когда Лебедь уже не могла ни дышать, ни думать, когда её тело превратилось в один сплошной нерв, натянутый до звона, Георгина подняла голову и медленно, с наслаждением облизала губы. — Хорошо, — усмехнулась она. — Но это ещё не всё. Руки Георгины скользнули по чужому телу. Длинные пальцы сжались на талии, медленно и плавно поднимаясь выше, к тяжелой груди. Лебедь коротко выдохнула, ощущая как тело льнёт к горячим ладоням против её воли. Доверчиво. Почти беззащитно. В этом и была вся суть. Георгина довольно усмехнулась, вглядываясь в затуманенные глаза, а после потянулась к подсвечнику — тому самому, с догорающей свечой. Наклонила его. Лебедь не сразу поняла, что происходит. Первая капля упала на её голый живот. Белая, горячая, почти кипящая. Лебедь вскрикнула — не от боли, от неожиданности. Тело дрогнуло, но Георгина прижала её бёдра к каменному полу, не давая вывернуться. — Поклонение через боль, — сказала она спокойно. — Древние ритуалы. Вторая капля легла на внутреннюю сторону бедра. Третья — выше, на тазовую косточку. Четвёртая — на грудь, прямо на сосок, и Лебедь задохнулась, потому что это было уже не боль, а что-то другое. Что-то на грани. Георгина поливала её воском — медленно, методично, как скульптор, который знает, где нанести последний штрих. Капли застывали на коже белыми разводами, стягивая её, сжимая, напоминая, что здесь, под этими каплями, ещё есть плоть. Ещё есть она. — Теперь ты моя, — прошептала суккуб, ставя подсвечник на пол. — Не потому что я тебя заставила. А потому что ты позволила. Она провела пальцем по застывшему воску на соске — и Лебедь застонала снова, потому что остывшая капля двигалась вместе с кожей, раздражая то, что под ней. — Хочешь ещё? Любви? Поклонения? Обожания? — спросила Георгина. Лебедь не ответила. Она смотрела на тёмный свод церкви, на тени, которые плясали там, на распятие, которое висело над алтарём — и видела, как святые отворачивают лица. — Пожалуйста, — прошептала девушка, но сама не знала о чём сейчас просила. О том, чтобы остановиться? Или о том, чтобы продолжать? Георгина улыбнулась. Она знала.***
Они пробыли вместе до рассвета. Георгина ушла, не прощаясь — просто исчезла, как появляется туман на заре. Лебедь осталась одна. Сидела на той же скамье, где её совращали, где её учили, как стыд превращается в желание, а желание — в нечто большее. В гордыню. В поклонение собственному телу. На ее коже застыл воск. На бёдрах, на животе, на груди — белые линии, похожие на стигматы наоборот. Не раны, а метки от того, кто пришёл вместо него. Ряса была разорвана у ворота и сбита на плече. Лебедь не поправляла её. Она смотрела на алтарь. На пустой подсвечник, из которого капали последние капли воска. Она попыталась молиться. Открыла рот — и не услышала себя. Горло было сухим, язык — чужим. Слова молитвы рассыпались, так и не коснувшись губ. Она попыталась заплакать. Слёз не было. Только жжение внизу живота и воск на коже, который уже почти остыл, но всё равно напоминал о себе — липкий, чужой, навсегда въевшийся в поры. И тогда Лебедь поняла. Её вера не умерла три года назад. Она умерла сегодня. Не от сомнений, не от тишины, а от прикосновения языка к ступням, от воска на соске, от того, как она кончила, шепча не молитву, а имя — имя той, кто пришла, чтобы забрать её. Она встала. Ноги дрожали. Меж бёдер было влажно и больно. Воск на животе треснул, когда она выпрямилась — кусочек упал на пол, оставив на коже красный след. Лебедь подошла к алтарю. Сняла с себя рясу — всю, до нитки. Обнажённая, в застывшем воске и следах чужих губ, она взяла огарок свечи, которым Георгина капала ей на кожу. Поднесла огонь к алтарной завесе. Ткань вспыхнула мгновенно — сухая, старая, пропитанная ладаном и временем. Лебедь стояла и смотрела, как огонь перекидывается на деревянные барельефы. Она улыбнулась. Не зло. Не радостно. Просто — свободно. Пламя отражалось в её глазах, и в них не было ничего. Ни страха, ни сожаления, ни веры. Только то, что остаётся, когда всё сгорело. Когда огонь заполнил всю церковь, когда жар стал невыносимым и стекла в витражах начали лопаться от перепада температур, Лебедь вышла наружу. Босая. Голая. В воске на коже и улыбке на губах. Села на паперти, поджав под себя ноги, и стала ждать, когда приедут люди. Она не боялась. Не мёрзла. Не думала. Она просто ждала. Смотрела на огонь, который вырывался из окон, и чувствовала, как воск на её коже плавится снова — от жара, от свободы, от того, что теперь уже некуда возвращаться. Георгины рядом не было. Но её улыбка — та самая, сытая, терпеливая — застыла где-то в глубине памяти Лебедь, как воск на дне подсвечника. Она знала, что суккуб вернётся. Может быть, завтра. Может быть, через год. Может быть, когда Лебедь в следующий раз останется одна. Но сейчас — она просто сидела и смотрела, как горит её прошлое. И впервые за три года ей не было холодно.