nothing hurts like time

R
В процессе
101
2
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 99 страниц, 25 718 слов, 13 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде

наблюдение XI

Настройки
Дотторе действительно исправил формулу. По крайней мере, теперь после приема эликсира Панталоне не приходилось прятаться в кабинете, прижиматься лбом к холодному стеклу и проклинать чужую привычку облизывать ножи для масла. Побочный эффект не повторялся, дыхание оставалось ровным, мысли – относительно ясными, а тело больше не предавало его с такой откровенной готовностью, словно только и ждало повода признать за Дотторе все права, которых Панталоне ему не давал. Это было облегчением. Почти. Потому что формулу Дотторе исправил, а вот память – нет. Она возвращалась отдельными, совершенно бесполезными фрагментами: холодное дерево под ладонями, чужое дыхание у виска, осторожные пальцы на талии, которые Панталоне не оттолкнул. Иногда этого хватало, чтобы он на середине делового письма вдруг замирал над строкой и несколько секунд смотрел на собственную руку так, будто она могла выдать его с головой. Они не говорили об этом. Ни на следующий день, когда Дотторе принес исправленную дозу и, передавая флакон, снова случайно коснулся его пальцев. Ни позже, когда во время планового осмотра он попросил расстегнуть манжету тем же ровным голосом, каким обычно требовал образцы крови, и Панталоне с почти оскорбительной отчетливостью вспомнил, как этот голос звучал у самого уха. Молчание должно было все упростить, но вместо этого оно стало еще одной вещью, которая стояла между ними, словно очень тонкое стекло. Перемены в нем первым заметил не Дотторе, и, пожалуй, Панталоне следовало быть за это благодарным. Он уже почти привык к тому, что в его доме, в кабинете и даже в коридорах Заполярного дворца его состояние обсуждали с той неприличной свободой, которую могли позволить себе только существа, одновременно считавшие себя врачами, владельцами истины и, по какой-то причине, лично заинтересованными сторонами. И все же он рассчитывал, что если кто-то однажды сообщит ему о результатах эликсира, то это будет Дотторе – с записями, графиками, сухими формулировками и тем едва заметным напряжением в голосе, которое тот принимал за самообладание. Вместо этого к нему пришел двадцатипятилетний сегмент. Он появился в дверях кабинета без стука, с папкой под мышкой и с тем выражением сосредоточенной усталости, которое обычно бывает у врачей, слишком рано понявших, что пациенты редко умирают так удобно, как написано в учебниках. – У тебя изменилось дыхание, – сказал он. Панталоне поднял глаза от договора. – Какая тонкая форма приветствия. Сегмент не отреагировал. Подошел ближе, наклонил голову и посмотрел на него так внимательно, что Панталоне почти физически почувствовал себя страницей в медицинской карте. – Ты больше не делаешь паузу после длинных фраз. – Возможно, я просто стал меньше разговаривать с вами. – Нет, – сказал сегмент. – Ты стал меньше задыхаться. Перо в пальцах Панталоне замерло. Сегмент будто только этого и ждал. Он бесцеремонно положил папку на край стола, обошел кресло и остановился сбоку, рассматривая его лицо уже не с раздражающим любопытством, а с холодной точностью человека, привыкшего видеть в теле то, что само тело еще пытается скрыть. – Цвет кожи ровнее, – продолжил он. – Осанка изменилась. Ты меньше сутулишься. – Ты пришел сообщить мне, что наблюдал за моей осанкой? – Я пришел за подписью, – сказал сегмент. – Но это оказалось интереснее. Панталоне медленно отложил перо. – Дотторе тебя прислал? – Нет. Панталоне задержал на нем взгляд. – Тогда почему ты говоришь это так, будто ожидаешь, что я не поверю? Сегмент призадумался, прежде чем ответить. – Потому что ты обычно не веришь. – Я обычно прав. – Не всегда. – А в данном случае? Сегмент отвел глаза первым едва ли на секунду, но Панталоне успел заметить. Он сложил руки на столе и вдруг почувствовал странное, почти неприятное удовольствие от того, что хотя бы один Дотторе в комнате еще не научился скрывать все до конца. – Он знает, – сказал Панталоне. – Разумеется. – И уже сделал выводы. – Предварительные. – Но мне не сказал. Сегмент молчал. Панталоне выдохнул через нос. – Потому что выводы, разумеется, недостаточно окончательные. – Потому что он не хотел ничего обещать, пока еще существует вероятность ошибки. Эта фраза прозвучала совсем не так, как должна была. Панталоне на мгновение забыл, что собирался сказать. Сегмент тоже, кажется, понял это и увел взгляд в сторону – на край стола, на чернильницу, куда угодно, только не на него. – Формально, – произнес он наконец, – он не запрещал мне говорить. Панталоне медленно поднял бровь. – Формально? – Он сказал, что обсуждать изменения преждевременно. – То есть запретил. – Он сказал “преждевременно”. – Я знаком с вашим языком достаточно давно, чтобы понимать перевод. Сегмент протянул руку к его виску, но остановился, не коснувшись волос. – Седины стало меньше. – Теперь вы отслеживаете и это? – Мы отслеживаем все, что доказывает эффективность формулы. – Очень научно. – Да, – сказал сегмент. И после короткой паузы добавил уже тише: – Но я рад, что это не только цифры. Получив желаемое, сегмент ушел, а Панталоне остался сидеть за столом, достав из ящика стола зеркало в серебряной оправе, и не знал, как описать свою реакцию на услышанное. Он не был уверен, что радость – правильное слово. Радость предполагала легкость, а легкости не было. Было странное ощущение, будто внутри него наконец перестал звучать отсчет, к которому он настолько привык, что давно перестал различать отдельные удары. Тишина вместо него оказалась почти пугающей. Панталоне прожил слишком долго с мыслью о том, что время все равно победит: можно купить все – армии, молчание, чужую смерть – но не еще один век, если тело уже начало сдавать позиции. Теперь, возможно, можно было. От этой мысли хотелось то ли рассмеяться, то ли немедленно спрятать зеркало и сделать вид, что ничего не случилось. В лабораторию его вызвали вечером. – Ты уже знаешь, – сказал Дотторе вместо приветствия. Панталоне остановился на пороге лаборатории и медленно посмотрел на него поверх очков. – Добрый вечер, Дотторе. Да, день был утомительным, но в целом я чувствую себя удовлетворительно. Благодарю за беспокойство. – Ты уже знаешь, – повторил Дотторе. Он стоял у стола с раскрытым журналом в руках, но по тому, как ровно лежали страницы и как давно, судя по всему, не трогали перо рядом с чернильницей, Панталоне понял: журнал просто служил поводом не ходить по комнате. Это было почти трогательно. – Мне сообщили, – сказал Панталоне. Дотторе поднял глаза. – Кто? – Твоя менее дисциплинированная версия. – Какая именно? Панталоне немного помолчал, потом снял очки, аккуратно сложил дужки и убрал их в футляр. – Уточнение само по себе прекрасно характеризует ваше семейство. Дотторе закрыл журнал с тем особенным щелчком, который у него заменял скрежет зубов. – Двадцать пятый, – сказал он. – Ты даже не сомневался? – Он единственный, кто считает нарушение прямых указаний проявлением клинической инициативы. – Разве это не семейная черта? Панталоне прошел к кушетке и сел, с удовольствием заметив, что Дотторе все еще выглядит так, будто между желанием немедленно пойти и задушить собственную младшую версию и необходимостью сначала провести осмотр идет напряженная внутренняя дискуссия. – Если тебя это утешит, – произнес Панталоне, расстегивая манжету, – он был почти деликатен. – Это точно не он. – Он не трогал меня без разрешения. Дотторе замер. Совсем ненадолго. Любой другой не заметил бы, но Панталоне уже слишком хорошо знал эти паузы: крошечные разломы в его самообладании, возникавшие всякий раз, когда речь заходила о чем-то менее удобном, чем формулы или графики. – Тогда, возможно, он действительно чему-то научился, – сказал Дотторе. – От тебя? – Не оскорбляй меня. – Разве это не было комплиментом? – С твоими комплиментами всегда требуется повторный анализ. Панталоне почти улыбнулся. Дотторе подошел ближе, взял его запястье и только после этого спросил: – Что именно он сказал? – Что я меньше задыхаюсь. Что у меня снизился тремор. Что кожа выглядит иначе. Что седины стало меньше. – Он сказал это именно так? – Нет. Я убрал часть, где он смотрел на меня как на особенно занимательную медицинскую карту. – Значит, именно так. – Практически. Дотторе проверял пульс дольше, чем требовалось. Его пальцы лежали на запястье Панталоне холодно и профессионально, но в этом профессионализме больше не было прежнего безразличия; он стал почти личным, хотя Дотторе предпочел бы вскрыть себе грудную клетку без наркоза, чем признать это вслух. – Я собирался сказать тебе сам, – произнес он наконец. Панталоне посмотрел на него. – Знаю. Дотторе поднял взгляд. – Ты слишком долго молчал. Это могло означать только одно из двух: либо результаты оказались катастрофическими, либо хорошими настолько, что ты решил проверить их еще восемь раз, прежде чем позволить себе произнести это вслух. – Не восемь. – Десять? – Больше. Панталоне выдохнул через нос – вышел почти смешок, но тише. – Я не хотел, чтобы ты раньше времени подумал, что я исполнил свое обещание. Фраза прозвучала ровно, почти сухо, но именно поэтому Панталоне на мгновение стало трудно смотреть на него. Слишком многое в их договоре начиналось с невозможного требования, брошенного почти назло, и чужого согласия, которое тогда казалось безумием. Теперь Дотторе впервые осторожничал не потому, что сомневался в себе, а потому что боялся дать ему надежду. Панталоне опустил взгляд на его пальцы, все еще лежавшие у края его ладони. – А теперь можно так подумать? Дотторе молчал несколько секунд, а потом сказал: – Да. Одно короткое слово, сказанное без привычной высокомерной уверенности, с которой он объявлял о своих победах над законами природы так, будто природа сама была виновата, что недостаточно хорошо сопротивлялась. Панталоне медленно кивнул. – Тогда говори. Дотторе наконец отложил стетоскоп. – Старение тканей остановилось, – сказал он. – Полностью? – На текущий момент – да. Дальнейшие наблюдения необходимы, но динамика стабильная. Регенерация ускорилась, признаки хронического воспаления снизились, функция легких продолжает улучшаться, показатели крови пришли в состояние, которое я могу назвать почти оскорбительно хорошим. – Оскорбительно? – Для человека с твоей историей болезни – да. Панталоне хотел ответить, но слова пришли не сразу. Дотторе перелистнул страницу, и только по этому движению можно было понять, что его собственное спокойствие держится на привычке. Он не торжествовал и не позволял себе ни одного лишнего жеста, который мог бы выдать слишком многое, но Панталоне видел, как долго он смотрит в записи, хотя наверняка помнит каждую цифру. Видел, как напряжены его пальцы. Видел, как осторожно он выбирает слова, будто сам результат был настолько важен, что его нельзя было испортить неточной формулировкой. – А мозг? – спросил Панталоне. Дотторе поднял глаза. Вопрос прозвучал почти буднично, но они оба знали, что именно в нем было главным. Органы можно было заменять, тело чинить, удерживая на границе невозможного. Но Панталоне никогда не хотел стать красивой оболочкой, внутри которой время продолжит делать свое дело. Бессмертие без разума, без способности оставаться собой было не победой, а особенно изысканной формой поражения. – Возрастные изменения не прогрессируют, – сказал Дотторе. – Нейронная активность стабильна. Признаков деградации нет. Я проверил восемь раз. Панталоне медленно выдохнул. – Всего восемь? – За последние сутки. Смех вышел совсем коротким, почти сорвавшимся. Панталоне тут же отвернулся, будто это можно было скрыть, но Дотторе, разумеется, заметил. Он вообще слишком многое замечал в последнее время, и самое странное заключалось в том, что Панталоне все реже хотелось его за это ненавидеть. – Значит, получилось, – сказал он. – Да. – Ты уверен? – Феофан. Дотторе назвал его по имени таким тоном, что стало понятно, что он проверил бы не восемь, а восемьдесят раз, если бы от этого зависело право произнести “да” и не солгать. Панталоне посмотрел на него и вдруг понял: Дотторе не просто добился успеха. Он успел. Возможно, именно поэтому на обратном пути из лабораторного крыла воздух показался непривычно легким. Заполярный дворец не стал теплее, потолки не стали ниже, коридоры не перестали тянуться бесконечной вереницей белого камня, темного дерева и золота, но Панталоне шел по ним иначе. Не быстрее, нет, в нем не появилась юношеская торопливость и желание немедленно потратить подаренное время на какую-нибудь глупость. Скорее он впервые за долгие месяцы не чувствовал за спиной чужого дыхания – безликого и терпеливого, с которым смерть стояла рядом, пока он подписывал отчеты, вел переговоры, делал вид, что кашель ничего не значит, и откладывал собственное тело на потом. Теперь “потом” наконец существовало. Он успел дойти до западной галереи, когда услышал свое имя. – Господин Панталоне? Голос был незнакомым и в то же время нет. Панталоне остановился на автомате. Тело сделало это раньше разума, как иногда делало в те редкие мгновения, когда прошлое находило лазейку в настоящее и без стука входило внутрь. У окна стоял мужчина в темном дорожном сюртуке с меховой отделкой, при папке с печатью одной из торговых контор, недавно получивших право участвовать в северных поставках. Вокруг него суетились двое помощников, но сам он держался спокойно, уверенно и даже почтительно, как человек, привыкший бывать в серьезных кабинетах, и достаточно умный, чтобы помнить, перед кем следует склонить голову. Он поклонился. – Простите за беспокойство. Я должен был передать документы вашему секретарю, но раз уж судьба позволила встретить вас лично… Панталоне смотрел на его лицо. Возраст изменил его, разумеется. Сделал тяжелее линию подбородка, добавил складки у рта, убрал из глаз ту молодую наглость, которая обычно принадлежала людям, еще ни разу не заплатившим настоящую цену за собственную жестокость. Но улыбка осталась той же. Вежливая, удобная улыбка человека, который мог стоять рядом, пока кого-то избивали до полусмерти, а потом обсуждать стоимость перевозки так, будто речь шла о ящике испорченного вина. “Этого забирайте. Он еще живой.” Фраза всплыла не полностью. Даже не фраза – ее обрывок, рваный и грязный, как ткань, которой когда-то пытались остановить кровь. На мгновение перед Панталоне оказался не коридор Заполярного дворца, а сырая комната без окон, чьи стены пахли железом, плесенью и чужим страхом. Его собственные руки, слишком тонкие, слишком слабые, связанные грубой веревкой. Чужой смех. Боль в боку. Чье-то ленивое: “Если выживет, окупится.” – Господин Панталоне? – повторил мужчина. Он не узнал его. Или узнал, но слишком хорошо это скрыл. Панталоне улыбнулся той самой улыбкой, которую однажды научился использовать вместо ножа. – Передайте документы секретарю, – сказал он ровно. – Если они действительно важны, я увижу их утром. Мужчина снова поклонился, чуть ниже прежнего. – Разумеется. Для меня честь работать с вами. Честь. Панталоне почти почувствовал, как это слово отдает грязью на языке. – Не сомневаюсь, – бросил он и пошел дальше. До ближайшего поворота он дошел безупречно. Не обернулся даже тогда, когда за спиной появилось отвратительное ощущение чужого взгляда. Все было правильно: походка, осанка, мерный шелест одежды. Если бы кто-то и встретил его в коридоре, то увидел бы только Девятого Предвестника, направлявшегося по своим делам с обычным выражением холодного недовольства. А потом стены будто сдвинулись. Панталоне остановился у узкого окна, положил ладонь на подоконник и только тогда понял, что не может вдохнуть. Несколько минут назад Дотторе показывал ему записи, доказывал, что старение остановилось, что смерть отступила, что тело больше не распадается под давлением времени, а теперь какой-то хорошо одетый торговый представитель с вежливой улыбкой одним своим голосом вернул его туда, где у него не было ни имени, ни титула, ни денег, ни права отказаться. Он был Предвестником. Владельцем банка. Человеком, чья подпись могла разорить компании, города и целые торговые линии. Он уже не был тем двадцатилетним мальчишкой, которого можно было продать за мешок чужих обещаний. Не был. Не был. Пальцы сами сжались в кулаки. Панталоне оттолкнулся от подоконника и пошел дальше, почти не разбирая дороги. Он не думал о том, куда идет. Разум еще пытался собрать остатки достоинства, найти кабинет, приказать подать экипаж, вызвать секретаря, проверить имя в документах, сделать хоть что-нибудь привычное и властное, а тело уже выбрало за него. Он понял, куда пришел, только когда увидел перед собой дверь лаборатории. На мгновение захотелось развернуться, но было слишком поздно – дверь открылась раньше, чем он поднял руку, чтобы постучать. Дотторе стоял на пороге без маски и перчаток, словно собирался выйти. В свете лабораторных ламп черты его лица казались резче обычного. Взгляд скользнул по Панталоне от лица к плечам, к рукам, и остановился где-то ниже – там, где пальцы все еще были сжаты так, что ногти наверняка впились в кожу. – Кто? – спросил Дотторе. Панталоне рассмеялся бы, если бы мог. Возможно, сказал бы что-нибудь язвительное о том, что у Дотторе наконец появилась привычка задавать правильные вопросы, но воздуха все еще было слишком мало, а горло стянуло так, будто на нем снова лежала чья-то грязная рука. – Никто, – сказал он. Голос прозвучал чужим. Дотторе не поверил. Разумеется, не поверил. Он отступил в сторону, впуская его внутрь, и закрыл дверь на замок так тихо, что щелчок прозвучал почти заботливо. Панталоне не обернулся, только остановился посреди лаборатории и на мгновение забыл, что нужно делать дальше. – Сядь. Панталоне услышал приказ, понял его смысл, но тело отозвалось не сразу. Дотторе не повторил. Просто подошел к ближайшему креслу у стола, отодвинул его и снова отступил на полшага, оставляя немного места возле кушетки или стула – достаточно, чтобы попытка усадить его не выглядела принуждением. Панталоне сел. Не на кушетку. Кушетка слишком сильно ассоциировалась с осмотром, чужими руками и телом, которое перестало принадлежать ему в тот момент, когда за него начали решать другие. Кресло было безопаснее. Стол между ним и частью лаборатории был безопаснее. Высокие шкафы с инструментами – нет, не безопаснее, но хотя бы дальше. Некоторое время Дотторе молчал. Панталоне смотрел на поверхность стола, но почти ничего не видел: ни расплывчатых пятен бумаги, ни стекла, ни пробирок с темными жидкостями, ни края раскрытого журнала с плотными строчками. Перед глазами упорно вставало другое. Серая стена. Сухая грязь под ногтями. Веревка на запястьях. Смех человека, который считал, что для его выгоды чужая боль – ничто. – Кто? – снова спросил Дотторе. Панталоне попытался ответить, но в голове вообще не было имени – только улыбка, темный сюртук, папка с документами и чужой голос, слишком чистый для того, чтобы принадлежать воспоминанию о грязной комнате без окон. – Никто, – повторил он наконец. Дотторе посмотрел на него так, будто это слово не имело никакого значения. – Он был на совещании? Панталоне молчал. – В коридоре? – Дотторе опустил взгляд к его сжатым рукам с побелевшими костяшками пальцев. Панталоне не хотел подтверждать. Подтверждение делало все настоящим: и встречу, и лицо, и то, что человек из той жизни теперь мог стоять в Заполярном дворце с документами и кланяться ему так, будто между ними никогда не было ничего, кроме деловой переписки. – Я не помню его имени, – произнес Панталоне. Это была почти правда. Дотторе не стал за нее хвататься, не начал задавать вопросы тем сухим, режущим тоном, которым обычно вытаскивал из собеседников нужные сведения, а просто стоял рядом, и от его неподвижности становилось странно легче, хотя Панталоне не смог бы объяснить почему. – Но помнишь голос, – сказал он наконец. Панталоне не ответил. – И лицо. Он сглотнул. – Он постарел. Что-то в лице Дотторе изменилось. – Он из тех, кто продал тебя Зандику, – сказал он без тени сомнений. Панталоне медленно открыл глаза. – Не Зандику, – произнес он глухо. – Не сразу. Дотторе ничего не сказал. Это молчание почему-то оказалось почти невыносимым. Панталоне снова посмотрел на стол. Он все еще был не здесь. Вокруг него была лаборатория, но где-то поверх нее, как плохо наложенный слой краски, проступала та комната: душная, сырая, без окон, с запахом крови и плесени. Он был там, слишком молодым, слишком израненным, еще не умеющим превращать страх в холодную вежливость и не знающим, что однажды научится улыбаться так, чтобы люди отводили глаза первыми. Сейчас он это умел. И все равно сидел с ледяными руками, стиснутыми в кулаки. – Руки, – тихо сказал Дотторе. Панталоне не понял. Дотторе аккуратно опустился перед ним на одно колено, так, чтобы Панталоне мог отстраниться, если бы вспомнил, как это делается, и коснулся его запястья кончиками пальцев, почти невесомо, заставив Панталоне наконец посмотреть вниз. Пальцы были сжаты так сильно, будто он пытался удержать внутри ладоней самого себя. Дотторе не стал разжимать их сразу, только осторожно задержал руку на его запястье ничего не требуя. Панталоне эта осторожность на мгновение испугала сильнее, чем давление – давлению можно сопротивляться. Осторожность же требовала позволить. Он не кивнул. Но и руку не отнял. Дотторе принял это за ответ. Пальцы поддавались плохо. Панталоне не чувствовал, как сильно напряжены кисти, пока Дотторе не начал медленно, по одному, разжимать их. Сначала большой палец, потом указательный, потом остальные – терпеливо, будто любое резкое движение могло вернуть его обратно туда, откуда он и так выбирался слишком долго. На ладонях остались глубокие красные полумесяцы от ногтей. В одном месте кожа была содрана почти до крови, и Панталоне посмотрел на эти следы с тупым, отстраненным удивлением. Дотторе накрыл его руку обеими ладонями. Сначала не произошло ничего. Собственные пальцы казались ледяными и деревянными, словно тело решило избавиться от всего лишнего тепла и оставить его где-то в прошлом, на каменном полу, рядом с чужими сапогами и рваными обрывками разговора. Потом тепло медленно начало возвращаться, вонзаясь в кожу тонкими иглами. Дотторе поднес его ладони ближе к своему лицу и выдохнул на них. Панталоне вздрогнул и, заметив это, Дотторе остановился. – Можно? – спросил он. Панталоне не сразу понял, о чем его спрашивают. Можно ли касаться? Можно ли продолжать? Можно ли быть так близко, когда Панталоне сам не до конца понимал, в каком времени находится? Ответить не получилось. Он просто не убрал руки. Дотторе снова выдохнул на его пальцы, осторожно, почти неловко – и в этой неловкости было что-то настолько не похожее на привычного Дотторе, что Панталоне на мгновение действительно смог увидеть его – не Зандика, не его сегмента, не чудовище, которое можно было ненавидеть, пока оно не становилось ласковым. Просто Дотторе, склонившегося над его руками так, будто в мире не существовало ничего важнее того, чтобы вернуть в них тепло. Панталоне смотрел на его склоненную голову и не мог заставить себя заговорить. Дотторе растирал его пальцы медленно, согревая сначала одну руку, потом другую, обходя содранную кожу, не касаясь следов ногтей там, где это могло причинить боль. Его ладони тоже были не особо горячими – у Дотторе вообще редко было что-то теплое, – но по сравнению с оцепеневшими пальцами Панталоне они казались обжигающими. Или, может быть, дело было не в температуре. Может быть, тело просто узнало чужое присутствие раньше, чем разум успевал подобрать ему название. Лаборатория постепенно становилась четче. Свет ламп. Запах спирта. Шорох ткани, когда Дотторе чуть менял положение. Тонкая царапина на краю стола. Его собственное дыхание – все еще неровное, но уже существующее. Панталоне медленно вдохнул. На этот раз получилось. – Я не он, – сказал он почти беззвучно. Дотторе поднял глаза. Панталоне не знал, почему произнес это. Не знал, кому пытался это доказать. Мужчине в темном сюртуке? Самому себе? Тому двадцатилетнему Феофану, который однажды лежал на холодном полу и еще не знал, что выживет? Всем сразу? – Нет, – ответил Дотторе. Он осторожно накрыл его пальцы своими, останавливая дрожь. – Но он тоже был тобой. Панталоне замер. В его словах не было жалости. Не было попытки утешить его привычной ложью о том, что все прошло, что он стал сильнее, что прошлое больше не имеет власти. Дотторе не сказал: “ты теперь другой”, “я не позволю”. Не сказал вообще ничего из того, что было бы легче услышать и легче отвергнуть. Он сказал только это – “тот мальчишка тоже был тобой”. Той его версией, которую не нужно стыдиться. Не грязным черновиком, который можно сжечь после того, как чистовая версия наконец начнет приносить прибыль. Панталоне закрыл глаза. На несколько мгновений стало почти больно от того, что Дотторе все еще держит его руки. Осторожно, с такой сосредоточенной бережностью, что сопротивляться ей казалось бессмысленным. Панталоне не хотел, чтобы кто-то знал его целиком. Чтобы кто-то знал его не только Девятым Предвестником, но и двадцатилетним Феофаном, и пытался выбрать кого-то одного. Особенно Дотторе. – Не надо, – сказал он. Слова вышли сами, и только после этого Панталоне понял, что не знает, к чему именно они относятся. Дотторе не попросил уточнить. – Хорошо, – сказал он. Панталоне почти поверил. Почти – потому что знал, кто сидит перед ним на одном колене, знал, сколько в этом “хорошо” может быть оговорок, обходных путей и решений, которые потом исчезнут из документов вместе с людьми. Дотторе, кажется, понял и это. Его пальцы на мгновение сжались чуть крепче, обозначая присутствие. – Без твоего разрешения, – добавил он тихо. Панталоне открыл глаза. – Что? – Я ничего не сделаю без твоего разрешения. Правда была, возможно, лучшим, что он мог предложить. Не обещание стать другим человеком ради того, чтобы Панталоне было проще его принять. Только граница, проведенная там, где раньше Дотторе, вероятно, не увидел бы даже причины остановиться. Спокойнее от этого не стало. Но стало возможно дышать. Панталоне снова посмотрел на их руки. Следы от ногтей больше не казались чужими; они начали болеть – сначала глухо, потом острее, по мере того как тепло возвращалось под кожу. Вместе с болью возвращалось и тело. Не то, из прошлого, связанное, избитое и проданное, а это: уставшее, выжившее и бессмертное, все еще дрожащее в чужих ладонях и оттого особенно невыносимо настоящее. Дотторе принес чистую салфетку, смочил ее чем-то прохладным и осторожно коснулся содранной кожи. Панталоне не вздрогнул. – Больно? – спросил Дотторе. Панталоне подумал, что мог бы соврать. Потом подумал, что сил на ложь у него сейчас нет. – Да. Дотторе кивнул так, будто именно этот ответ был ему нужен. Обработал ранку, наложил тонкую полоску бинта, закрепил край и снова накрыл его ладонь своей – уже не для осмотра, а просто потому, что пальцы Панталоне еще не до конца согрелись. Или потому что отпускать было слишком рано. Никто не хотел уточнять. Постепенно дрожь стала слабее. Лаборатория окончательно вернулась на место: лампы, записи, закрытая дверь, полоска света под ней. Где-то за стеной шумела вентиляция. В коридоре, наверное, шли люди, обсуждали поставки, доклады, распоряжения, чужие мелкие катастрофы, не имеющие никакого отношения к тому, что здесь, в лаборатории, Панталоне сидел с перевязанной ладонью и пытался принять простую, но невозможную вещь – что он пришел сюда сам. Дотторе провел большим пальцем по краю его ладони – рядом со следами от ногтей, там, где кожа не была повреждена. Панталоне проследил за этим движением взглядом и вдруг понял, что если сейчас заберет руку, то, возможно, придет в себя быстрее. Вернет лицо. Встанет. Скажет что-нибудь сухое о вечерних отчетах, о ненужной драматизации, о том, что Дотторе не следует делать из этого привычку. Но его пальцы все еще лежали в чужих ладонях. А Дотторе, к его странному, почти болезненному облегчению, их не отпустил. Так прошло еще несколько мучительно долгих мгновений, и потом Панталоне все-таки шевельнул пальцами, проверяя, подчиняются ли они ему. Дотторе сразу ослабил хватку, но не убрал рук полностью, позволив ему вернуться в собственное тело самому. Панталоне медленно высвободил одну руку и потянулся к внутреннему карману. Движение вышло неловким. Пальцы, только что согретые чужими ладонями, все еще плохо понимали, чего от них хотят, и тонкий портсигар выпал на колени, прежде чем Панталоне сумел его удержать. Он не смотрел на Дотторе. Не хотел видеть ни осуждения, ни того выражения лица, с которым тот обычно смотрел на сигареты так, будто они были личным оскорблением его хирургического труда. Он просто достал сигарету. Потом – серебряное карманное огниво, узкое, тяжелое, с крошечным кремневым колесцом и темной полоской фитиля под откидной крышкой. И только тогда понял, что не сможет заставить большой палец провернуть колесцо с первой попытки. Кремень сухо скользнул по металлу. Искра вспыхнула и тут же погасла, не успев зацепить фитиль. Панталоне смотрел на нее с таким сосредоточенным, почти пустым упрямством, будто от нее зависело нечто гораздо большее, чем никотин, дым и очередной повод для Дотторе начать лекцию о легких. Еще одна искра. Ничего. И еще одна. Дотторе молчал. В другой день он уже забрал бы у него сигарету, назвал бы идиотом, напомнил бы об операции, о восстановлении, о том, что если Панталоне собирается уничтожать новые легкие с таким же упорством, с каким когда-то игнорировал старые, то ему придется заново пересмотреть условия наблюдения. Но сейчас Дотторе не сказал ничего, только медленно протянул руку. Панталоне напрягся. Вместо сигареты Дотторе взял огниво. Несколько мгновений Панталоне смотрел на его пальцы, не понимая, что происходит, а потом Дотторе провернул кремниевое колесцо сам. Фитиль вспыхнул маленьким ровным огнем, и пламя отразилось в его глазах золотым дрожащим пятном. – Вдыхай неглубоко, – сказал он. Панталоне наклонился к огню. Первая затяжка вышла слабой, почти болезненной. Дым царапнул горло, легкие отозвались слабым протестом, и Дотторе тут же поднял взгляд, готовый в любой момент все-таки отнять у него и сигарету, и право делать вид, что это помогает. Панталоне медленно выдохнул. Дым лег между ними тонкой серой полосой, и вместе с ним что-то внутри наконец отпустило настолько, что стало возможно не просто сидеть, а находиться здесь, с Дотторе напротив, который слишком хорошо понимал, почему сейчас нельзя было отнимать у него даже эту вредную и отвратительно человеческую привычку. – Одна, – сказал Дотторе тихо. Панталоне глянул на него. – Что? – Одна. Потом я заберу. В этом было столько прежнего Дотторе – властного, уверенного, что имеет право регулировать даже чужие пороки, – что Панталоне почти разозлился. Почти. Вместо этого он только слабо кивнул и снова поднес сигарету к губам. На этот раз руки дрожали меньше. Дотторе заметил это, конечно же, но промолчал – и впервые за весь вечер Панталоне был ему за это благодарен.
Примечания:
Отзывы (2)