Эффект бабочки для ангела

PG-13
Завершён
39
автор
Размер:
8 страниц, 4 773 слова, 1 часть
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
39 Нравится 5 Отзывы 3 В сборник

Сингулярность

Настройки
Колокольчик над дверью звякнул в четверг, во второй половине дня. Эйса Фелл оторвался от каталога и увидел в дверях незнакомца. Высокий, рыжий мужчина, одет в черное. Он оглядел полки с легким недоумением человека, который предпочел бы найти искомое в Интернете, но зачем-то пришел сюда. — Добрый день, — сказал Фелл, выходя из-за прилавка, — Чем я могу Вам помочь?  — Я ищу книгу по астрофизике, — отозвался незнакомец; голос у него оказался низкий, с ленцой, — Что-нибудь про темную материю, не слишком популярное, но и не учебник.  Фелл моргнул; в его книжном магазине, специализировавшемся на антикварных изданиях, теологии и редкой поэзии, запрос на астрофизику звучал сродни просьбе найти иголку в стоге сена с условием, что иголка из антивещества.  — Боюсь, Вы ошиблись дверью, — Эйса старался быть вежливым, — Через две улицы есть отличный магазин научной литературы.  — Я знаю, — перебил его собеседник и вдруг ухмыльнулся, — Я туда заходил, там скучно, а у Вас тут есть характер. Я профессор, провожу всю жизнь среди стерильных уравнений, а иногда хочется хаоса.  Фелл не нашел, что ответить; с одной стороны, незнакомец был невыносимо самоуверен, с другой – он только что назвал его книжный хаосом с характером.  — Кроули, Энтони Кроули, — мужчина снял перчатку и протянул руку; рукопожатие оказалось крепким, но быстрым.  — Эйса Фелл, — он невольно улыбнулся, представляясь в ответ, — Астрофизики, увы, у меня нет, но могу предложить трактат о небесных сферах 1673 года на латыни.  — Вы серьезно? — Энтони приподнял бровь.  — Вполне; автор утверждает, что звезды приколочены к небесной тверди серебряными гвоздями.  Энтони фыркнул – это был странный звук, нечто среднее между смехом и шипением.  — Серебряными гвоздями? Милостивый Бог, какая прелесть. Покажете?  Они провели следующие сорок минут, склонившись над хрупкими страницами трактата, и Энтони комментировал каждую иллюстрацию с точки зрения современной науки – с нежностью, как говорят о заблуждениях любимого ребенка. «Вот это, — он ткнул пальцем в гравюру с ангелами, вращающими планетные сферы, — на самом деле гравитация, но идея с ангелами мне нравится больше. Гравитация скучная, а ангелы хотя бы эффектно выглядят».  Фелл узнал, что Энтони Кроули – профессор астрофизики в Университетском колледже Лондона, специализируется на темной материи и теории Большого взрыва, терпеть не может факультетские собрания и коллекционирует зажигалки, хотя не курит.  Энтони в свою очередь выяснил, что Эйса Фелл – букинист в третьем поколении, книжный достался ему от деда, и он считает, что электронные читалки – изобретение Дьявола.  — Вы верующий? — спросил Энтони, пролистывая трактат.  — Интересующийся, — уклончиво ответил Фелл, — А вы?  — Я астрофизик, — пожал плечами профессор Кроули, — Я смотрю на уравнения и вижу красивый, строгий, математический порядок, хотя иногда мне кажется, что за этим порядком стоит что-то еще, — он помолчал, — Слышали бы мои коллеги – лишили бы гранта за излишнюю метафизичность.  Через час Энтони ушел, без книги по астрофизике, зато с потрепанным трактатом о небесных сферах; такие издания не продавались, только выдавались на руки на определенный срок, как в библиотеке. «Я верну, — сказал он с порога, — Через неделю, максимум – две. Я очень ответственный, когда не забываю». И он не забыл, через пять дней профессор Кроули стоял в книжном с трактатом в одной руке и двумя стаканчиками кофе в другой.  — Черный, без сахара, — сказал он, протягивая один Феллу, — Не знал, какой Вы любите, но решил, что человек, который читает трактаты XVII века, должен пить что-то суровое.  Эйса, который на самом деле предпочитал какао со взбитыми сливками и двумя кусочками зефира, кивнул и героически выпил кофе. Он оказался горьким, обжигающим, но странно приятным.  Так все началось. Никто из них не планировал дружбу, Энтони просто стал заходить – раз в неделю, потом два, потом всякий раз, когда оказывался «поблизости» (что, как думал Фелл, случалось подозрительно часто для человека, чей университет находился в двадцати минутах езды). Он приносил кофе, иногда круассаны, один раз – магнитик с туманностью Андромеды («Чтобы у тебя тут было хоть что-то астрофизическое»). Фелл в ответ варил какао, которое Энтони неизменно называл слишком сладким, но все равно пил, и показывал новые поступления; не потому что профессор Кроули ими интересовался, а потому что букинисту нравилось, как у Энтони загораются глаза, когда Фелл начинает объяснять: «Вот эта гравюра – XVI век, обрати внимание на водяные знаки…» Они были просто хорошими знакомыми, которые по какой-то причине знали друг о друге больше, чем некоторые супружеские пары. Фелл знал, что Энтони спит по четыре часа в сутки, слушает Queen на виниле и терпеть не может, когда его называют профессором вне университетских стен, а Кроули – что Эйса коллекционирует чайные ложки с гербами европейских городов, не умеет готовить ничего сложнее тостов и разговаривает с книгами, когда думает, что его никто не слышит.  Энтони мог заявиться под закрытие с бутылкой вина и заявлением: «Я только что осознал, что Вселенная расширяется с ускорением, а мне некому об этом рассказать», Фелл мог позвонить ему в пять утра с вопросом: «Как думаешь, имеет ли смысл реставрировать переплет или лучше оставить как есть?», и профессор Кроули неизменно отвечал: «Реставрируй, книги должны жить».  И еще были цветы. Сначала – одинокий тюльпан, который Энтони вручил Феллу со словами о том, что он похож на букиниста: нежный и быстро вянет, если не поливать. Эйса тогда рассмеялся и поставил тюльпан в вазу, поливал его трижды в день, и тот простоял почти две недели. Потом были ирисы, потом – герберы. Фелл убеждал себя, что это просто дружеские жесты, что профессор астрофизики просто не знает, что друзья не дарят друг другу цветы с регулярностью, наводящей на определенные мысли.  Фелл никогда не понимал, зачем люди используют подвалы. Точнее, умом понимал: для хранения вещей, которые жалко выбросить, стыдно показывать. Но зачем хранить то, что не приносит радости? Зачем спускаться в сырость и пыль, чтобы перебирать коробки, зная, что внутри сломанные часы, письма от людей, которых больше нет, и фотографии, на которых ты выглядишь до смешного молодым и до ужаса счастливым? Он спустился в подвал книжного во вторник, в три часа пополудни, потому что Энтони сказал: «У тебя там, наверное, бардак похлеще, чем в моей голове, а это, поверь, серьёзное заявление». Он сказал это, лениво листая какой-то фолиант, пока Фелл протирал корешки от пыли, и Эйса тогда подумал, без всякой задней мысли, чисто рефлекторно, что голос у Энтони очень приятный, низкий, с хрипотцой, как у человека, который много работает и мало спит. Что, в общем-то, было правдой: Энтони как-то обмолвился, что последние три месяца пишет статью для научного журнала и спит урывками, в перерывах между расчетами.  Подвал пах плесенью, старыми книгами, чем-то сладковатым, как засахарившийся мед. Фелл включил голую лампочку на шнуре и оглядел завалы; Энтони был прав: здесь словно Армагеддон прошел. Коробки громоздились друг на друге, некоторые подозрительно покосились, а в углу темнело пятно, про происхождение которого Фелл предпочел не думать. Он вздохнул, закатал рукава и принялся разбирать ближайшую коробку. Внутри оказались книги, старые, но не ценные, потрепанные томики викторианской поэзии, справочник по ботанике за 1902 год, чей-то дневник в кожаном переплете. Фелл машинально открыл его, ожидая увидеть чужой почерк, чужие счета за уголь и жалобы на погоду, но почерк был его собственный. Он узнал его сразу – вот эту петлю на «g», вот этот наклон влево, вот эту привычку ставить точку не в конце предложения, а чуть выше строки, как будто рука уже тянулась к следующему слову. Но почерк был уставшим; буквы прыгали, строки съезжали вниз, кое-где чернила расплывались кляксами. Фелл сел прямо на пыльный пол и начал читать. «Сегодня Кроули не разговаривал со мной ровно сорок семь минут. Это новый рекорд, предыдущий был сорок три минуты, в 1862-м, когда я впервые отказал ему в святой воде. Я считал, я всегда считаю. Он думает, что я не замечаю его молчания, но я замечаю каждую секунду, а каждая секунда его молчания – это маленькая смерть. Но я не могу ему этого сказать, мы не говорим о таком». Фелл фыркнул: какой-то параноик, который к тому же подделывает его почерк. А Кроули? Что за имя? Змеиное, скользкое, неудобное во рту. «Надо будет спросить у Энтони, нет ли у него однофамильцев с демоническими наклонностями», — подумал он и перевернул страницу.  «1941 год. Сегодня он пришел в церковь. В церковь! Он, который шипит от святой воды и крестится налево при виде распятия. Пришел, потому что я попал в передрягу с нацистами и не успел предупредить. Он вошел прямо по освященной земле, и я видел, как ему больно, видел, как он старается не хромать, а потом он сказал: «Ты должен был позвать меня раньше», — и вытер мои туфли от пепла. Я стоял и думал: вот оно, вот что люди называют благодатью, только люди ошибаются. Благодать – это не свет с небес, благодать – это когда демон вытирает тебе туфли, хотя каждый шаг по церковному полу жжет ему ступни».  Фелл перестал улыбаться. Демон, освященная земля, нацисты, 1941 год. Это было безумно и невозможно, но что-то в этих строчках заставило его перевернуть страницу, потом еще и еще.  «1793 год, Париж. Я арестован, я написал ему записку; он пришел, он всегда приходит. Я иногда думаю: а что, если однажды он не придет? Что, если однажды он устанет? У него нет причин меня спасать, мы по разные стороны, мы враги, мы все, что угодно, только не свои. Но он пришел и сказал: «У тебя мука на воротнике», — и я понял, что не развоплощусь сегодня потому, что он рядом». «1020 год до н.э. Мы встретились на рынке, он торговал тканями, я – историями. Он сказал: «Ты все еще носишь белое? В этой пылище?», я сказал: «Ты все еще ходишь в черном? В эту жару?», и мы оба улыбнулись. Я купил у него фиолетовый шелк, который мне был не нужен, он купил у меня историю про царицу Савскую, которая была на три четверти выдумкой. Мы сидели на краю колодца и ели финики, он выплевывал косточки дальше, чем я. Я сказал: «Это потому что ты змей», он ответил: «Это потому что ты не умеешь плеваться». Я не помню, когда я в последний раз был так счастлив. Наверное, никогда». Фелл закрыл дневник. Он встал, поднялся по лестнице в книжный, запер дверь, повесил табличку «Закрыто» и сел в кресло. За окном шел дождь, первый за эту осень, где-то вдалеке сигналила машина, пахло какао, которое он так и не допил утром. Все было обычным, все было прежним, кроме того, что в подвале его книжного лежал дневник, написанный его почерком, в котором какой-то Кроули, демон, змей, существо из другого мира, ходил по освященной земле и вытирал кому-то туфли от пепла, и этот кто-то был им.  Фелл не спал всю ночь, читал, страницу за страницей, столетие за столетием. Некоторые записи были короткими: «Сегодня он подарил мне цветок, сказал, что он называется «антуриум». Я поставил его в воду, он завял через день, но я не выбросил». Некоторые – длинными, на несколько страниц: подробное описание ссоры в 1862-м, когда этот Кроули попросил святую воду, а он, тот, другой он, отказал. «Я боялся, что он причинит себе вред, а он просто хотел спать спокойно, я должен был понять, я должен был дать, я должен был...» – дальше шло зачеркнутое, до дыры в бумаге. Ближе к утру Фелл добрался до записей, от которых у него похолодели руки.  «Кроули не появлялся три дня. Я проверил все подворотни Сохо, нашел его Бентли припаркованным у Темзы, ключи внутри. Я сидел на пассажирском сиденье шесть часов, слушая Queen на повторе, и ждал, он вернулся мокрый, пахнущий водорослями, и сказал только: «Не спрашивай», и я не спросил, возможно, зря, возможно, ему нужно было, чтобы я спросил, возможно, он хотел, чтобы я вытащил из него правду, как занозу, которую нельзя оставлять под кожей, но я испугался, я всегда пугаюсь не того, чего нужно, я боюсь его потерять, поэтому теряю по капле, каждый день, и однажды капель наберется на целое море, и он утонет в нем, а я даже не замечу, потому что буду считать минуты его молчания». А потом – запись, после которой Фелл перестал читать.  «Я выбрал Небеса, потому что думал, что так правильно, я думал, что смогу изменить систему изнутри, я думал, что спасу мир, а вместо этого я потерял единственное, что имело значение. Он стоял у Бентли и смотрел на меня, он ничего не говорил. Прошло три года, я каждую ночь пишу ему письма, которые никогда не отправлю. И самое смешное: я все еще ангел, я все еще на Небесах, я все еще делаю «правильные» вещи, но внутри у меня – выжженная земля, по которой ходит только один».  За окном рассвело, он сидел в кресле и чувствовал, как внутри что-то рушится, как старый дом, у которого подгнили балки. Это был он, другой он, который жил в мире, где существуют ангелы и демоны, Рай и Ад, шесть тысяч лет истории и одна-единственная любовь, которую он носил через века, как носят осколок в сердце – больно, но нельзя вытащить; и теперь Фелл знал, что где-то там, в параллельной вселенной, его альтер-эго разрушил свою жизнь выбором между долгом и любовью, Выбрал долг – проиграл любовь, и теперь гниет заживо в золотой клетке Небес, считая секунды без того, от кого ушел. Эйса посмотрел на визитку, приклеенную к краю прилавка: «Проф. Энтони Дж. Кроули, PhD. Кафедра астрофизики, Университетский колледж Лондона». Кроули, та же фамилия, случайность? Может быть, но Фелл уже не верил в случайности. Тот Кроули был демоном, этот – астрофизиком, который изучал рождение вселенных и говорил, что за математическими уравнениями ему чудится что-то невыразимое. Что, если не чудилось? Что, если в каждой вселенной, в каждом варианте реальности они находили друг друга – и каждый раз один из них уходил, а второй оставался?  Фелл принял решение в то утро, когда за окном пели птицы, а в подвале лежал дневник чужой жизни, он принял его быстро, ясно, как принимают решение не прикасаться к огню, обжегшись раз. Он не повторит эту судьбу, он не заставит Энтони пройти через ад, он просто не начнет.  Цветы были ромашки, обычные, полевые, с желтыми серединками и белыми лепестками, которые торчали во все стороны, как маленькие солнечные антенны. Энтони держал их в кулаке, неловко, с ним всегда так было – за всей его самоуверенностью, за профессорской мантией и научными статьями пряталась какая-то очень человеческая, очень трогательная неловкость, и если раньше Фелла это умиляло, теперь – пугало.  — Спасибо, — сказал Фелл, голос прозвучал глухо, — Поставь в вазу, вон там, на подоконнике. Энтони нахмурился, он ждал другой реакции, обычно Фелл расцветал, когда Энтони приносил что-то: цветы, круассаны, случайную книгу с блошиного рынка – обычно он хлопал в ладоши и говорил: «Ты невозможный человек, Энтони, совершенно невозможный», и начинал суетиться, искать вазу получше, заваривать чай, рассказывать историю про то, как в XVIII веке один ботаник пытался скрестить ромашку с розой и получил нечто мохнатое и крайне недовольное; обычно все было иначе.  — Что-то случилось? — спросил Энтони, — Ты какой-то притихший. — Просто устал, разбирал подвал. — Ого, нашел что-то интересное? — Энтони присел на край стола – привычка, которую Фелл обычно не одобрял, но сейчас промолчал. — Ничего интересного, — соврал Эйса, — Пыль, пауки, старые справочники, пара монографий по ботанике. — Звучит захватывающе, — Энтони помолчал, покрутил в пальцах воображаемую зажигалку – жест, который Фелл уже научился распознавать как признак неуверенности, — Я тут подумал, может, сходим куда-нибудь? Не в «Ритц», конечно, я на профессорскую зарплату только в паб могу пригласить, но там приличное место за углом, я узнавал... Фелл отвел взгляд. — Я не могу, прости, много работы. Каталогизация, заказы... Энтони кивнул, медленно, как будто пробовал это движение на вкус и оно оказалось горьким. — Ладно, в другой раз. Он вышел, ромашки остались на прилавке, он так и не поставил их в вазу, забыл, наверное, или решил, что это уже не важно. Фелл смотрел на них и считал: сорок семь минут – рекорд молчания в 1862-м, три дня – исчезновение у Темзы, три года – ожидание новостей или весточки, которые так и не были доставлены. Фелл взял ромашки и поставил в вазу, руки дрожали, вода пролилась на прилавок. Он вытирал ее тряпкой и думал: «Я делаю правильно, я спасаю его, я спасаю нас обоих от того, что случилось с теми, другими. Лучше никак, чем так, лучше одиночество сейчас, чем три года гнили потом, лучше...» Так прошла неделя. Энтони приходил каждый день: сначала с круассанами, потом просто так; он больше не заговаривал о совместных ужинах, просто садился в кресло, брал какую-нибудь книгу с ближайшей полки и делал вид, что читает. Один раз это оказался трактат о небесных сферах – тот самый, с серебряными гвоздями. Фелл заметил, что Энтони держит его вверх ногами, но ничего не сказал. Эйса отменял встречи, ссылаясь на усталость, на работу, на головную боль. Он перестал выходить из книжного, перестал зажигать лампу по вечерам – сидел в полутьме, листал дневник, читал и перечитывал одни и те же строчки. Чем больше он читал, тем реальнее становилась чужая боль. Однажды ночью он проснулся от запаха серы, резкого, удушливого, как будто рядом чиркнули спичкой о камень. Запах исчез через минуту, но Фелл не спал до утра. В другой раз ему показалось, что фикус в углу начал вянуть: листья пожелтели и скрутились, хотя букинист поливал его исправно. Он потрогал землю в горшке – сухая, очень сухая, как будто растение не поливали месяц. Фелл полил снова, бормоча извинения, и листья расправились к вечеру. Дневник прорастал в реальность, как сорняк, как болезнь, как чужая память, которая отказывалась оставаться чужой. Фелл начал бояться спать, начал бояться просыпаться, начал бояться, что однажды откроет глаза и увидит за окном не Сохо, а Небеса.  А на восьмой день Энтони не пришёл. Фелл ждал сначала до полудня, после до вечера, затем – до ночи. Он сидел у окна и смотрел на улицу, где горели фонари и шуршали шинами редкие машины. Он считал минуты: сто двадцать минут, двести, четыреста. «Я считал, я всегда считаю. Он думает, что я не замечаю его молчания, но я замечаю каждую секунду, а каждая секунда его молчания – это маленькая смерть». Фелл замечал, считал, и где-то на четырехсотой минуте он понял: он уже проиграл. Он хотел спасти Энтони от чужой судьбы, а вместо этого начал проигрывать эту судьбу сам; тот, другой, отталкивал своего Кроули шесть тысяч лет и потерял его. Фелл отталкивал своего Энтони только восемь дней – и уже терял. Какая разница, сколько времени это заняло? Результат один. На девятый день в дверь позвонили, Фелл открыл. На пороге стоял мужчина в темных очках, рыжие волосы – короче, чем у Энтони, и уложены иначе, без этого вечного профессорского беспорядка. Одежда черная, облегающая, не по погоде, ни намека на твидовый пиджак или лабораторный халат. И лицо – уставшее, очень уставшее, с морщинами вокруг рта, которых у Энтони не было. Этот человек выглядел старше не годами, а опытом – тем опытом, который Фелл видел только на фотографиях людей, переживших войну. В руке мужчина держал кружку эспрессо.  — Привет, ангелок, — сказал мужчина, голос был низкий, с хрипотцой, как будто он много молчал, — Впустишь? Тут холодно. Фелл отступил на шаг, мужчина вошел, оглядел книжный, и снял очки: глаза у него были змеиные, желтые, с вертикальным зрачком, совершенно невозможные для человека, и одновременно что-то неуловимо напоминающие. Фелл вдруг вспомнил, как однажды увидел Энтони без очков, в полутьме книжного: тот задремал в кресле после бессонной ночи в обсерватории, и Эйса заметил, что глаза у него странного оттенка: янтарные, почти золотистые, тогда он списал это на игру света, но теперь – не был уверен. — Кроули, — представился мужчина, — Из того самого измерения, где все пошло наперекосяк. Ты читал дневник моего Азирафеля, я знаю, я чувствую такие вещи, — демон сел в кресло, то самое, где последние девять дней сидел Энтони, делая вид, что читает, и сделал глоток эспрессо, — Ты, я смотрю, решил героически спасти Кроули от страданий, разорвав с ним отношения до того, как они начались; очень по-ангельски, очень глупо.  — Он... мы просто знакомые. Он профессор, астрофизик, приходит за книгами.  Кроули посмотрел на него долгим взглядом, в котором смешались усталость и что-то похожее на нежность, старую, считай, застарелую нежность.  — Ага, знакомые, которые дарят друг другу цветы и пьют какао по вечерам, — Кроули кивнул на кружку с недопитым какао на прилавке, — Мой ангел тоже так говорил: «Мы просто друзья», «Мы враги», «Мы коллеги поневоле». Шесть тысяч лет придумывал оправдания. Знаешь, чем кончилось? — Я читал, — тихо ответил Фелл. — Тогда какого Дьявола ты повторяешь его ошибки? Фелл хотел ответить резко, может быть, даже грубо, хотел сказать, что это не ошибки, а разумная предосторожность; что лучше не начинать, чем потерять, что он не готов стать причиной чьей-то боли, но вместо этого он услышал собственный голос, тихий, срывающийся: — Я боюсь. — Правильно боишься. Страшно – это нормально, страшно – это значит, что тебе не все равно, — Кроули отпил ещё эспрессо, — Знаешь, что было самым страшным в нашей истории? Не то, что он выбрал Небеса. Самым страшным было, когда он смотрел на меня и не видел, как ты сейчас, ты смотришь на своего профессора, а видишь меня. Мои шрамы, мои три года в подворотне, мой эспрессо, который я пил от бессонницы, — пауза, за окном сигналила машина, где-то далеко, в другой вселенной или в соседнем квартале, — Ты делаешь ему больно не потому, что боишься повторить нашу судьбу, ты делаешь ему больно, потому что уже проживаешь нашу судьбу вместо него, а он даже не в курсе, в чем виноват. Он не демон и не падший ангел, он астрофизик с дурацкой коллекцией зажигалок, и он не заслужил, чтобы его наказывали за мои грехи, — Фелл молчал, Кроули вздохнул и посмотрел в окно, — Я пришел не утешать, я вообще не утешитель, спроси моего ангела, он подтвердит. Я пришел сказать: посмотри на него; не на дневник, не на меня, а на него. Твой Энтони – не я, у него нет змеиных глаз и шести тысяч лет багажа, у него есть уравнения, которые он проверяет до трех ночи, и студенты, которые его боятся, и лекции по темной материи, на которые он жалуется, но которые обожает. Он – это он, а ты – это ты, и у вас есть шанс, которого у нас никогда не было: просто жить, без Небес и Ада, без шести тысяч лет взаимного непонимания, обычной жизнью, и ведь ты даже не представляешь, какая это роскошь. Кроули встал, подошел к фикусу; тот совсем зачах за последние дни, листья висели тряпками, ствол поник. Демон вылил остатки эспрессо в горшок. — Это фикус Энтони? — спросил он. — Мой, он мне подарил, сказал, что каждому букинисту нужен фикус; не знаю, почему, может, это какой-то научный юмор. Кроули хмыкнул. — Ясно, — он потер лист между пальцев, — Ты его залил. Фикусы не любят, когда слишком много воды, они любят, когда в меру, когда не душат, а дают дышать, — он повернулся к Феллу, — Ты не можешь спасти его, задушив, понимаешь? Ты не можешь защитить его от боли, которой еще нет, может, ее и не будет, может, вы проживете двадцать или тридцать лет и умрете в одной постели, старые и довольные, а может, он разобьет тебе сердце через месяц, или ты ему, или вы оба облажаетесь. Это жизнь, это ее хренова суть – не узнаешь, пока не попробуешь, — Кроули надел очки и у двери обернулся, — Мы с моим ангелом прошли через кошмар, чтобы ты хотя бы имел шанс. Не выброси его в мусорку, потому что испугался. Дверь закрылась, звякнул колокольчик, на полу, где стоял Кроули, остался только запах дыма и корицы, а фикус через минуту поднял листья, развернул их к свету и зазеленел так, как не зеленел никогда. Фелл смотрел на него и думал: «Он полил его эспрессо. Гадость какая». А потом он подумал: «Энтони пьет черный кофе, и он профессор, а не демон, и он коллекционирует зажигалки, хотя не курит, и он не просил святую воду в 1862-м, он просил книгу по астрофизике в четверг, во второй половине дня», и эта мысль, мелкая, неважная, бытовая, почему-то сломала его сильнее, чем все шесть тысяч лет чужой боли. Энтони был не Кроули, он был собой. Фелл выбежал на улицу. Энтони стоял у витрины, он не ушел, стоял там, наверное, уже час, а может, и все два, в своём дурацком твидовом пиджаке, под моросящим дождем, с опущенными плечами; ромашек в руках не было, он просто стоял и смотрел на дверь книжного, как смотрят на закрытую обсерваторию, в которой погас свет. — Ты простудишься, — глупо сказал Фелл, не с того начал, — У тебя даже зонта нет! Профессор астрофизики, а одеваешься не по погоде. Энтони не обернулся. — Я посчитал, — сказал он тихо, — Ты не разговаривал со мной четыре дня, до этого отменил три встречи, до этого дважды делал вид, что меня нет. Это какой-то рекорд, Фелл. Я побил собственный рекорд по ожиданию. Я не спрашивал, потому что думал – ты расскажешь, когда будешь готов, но ты не рассказываешь, ты просто исчезаешь. И я не знаю, что мне делать с этим, я ученый, я привык, что у всего есть причина и следствие, но у тебя – нет, ты просто в один день решил, что я больше не… Не имею значения, — закончил Энтони, — И я не знаю, что я сделал не так, я перебрал все: может, я слишком часто приходил, может, цветы были дурацкие, может, я зря рассказывал про темную материю, это не самая веселая тема. Я не знаю, Фелл, я не знаю, что мне исправить. Фелл подошел ближе, положил руку ему на плечо, Энтони вздрогнул, но не обернулся. — Я... я прочитал кое-что о людях, которые были очень похожи на нас и которые все испортили. И я испугался, что мы тоже все испортим, решил, что лучше не начинать. Энтони наконец повернулся. Очки запотели, он снял их, и Фелл снова увидел его глаза – янтарные, странные, совершенно не похожие на змеиные и одновременно что-то смутно напоминающие. — Фелл, ты… — Энтони потер переносицу: жест, который Эйса видел сотню раз, обычно когда Энтони упирался в сложное уравнение, — Ты же понимаешь, что это ненаучный подход? Что статистическая выборка из одной книжки – это не репрезентативно? Что нельзя экстраполировать чужую судьбу на собственную жизнь, потому что переменных слишком много и все они разные? — Ты сейчас серьезно пытаешься опровергнуть мой экзистенциальный кризис с помощью научного метода? — Да, — Энтони улыбнулся, криво, неуверенно, но уже теплее, — Я профессор, это моя работа. И как профессор я тебе заявляю: твоя гипотеза не выдерживает критики. Ты не можешь предсказать наше будущее на основе чужого прошлого, потому что мы – это мы, а они – это они, и переменные, повторюсь, разные. У нас есть только... — он посмотрел на часы, — пять месяцев и четыре дня с момента, когда я зашел к тебе за книгой по астрофизике. И знаешь что? — Фелл вопросительно вскинул брови, — Я не хочу, чтобы это заканчивалось, — Энтони выдохнул, как будто признание стоило ему всех нерешенных уравнений разом, — Я не силен в любви, я силен в темной материи или разговорах о сингулярности, но я знаю, что когда я у тебя в книжном, мне не хочется уходить, и когда я ухожу, мне хочется вернуться. И это единственная константа, которую я могу измерить с достаточной точностью. Фелл молчал. Дождь кончился, где-то в вышине, за облаками, загорались первые звезды – те, что не приколочены серебряными гвоздями, а просто висят в пустоте, удерживаемые гравитацией. — Энтони, — сказал он наконец, — Я буду самым надоедливым, самым тревожным, самым невыносимым букинистом, которого ты знал, я буду ревновать тебя к твоим уравнениям, буду звонить ночью и молчать в трубку, буду хранить твои зажигалки, твои черновики, твои дурацкие ромашки, пока они не рассыплются. Я все испорчу, понимаешь? Я не умею иначе.  — Ты опоздал, ты уже самый невыносимый букинист, которого я знаю, — пауза, — Но ромашки все равно уже завяли, я не купил новые, я не знал, нужны ли они тебе. — Нужны, — торопливо ответил Фелл, —очень нужны, но только завтра или послезавтра. Эйса взял его за руку и повел в книжный. Внутри было тепло, пахло какао и почему-то корицей, хотя никакой корицы Фелл не покупал. Фикус в углу зеленел и нагло тянулся листьями к пустому креслу. На столе лежал дневник. Фелл подошел к нему, взял дневник, подержал в руках.  — Что это? — спросил Энтони, заглядывая через плечо. — Чужая память, очень старая и очень тяжелая.  Фелл провел пальцем по кожаному переплету и отложил на самую дальную и высокую полку. Не выбросил навсегда, а положил аккуратно, как кладут то, с чем еще не готовы расстаться, но уже не хотят держать на виду. — Но у меня есть своя, — Фелл повернулся к профессору Кроули, — Давай завтра в «Ритц»? Как когда-то в другой жизни.  — Другая жизнь? Ты меня пугаешь. — Но ты не уходишь, — пожал плечами Фелл.  — Я же сказал – я упрямый, особенно когда не нашел нужную книгу. — Ты никогда не найдешь здесь книгу по астрофизике, Энтони. У меня букинистический магазин, я торгую теологией и поэзией. — Я знаю, — сказал Энтони и улыбнулся, впервые за весь разговор, открыто, без иронии, — Может, я вообще не за книгой приходил, ангелок. Фелл ничего не ответил, но его рука, все еще державшая руку Энтони, сжалась чуть крепче. Где-то далеко Кроули поправил очки и сказал в пустоту: «Ну наконец-то», а Азирафель закрыл глаза, положил голову ему на плечо и повторил жест Фелла – стиснул пальцы демона, переплетенные с его, слегка сильнее. Но здесь, в маленьком книжном магазине в Сохо, никто об этом не знал, здесь просто горела лампа, грелось какао, и два человека сидели за книжным столиком друг напротив друга: букинист, который разговаривал с книгами, и астрофизик, который верил, что за уравнениями стоит что-то невыразимое. Они не знали, что где-то в параллельной вселенной за них уже все выстрадали. И это было правильно, это было справедливо, это было именно то, ради чего Кроули вылил свой эспрессо в фикус, а Азирафель исписал дрожащей рукой последнюю страницу дневника: «Пункт 1: не бояться. Пункт 2: если боишься – все равно делать. Пункт 3: если не можешь делать – хотя бы не уходить». На следующий день Энтони пришёл с ромашками, новыми, они были еще более взъерошенные, чем предыдущие, продавщица, видимо, решила, что раз клиент возвращается, значит, ромашки работают. Фелл поставил их в вазу, полил фикус и написал в своем ежедневнике, не зачеркивая, не пряча: «Пункт 1: не бояться. Пункт 2: если боишься – все равно открыть дверь. Пункт 3: помнить, что свет от погасшей звезды – все еще свет, но моя звезда не погасла, она профессор астрофизики».
Примечания:
39 Нравится 5 Отзывы 3 В сборник
Отзывы (5)